Часть V ПОСЛЕДНИЕ СЛОВА, ПОТЕРЯННЫЕ СЛОВА

Отрекшийся философ

Меня озадачивает, сколь часто философы проявляют неразумие — особенно те, которые наиболее чутки к проблемам, стоящим перед академической философией. Как можно всерьез ввязаться в проект подобный «Бытию и времени», «Процессу и реальности», «Различию и повторению», «Бытию и событию», не осознав успокоительного тона «Критики чистого разума» или заблуждений «Феноменологии духа». Наверняка каждый философ чувствует в глубине души, что будь мы в состоянии понять это прямо сейчас, разве не сделали бы мы этого давным-давно? Изменилось лишь то, что мы стали издавать больше книг, но эти книги не стали лучше. Возможно, именно поэтому Хайдеггер, Уайтхед и другие оставили свои книги незаконченными, Шопенгауэр постоянно продолжал добавлять материал в «Мир как волю и представление», Витгенштейн рано ушел в отставку, а Ницше и Чоран никогда особо не беспокоились по этому поводу — как если бы каждый из них очнулся от собственного догматического похмелья и осознал, слишком поздно, тщетность порыва к реальности. Или, возможно, они поняли, что философия начинается в тот момент, когда от нее отказываются.

Очень, очень, очень краткая история философии

Философский реализм на Западе покоится на трех столпах — шатких, покрытых трещинами и облупившейся краской. Первый столп принадлежит античной эпохе — это Платон. Платон предлагает нам два мира: мир здесь-и-сейчас и потусторонний мир; мир непосредственно данный и мир недостижимо далекий или как минимум недоступный. Хотя было написано бесчисленное число комментариев о том или ином аспекте платоновской аллегории пещеры, ее главный смысл совершенно ясен — «есть что-то еще». Непосредственно данное — это неплохо, но его недостаточно, не может быть достаточно... есть что-то еще. Возможно, еще один мир лежит над или по ту сторону нашего, возможно, он коэкстенсивен ему и мы даже не осознаем этого — в любом случае есть что-то еще. Нет сомнений, что Платон усвоил это от философов-досократиков. Заброшенное не по своей воле в мир, который не им создан, [человеческое] «я» осматривается — озадаченное, испуганное, очарованное — и задает исходный философский вопрос: «И это всё?» Ответить на этот вопрос — значит выделить отдельно мир, о котором этот вопрос задан, «я», которое задает вопрос, и проблематичную связь между ними. Как мы знаем, у Платона это было «не всё», и по ту сторону каждого отдельного стула, или книги, или медузы есть абстрактная идеальная форма стуловости, книговости и медузовости. И хотя Платона многократно ниспровергали с философского трона, интуиция двух миров сохраняется, выступая всякий раз под различными именами, каждое из которых обозначает основополагающее отношение между миром как данностью и другим, возможно, более фундаментальным миром, который не дан — Единое, Логос, Бог, ноумен, Абсолют, Дух, Воля-к-власти, Бытие, длительность, процесс, различие, Единое...

Второй столп принадлежит Новому времени. Это Декарт. Если Платон предлагает интуицию двух миров, то Декарт предоставляет нам средства для путешествия между ними. Знаменитая фраза Декарта, превратившаяся уже в клише, cogito ergo sum — это нечто большее, чем утверждение самосознающего, размышляющего субъекта. Это установление необходимой и достаточной связи между мыслью и миром. Говоря конкретнее, это установление созвучия между человеческим мышлением и двумя мирами — одним, который непосредственно дан, и другим, который не явлен и должен быть неким образом опосредован. Декарт доходит даже до того, что допускает возможность попасть в потусторонний мир из мира здесь-и-сейчас. «Размышления [о первой философии]» наглядно демонстрируют это линией своего повествования. Нужно просто расположиться близ камина в теплом халате, может быть даже с чашкой кофе, и задуматься. В самом деле, «Размышления» представляют собой перформативный текст, в котором Декарт-персонаж показывает нам, как попасть из мира здесь-и-сейчас в мир по-ту-сторону. Но по пути встречается множество препятствий, и мало-помалу мир здесь-и-сейчас становится все менее и менее надежным, все более и более похожим на туманный призрачный мир по-ту-сторону, полный кукол-аниматроников, духов в машине и демонов-обманщиков. Всем известный секрет «Размышлений» состоит в том, что у вставшего однажды на путь скептицизма Декарта нет никакого основания сойти с него. Бог (Бог философов — Бог Декарта, Лейбница, а также Спинозы) спасает положение. Но мы ведь не купимся на это? Самый настоящий deus ex machina [бог из машины — лат.]. Разумеется, ирония «Размышлений» состоит в том, что круг замыкается: философ отправился на ту сторону, чтобы найти себя, — мир по-ту-сторону оказался крайне похож на мир здесь-и-сейчас, и в итоге философ попросту прибыл в точку отправления.

