Вино было кисленькое, чудесное по жаре и чуть сладило, она давно такого не пила, это они по дороге сюда в магазинчике купили. Он открыл бутылку остававшегося ещё коньяка, выпил рюмку — нет, жарко, ополоснуться надо… И она уловила его взгляд, ещё отрешённый от всего, только ими двоими занятый, — взгляд мимо неё, на берег, и оглянулась.
Вдоль него, берега, не торопясь шли двое, парней ли, нет… не парней, нет, постарше один, в рубашке расстёгнутой и в сатиновых чёрных трусах, коренастый, другой моложе гораздо и повыше, с обгорелыми плечами; а сзади, отстав на сотню шагов, брёл по отмели, по воде третий, видно было — подвыпивший… К ним шли, мимо ли них — непонятно, но уже сердце её заколотилось нехорошо… к ним. Она встревоженно посмотрела на него, и он кивнул ей — ничего, мол. И усмехнулся.
— Не связывайся только… ладно?
Она проговорила это шёпотом, уже боясь, что услышат; а он лежал на боку, на локоть опёршись, и медленно жевал, поглядывал на подходивших.
Они в ногах остановились, шагах в трёх-четырёх, и молча разглядывали их. Тот, что помоложе, белобрысый, под ёжик стриженный, с красным на лице и на плечах загаром и мужественной вязкой мускулов вокруг рта, на неё глядел, потом перевёл бледные глаза на бутылки. Она, не зная, что делать, села. Алексей посматривал на старшего, сощурившись совсем.
— Что? — сказал он наконец, и голос его был так неприветлив, вызывающ даже, что она дрогнула, умоляюще оглянулась… ну зачем, не надо! Миленький, не надо! Но он лишь мельком глянул, останавливая даже молчаливое это её, больше в глазах его ничего нельзя было увидеть.
— Может, угостите? — Старший сказал это миролюбиво, и на левой стороне оплывшей его волосатой груди она только сейчас увидела со страхом татуировку, совсем небольшую. — Поговорим о том о сём… то да сё.
— Нет. Не рассчитывали.
— Н-ну, ты!..
— Подожди, — остановил тот обгорелого и с каким-то интересом оглядел Алексея. На неё он совсем не обращал внимания, будто её тут не было. — Не понял… жалко, что ль?
Вместо ответа Алексей встал — не торопясь вставал, на шаг вбок соступил, с подостланного, и оказался напротив белобрысого.
— Жалеешь, — утвердительно сказал старший, и что-то в его скуластом лице промелькнуло, сожалеющее тоже. Качнул головой, оглядывая подбережье всё, и сделал движенье, как будто собрался уходить.
— Зачем. Говорю, не рассчитывал. — И ей кивнул, но куда-то за спину: — Идём… пора нам.
— Сиди!
Это ей, лицо у белобрысого почти бешеное; а подходивший сзади, тонконогий, вообще худой, невзрачный и весь каким-то редким волосом поросший, засмеялся, крикнул:
— Парам-пам, да?!
И тут же дёрнулся обгорелый, шагнул; и, увидела она, отшатнулся от его кулака Алексей, но второй в лицо ему попал — так, что голову мотнуло. Глаза б закрыть, не видеть… не закрывались, и в ужасе глядела, сжавшись вся, как оттолкнул он белобрысого, сам отскочил, и как забегают ему сбоку, друг другу мешая, других двое.
И не успев глаза перевести на него опять, на Алексея, скорее поняла, чем увидела, как увернулся он от очередного кулака, отпрянул, но тут же толкнул, не давая тому развернуться, — и, как-то присев, ударил вдруг, снизу, и белобрысый со всего размаху сел, вдарился ягодицами в землю, с глухим каким-то жутким стуком, и завалился, оскалился беззвучно к небу, выворачивая шею…
Это безумьем было, мороком мгновенным, ничем иным — потому что ей жалко вдруг его стало, обгорелого… Да, на миг какой-то, на полмига всего, но жалко… так боль его почувствовала, хряск этот, стук ужасный, в ней во всей отозвавшийся… Господи, помоги!
Но было, кажется, поздно. Уже коренастый в голову бил Лёше, в лицо ему опять, тычками какими-то резкими и страшными, дёргаясь телом всем, а худой вцепился в руку ему в правую; и Алексей, оступаясь назад и рукой другой не успевая отмахиваться, упал, за собой увлекая того…
Она вскочила наконец, закричать хотела… кому? И кинулась, толкнула уже поднимавшегося с карачек худого, и тот, руками нелепо, по-бабьи всплеснув, свалился через Алексея головою вперёд, в ноги старшему…
— Ну, с-сука!..
Она не знает, кто просвистел с обещанием это — в рубашке тот, с ног чуть тоже не сбитый, или обгорелый, глазами на неё белыми глядящий с земли, перекосившись сидит, рукою за зад… Уже он, Алексей, Лёша, встал и бежит, шатаясь, мимо неё и за локоть её хочет, но промахивается, подбородок в крови — и она за ним кидается, с ним… Он хватает, чуть не падая, бутылку, а её назад толкает, за себя, грубо; и другую нашаривает, уже глаз не спуская с тех двоих, разгибается. И друг о дружку их, бутылки; тукнуло со звоном, плеск, звяк невнятный осыпающегося стекла, — и переступает через осколки, в одной руке горлышко, в другой чуть не полбутылки уцелело, идёт на них…
— Ладно-ладно… всё! — Это старший: отступает поспешно на несколько шагов, руками примиряюще. И трогает губу, в лице у него брюзгливое уже что-то. — Всё, шустряк. Почокались.
