Шел 899 год хиджры…[2]
По-летнему знойное небо Ферганы клубилось густыми тучами, весь день нагнетало духоту в долину, а к вечеру разродилось яростным ливнем. Кувасайг текущий меж красноземных холмов, быстро стал многоводен и багров. Словно кровью вспенился поток. Под ветвями одной из плакучих ив, что росли на берегу, укрылись от сторонних взоров парень и девушка.
— Верь мне, Робия, — взволнованно шептал юноша, — верь, пока я жив, никакая беда тебе не страшна.
— Да сохранит тебя всевышний, Тахир… Только… Тысячи и тысячи врагов напали на нашу землю. Можно ли их остановить?.. Кто их остановит?.. Вон, посмотри, опять беженцы… Сколько их, несчастных!..
Тахир оторвал взгляд от девушки.
Вдоль противоположного берега Кувасая простирались болота, заросшие густыми камышами; через реку дугой возносился, едва белея сейчас сквозь сетку иссякающего дождя, длинный деревянный мост. Муравьиной цепочкой тянулись по мосту люди, лошади, овцы, маячили высоко груженные арбы.
Полчища врагов под водительством самаркандского властелина напали на Маргелан, и эти измученные люди бежали от бедствий войны, бежали через Куву в Андижан, спасая свой скарб от грабежа, своих дочерей и жен от насилий.
— Нам тоже суждено бежать!.. — Робия тяжело вздохнула. Добавила: — Сундук с моим приданым матушка спрятала на сеновале… А обо мне не беспокойся. Нынче вечером Махмуд увезет меня в андижанскую крепость.
Тахир представил себе андижанскую крепость. Ну, привезет туда свою сестру Махмуд, а что будет дальше? Тамошние своевольные и всесильные беки разве менее опасны для красивой дочери гончара?
— Нет! — Тахир повысил голос. — Если думаешь обо мне, не уезжай!..
У Тахира на поясе, обхватившем мокрую домотканую полосатую рубаху, висел кинжал. Юноша все смотрел и смотрел на лицо девушки, в ее глаза, обычно своенравные, а нынче полные страха и тревоги.
— И мне не хочется уезжать. Но что же делать? Здесь ведь опасно!..
Выбежав из дому, на встречу с Тахиром, девушка наскоро накинула поверх головы отцовский черный шерстяной чекмень. Пропитанный дождевой влагой, он стал теперь тяжелым и громоздким. Робия скинула его на плечи; верхняя петля воротника на платье расстегнулась — и Тахир невольно потянулся взглядом к белому треугольничку, глянувшему в прорезь. Зеленая безрукавка плотно облегала гибкую, тонкую талию семнадцатилетней Робии, ее тугие груди.
Тахир рос рядом с Робией, их семьи издавна соседствовали, но вот только сейчас юноша впервые по-настоящему почувствовал, как нежна и красива Робия, его Робия, и как, должно быть, жадны до эдаких нежных красавиц чужеземные беки и наемники.
Весной родители устроили помолвку Тахира и Робии — даже тогда она не казалась ему столь красивой! Вот пройдет рамазан[3] — и состоится их свадьба. Они верили, что скоро будут вместе, и жили в спокойном и безмятежном состоянии, которое дается предвкушением счастья. Обернулось иначе: тревожный ветер войны застучал в ворота Кувы.
Тахир внезапно привлек девушку к себе. Чекмень упал наземь, и юноша почувствовал, как дрожит Робия — всем телом, каждой клеточкой.
— Ты же не была такой боязливой, Робия, — стараясь унять собственное волнение, сказал Тахир. — Что случилось с тобой?
— Я видела плохой сон, Тахирджан! О всевышний, отведи от нас беду!
— Плохой сон?.. Обо мне? Ну-ка, расскажи.
— Даже язык не поворачивается.
— Чего только не снится человеку… Расскажи! Пусть будет, что будет!..
— Черный бык поднял тебя на острые, будто кинжал, рога… Нет! Нет! — девушка вся сжалась. — Мурашки бегут, как вспомню!
Тахир верил снам, и недоброе предчувствие передалось ему. Он отпустил Робию.
— Говори толком, прошу… Поднял, значит, на рога… и кровь тоже видела?
— Да, да… Кровь била струей!
Тахир вздохнул с облегчением.
— Коли так, то не страшно. Кровь снится к добру. Отец всегда так говорит.
— Дай бог, чтобы так и было! Тахир, я… Если ты не поедешь в Андижан… я тоже не поеду. Если что случится, пусть уж здесь… вместе…
Капли дождя просеивались ветками ивы. Дождинки порою падали на длинные ресницы девушки. Тахиру казалось, что это Робия плачет.
— Не беспокойся обо мне, Робия. Я простой дехканин. Взойдет солнце, очистится небо, и я выйду в поле с парой быков. Буду убирать хлеб. Кому я нужен? Кому я враг? Какое мне дело до врагов… Я… я вспомнил: у тебя же в андижанской крепости есть родная тетка. Уезжай к ней! Уезжай!
— Так в Андижане и у тебя есть родственник!.. Может, вместе поедем?
Тахир задумался.
В самом деле, в Андижане живет дядя, Фазлиддин. Зодчий во дворце. Его знают и в Куве: вот этот деревянный мост через реку построен по его плану. Ну, а когда изукрашенная узорами и голубыми изразцами андижанская диванхона[4], созданная муллой Фазлиддином, понравилась властителю, Умаршейху, тогда дядя стал ого каким знаменитым! Умаршейх пожаловал ему в дар скаковую лошадь и целый кошелек золота, о том Тахир доподлинно слышал, как и о том, что живет дядя не в крепости, а за городом, — в довольстве и в уединении.
Когда мулла Фазлиддин жил еще в Куве, он учил Тахира грамоте. Теперь же, если племянник придет к нему в поисках убежища… Ну, конечно, дядя сможет взять его под свою защиту. Только вот что скажут на это старики родители? Тахир — единственный сын, возьмут да и не отпустят. А сказать им подлинную причину, почему захотелось вдруг ему уехать в Андижан, — неловко… Может, Махмуда о том попросить, пусть намекнет отцу?
— Ладно, Робия, поедем в Андижан вместе. Но уговорить моего отца будет очень трудно… Твой Махмуд дома?
— Уходил куда-то, до ифтара[5], сказал, вернется, а что?
— После ифтара пусть зайдет к нам, — потолковать надо.
— Ладно, скажу.
Робия спрятала лицо на широкой груди Тахира, прижалась к любимому и со словами: «Пусть всевышний не разлучит нас!» — тут же отпрянула и выскочила из-под ветвей.
Дождь отчетливо стучал по пустому медному кувшину, оставленному на берегу. Взглянув на кувшин, Робия вспомнила, что приходила она сюда за водой, оказывается.
Надо бы наполнить кувшин! И уходить домой.
По обычаю жених и невеста встречались тайно. Когда Робия уже далеко отошла от берега, покинул укрытие и Тахир.
Внезапно вспомнил он про страшный сон Робии, и сердце екнуло в предчувствии беды.
Пост в этом году совпал с самыми жаркими летними днями. Пить и есть можно было ночью, до рассвета, когда на небе еще блестят звезды, но нельзя даже прополоскать рот водой с утра до позднего вечера — до первой звезды. Выдерживать голод и особенно жажду весь долгий знойный день было мучительно: с нетерпением люди ожидали наступления сумерек, вечернего азана[6].
Наконец с минарета кувинской мечети послышался голос азанчи. Война войной, а есть-пить надо, и за вечерним дастарханом люди хоть ненадолго забывали обо всем остальном.
Тахир ел вместе со старым отцом и матерью. Пахло горячими лепешками, дыней. Вкусен был хлеб, вкусна была мастава, заправленная кислым молоком. Тахир все медлил с началом разговора о поездке в Андижан.
Кто-то ручкой камчи постучал в калитку. Старая дворняжка, лежавшая у дувала, гавкнула хриплым басом. Тахир вскочил на ноги.