Третий столп — это Кант. Общепризнанно, что Кант — скучный писатель (хотя он пишет лучше Гегеля, который был просто плохим писателем). То, что Кант сделал для философии, имеет положительные и отрицательные стороны; он дал описание философии как профессиональной области. Конечно, философы по профессии были и до Канта, но они либо принадлежали к религиозным институциям («ты можешь изучать логику Аристотеля, но держись подальше от биологии» и т. п.), либо работали в переходной зоне до дисциплинарных разделений на гуманитарные и точные науки (возьмем Декарта — он и философ, и математик, и анатом-любитель). Критическая философия Канта широко известна тем, что наложила на философию ограничения. Она показала, чем философия не является: «Да, вы можете сколь угодно много и долго спорить о существовании Бога, но вы никогда не получите философски обоснованный ответ; поэтому философы не должны утруждать себя этим — это работа священников». Критическая философия также оказала отрезвляющий эффект на философию, считавшуюся привилегированной формой человеческой деятельности: она указала на то, что философия не может делать, — и, прежде всего, она не может полностью ликвидировать разрыв между царством феноменов (мир как он нам является) и ноуменов (мир в себе, отделенный от нашего опыта о нем). Критическая философия Канта примечательна тем, что содержит в самой себе противоречие: это грандиозная, блестящая систематическая философия, своего рода философский собор, которая утверждает философское смирение... даже нищету философии.

Но даже и кантовский примирительный жест имеет счастливый конец. Мы не можем познать мир в себе, но мы можем знать, как мы познаем, и мы можем изучать то, как мир является нам. Исходя из этого, мы можем сделать очень осторожный вывод о том, что там есть «нечто большее», что воздействует на нас и что мы можем интуитивно воспринять неизбежно искаженным способом.

Если смотреть свысока, история западной философии выглядит как некая судорожная и лихорадочная попытка тщательно скрыть подозрение, что чего-то большего может и не быть. Каждое возбужденное, взволнованное утверждение о том, что «там нет ничего большего», прикрывается более разочаровывающим, более болезненным «это всё».

При этом упускается еще один возможный, четвертый столп — Ницше, который с азартом заявляет, что «это — всё!». И тем самым реализм возвращается к своим пессимистическим корням.

Фантазмы (I)

«Все видимое покоится на невидимом, слышимое — на неслышном, чувственное — на неощутимом. Возможно, мышление покоится на немыслимом»[229].

Здесь... Все так и было задумано

В истории философии нет единого общепринятого определения «реализма». В зависимости от того, что думают о философии, это становится поводом для беспокойства или насмешки. И все же практически любая философия полагается на реалистское утверждение (claim), — утверждение [своей] способности окончательно и бесповоротно выразить «положение вещей» независимо от того, какими бы необычными и противоречащими здравому смыслу эти [реалистские] утверждения ни показались. В самом деле, можно говорить, что критерием реализма в философии сегодня является именно то, насколько противоречащими здравому смыслу и «странными» («weird») оказываются эти утверждения по отношению к реальности. При этом с необходимостью возникают разногласия, формируются школы, публикуются увесистые академические тома, множится академический трайбализм.