Алексей останавливается; и тот, ещё раз удостоверившись глазами в глаза, что — кончено, поворачивается к белобрысому, уже будто и не боясь, хозяином опять. Глядит, как встаёт, распрямляет тот, матерясь, мускулистую спину, говорит:
— Всё, выпили. Вот не жалко же.
— Убью, сук… найду!
— Убьёшь…
Старший говорит это с непонятным выражением и идёт к воде. Наклоняется там, лицо ополаскивает, примачивает и, утираясь на ходу полой рубашки, уходит вдоль кромки галечника, и обгорелый явно за ним не поспевает, хромает…
— Алёш… Лёшенька! — Она всхлипом давится, каким-то сухим, её бьёт им; пальцами дрожащими трогает его прямо на глазах запухающее слева лицо, подбородок… кровь, господи! — Больно, да? Платочек сейчас…
— Стекло, — говорит он глухо ей вслед, когда бросается она к сумке — и вовремя, чуть не напарывается, стекла удивительно много, везде. — Не надо… умоюсь. Собирай.
Она спохватывается, на уходящих оглядывается, на него, бредущего к воде, и лихорадочно заталкивает всё в сумку, хорошо — большая.
И руки её опускаются вдруг, сами, и нету сил их поднять. Это страх возвращается к ней, одуряющий, и на мгновенье мутит, затемняет всё: что могло быть… Всё могло, да нет — было б, за тем и пришли. И уж не жизнь была б… повесилась бы, утопилась. Она не знает, как смогла бы жить тогда. Не встань Лёша…
Боже мой, быстрей надо — и не наверх тропкой, какой пришли сюда, а к набережной, на пляж, где люди. Вернуться могут — с ножами, с чем угодно… Смотрит опять, с содроганьем теперь: на подходе к лозняку уже, нелюди, баба торчит опять… как, как можно — с такими?! И срывается, бежит с сумкой к нему.
Он оборачивается к ней, хочет, наверное, улыбнуться, но получается криво: разбита губа, это теперь видно, и кровь ещё не везде смылась, успела свернуться, пятнами на светлой щетинке подбородка, на щеке…
— Хорош? Окунусь сейчас…
— Лёшенька — нет! Нельзя!.. — Она тычется ему в плечо и тут же вскидывает голову, глазами ищет глаза его, умоляет: — Мы там, у пляжа… Вернутся же — с ножами, не знаю с чем! Быстрей пойдём… уйдём!
— Не вернутся, — говорит он, глядит туда, его лицо на миг совсем чужим становится и не то что злым… Но не дай бог, чтоб на неё когда-нибудь так посмотрел. Она впервые видит такое у него лицо, она уже боится и его, всего боится в жизни этой проклятой, страшной, готовой сломаться и всё сломать, в любую свою минуту… Увидят, что купается, вздумают — и мигом же добегут, будут здесь…
— Не они, не ты… — говорит ли, кричит она бессвязное. — Я не могу, понимаешь, — я! Уйдём скорей! Я не знаю что… я заплaчу сейчас. Ударь меня, раз так!..
— Ну, ну… — Он обнимает её, сумку перехватывает — согласился? Да; и оттого, может, что тяжесть эта снята, что уговорила — вдруг обмякает она вся, ноги не держат, и слезы прорывают что-то в ней наконец горячие, трясут её, и щекой в грудь ему опять, трётся, размазывает их… девочка, что ль? Девочка. Руку его находит, надо быстрей; отрывается, лицо отворачивая, и чуть не тащит его подальше отсюда, рада и бегом бы…
Уже на полдороге, чуть уняв сердце, она замечает наконец-то, что он, усмехаясь её оглядкам туда, к лозняку, теперь пустынному, далёкому, слившемуся с зелёной каймой всего подбережья, — что поморщивается он, пальцами шевелит в её руке, высвободить словно хочет… Она опускает глаза — и ахает: суставы на правой у него сбиты в кровь, распухли тоже…
— Миленький, прости!.. Да что ж это такое, мамочки?!
— Да ничего… достал пару-тройку раз. Эх, коньячку бы…
— Ага! Я прямо напьюсь!..
Он хохочет тихо, остановясь, головой поматывая и морщась; а она смотрит почти обиженно, недоумённо — и тоже улыбаться неуверенно начинает, и слёзы опять близки к глазам…
Они останавливаются на подходе к городскому пляжу, на мыску у лодочной пристани; наспех расстилает она отсыревшее, что ли, с большим коньячным, резко пахнущим пятном одеяльце — и пока смывает он с себя всё, фыркает в воде, вдруг решительно натягивает платье, уже даже мысль сама забраться в воду противна ей… Опять оглядывается, в обе стороны: там — никого, не видно, а над пёстрым, неестественно ярким лежбищем пляжа гам бессмысленный и крики, магнитофонные завыванья, грязная вода сносится оттуда, и всё подваливают сверху, из города, спускаются… нет, домой сейчас, только домой.
Он не удивляется, одетой увидев её, садится как-то устало, закуривает, и она подступает наконец с платочком и флакончиком из косметички.
— Э-э, без них, — твёрдо говорит он. — Не хватало благоухать… Ты этой лучше… слюной. Не ядовитая же.
— Нет, Лёшенька, нет… — шепчет, дышит над ним она, и чайка, тоскливая чайка опять откликается ей.