— Осторожней! — предупредил отец, понизив голос. — Спроси, кто там.
Дождь перестал. Но небо еще хмурилось тучами, усиливая темноту вечера. Тахир подошел вплотную к калитке.
— Кто? — окликнул он.
Дворняжка начала было лаять, но человек за дува-лом громко прокричал:
— Тахир, ты?.. Открывай, это я, твой дядя!
— Сейчас, дядя Фазлиддин! — Тахир обернулся к дому: — Мама, это дядя Фазлиддин! — и быстро распутал цепочку на запоре калитки.
Выйдя на улицу и стоя у самых ворот, старик и старуха чинно и долго здоровались со своим родственником. Тахир тоже вышел на улицу. Неподалеку от их дома чернела двухколесная крытая арба. Какой-то человек, держась за оглобли, ловко выпрыгнул из седла запряженной в арбу лошади.
— Это чья арба?
Человек не ответил. Ответил мулла Фазлиддин:
— Это моя, моя, племянник. Я приехал к вам со своим скарбом.
— Неужели? — не сдержал Тахир удивления. Конечно, это радость, что дядя приехал, но как же так?.. Он, Тахир, надеялся жить в Андижане, а коли сам дядя приехал сюда, да еще со всем скарбом, то дорога на Андижан для Тахира теперь закрыта. А что же будет с Робией?
— Тахир, ты чего стоишь и зеваешь, давай-ка разгружай арбу! — прикрикнула мать. — Дядя под дождем, видно, немало помучился.
— Э, сестра, мало сказать, помучился! Арба все время застревала в грязи, тащились, тащились — жизнь надоела! Да и давка на дороге: беженцев не счесть.
Тахир стал помогать арбакешу разгружать арбу. Хотел огладить лошадь — рука оказалась сразу же в теплой глине. Глинистая грязь покрывала лошадь чуть не до холки. Ох, и досталось же бедным путникам… Но почему, почему они приехали в Куву, когда весь народ, спасаясь от нашествия, бежит в Андижан?.. Тахир попытался спустить на землю что-то тяжелое, засунутое в большой мешок, который ему протянул арбакеш.
— Эй-эй, потише, штука очень тяжелая, беритесь вдвоем, — сказал дядя.
В мешке был небольшой, но и впрямь очень тяжелый, железный ящик. Мулла Фазлиддин в свое время заказал его кувинским кузнецам. Ни вода не проникнет, ни в огне не сгорит. Тут мастер хранил свои чертежи. И еще — плоды иного своего искусства, рисунки! Мулла Фазлиддин учился три года в Самарканде и четыре года в Герате: вместе с ремеслом зодчего он усвоил там тайны изображения живого как живого. В Герате вошло в обычай украшать рукописи сказаний о битвах не только орнаментами, но и рисунками, а изображения Алишера Навои и Хусейна Байкары, сделанные пером и красками Бехзада, принесли художнику славу. В Самарканде же, а тем более в Фергане, изображение человеческого лица строго преследуется: единый творец живого — аллах, и неповадно смертным соперничать со всевышним. Вот почему мулла Фазлиддин хранил свои рисунки в железном сундуке.
Тахир все-таки в одиночку внес мешок в дом.
Тяжелый рыжий чекмень и вконец мокрые сапоги мулла Фазлиддин оставил у порога. Надел кожаные галоши; сполоснул лицо и руки у края крытой ямы для стока воды. Дождь промочил и рубаху под чекменем. Но летний вечер был очень теплый, хотя и сырой, и мулла Фазлиддин не стал ее менять.
Он так устал в дороге, что не тронул маставу, съел два кусочка хандаляка[7] да опорожнил несколько пиалушек чаю. Зато парень-арбакеш, тоже приглашенный в дом к трапезе, приналег на маставу с кислым молоком, опорожнив целых две миски. Потом он вышел во двор к лошади.
— Об-бо, мулла Фазлиддин! — начал тогда отец Тахира, поглаживая свою длинную седую бороду. — Хорошо, что вы приехали, очень хорошо. В такие беспокойные дни нам надо быть вместе!
— Я приехал, да, но не странно ли? Все бегут от нашествия, а я сам приблизился к пасти дракона, — мулла Фазлиддин грустно посмотрел на Тахира.
— Тому есть важная причина, да, дядя? — спросил Тахир.
— Причина? Одна причина, племянник: когда начинается война, кончается строительство, в зодчих больше не нуждаются…
— Но вас ведь, кажется, взял к себе сам повелитель?
— Наш повелитель занят сейчас укреплением крепости Ахси[8]. Говорят, и ташкентский хан Махмуд стал нам врагом, поднял войска. А с востока прямо на Узгент идет кашгарский властитель Абубакир-дуглат.
Отец Тахира в страхе ухватил тремя пальцами ворот рубахи:
— О аллах! Там кашгарец, здесь самаркандец… Значит, враги наступают с трех сторон? Вот так напасть, а, мулла Фазлиддин? Неужто шахи и султаны никак не могут договориться меж собой, чтоб жить в мире? А эти к тому же еще и родственники друг другу, это так?
— Да, это так. Наш повелитель Умаршейх приходится зятем ташкентскому хану. А самаркандский властитель Султан Ахмад-мирза, что идет на нас из ограбленного Коканда, он родной брат нашему. Да вдобавок братья хотели стать и сватами: дочь самаркандца и наш наследник Бабур-мирза помолвлены еще с пятилетнего возраста. И выходит, брат идет на брата, тесть против зятя обнажает меч!
— О всевышний! Это, видно, и есть светопреставление, а? Мулла Фазлиддин, не близок ли конец света?!
— Не знаю!.. Знаю только, что дерутся они между собой, а все беды и злодеяния войны выпадают другим. Таким, как мы…
— Значит, это судьба наша…
— Да, трудно жить, когда не везет. — Мулла Фазлиддин словно не слышал собеседника, говорил про свое. — С какими надеждами я вернулся из Герата! Мечтал построить родной своей Фергане такие медресе прекрасные, как в Самарканде и Герате стоят… Шахи, султаны… Они не вечны. В памяти людской вечно будут сиять медресе Улугбека, «Хамса» Навои. И подобное им!
Зодчий сказал и как будто сам испугался сказанного: быстро оглянулся на дверь. «Привык жить среди придворных, остерегается соглядатаев», — понял Тахир.
— Дядя мулла, вы говорите, говорите, мы здесь одни… Почему же в Андижане не нашлось для вас места?
Мулла Фазлиддин ответил не сразу, задумался…
Вчера, в час вечерней молитвы, пока мулла Фазлиддин гостил у своего приятеля каллиграфа, который жил на соседней улице, в его собственный дом вломились неизвестные люди. Собаку, лаем встретившую их, зарубили; парня (того, что сегодня приехал в Куву дядиным арбакешем) связали, воткнули ему кляп в рот. Затем устроили в доме настоящий обыск. Отыскали и железный сундук, начали было ломать топором замок.
Близкие соседи, что жили справа и слева, услышали отчаянный вой подыхающей собаки. Почуяли недоброе. Один незаметно вышел со своего двора в проулок и в тени дерева разглядел человека, державшего за поводья четырех коней, — лица не разглядел: оно было закрыто черной маской, одни глаза сверкали. А из дома Фазлиддина доносились какие-то удары и скрежет. Сосед поспешил к каллиграфу. Оттуда к себе домой помчался Фазлиддин.
Он прибежал как раз, когда неизвестные разбили, наконец, замок тяжелого сундука. Завидев хозяина, двое прыгнули тут же в окно, высадив раму, третий кинулся к двери.
— Стой, негодяй! — крикнул ему Фазлиддин, но здоровый, что твой медведь, парень (тоже в маске) легко отбросил плечом хозяина дома и кинулся на улицу. Воры мигом вскочили на коней — и след их потерялся во тьме.
