Пётр Краснов Звезда моя, вечерница

1

Это не было дымкой сухости, мглою ли тонкой облачной, какая с темнотою, бывает, затягивает незнаемо откуда и как небо, гася по-летнему тусклые и тёплые звёзды в едва угадываемой мерклой вышине, неся с собой какую-никакую прохладу перегоревшей, ископыченной суховеями степи, истомлённой огородной ботве, осаживая прозрачную, невесомую в закатном воздухе пыль, возвратившимся стадом поднятую горьковатую страдную пыль второго Спаса, какой дышат поздними вечерами, в какой забываются беспамятным сном усталые селенья.

Не было очередным газовым выбросом недальнего отсюда завода, в полгоризонта расползшегося за пологими взгорьями, тяжёлой и всему чуждой здесь вонью кривобокой розы ветров — будто там, на западе, невыразимо тяжкую тектоническую плиту на мгновенье приподняли и, спёртый безвременьем, адский смрад вырвался долей своею и стал мучить и душить травы окрестные, попавшиеся на пути ростоши, враз потускневшие воды прудов, изводить хоть уже и попривыкших, не сказать чтобы верующих, но с адом не согласных селян. И никак не могло быть тонкой тянучей, еще чуемой гарью полусожжённых, полуразбитых где-то далеко на юге городишек с перепаханными танками, устланными битым шифером, черепицей и стеклом предместьями, с трупным смердением в иссечённых осколками, изрытых воронками и траншеями черешневых садах, — слишком далеки они были, хотя горели, тлели день и ночь, который год.

Это ни на что такое похожим не было и быть не могло; но какая-то, чудилось в последнем, зодиакальном уже свете, сухая мгла сопровождала неведомое это и неопределимое — сама сродни ночной тьме, почти от неё неотличимая и скрывающаяся. Не с чем было сравнить эту мглу, которая и собственно мглою-то не была, а скорее мерцанием неким воздуха, тусклым его проявлением. Она возникла как бы из самого пространства, из координатной его тончайшей сети просквозила и замечена никем не была, всё ушло с головой в первый, утягивающий на дно существования сон, в забытьё полное — всё, всех увело, кроме разве старика, выбравшегося скоротать с куревом часок-другой бессонницы своей в палисадник старый, полуразгороженный, под непроглядные ночные тополя.

Перед тем, на самом исходе вечерней зари, ещё чувствовалось снизу от огородов и прибрежных кустов неявное движение, наплывы, помавания речной свежести, ещё одинокий степной комарик тонко зундел, жаловался и была надежда на скудную хотя бы, пусть под утро, напояющую росу. Но с тьмой и во тьме появилась, проявилась, но облегла всё, мёртво обняла эта будто иссушающая всё в себе мгла, обступила — и завыла где-то одна собака, брехнула испуганно и залилась другая; и старика, без того согбенного, ещё согнуло в глухом клокоте кашля, в попытках не дать доломать себя, жизнью ломаного-переломаного, продохнуть, сказать себе самому: да што, мол, за чёрт… што такое?!

Но не успел. Оцепененье настигло всё — глухое, обморочное, и старик уже не задышкой — им зашёлся, воздуха лишившим, онеменьем этим, в какое-то мгновенье охватившим и его, человека, и всё живое вокруг и неживое, все звуки, движенья, даже осокорёк молоденький, незнамо как занесённый сюда и вылезший за штакетником, только что шевеливший изреженными своими, в чём душа держится, листками, но замолкший враз, даже чёрный этот кривой, вразнобой глядящий штакетник… На миг долгий оцепенило, неизвестно сколько продлившийся, в нетях застрявший, в беспамятстве мгновенном и полном, и от него, человека, ни горя, ни радости, ни даже сознания себя не осталось, а одни только глаза будто — чтобы видеть всё это, обезличенное напрочь, утратившее всякое содержание своё, жизнь.

И он, казалось, долго видел эти исчерпавшие себя, сутью как кровью истекшие формы бывшие, совершенно плоские теперь, пустые и никому не нужные, пустее выеденного яйца, дыры от баранки дешевле, всю эту небылую, небывшую, даже и прошлого, казалось, лишившуюся тень мира, испорченный и выброшенный негатив его… да, тень, ничто, просто тени — как местa, где не хватает света. Сколько теней, сколько не хватает света. Сколько тщеты.