Во многих философиях на карту поставлено утверждение о реальном, хотя и здесь не существует двух одинаковых утверждений. Историки философии обычно разрешают эту задачу простым перечислением разновидностей реализма, предлагаемых различными философами, которые следуют одна за другой в строго последовательной прогрессии: реализм Платона (мир, который я вижу перед собой, и мир абстрактных форм), реализм Аристотеля (абстрактные формы неотделимы от мира, который я вижу перед собой), реализм Гегеля (мир в себе соразмерен структуре мышления), реализм Уайтхеда (процесс, становление и изменение — первичны, а субстанции, объекты, вещи — вторичны) и т. д. Другой подход состоит в том, чтобы обозначать виды реализма в трансисторической перспективе, как они проходят через исторические эпохи и конкретных мыслителей: наивный реализм (в котором явление и реальность одно и то же), эпистемологический реализм (реальность отлична от явления и заключена в абстрактных универсалиях; цель философии состоит в том, чтобы исследовать не явления, а универсалии) и онтологический реализм (то, что существует, — реально, даже если и не актуально).

Среди этих списков и таблиц нам стоит упомянуть другой вид реализма, за который мы должны быть благодарны Канту и который мы должны назвать критическим реализмом, — реализм, который не предполагает [в качестве предпосылки], что реальное (ощутимое или нет) может быть адекватно познано. Это почти агностический реализм, хотя сказав это, мы уже начали, согласно Канту, отходить от области собственно философии. Кант снабдил нас наиболее модерным реализмом, который в то же самое время неискоренимо домодерный (если не сказать, мистический).

Что видишь, то и имеешь

Упрощая до крайности, мы можем предложить следующее: философский реализм основывается на двух связанных, но различных подходах. Первый — «что видишь, то и имеешь» — попытка понять нечто без поправки на субъекта, без идеализма, без искажений. Второй — «только факты», или попытка понять нечто, как оно есть, не прибегая к спекуляциям, гипотезам, догадками и надеждам на лучшее. В определенном смысле второй подход вытекает из первого. Согласно первому подходу то, что является как ценностнонейтральное принятие «положения вещей», опирается в значительной степени на опыт познающего субъекта, а субъективный опыт, как мы знаем, не самое надежное мерило для реализма. «Что видишь, то и имеешь» — да, но то, что я имею, это не то же, что имеешь ты, и наоборот. Тогда мы переходим ко второму подходу, пытаясь, так сказать, преодолеть вечно проблемную сферу опыта, хотя и не отбрасывая полностью царство эмпирических чувственных данных. То, что реально, может быть проверено, измерено, подвергнуто анализу, выражено как предмет исследования. Один — раскладывает опыт в сложную архитектонику когнитивных функций (чувственность, понимание, разум); другой — заключает «в скобки» мир в его явленности нам в качестве объекта исследования; третий — отдает приоритет становлению перед бытием, непрерывности перед прерывностью, процессу перед результатом; четвертый — отворачивается от реальности самой по себе в сторону языка, логики и знаков; пятый — полагается на строгость математической теории множеств и ее способность справиться с проблемой части и целого. Существуют разнообразные подходы, но в итоге то, что реально, то неоспоримо, вне зависимости от наших надежд, желаний и их исполнения. Но это также влечет за собой трудности, заключающиеся в том, что кто-то постоянно производит замеры [реальности]. Решение о том, в какую логическую игру мы будем играть сегодня, уже принято, и критерии для верификации оказываются в лучшем случае движущимися мишенями. Апофеозом такого «научного» реализма является тавтология — реальное есть... реальное. Кроме того, реальность для одного оказывается фантазией для другого, независимо от того, насколько точно она измерена или, напротив, именно в силу этого.

Что делать с мышлением

Пессимизм неизменно присутствует во всех попытках создать философию реализма. Отчаянная тяга философии к реальному показывает лишь ее неспособность обрести это реальное. Осознав это, философы отказываются от реализма, но не от разума. Возникает новая проблема, характерная для пессимизма: что тогда делать с мышлением?

Фантазмы (II)

Реалистское утверждение — это не всегда утверждение о реальном, так же как все утверждения о реальном являются реалистскими, но не обязательно реалистичными.

Депрессивный реализм

Пессимизм и реализм кажутся очень разными способами мышления. Реализм подразумевает определенную нейтральность, рассматривая вещи так, как они есть, помимо собственного или чего-либо еще интереса, — нейтрализацию ценности, которая всегда сводится к примитивной тавтологии «что есть, то есть». Пессимизм, напротив, часто рассматривается как негативный настрой, а не философская позиция. Он всегда противостоит оптимизму, если не логически, то эмоционально. Если пессимисты по какому-то поводу и испытывают энтузиазм, то только в отношении pessimus, «худшего», блистающего при любом исходе и мерцающего за каждым углом, — экстаза худшего, который скрывается за недовольной гримасой или ворчанием. К реализму часто прибегают по необходимости — нельзя стать реалистом «ради забавы». В качестве философской позиции потребность в реализме обычно обусловлена чем-то не-философским — политикой, наукой или просто желанием добиться своего. Напротив, пессимизм — это роскошь: нужно иметь свободное время, чтобы жаловаться, охать и ахать, писать лирические стихи о страданиях, то есть делать то, что никому не поможет и сделает все только хуже.