Мулла Фазлиддин наклонился над распахнутым сундуком. В слабом свете зажженной в нише свечки видно было, что воры успели запустить в сундук руку: чертежи кое-где были помяты, исчез, конечно, кошелек с золотом — подарок повелителя. Но Фазлиддину было не до золота. Как тайник, где хранились рисунки? Догадались о нем? Упаси господь, вскрыли? Он торопливо вытащил из сундука весь ворох бумаг, медленно сдвинул влево гладко отполированный железный квадрат на обнажившемся втором дне ящика — открылся еще один замок. Мулла Фазлиддин оглянулся: в доме никого не было, сосед во дворе развязывал слугу. Из-за пазухи халата мулла Фазлиддин достал маленький ключик, всунул его в тайный замок… Медленно приподнял крышку — вот они, его рисунки в тонкой папке. Он знал на память, в какой очередности они лежат… Старый садовод производит полив… Охота в горах Чилмахрама… Внизу — изображение прекрасной девушки, играющей на чанге… Это — дочь мирзы Умаршейха Ханзода-бегим.
Когда мулла Фазлиддин вернулся из Герата, его работа в Андижане началась с росписей в загородной усадьбе Умаршейха. Ханзода-бегим прознала, что мулла Фазлиддин владеет искусством живописания, и как-то однажды попросила нарисовать ее. Приходилось делать это втайне. Есть ведь люди, которые на все пойдут, лишь бы им прослыть защитниками шариата и священных хадисов[9]. Да и отец был бы, конечно, против затеи дочери, а уж ему-то, художнику, исполнителю пожелания прекрасной властительницы, совсем бы несдобровать!..
Слуга наконец пришел в себя и более или менее связно рассказал о подробностях налета на дом. Мулла Фазлиддин сравнил его рассказ и рассказ соседа со всем, что сам увидел, и пришел к выводу, что неизвестные вовсе не были простыми ворами. Кто-то водил их руками. Что они искали в доме? Чертежи? Нс их они не унесли., хотя чертежи лежали сверху. Значит, искали рисунки… Значит, их мог послать только тот, кто знает об умении муллы. Фазлиддина писать картины и кто мстит ему за какую-то обиду.
И зодчий вспомнил, как весной один из самых видных и богатых андижанских беков Хасан Якуб пригласил его к себе и сказал чванливо:
— Хочу построить баню, лучше чем у всех! И чтобы в ней были мраморные бассейны для летних купаний… — Хасан Якуб понизил голос: — Накуплю рабынь-красоток: золота у меня хватает… И хочу, чтоб так было сделано: когда эти девушки будут купаться в бассейнах, я в маленькие окошечки незаметно разглядываю их, ловко скрытые должны быть окошечки, поняли? — бек расхохотался самодовольно и счастливо. — Пригласил вас, чтоб предложить взяться за строительство такой бани. Готов заплатить любую цену!
Мулла Фазлиддин верил в святость дела зодчих. Не сумев скрыть неприязни, отказался от «нечестивого строительства».
— А что в том нечестивого?.. Я ведь строю баню на собственные деньги!
— Есть мастера, господин, которые поднаторели в возведении таких «окошечек», вам лучше обратиться к ним. Мне же наш повелитель приказал построить медресе. И я занят подготовкой первых чертежей.». Разрешите мне откланяться!..
Хасан Якуб покосился на муллу Фазлиддина:
— Ладно!.. Но то, что я сказал, пускай останется между нами, господин зодчий. В противном случае…
— О, конечно, наша беседа здесь началась, здесь и закончилась. Но и вы не будете на меня в обиде, правда, господин бек?
«Не будете на меня в обиде»… Как бы не так! Толстошеий Хасан Якуб отплатил за унижение. Дней через пятнадцать после того, как зодчий отделался, как ему Казалось, от одного бека, к нему домой, вечером, в сумерках, явился еще один богатый бек — Ахмад Танбал, Наедине, без свидетелей Ахмад Танбал вынул из кармана мешочек с золотом:
— Господин зодчий, возьмите это золото и исполните для меня один рисунок…
— Какой рисунок?
Ахмад Танбал уже перешагнул за двадцать пять лет, но растительности на его лице все еще не было. Безбородый бек приблизил тонкие свои губы к уху муллы Фазлиддина и прошептал:
— Мне нужно изображение нашей бегим!
— Какой бегим? — настороженно спросил мулла Фазлиддин. — Ханзоды-бегим?
— Когда в загороднохт усадьбе вы расписывали покои повелителя, вы увидели ее впервые, да?.. Ханзоду-бегим, да? Она и сама просто влюбленно говорит о вашем искусстве…
Сердце муллы Фазлиддина так заколотилось, будто сейчас же разорвется. Неужели этот безбородый пронюхал?
— Кто вам сказал это?.. Я зодчий… Я могу делать рисунки зданий, сооружений…
— Не скрывайте от меня, господин зодчий! Я не факих, наблюдающий за исполнением шариата. Я не из тех, кто преследует изображающих живое!.. Правду говорят, что стены дворца, построенного в Герате для Байсункура-мирзы великим шахом Шахрухом, украшены изображениями красивых девушек? Правда?
— Правда, но… У каждого города свои весы и свои гири. Если слова об изображении Ханзоды-бегим услышит наш повелитель, что будет? Вы об этом подумали?
— Никто ничего не услышит, — прошептал Ахмад Танбал. — Нет никаких свидетелей! Согласитесь, зодчий! Возьмите, возьмите золото!
— Не спешите, бек… Кто вам сказал, что я могу изображать людей?
— Слышали… люди знают…
— От кого слышали? От Хасана Якуб-бека?..
— Хасан Якуб-бек прослышал о том от одного садовода…
«Значит, они в сговоре, — подумал мулла Фазлиддин. — Хотят меня прибрать к рукам… Чтоб для такой голой жабы я написал изображение нашей бегим? Нет, я еще не сошел с ума!»
— Господин Ахмед-бек, когда ваш покорный слуга набрасывает на бумаге чертежи садов, он — в одном из уголков чертежа — может изобразить скромного садовода: искусство зодчего, да и святой коран, такое не возбраняют. Но изобразить Ханзоду-бегим? О нет, на это нет у меня ни прав, ни умения, ни смелости!
— Короче говоря, вы хотите отказать мне? Мне?!
— Другой возможностью, увы, не располагаю. Извините меня… Думаю, что и приходить ко мне с таким предложением небезопасно! Даже вам!
— А я не из тех, у кого заячья душа! — Ахмад Танбал сердито вскочил с места. — А вот кое-кто из трусливых пожалеет о своей трусости!
Так угроза эта и осуществилась потом налетом четырех неизвестных… Устоять безоружному зодчему перед происками такого бека, как Ахмад Танбал, у которого, говорят, двести головорезов на службе? Невозможно! Но и смириться нельзя, — ничего не предпримешь в ответ, этот сумасброд может натворить еще больших пакостей!
Наутро, после бессонной ночи, мулла Фазлиддин оседлал коня, того самого, что подарил ему Умаршейх, и направился в приемную андижанского градоначальника. Худощавый, высокий градоначальник слушал зодчего, что называется, вполуха, голова Узуна Хасана была занята заботами о том, как загнать в войско побольше людей, как усилить оборону города. Безразлично глядя куда-то поверх склоненного муллы, Узун Хасан ронял небрежно:
— Мне, прошу простить, сейчас не до таких дел… досадно, конечно, терять золото… Но раз не тронули ваших чертежей, то это воры из пригородных тугаев. Там их укрытия. Благополучно избавимся, по воле всевышнего, от забот войны и обязательно очистим тугаи от воров и разбойников… А сейчас, сами видите, не до того… — и градоначальник развел руками.
Мулла Фазлиддин подошел поближе, вновь почтительно наклонил голову:
— У меня другое предположение, господин градоначальник, — тихо произнес он. И коротко рассказал, как Ахмад Танбал домогался получить изображение человека. Или заказать таковое.
— Изображение? Чье изображение? — поинтересовался градоначальник.