Он не думал так, мыслей таких не было, никаких не было; он просто видел всё это, как видят, скажем, что лошадь гнедая, не сознавая этого, — и, если только спросит кто потом, говорят: да, вроде гнедая была; точно, гнедая!.. Так и старик видел эту безнадёжную, опрокинувшую все смыслы нехватку света, тщету немотствующую, эти тени не существующих уже дерев, ничего не огораживающего штакетника, избы своей выморочной, заметно севшей одним углом, и местоположенье своё на завалинке, где только что вроде и он пребывал и где даже тень его усматривалась тоже; но ни сказать, ни даже подумать, что это он там есть или недавно был, или мог, как существо некое, быть вообще, — не представлялось возможным, поскольку и сама возможность эта у него была кем-то или чем отнята. Было только зрение чьё-то, стороннее, прозрение в ничто, остального не существовало ни раньше, ни теперь, ибо не существовало и самого этого «теперь».

Отсутствие «теперь», отсутствие самого отсутствия — зачем дано, позволено было видеть ему всё это, эти тени теней?

И если никак не мог он там, в стороннем и совершенно немыслимом, быть и видеть, зачем дано прозренье, что он там всё-таки был и видел?

В вернувшемся тотчас, но каком-то ином «теперь» он уже знал, что никому никогда не скажет ничего — не захочет, это одно, как не захотят о том сказать, он был уверен, и другие, если были они, конечно: не посмеют, разве что совсем уж глупый какой человек болтать начнёт, сам себе плохо веря… А другое — о чём и как сказать? Нечего сказать, на это и слов не найдёшь, ничего же не было, не произошло… ничего, кроме смерти всего, распада, растворенья в той мгле тончайшей, место ночной тьмы заступившей, место всей земли и заревом завода обозначенного на западе неба, кромешных над головою тополей. Или того, что обреталось за этой серебрящейся серо мглою, чего ни назвать, ни хоть как-то обозначить…

Неть.

Такое слово было, да, но ничего не говорящее, равнодушное и где-то внутри этого своего равнодушия страшное таящее, отказывающее человеку во всём. Но и оно не могло передать самой даже малой толики того, что он почувствовал, умерев и — сквозь долгую-долгую паузу, которой не было, — вернувшись тотчас назад зачем-то, опять сюда, на завалинку опостылевшую под расщепленный два десятка лет тому грозою, под соловьиный по весне тополь… Зачем было — назад?

Он пожал плечами и ощутил, снова, своё затёкшее, как после долгой посиделки, тело и так уставшую, начал своих и концов так и не нашедшую, покоя не обретшую душу… куда больше тела уставшую, измызганную и уж не подлежащую, казалось, никакому очищению или освобожденью душу. Куда её, такую? Кому она нужна, кто её взыщет, беспутную, спросит, кто под высокое покровительство своё примет, да и есть ли такое? Ему самому, одному, она не нужна.

Он вдруг понял это, с безжалостной к себе отчётливостью: да, не нужна, надоела до смерти, устал он разбираться с нею, непонятливой бестолочью, строптивой когда не надо, глупой, вечно куда-нибудь занесёт… Не любит её, как всякий русский человек, не больно жалует; а она всё вздорничает, а то виляет, врёт безбожно себе и другим или болит без толку, мает… надоело, устал и не знает, куда её приткнуть, кому отдать. Богу бы, пусть разбирается, — но чертей он много видал, всяких, а вот Бога ни разу, не сподобился, то комполка заместо его, то районный секретарь очередной, не достанешь, а сейчас и вовсе… Не возьмут, не нужна, им это и по штату не положено, небось, за свою бы ответить. Всякому до себя; и вот он с нею, изношенной, не годной никуда, неподъёмной иной раз — чемодан без ручки, вспомнил он чьё-то походя присловье: и нести тяжело, и бросить вроде жалко. Не жалко, нет — зазорно: а зачем нёс тогда столько? За каким?.. Вроде чего-то ждёшь ещё, хотя что можно ждать от жизни этой; вроде сказать должен кто-то — зачем; но никто тут, он уж знает, не скажет этого, а уйти не уйдёшь. Жизнь — она, подлая, заставит жить. Просто так вот не уйдёшь, зазорно.

И сидел так, тяжелы были мысли, и опомнившийся, напуганный чем-то осокорёк трепетал и трепетал перед ним, неслышный.

Загрузка...