В таком случае между пессимизмом и реализмом существует определенная связь. В качестве примера возьмем не философию, а психологию. «Депрессивный реализм» — это официальное наименование для утверждения, что пессимистический взгляд на вещи дает некоторым людям «более здоровое» и более реалистичное понимание жизни и мира, в котором они живут. Согласно этой логике пессимист избавлен от заблуждения, связанного с «локусом контроля»: он не должен верить, что обладает полным контролем над своими поступками и своей судьбой. Пессимисты также не склонны допускать, что плохие вещи всегда случаются с другими людьми («оптимистическая установка»), и в результате пессимисты не имеют иллюзии собственного превосходства. У них нет больших надежд, больших ожиданий или мании величия. Они живут и действуют сейчас, в настоящем времени, и если ничего не получается, что ж, чего ты ожидал?

Окончательный вердикт, жизнеспособна ли такая психологическая теория или это просто попытка оптимистического взгляда на депрессию, пока не вынесен. У современных философов, кажется, вошло в привычку выпускать книги по поп-философии, которые в своей доходящей до абсурда серьезности стали выглядеть как пособия по саморазвитию. Однако, если взглянуть шире — за пределы психологии, — разве мы не можем добавить, что пессимист не имеет иллюзий не только по поводу собственного индивидуального бытия, но и по поводу превосходства или значимости всех человеческих «бытий»? И не только всех существ, но и Бытия в целом? Если это реализм, тогда это реализм, который расширяется до антигуманизма — разновидности депрессии, распространившейся на весь [человеческий] вид.

Рожденный на руинах философии

В любой данный момент времени столпы философии практически неотличимы от руин. Они по-прежнему находятся в вертикальном положении, но являются уже не столько строительными элементами, сколько туристической достопримечательностью. Как руины, они покрыты трещинами и разломами, но никто их в этом не винит, за исключением, разумеется, философов. Разрушение философии всегда осуществляется самой философией (поскольку, кому еще есть дело до того, чтобы тщательно исследовать каждую трещину в этих руинах с целью потом ее зашпаклевать?). Историки философии — это команда чистильщиков. В то же время бездельники, известные под именем антифилософов, продолжают бродить вокруг, порой прячась в соседних пещерах, порой просто сидя как комья силлогистической глины. Это скептики, циники, нигилисты, пессимисты. Они отказываются жить среди руин, в тени столпов, но они также не покидают это место ради лучшей погоды и приемлемого кофе. Способ их мышления выглядит философским: скептицизм, нигилизм, пессимизм — термины, которые обозначают методы, школы и традиции. Но они также знают, что построенное должно вновь рухнуть, и эта интуиция просматривается во всех их речениях: слишком убедительна неуверенность в себе у Паскаля, заупокойна злоба Шопенгауэра, резки переходы у Чорана...

Но в их афоризмах, фрагментах и посланиях против человечества всегда содержится философский вопрос Скептицизму необходимо ответить на вопрос: «Где кончается сомнение?» Каждый философ находит свою точку остановки: сомнение останавливается перед Богом, перед самосознанием, перед логической непротиворечивостью и т. д. Разумеется, кто-то не прекращает сомневаться, и тогда скептик перерастает в нигилиста. У пессимизма вопрос другой: «Сколько „нет“ нужно, чтобы получилось „да“»? Каждый философ отрицает что-то в мире или о мире — допущения, догматы веры, здравый смысл. Но это отрицание всегда мостит дорогу к последующему утверждению, заявлению о том, каковы вещи на самом деле. Как и в случае со скептицизмом, здесь также имеется возможность сказать «нет», которое никогда не приведет к «да», — «нет», которое должно полагаться на само себя и впоследствии поглотить само себя, приводя к парадоксу и противоречию. Результат [этого] — самоубийство (модерная версия), самоотречение (мистическая, домодерная версия) или трагедия (античная версия). Мы забыли постмодернистскую версию — фарс, буффонаду, юмор висельников.