— М-м-м… Некой сказочной пери… Я хорошо не уразумел, чей…
— А может быть, у вас в сундуке были изображения? Пери или земных девушек, а, господин зодчий?.. Разбойники не унесли их?
— Откуда там быть такому, господин градоначальник? Я занят чертежами медресе, которое приказал возвести наш повелитель. Для живописи у меня нет ни времени, ни таланта… И конечно, желания нет тоже, досточтимый. В сундуке были еще не завершенные чертежи, только они!
— Так они-то на месте?.. А раз так, зачем же вам подозревать почтенного Ахмад-бека?
Постояли друг против друга, помолчали.
— Я правдиво сказал о причине налета на мой дом, господин градоначальник! Прошу вас провести дознание!
— Ахмад-бек из рода султанов, я вам хочу о том напомнить. Старшая жена нашего повелителя Фатима-султан-бегим родственница Ахмада Танбала. Кстати, по зову Фатимы-бегим почтенный Ахмад-бек сегодня на рассвете отправился в столицу государства нашего, в Ахси.
«Если б этот безбородый получил рисунки из сундука, то наверняка передал бы их в Ахси и повелителю, и старшей бегим, своей сестре, — эта мысль словно морозом обожгла душу муллы Фазлиддина. — Да только ли для моего погубления нужно ему было изображение Ханзоды-бегим?.. А что же? Ведь он султанского рода. Неженатый еще, а жениться пора, по годам. Вот этот «почтенный бек» и задумал стать зятем повелителя и мужем прекрасной бегим».
Мулла Фазлиддин почувствовал себя будто в липкой паутине. Надо вырваться, вырваться!
— Господин градоначальник, здесь, в Андижане, милостивый наш повелитель отдал меня под вашу защиту! Если вы не накажете разбойников, я вынужден буду обратиться прямо к повелителю.
— Не забудьте, господин зодчий, что раньше вас самих к повелителю придут слова, которые вы любите высказывать.
— Какие слова, господин градоначальник?
— Некоторые… м-м-м… любят говорить так примерно: «Не венценосные владыки оставляют след в памяти людской, а поэты, зодчие и живописцы». Некоторые говорят, а кое-кто слушает… Друзья поэтов и зодчих бывают и нашими друзьями.
Вот как: значит, здесь кругом соглядатаи и наушничающие. Но опаснее всего показать свой страх! И мулла Фазлиддин резко проговорил:
— Это все клевета! Господин градоначальник, я знаю немало таких «друзей», что клевещут и на вас! Да и вы о том знаете… Какое бы здание ни построил я в Андижане, на всех письменами увековечиваю имя нашего повелителя мирзы Умаршейха! Посмотрите еще раз на ворота крепостного дворца! Посмотрите покои в загородной усадьбе! Где-нибудь написано там мое имя? Значит, в истории останется не мое имя, а имя повелителя нашего — вот о чем я забочусь! Так или не так? Скажите!
Узун Хасан растерянно молчал.
— И вот, вместо того чтобы защитить меня от воров и разбойников, вы поддерживаете клевету на меня! О небо! Я буду жаловаться на вас повелителю!..
Этих слов произносить не следовало. Узун Хасан сразу подобрался.
— На меня пойдете жаловаться? — откинул голову еще выше. — Ну что же, идите жалуйтесь! Вас не боюсь. В эти тревожные дни, когда с трех сторон нас обступили враги, повелителю, государству нашему нужны боевые беки, а не зодчие! Ради таких, как Ахмад-бек и я, наш повелитель прогонит десятки подобных вам.
— Увидим, кого прогонят, когда будем в Ахси! — не помня себя, выкрикнул мулла Фазлиддин.
Резко повернулся, вышел из приемной с таким видом, словно немедленно он отправляется в Ахси. Но дома он, конечно, остыл: ведь в словах Узуна Хасана была горькая правда. Мирза Умаршейх, конечно, не будет защищать зодчего, не может (в такое-то время!) идти наперекор бекам с их нукерами. Это — настоящие воины, а не согнанные насильно в необученное ополчение дехкане. «И не бесполезные зодчие», — горько усмехнулся мулла. Значит, Ахмад Танбал уже сегодня будет в Ахси, во дворце, и сразу же начнет болтать направо-налево, что мулла Фазлиддин написал изображение дочери повелителя… Оскорбление дому! Встречаться с бегим в беседке, тайно, отослав служанок?! Изображать живую прелесть живого человека, да еще какого?! Оскорбление шариата, оскорбление семейной чести повелителя!
Забить его палками, каменьями, придать мучениям и смерти того, кто принес позор дочери властелина!
Мулла Фазлиддин сполна ощутил, сколь опасное дело он затеял, поддавшись просьбе Ханзоды-бегим. Какое наслаждение испытывал он тогда, с кистями и пером в руке, живописуя такую красоту, — но ведь и носительнице этой красоты не поздоровится, если ее изображение попадет к чужим людям, на чужие глаза.
Дрожащими руками мулла Фазлиддин достал из тайника изображение Ханзоды. Не оставлять доказательств подлым бекам, уничтожить рисунок! В огонь его, в огонь!
Тончайшими движениями кисти и пера исполнен был рисунок. С него смотрела удивительная девушка, словно живая смотрела, и в свете огня из очага еле заметно трепетали ее длинные ресницы, ласково улыбались алые губы. Красота и обаяние Ханзоды вновь околдовали душу зодчего. «Неужели я люблю эту девушку? — радостно и удивленно подумал мулла Фазлиддин. — Ну, не смешно ли, когда бедняк влюбляется в дочь шаха? А если этот бедняк потом делается художником? Нет! Я люблю собственное произведение. Его надо сжечь. Буду жив — еще напишу такое же!»
Он нагнулся, чтобы бросить рисунок в огонь. И — не смог. Ему показалось вдруг, что лицо изображенной мучительно корчится, охваченное жестоким пламенем. Он отпрянул от очага. Как это можно — убить живого человека, бросить в пламя свою любимую?! Внутренний голос угрожающе закричал ему: «Трус! Трус! Твои враги еще не стучатся к тебе в двери, а ты уже готов на преступление! И не смей лгать самому себе: такое ты больше никогда не сможешь написать! Ты передал не одну красоту — ты смог изобразить нежность бегим, ее удивительность, а такая вдохновенная удача не повторяется!.. Если ты мужчина, спаси ее!»
Мулла Фазлиддин вновь бережно упрятал рисунок под второе дно сундука. Позвал слугу:
— Немедленно собирай вещи и запрягай лошадь! Уедем отсюда! Сегодня же! Сейчас же!
Вот и теперь, в доме мужа своей сестры, рассказывая о случившемся, мулла Фазлиддин даже от родных утаил, что в железном сундуке хранит портрет Ханзоды-бегим. Эту тайну он не хотел раскрывать никому.
— Эх, судьба, судьба-мачеха! — тяжко вздохнул отец Тахира. — Вы были нашей опорой и надеждой, мулла Фазлиддин. А уж коли и вы подверглись немилости судьбы… Не поможет ли повелитель?
— Когда прекратится война, даруй аллах нам победу, я пойду к повелителю. Прислушается он к моим скорбным просьбам — хорошо, не прислушается — снова уеду в Герат! Я слышал, что Алишер Навои хотел строить лечебницу. Нам, зодчим, в мире ныне единственный огонек надежды горит там, где Навои.
— Что ж Герат… не один на свете Герат, мулла Фазлиддин, ценит вас. И в Фергане есть такие люди. Мы, кувинцы, до сих пор поминаем вас добрым словом — за мост ваш.
— Завтра или послезавтра по этому мосту пройдут враги! Как подумаю о несчастьях, павших на нашу голову, начинаю жалеть, что ливни не вызывают селя[10], — унес бы он этот мост! Хоть бы сгорел он, этот мост, чтоб враг не смог пройти по нему, я бы доволен был всей душой!