Вариации на тему мизантропии (Брассье)

Пройдут миллиарды лет и Солнце потухнет. Вполне возможно, что наша планета погибнет раньше или, по крайней мере, станет непригодной для существования углеродных форм жизни. Земные виды «естественным образом» вымирают со скоростью от одного до пяти видов в год, притом что скорость вымирания для нашей текущей эпохи выросла в десять тысяч раз. Текущее население Земли составляет 7 миллиардов человек, хотя бюрократы, отвечающие за здравоохранение, говорят, что наша планет способна выдержать лишь 1,5 миллиарда. Средняя продолжительность человеческой жизни составляет 73 года для женщин и 68 лет для мужчин. Вероятность угрозы жизни от внешних факторов или от заболеваний даже в развитых странах возросла на 30-40%[230].

С какого момента это начинает вас волновать? Явно или неявно, каждый сталкивается с этим вопросом. Но, скорее всего, любая наша обеспокоенность смертью Солнца через миллиарды лет начисто пропадает перед лицом непосредственного беспокойства о гриппе в предстоящем сезоне. Вдобавок все эти показатели связаны друг с другом. Темпы вымирания видов выросли экспоненциально вместе с экспоненциальным ростом народонаселения. Человечество использует 42 % первичной продукции почв, 30 % продукции океана, 40 % земной поверхности используется человеком для производства пищи и 50 % поверхности претерпело изменение в ходе человеческой деятельности[231].

И тем не менее смерть Солнца неизбежна, так же как неизбежна и наша собственная смерть. Эта неизбежность является пределом для мышления. После нашей смерти как индивидов что-то остается. Те, кто нас переживут, не забудут нас, помянув добрым словом (или, возможно, проклятием). Если отдельный индивид умирает, вид продолжает жить. Но в случае вымирания всего человечества, кто засвидетельствует это, кто приобретет этот опыт, кто будет тем, кто это поймет и осмыслит? Поскольку мы, человеческие существа, возвысились над всеми другими видами главным образом благодаря сознанию и разуму — нашей способности сознавать себя как живых существ, как мыслящих существ, сознавать само наше существование как таковое, — вымирание человечества представляет собой головоломку, которую кратко сформулировал Рэй Брассье: «Как мышление помыслит мир, лишенный мышления?» Или еще острее: «Как мышление (thought) помыслит смерть мышления (thinking)?»[232]

Вымирание — это больше, чем мыслительная проблема, — это проблема самого мышления. Это настолько же научная проблема, насколько и экзистенциальная. И вымирание человеческого вида, эта биологическая неизбежность, подстегивается другими разновидностями вымирания: вымиранием всей жизни как вследствие смерти Солнца, исчезновением всей материи в результате постепенного гравитационного расширения Вселенной.

Разумеется, я как человеческий субъект не буду (разве что только в кино) свидетелем этих событий, происходящих на протяжении миллиардов и триллионов лет. И тем не менее даже предстоящее вымирание, описанное наукой, преследует нас своим тайным сообщением: «Все уже мертво»[233]. Вопреки романтическим грезам о безграничном потенциале и будущем человеческих возможностей такие науки, как космология, астрофизика, геология и популяционная биология показывают нам конечность, являющуюся в итоге философской конечностью: «Гибель Солнца — это катастрофа (kata-strophe — ниспровержение), потому что она перечеркивает земной горизонт всякой будущей возможности, на которую до настоящего времени ориентировалось человеческое существование и, следовательно, философское вопрошание»[234]. Мышление, то есть то, благодаря чему мы как человеческие существа возвысились в грядущее, открывающее нам бесконечные возможности, есть также и то, что подрывает сам акт этого самовозвышения. В определенном смысле мышление достигает кульминации, низвергая то, что его вознесло; это мышление, осуществившееся в своем самоотрицании. Брассье продолжает: «...вымирание указывает: мыслится отсутствие мышления»[235].

Важно, что все это получено в результате научных исследований. Вымирание — и загадочная мысль о вымирании — перешло [к нам] по наследству от Просвещения с его культом человеческого разума и опоры на собственные силы. Но Просвещение — это также и двуликий Янус: оно лишает центра, чтобы поместить в центр. Оно убирает Землю из центра Вселенной, чтобы поместить в него человеческий научный разум. «Земля не является центром, по крайней мере мы знаем это». Результатом этого децентрирования и рецентрирования является увеличивающееся различие между миром, как мы воспринимаем его феноменально, и миром, описываемым все более специализированными и противоречащими здравому смыслу науками[236].

Более того, вымирание как научное описание внешней конечности или предела мышления превращает мышление в нечто большее, нежели внутренне присущее субъекту интенциональное сознание, которое избирательно взаимодействует с внешним миром. Вымирание вынуждает мышление экстернализироваться. «Вымирание выворачивает мышление, объективируя его как бренную вещь подобно любым другим вещам в мире»[237]. Вымирание подчиняет себе все вокруг, даже самоценную трансцендентность человеческого мышления с его критической дистанцией и интеллектуальным созерцанием.

Далекое от защиты мечты о бесконечных возможностях человечества, Просвещение в контексте вымирания становится чем-то совсем иным. Разум больше не является основанием для человеческого благополучия. Просвещение скорее становится «неизбежным следствием отстаиваемой реализмом убежденности в том, что имеется реальность, независимая от разума, которая, несмотря на всю самонадеянность человеческого нарциссизма, безразлична к нашему существованию и невосприимчива к нашим „ценностям и „значениям, которыми мы ее драпируем, чтобы сделать более благоприятной»[238]. В определенном смысле Просвещение поработало слишком хорошо; человеческие существа — это проблема, а не решение: «...расколдовывание мира, понятое как следствие процесса, в ходе которого Просвещение разбило „великую цепь бытия и стерло „книгу мира, является необходимым следствием сияющего могущества разума и внушающей уверенность в собственные силы ориентации на интеллектуальные открытия, а не пагубного самоумаления»[239].

Однако Просвещение не только противостоит господствовавшей ранее модели теологии и религии (раз-очарование очарования), просвещенческая наука также производит свое собственное очарование, или повторное очарование, но уже посредством языка науки, а не религии. Чудеса природы, объясненные наукой, разнообразие каталогизированной флоры и фауны, загадки души и тела, раскрытые механикой, — все указывает на двуликого Януса, децентрирующего и рецентрирующего человека.

Солнце умрет, виды вымрут, человеческая жизнь продолжится. Но кто сказал, что разум, — не говоря уже о мышлении, — исключительно человеческое [свойство]? Если довести до логического конца, то это аффирмативное просвещенческое очарование приводит к негативному просвещенческому разочарованию. Зачарованность природой, жизнью, и космосом, произведенная наукой, имеет также и тёмную сторону — «разочарованность миром», которая сводит человеческое самовозвышение (с учетом всеобъемлющих претензий науки) к акту самонизведения. Если Брассье и является мыслителем Просвещения, то Просвещения негативного, для которого вымирание всего мышления становится начальной точкой философии, а не ее завершением: «Интересы мышления не совпадают с интересами живого; они даже могут быть противоположны последним»[240]. Возможно, в противоположность Декарту мы должны говорить не «я мыслю» (I think), а «я помыслен» (I am thought).

К философии тщетности

Хотя пессимизму часто и приписывают квазифилософский статус, в конечном итоге его игнорируют, поскольку он совершает самую непростительную из философских ошибок — принимает субъективное за объективное. Но признание этой ошибки уже является частью пессимизма. Именно по этой причине «Мир как воля и представление» лишь выглядит как труд по систематической философии. В действительности, согласно последней части книги, «целое» оказывается с грохотом рушащимися руинами и скрытым призывом к квазибуддистской «ничтойности». Шопенгауэр должен был знать это лучше [других]. Однако любой пессимистически настроенный философ понимает, что на определенном уровне пессимизм внутренне присущ философскому предприятию. Задача любой философии — дать себе отчет о собственном горизонте, своих пределах, о чем нельзя говорить, знать и мыслить.

Вот почему в философии нет «аналитического пессимизма», а только метафизическая поэтика конечности и страха. Никто еще не потребовал придать пессимизму научного статуса. Точнее, почти никто. Исключение было сделано в конце XIX века, когда американский писатель Эдгар Солтус в конце своей книги «Философия разочарования» с любопытным оптимизмом высказался в отношении того, что он называл «научным пессимизмом» будущего. Но научный пессимизм Солтуса заключается как в мистических откровениях о пределах, так и в логически строгих и проверяемых [научных] утверждениях. Кажется, что и наука встает на службу пессимизму.