«В самом деле, — вдруг подумал молчавший до сей поры Тахир, — мост деревянный, полить маслом и — поджечь. А враги переправиться могут только по этому мосту. Брода нет: кругом болота, камыши. Если деревянный мост сгорит… — Тахиру стало жарко, будто мост уже трещал, объятый пламенем. — Вот щит, который укроет Робию! — Тахир посмотрел на отца и дядю. — Сказать им? Нет! Отец не согласится пойти на такой риск: я единственный сын… Дядя — ученый человек, лучше его не впутывать. Надо найти молодых парней, верных и бедовых».
Тахир медленно поднялся из-за дастархана и вышел во двор. Потом за ворота.
В разрывах все еще тяжелых туч можно было заметить редкие звезды. Дома без огней. Кругом тишина. Даже лая собак не слышно.
Махмуд тоже вышел в проулок — будто сговорились они с Тахиром о времени. Сразу начал разговор об отъезде сестры:
— В крепости будет жить. Крепость андижанская сильная…
— Э, не такая уж и сильная, — остановил его Тахир и быстро пересказал услышанное от муллы Фазлиддина.
— Где же теперь найдем спасенье, о господи!
— «Сам ради себя умри, сирота, никто другой тебе не поможет». Помнишь, Махмуд, такую поговорку? Давай зайдем к вам во двор. Тайну сохранить сумеешь? — И сразу выпалил: — Подожжем мост, задержим врагов, понял?
Махмуд сначала отнесся к затее Тахира с недоверием. Мост слишком велик. И гореть в дождь дерево не будет. И охрана есть на мосту.
— Охранники эти поставлены нашими беками. Вслед за беками они улепетнут в крепость, вот увидишь! Никто нам мешать не будет — ночью подожжем! Маслом польем, загорится.
— Не спеши! Говорят, из Ахси идет наш повелитель с войском. Значит, мост понадобится своим!..
— Если б повелитель вышел навстречу самаркандцам, то уж давно был бы здесь! А он не собирается покидать крепость… Да и крепости сдаются. Вот Марге-лан — сдался! Говорю тебе: сам умри ради себя.
— Не знаю: кадхуда[11] убеждал, что повелитель идет. «Спешит выручить нас», так говорил.
— Я не верю!
— А я верю!
— А я нет!
Остроконечным утесом чернеет в ночи крепость Ахси, взнесенная на высокий холм. У подножья врывается в Сырдарью Касансай — издали слышно, как волны двух бурных рек борются друг с другом, гулко бьются о берег.
Повелитель Ферганы и властитель Ахси мирза Умаршейх эту ночь провел в опочивальне гарема с восемнадцатилетней Каракуз-бегим.
За шелковой занавеской скрывалось ложе, а перед занавеской горел один-единственный светильник. Его слабый свет дрожал, словно в страхе перед окружающей темнотой.
Ближе к рассвету тишину в крепости нарушил нежно-заунывный звук сурная[12]. Затем к нему присоединилась дробь двух барабанов. Любой мусульманин обязан соблюдать пост: и шах, и слуга одинаково внимают сурнаю и барабану, возвещающим о том, что наступает сахарлик[13].
Летние ночи коротки. Вставать до рассвета — неприятно. Но что ж делать: того требует сахарлик.
Каракуз-бегим тихо соскользнула с ложа. Умаршейх — две подушки подоткнуты под бока, могучие руки высунуты из-под шелкового покрывала — не шевельнулся.
За две комнаты от опочивальни в красивом и просторном зале ждал Умаршейха пышно обставленный дастархан. Вчера еще, после ифтара, повелитель сказал, чтоб на сегодняшний сахарлик собрались все три жены и дети. Первая жена мирзы Фатима-султан, вторая жена Кутлуг Нигор-ханум, семнадцатилетняя дочь Ханзода-бегим и десятилетний сын мирза Джахангир — уже собрались. Но пока повелитель сам не появится здесь, не отведает еды, никто, конечно, не коснется ее.
Отворились резные двери, что ведут из зала во внутренние покои, — вышла Каракуз-бегим, маленькая, изящная, красивая. Она застенчиво поздоровалась со старшими женами и добавила, что не осмелилась разбудить повелителя.
Молодость Каракуз-бегим, сияющая красота ее и застенчивость («застенчивость? Но кто же не знает, что эта девчонка сейчас любимая жена мирзы?») вмиг пробудили задремавшую было ревность у Фатимы-султан:
— Вы сумели так крепко усыпить нашего падишаха, почему бы вам не осмелиться разбудить его?
Кутлуг Нигор-ханум не понравился этот укол. Зачем она так? Да еще при детях?
— О Фатима-султан, не говорите так, за Каракуз-бегим нет никакой вины! — сказала она.
Ханзода бросила на мать вопрошающий взгляд: «Вся вина за отцом?» Отец ведет себя странно, право: опасность войны повергла всех в тревогу, враги у ворот Ахси, а он спит себе спокойно и вообще… столько времени проводит в гареме. Каракуз — почти ровесница его дочери. Прямо стыдно за него!
Ханзода почувствовала, что, когда отец придет сюда, она уже не в силах будет взглянуть на него.
— Разрешите мне, матушка, я пойду… сахарлик… я со своими девушками…
— Если спросит ваш отец, где Ханзода-бегим, что мы ответим ему? Как бы его не обидеть! Подожди, дочь… Не спеши!
Вошла женщина-чошнагир[14], низко всем поклонилась, понизив голос, сообщила:
— Звезды в небе редеют. Скоро наступит рассвет. Или повелитель решил пропустить сахарлик?
Ни крошки еды, ни капли воды за целый день? На целый долгий знойный летний день оставить мужа без пищи и питья — для настоящей жены это гораздо страшнее, чем не есть, не пить самой. Но кто из жен нарушит покой повелителя?
Каракуз-бегим, только она. С ней в опочивальне провел ночь мирза, так и стоит она у дверей, ведущих к нему, спящему сладко. «Привалилась к косяку, блудливая девчонка», — подумала Фатима-султан. «Бедняжка боязлива», — подумала Кутлуг Нигор-ханум. А чошнагир просительно посмотрела на Каракуз-бегим и сказала:
— Да ниспошлет вам всевышний сына, могучего, как Рустам, бегим!.. Наша надежда на вас.
Расслабленное выражение лица Каракуз-бегим сменилось озабоченным, она медленно повернулась и пошла в опочивальню, закрыв за собою двери.
Мирза Умаршейх все еще крепко спал, Каракуз-бегим взяла золотой подсвечник, юркнула за занавеску, поставила горящую свечу в настенную нишу. Теперь свет падал прямо на лицо мирзы. Но и свет не разбудил его — вчера вечером Умаршейх поел магжун, туда добавляют чуть-чуть опиума.
Каракуз-бегим, боясь своей дерзости, заговорила мягким голосом, но настойчиво:
— Мой повелитель… Мой повелитель!.. Проснитесь!
Женщина встала у ложа на колени, дрожащие нежные ладони положила на широкие мужские руки, вздохнула встревоженно. Постель пахла розами — вчера вечером на простыни был пролит настой из розовых лепестков. Каракуз-бегим, удивляясь силе сна, долго вглядывалась в лицо мужа. Губы полураскрыты, бледное лицо дышит спокойствием. Грозный падишах? Да нет, красивый, сильный мужчина, сорока еще нет. Ее муж, ее повелитель, богатырь — и сон у него богатырский. Дорогой, близкий. Женщина вспомнила радости прошедшей ночи — закраснелась вся. И тут же ей подумалось, что любовь — это что-то такое… такое непрочное. Сейчас на Ахси идут враги, и кто знает, что будет с ними завтра? Сердце Каракуз-бегим упало, будто предчувствие близкой смерти Умаршейха коснулось ее крылом. Она быстро нагнулась и начала целовать мирзу — глаза, губы, руки.
Умаршеих вздрогнул, пробудился, сел в постели; несколько мгновений он сонно смотрел на Каракуз-бегим, как бы силясь узнать ее.
Большие глаза Каракуз-бегим еще больше округлились от страха: она целовала спящего мужа, чтоб его разбудить! Не сочтет ли он такое за неприличие?