Эдуард фон Гартман, ученик Шопенгауэра, движется в другом направлении. В своем объемном и неуклюжем сочинении «Философия бессознательного» Гартман пытается соединить пессимизм Шопенгауэра с биологией и физикой своего времени. Первая часть его труда практически целиком содержит тщательные описания научных опытов, среди которых фигурируют и опыты с обезглавливанием животных, — как если бы наука была аллегорией философии. Но все научные исследования приводят Гартмана к выводу, что человеческий вид представляет собой случайность, которая имеет несчастье считать себя необходимостью. Как случайно мы возникли, так же случайно мы должны и исчезнуть.

Затем Ницше, который с дерзостью выздоравливающего человека поносит науку не меньше, чем религию, заявляет нам, что мы еще недостаточно далеко ушли в нашем пессимизме, еще не достигли «пессимизма силы». И все же он соглашается, что мы нуждаемся сейчас в химии «моральных, религиозных, эстетических представлений и ощущений, а также всех тех побуждений, которые мы переживаем, вступая в крупные и мелкие культурные и общественные сношения, да и в одиночестве». Но это не все. Учитывая это, Ницше спрашивает: «...может быть, такая химия приведет к выводу, что и в этой сфере самые великолепные краски были получены из низменных, даже презренных веществ?»[241]

Все это, как представляется, требует [создания] отдельного направления философии, которое бы занялось изучением тщетности всех попыток философствования. Возможно, у пессимизма, в конце концов, появляется будущее. Можно представить себе увесистые тома академических философских исследований, самопротиворечиво озаглавленные «Философия тщетности». Но дело в том, что для пессимиста подобное предложение отдает скукой и педантизмом. Как философия пессимизм всегда малодушен, готов по малейшему поводу сдаться или отказаться от следования одной линии мышления. Чувствуя себя обязанным изъясняться проникновенным глубокомысленным тоном, пессимизм говорит, что все философии должны потерпеть крах, неважно, какие методы они развивают и какой традиции наследуют. Все философии должны потерпеть крах, потому что их притязания на истину должны быть с необходимостью пристрастными, случайными и основанными на том, что не может быть напрямую поставлено под вопрос; их притязания случайны, потому что их власть основана на пропозициях — этом особенном галлюциногенном использовании убедительной строгости языка. Пропозиции языка вместе с соответствующими понятиями и посредством структуры логической аргументации организованы отношением интенциональности и отношением «я»-мир. В результате пессимизму часто отводится место либо в подполье, либо на чердаке философии. Он вынужден или свидетельствовать, или ожидать собственного краха в серии бесконечных отказов: ни одна философия не может что-либо сказать обо всем... ни одна философия не может сказать все о чем-либо...

Бездна Паскаля

В одной из своих записных книжек Паскаль пишет о главном парадоксе, относящемся к неутолимой человеческой жажде познания: чем больше мы узнаем, тем больше мы узнаем, насколько мы незначительны. Не играет никакой роли, истинно или ложно наше знание, поскольку если оно ложно, «нет вовсе истины в человеке», а если наши знания истинны, тогда человек «находит в них важные основания смирять гордыню и принужден уничижаться тем или иным способом»[242]. Эта несоразмерность человечества (humanity) поражает Паскаля в качестве причины нашего видового смирения (humility) и даже стыда.

Не нужно быть ученым или философом, чтобы испытать это. Достаточно лишь на мгновение взглянуть на знакомую нам Вселенную, простирающуюся вдаль от нашего тёмного, слепящего Солнца:

...пусть земля представится ему крохотной точкой рядом с тем огромным кругом, который описывает это светило, и пусть он подивится тому, что сам этот огромный круг есть лишь малая точка в сравнении с тем, что замыкают светила, катящиеся по небосводу. Но если наш взгляд здесь остановится, пусть наше воображение идет дальше, оно скорее устанет работать, чем природа — поставлять ему пищу. Весь видимый мир есть лишь незаметная морщинка на обширном лоне природы. ...мы порождаем лишь атомы в сравнении с действительностью вещей[243].

Но этим дело не ограничивается. То, что истинно для макрокосма, истинно также и для микрокосма.

Я хочу показать ему здесь другую бездну. Я хочу нарисовать ему не только видимую вселенную, но и бескрайность природы, которую можно вообразить внутри этого мельчайшего атома; пусть он увидит там бесконечное множество миров, у каждого из которых есть свой небосвод, свои планеты, своя земля, на этой земле свои живые существа, и наконец свои муравьи, в которых он обнаружит то же, что и в видимых глазу; и вот когда он станет обнаруживать там все то же самое, без конца и остановки, пусть у него голова пойдет кругом от таких чудес, столь же поразительных своей малостью, как другие своей огромностью[244].

Такие ужасающие фантазии, являющиеся теперь обязательным элементом любой образовательной программы по космологии, приводят Паскаля к широко известной формулировке: «Это [природа] бесконечная сфера, центр которой везде, окружность — нигде»[245].

Паскаль высказывает здесь мысль о всеобщей неопределенности, к которой он приходит простым смещением масштаба — выше человека и ниже человека. Будучи созданиями с весьма низкой «степенью разрешения», люди склонны рассматривать мир исключительно на собственном уровне. Следовательно, мир есть мир-для-нас: для нашего овладения им, для наших разнообразных вмешательств и построений. А если в редкие мгновения научной эйфории мы и осмеливаемся утверждать, что существует недоступный для человеческого наблюдения некий мир-в-себе, то лишь для пущей поддержки нашей глубоко укорененной веры в мир-для-нас.

Это беспокоит Паскаля. И в этом фрагменте на смену Паскалю-геометру приходит Паскаль-богослов. Сразу за этим он пишет: «Самое важное из наглядных проявлений всемогущества Божия в том и состоит, что наше воображение теряется при этой мысли»[246]. Таким образом, порядок человеческого масштаба заменяется порядком космического масштаба и наша неспособность постичь космос сама заменяется нашим признанием этой замыкающейся на самой себе мысли. Такое замыкание является для Паскаля знаком божественного.

Я нахожу повторяющиеся обращения Паскаля к религиозной вере разочаровывающими, особенно потому, что они случаются всякий раз, когда он открывает ограниченность человека, — открывает только затем, чтобы в последний момент быть спасенным математикой или мистикой. Но я, с другой стороны, нашел утешение в этом фрагменте, где экстатические размышления Паскаля принимают иной оборот:

...обратившись к себе, пусть человек подумает, что он есть рядом с сущим, пусть взглянет на себя в растерянности и пусть из этой маленькой норки, где он обитает, — я имею в виду вселенную, — он научится назначать истинную цену земле, царствам, городам, домам и самому себе[247].

Паскаль был бы реабилитирован современной космологией. Ученые говорят нам, что «примерно» через один триллион триллионов триллионов лет расширяющаяся Вселенная достигнет точки, когда материя и сама возможность материального существования исчезнут. Рэй Брассье обобщает эти открытия:

Все звезды во Вселенной выгорят, ввергнув космос в состояние абсолютной тьмы и не оставив после себя ничего, кроме отработанной шелухи коллапсировавшей материи. Вся свободная материя, будь то на поверхности планет или в межзвездном пространстве, распадется, искоренив любые остатки жизни, основанной на протонах и химических соединениях, и стерев начисто все следы науки — безотносительно к ее физической основе. В завершение всего замусорившие пустую Вселенную звездные трупы, находящиеся в состоянии, которое космологи называют «асимптопия», испарятся, превратившись в ливень элементарных частиц. Сами атомы прекратят существование. Останется лишь неумолимое гравитационное расширение, вызванное необъяснимой силой, именуемой «темная энергия», которая будет и дальше толкать погасшую Вселенную все глубже и глубже в вечную и неизмеримую тьму.

Тем самым человек наконец понимает, что его существование всегда было стянуто несуществованием, что он умирает в тот момент, когда живет. И, возможно, [всю жизнь] мы лишь носим с собой труп, который, в свою очередь, носит в себе угрюмое серое вещество, — вещество, время от времени удивляющееся: «Не те ли самые угрюмые звезды, что заполонили собой весь небосвод, заполонили и этот звездно-спекулятивный труп?»

Загрузка...