— Ты? — мирза потянулся и, догадываясь о причине страха жены, засмеялся.
Каракуз-бегим облегченно вздохнула.
— Мой повелитель, время сахарлика проходит.
— Твои поцелуи слаще самых сладких кушаний. Иди-ка сюда…
— Но там, — Каракуз махнула рукой на дверь, — там с нетерпением ждут вас…
Мирза Умаршейх окончательно пробудился, вспомнил сегодняшние заботы. Нахмурив брови, отстранил жену и молча встал с постели…
Он вошел в застланный золотошвейными курпачами[15] зал в главные двери — хорошо одетый, важный, настроенный на серьезное. Дорогие жемчужины на чалме, золотое шитье на поясе поблескивали тоже важно и серьезно. Обычные поклоны, обычное молчание женщин, ожидающих его приглашений. Кого из своих жен и на какое место он пригласит? Очень важное дело, очень серьезное.
В Ферганскую долину с трех сторон вторгаются враги; есть опасность, что крепость Ахси будет зажата в осаду. Мирза Умаршейх решал задачу — помирить своих жен, он хотел оказать знаки должного внимания каждой. Самой старшей и самой тщеславной была Фатима-султан, ее мирза пригласил первой и рядом с собой. Глаза Фатимы заблестели от радости, она хотела сесть по правую руку Умаршейха, однако мирза показал ей место слева от себя. А направо, на самое почетное место, пригласил Кутлуг Нигор-ханум. Тоже неспроста: ханум ведь мать наследника престола Захириддина Мухаммада Бабура. Фатима-султан зло сощурила глаза.
Шашлык из сайгачьего мяса, жареные куропатки, иные яства — все это после Умаршейха ставилось перед Кутлуг Нигор-ханум, и лишь затем приходила очередь Фатимы; свежайшее, нежное, тающее во рту мясо казалось Фатиме-султан невкусным — словно вторично подогретая пища.
Голодными не были (со вчерашней вечерней трапезы прошло всего несколько часов), но ели все крепко, насилуя себя, старались съесть побольше в предвиденье дня. Одна Каракуз-бегим, сидевшая рядом с Кутлуг Нигор-ханум, избегала мяса, ела огурцы, хандаляк да пила шербет — вчера измучилась жаждой, сегодня запасалась влагой впрок.
Небо побелело. И чем ярче разгорался рассвет, тем быстрее тускнело пламя свечей. Настало время утреннего азана. Имам мечети, забравшись на минарет, с нетерпением ждал знака бакавула[16]: пока не закончится сахарлик повелителя, с азаном лучше подождать немного.
Когда пища была съедена, приступили к чаепитию; за чаем мирза мог поведать женам, сколь сложно перепутались дела государственные.
Умаршейх еще не начал рассказывать, послышались звуки азана. Ханзода-бегим быстро поставила на дас-тархан пиалу, так и не допив чая.
— «Все части тела должны жить в единстве» — таков завет мудрецов. Фатима-султан, Кутлуг Нигор-ханум, Каракуз-бегим, дети мои, Ханзода и Джахангир, — мирза поочередно осматривал называемых, — каждый из вас часть общей семьи. Хочу, чтоб в эти трудные дни вы оказывали друг другу уважение и помощь. Руки на своем месте ценны, глаза — на своем» Коль руки или глаза навредят друг другу, всему телу навредят — и будут наказаны!
Все поняли, в чью сторону пущены эти две стрелы. Щелки глаз Фатимы-султан еще больше сузились. Мысли Кутлуг Нигор-ханум тут же понеслись к единственному сыну Бабуру, который находился вдали от отца и матери — в Андижане. Повелитель не назвал его по имени — почему?
— Повелитель, ваши слова — драгоценные жемчужины, — сказала Нигор-ханум. И добавила: — Если позволительно мне будет попросить…
Умаршейх кивнул в знак согласия.
— Опасность войны, оказывается, велика. Я боюсь за наследника престола, за мирзу Бабура, и боялась бы меньше, находись он рядом с нами…
— Андижанская крепость прочна. А с мирзой Бабуром неприступна. Возлагаю на него большие надежды.
Ханум получила отказ. Фатима-султан привлекла к себе полусонного Джахангира, погладила сына по голове. Пусть видит эта лиса, кто из них счастливей: по крайней мере ее сын при ней, при матери, а вот «наследник престола»…
— Мать мирзы Бабура благодарит повелителя за столь лестные слова его о сыне-наследнике, — Нигор-ханум на миг запнулась, — только… как же так?., подросток, которому еще не исполнилось двенадцати… на поле сражения…
— Нет оснований для тревог, ханум. К мирзе Бабуру приставлены лучшие наши беки. Он молод, но уже должен учиться воинскому умению. Если мне суждено умереть, пусть мое место займет полководец Бабур!
Тридцать девятый год идет повелителю, и вдруг он заговаривает о своей смерти. Ах эта война! Женщины опечалились. Ханзода-бегим, забыв свои недавние чувства, с ласковой жалостью посмотрела на отца. Умаршейх громко, намеренно отчетливо, чтобы все хорошо слышали и хорошо поняли, продолжал:
— Если я на поле брани или по какой-либо случайности покину бренный мир, все вы должны исполнять распоряжения мирзы Бабура как мои собственные. Мирза Джахангир! Ты спишь, что ли?
Мальчик встрепенулся, насторожился, мгновенно приложил к груди ладони:
— Слушаю, повелитель!..
— Эти мои слова запомни и ты! Хоть мирза Бабур старше тебя всего на два года, но если останется он вместо меня, ты должен стать ему преданным сыном.
— Исполню, повелитель!
Ребенок не понял затаенно-важного смысла слов отца, но послушание уже стало привычным ему. Старшие жены были напуганы — каждая по-своему. В глазах Каракуз-бегим (она не отводила их от лица мужа) заблестели слезы. Умаршейх увидел их, вспомнил поцелуи своей молодой жены сегодня на рассвете, но воспоминание почему-то не доставило удовольствия: «Целовала, будто прощалась с покойником», — подумалось ему. И сейчас сказанное им тоже схоже с завещанием. Сердце Умаршейха забилось гулко, предупреждающе. «Что это со мной? Неужто я почувствовал приближение ангела смерти? Нет, нет!»
Ханзода-бегим заметила смятенное состояние отца. Он нуждался в помощи, в ее помощи!
— Мой повелитель, ваша дочь желает, чтобы всевышний дал вам долголетие шейха Саади! Живите до ста лет!
— Пусть сбудется твое желание, дочь! — Мирза Умаршейх будто очнулся от оцепенения, будто впервые понял, как умна его дочь, как созрела ее красота. — Прежде всего я хочу провести твою свадьбу сам!
Ханзоду в свое время сватали за сына самаркандского властителя, за мирзу Байсункура. Но окончательного согласия на этот брак Умаршейх еще не дал. А теперь вот с самаркандцем война. Правда, если уж придется совсем туго, он выдаст за сына своего старшего брата дочку и таким древним способом, пожалуй, превратит войну в мир. Но и Ханзода понимала это и страшилась этой возможности, как тьмы ночной. У нее были другие мечты. Поэтому она повернула разговор в прежнее русло.
— Если нет возможности пригласить моего брата Бабура в Ахси, разрешите мне и моей матушке поехать в Андижан! — смело предложила она.
— Дочь моя, ты бесценная жемчужина в моей сокровищнице. В эти опасные дни я не могу выпустить тебя из-под своего крыла!
— В таком случае разрешите мне одной, повелитель! — снова оживилась Кутлуг Нигор-ханум.
— Э, ханум, зачем спешить? Из Маргелана мы ждем гонца. Коли будет можно, разрешение получите…
Умаршейх наскоро помолился, встал с места и пошел из гарема. Голова его была уже занята заботами войны.
Лишенные права входить в гарем, телохранители мирзы всю ночь ожидали его снаружи. Отступив на два шага, чтобы не мешать размышлениям повелителя, не привлекать к себе его внимания, они тихо и незаметно последовали за ним.
Утро наступило. Военачальники-беки и придворные собрались, когда солнце еще не успело взойти. В приемном зале они встретили мирзу низкими поклонами. Густобородый первый визирь, в роскошном золототканом чапане с подобающим возрасту и чину поясом, выпрямился раньше других. Его и спросил мирза, откуда прибыли гонцы.
— Из Исфары, повелитель.
И снова согнулся в низком поклоне, пряча лицо.
— Ну и какие вести?
— Повелитель, пощадите своего раба…
— Так… значит, Исфара тоже в руках врага!
Ощущая неприятную внутреннюю дрожь, Умаршейх спросил о гонце из Маргелана.
— Повелитель, ждем с нетерпением маргеланского гонца.
Неужели Маргелан тоже покорится? Но тогда под угрозой будет и Андижан! Почему нет гонцов? Попали в западню, перехвачены? А может быть, сами маргеланцы стали изменниками?
— Сделает ли повелитель распоряжение отправить наших новых гонцов?
— И будем потом смотреть на дорогу, ожидая ответных? Сколько дней прождем?
Визирь опять поклонился и, будто извиняясь, отступил назад.
Теперь мирзе стало ясно как день, что крепости Ахси не избежать осады. Он распорядился заготовить продовольствия на шесть месяцев. Из-за того, что крепость стояла на высоком холме, в ней не было текучей воды. Мирза поручил тридцатилетнему Касымбеку, стройному, быстрому в любом деле, построить внутри крепости еще один каменный водоем, согнать водоносов и заполнить его доверху.
Беки видели, что повелитель не в духе, и сразу же приступили к выполнению его приказаний. Сам Умар-шейх верхом выехал из арка[17] в сопровождении конной свиты.
Всадники направились к голубятне, что стояла на высоком берегу реки, верхней террасой своей нависая над обрывом. Гонцы, посланные из Ахси, исчезли без следа, и мирза решил пустить в дело почтовых голубей.
Все надежды теперь были связаны с птицами, наученными летать на Маргелан и Коканд. Принесли их, успокоили, свернутые трубочкой письма прикрепили к внутренней стороне крыльев. Мирза Умаршейх любил собственноручно запускать голубей в небо. Он осторожно взял в руки голубя небесного цвета и по деревянной лестнице поднялся на крышу сооружения.
Отсюда хорошо была видна вся округа. Из-за далеких гор медленно вырастало солнце, под его лучами искрилась внизу река. Легкий ветер дул в лицо нежно, будто поглаживал шелком. Мирза долго не отводил взгляда от укрепленной крепости Ахси, от ее подножья, пересеченного глубокими оборонительными рвами. «Эти рвы еще наполнятся мертвыми телами моих врагов», — подумал Умаршейх.
И ни он сам, ни его люди не подозревали, что напористый речной поток незаметно подмывал и подмывал берег, вымывал и вымывал камни из-под основания холма, разрыхляя основу, на которой держалась голубятня. Голуби чувствовали опасность. В своих красивых чистых клетках они по ночам беспокойно били крыльями. И сейчас они пренебрегали сытным кормом и обильной прозрачной водой, нервно клевали прутья клеток, стремились наружу. Голубятники не понимали причин такого поведения птиц и молча пожимали плечами, когда придворные о том осведомлялись. Лишь этот, небесного цвета, голубь в руках мирзы Умаршейха вел себя спокойно.
Умаршейх подошел к самому краю крыши. Прижал на мгновенье к губам нежное крыло, прошептал, будто голубь мог понять его: «Лети в Маргелан, мой крылатый. За доброй вестью — лети…», откинулся назад всем телом и бросил вверх, к синим небесам птицу своей надежды. И в эту самую минуту, от такого мизерного, казалось, толчка, деревянная верхотура голубятни накренилась и с треском поехала вниз, не поддерживаемая вконец размытым основанием. Пополз кусок берега, осыпаясь в поток; сверху же обрушилась задняя стенка голубятни и насест, — сначала рушились медленно, а потом все быстрее, на ходу разваливаясь, вздымая пыль, увлекая за собой в пропасть грузного Умаршейха. Его отчаянный крик смешался с грохотом падающих стропил, досок, обломков кирпичей, вспененной реки, — и последнее, что он увидел, был голубь, взмывающий из пыльного облака к небесам…
Тело занесли в цитадель и обмыли. Лицо, разбитое до неузнаваемости, прикрыли шелковым покрывалом.
В зале, где неполных два часа назад сахарлик собрал всю семью, горько рыдала Каракуз-бегим, обняв Кутлуг Нигор-ханум.
— Я, я причина смерти повелителя, о ханум-ая![18] Зачем, зачем я разбудила моего повелителя?! О, я, проклятая, виновата в его смерти! Я!
Кутлуг Нигор-ханум вспомнила, как сегодня мирза беседовал с ними странным образом, будто завещание составлял на их глазах, — вспомнила и тоже заплакала.
— Э-э-вах, откуда знал он о своей смерти, а? Как говорил он сегодня с нами, как говорил!
Каракуз-бегим, освободившись из объятий ханум, сидела, раскачиваясь, маленьким кулачком ударяя себя по виску.
— Я лишила отца еще не рожденного сына, о ханум-ая, — горько шептала она. — Он узнал лишь вчера вечером и пожелал: «Пусть будет сын!»… Сын, сын… Где теперь его отец? Где?.. Зачем, зачем я разбудила моего повелителя? Лучше уж мне было умереть, мне упасть с того крутого обрыва!
— Не говори так, душа моя!.. Надо жить для сына. А обрыв?.. Все мы стоим на краю обрыва! Всех нас ждет опасный обрыв! О боже!
Ну, не странно ли, не загадочна ли эта неожиданная смерть мужа? Мирза Умаршейх, воинственный властитель, храбрый воин, сколько раз он мчался по полям битв с обнаженным мечом, так в них там не погиб, а погиб из-за обвала берега. Случайно ли это? Не знак ли это нехороших судеб? Государство, построенное его дедами, разве оно не похоже на сооружение, воздвигнутое на кромке обрывистого берега? Страна, разрушающаяся по частям междоусобицами… В воображении Кутлуг Нигор-ханум будущее вдруг приняло зримый вид. Она вздрогнула всем существом своим, потому что привиделся ей тут же единственный сын, любимое дитя, Бабур. Жизнь отца низринулась с обрыва во всепоглощающий поток. Не унесут ли и Бабура беспощадные волны?
— Нет! Нет! Да хранит его всевышний!.. Я пойду, бегим, пойду, — извинилась она перед Каракуз, — пошлю гонца в Андижан! Я сама должна предупредить мальчика о гибели отца…
Доверенный бек второй жены покойного повелителя, Касымбек, сумеет передать письмо подавленной горем и предчувствиями Кутлуг Нигор-ханум к матери ее, Эсан Давлат-бегим, которая жила в усадьбе под Андижаном вместе с Бабуром.
В то самое время, когда Касымбек получил в руки письмо ханум, султан Ахмад Танбал, тайно посланный в Андижан Фатимой-султан, пересек уже Сырдарьинский мост, на значительное расстояние опередив второго посланца. Чтобы не бросаться в глаза, он взял с собой одного нукера, а вчера прибыл из Андижана со свитой в шестьдесят всадников. Сегодня Фатима-султан многое, очень многое обещала ему. Если Ахмад Танбал сумеет объединить преданных ей беков, отстранить от престола мирзу Бабура и воздвигнуть на престол мирзу Джахангира, то… Ахмад Танбал уже немало лет провел в обидном ряду второстепенных беков при дворе Умаршейха. Теперь — хватит! Если Джахангир займет престол, султан Ахмад Танбал будет первым визирем. А быть первым визирем при повелителе-мальчонке… не равносильно ли это тому, чтобы самому быть повелителем? Вот тогда он… не будет гнаться за рисунком, на котором изображена Ханзода-бегим. Он возьмет Ханзоду-бегим! Ведь правду сказать: ничего слаще этой мечты — стать повелителем такой красавицы — у Ахмада Танбала не было.
Он оглянулся назад, на свой след. Дорога пустынна.
Лишь через несколько часов из крепости Ахси выехал Касымбек. У мирзы Бабура тоже были сторонники. Их тоже надо было собрать и подготовить к борьбе за наследственные права.
Мирно еще в Андижане.
У ворот красивой загородной усадьбы, окруженной высокими стенами, поставлена обычная стража.
«Война» кипит внутри стен: двенадцатилетний Бабур-мирза азартно учится воинскому делу. Галопом мчится он по поляне, вот опустил поводья, быстро натянул тетиву лука и на всем скаку пустил стрелу. Раздался глухой, всасывающий звук: стрела впилась в доску, служащую мишенью.
Группа всадников в тени чинары наблюдает за упражнениями наследника престола. Мазидбек на вороном коне приблизился к мишени первым. Он был бек-аткой[19] мирзы Бабура. Когда Бабур вернулся назад, наставник повернулся к нему лицом, сказал нарочито равнодушно:
— Прицел был взят высоковато. — И тут же добавил, заметив, как расстроился мальчик — Немного высоковато. А выстрел получился отменный.
Мазидбек вытащил стрелу из доски, отмерил пальцем глубину, на которую она вонзилась в дерево, показал Бабуру:
— Силы в ваших руках много, мой амирзода![20] Львиная длань! Недаром наш повелитель дал вам имя Бабур[21].
Нукеры мирзы Бабура, его оруженосцы и товарищи по играм — ровесники — также собрались вокруг мишени. Знали, что лук Бабура был изготовлен с учетом его возраста подростка, подобран по росту. Хвалили, конечно. Но Бабур тоже знал все это:
— Львиноруким пусть называют моего отца. Сам видел: его стрелы били в десять раз сильнее этой моей. А если он пустит в ход кулак, ни один могучий джигит не устоит.
— Вот и ваш покорный слуга хочет сказать, что ваша львинорукость оттого, что вы похожи на отца! — умело повернул разговор Мазидбек.
Бабур усмехнулся. Молча стер со своего широкого, тронутого желтизной загара лба и с верхней губы капельки пота.
— Да, становится жарко, мой амирзода. Летний пост изнуряет человека. Как бы до ужина вам не потерять силу. Надо отдохнуть в тени. Ваш покорный слуга оставит вас — его требует к себе подготовка обороны Андижана…
Но Бабур не любил отдыхать. Ему хотелось двигаться, куролесить. Глаза его заблестели озорством, едва только Мазидбек уехал. Бабур остановил коня, оглянулся, подозвал к себе нукера. Нукер приблизился, Бабур протянул руку и попробовал седло на его гнедом, со звездочкой на лбу, коне: крепко ли сидит. Седло сидело крепко. Тогда Бабур приказал нукеру отъехать в сторону на пятьдесят шагов, спешиться и пройти мимо него, ведя коня в поводу.
В мальчишеской свите Бабура самым авторитетным был шестнадцатилетний Нуян Кукалдаш, вскормленный вместе с сестрой Бабура одной матерью. Догадавшись о намерении Бабура, Нуян забеспокоился:
— Мой амирзода, вы только сейчас закончили одно упражнение. Может быть, довольно? А другие сложные упражнения оставите на завтра?
— Пусть так и будет: сложные останутся на завтра. А сегодня — легкие! — рассмеялся Бабур и резко взбодрил своего коня.
Тот быстро вошел в галоп, и тогда Бабур, уже догоняя шедшего ровным шагом нукера, высвободил ноги из стремян, взял в зубы камчу и, как только его сивый поравнялся с гнедым, вытянулся, схватился за седло гнедого обеими руками и легко вымахнул из своего седла.
Конь нукера испугался прыжка и шарахнулся в сторону. Бабур на мгновение повис в воздухе, ноги со стуком ударились оземь. Но мальчик не разжал рук на седле (руки у него и в самом деле были сильные!), удержался, повис; нукер мгновенно кинулся к лошади, резко остановил ее. Ноги Бабура пробороздили полукруг по земле; шелковый тюрбан слетел с головы мальчика, но сам он удержался на ногах, выпрямился, — а камча все еще зажата в зубах! — только лицо сильно побледнело. Нуян подскакал к нему, спрыгнул с коня, поднял тюрбан и хотел подать Бабуру. Но Бабур даже не взглянул на пыльный тюрбан. Взял в руку камчу, молча вскочил на сивого, которого нукер успел подвести к хозяину.
Бабур ударил коня камчой и поскакал меж деревьев, не разбирая дороги.
Дорога, по которой обычно ехали всадники, проходила по краю сада. Бабур же летел прямиком по узкой тропинке, вьющейся среди деревьев. Когда конь перескакивал через арыки, голова чуть не задевала за мощные ветви урючин. А он, крепко обняв шею коня, пригибался — и проскакивал. Ягоды урюка, сорванные его плечом, так и шлепались в воду.
— Ты почему не держал коня покрепче, дуралей! — закричал на нукера встревоженный Нуян. — Теперь на нас всех обиделся амирзода! Всем, глядишь, и попадет из-за тебя.
У богато убранного айвана[22] в середине сада Бабур остановил коня.
Слуга подбежал к нему, чтоб принять повод, удивленно уставился на непокрытую голову всадника. Бабур невольно покраснел. Сейчас его увидит бабушка Эсан Давлат-бегим, увидит в таком виде, узнает, что случилось; слуги и нукеры, несомненно, будут наказаны, потому как повелитель Ферганы поручил именно ей, Эсан Давлат-бегим, беречь Бабура как зеницу ока и всю усадьбу со всеми слугами предоставил поэтому в ее распоряжение.
Наперсники-мальчишки и нукеры со страхом приближались к айвану. И когда Бабур вошел внутрь помещения, спешились. Нуян Кукалдаш, очистив тюрбан Бабура от пыли, нес его в руках. Бабур появился в шапке — теперь бабушка ни о чем не спросит. Он оглядел группу прибывших. Нукер, что не удержал повод у шарахнувшейся лошади, кинулся было к ногам Бабура молить прощения, но Бабур тотчас поднял его с колен и повернулся лицом к Нуяну Кукалдашу. Как смешно тот держал его тюрбан, как бережно нес в обеих руках, будто дорогой сосуд. Ожидали нукеры и наперсники гнева, а услышали смех. Бабур с наслаждением, по-детски звонко, откинув голову назад, хохотал. Нуян Кукалдаш другими глазами посмотрел на тюрбан в своих руках и тоже рассмеялся. Словно сбросив с плеч тяжесть, заулыбались и остальные. Бабур, перестав смеяться, повернул к себе лицом нукера, у которого шарахнулась лошадь:
— На тебе нет никакой вины…
Нукер, получив такой подарок, медленно отошел, все время кланяясь Бабуру. А тот обратился к Нуяну:
— Пускай бабушка ничего не знает.
— Таково и наше желание, мой амирзода, — развеселился Нуян и хитро подмигнул товарищам.
Все они были мальчишки. И все понимали, что такое мальчишеские тайны.
И почти все не любили уроков.
Бабур вспомнил, что сегодня у него урок с мударрисом[23], и настроение молодого мирзы опять испортилось.
Загородный дом внутри напоминал дворец — пышностью обстановки, обилием украшений, резными орнаментами на дверях. Бабура в этом доме интересовала только одна комната. И хоть его ждал мударрис, Бабур повернул к ней — к комнате, где хранились любимые книги. Позолоченные страницы, бархатные и кожаные переплеты, казалось ему, хранят дыхание великих поэтов. Бабур знает наизусть сотни и сотни бейтов — из Фирдоуси, Саади, Навои. Вот он достает «Фархад и Ширин» и мысленным взором видит живущего в далеком Герате Мир Алишера. Андижанский зодчий мулла Фазлиддин, что учился в Герате, рассказывал Бабуру, когда строил этот загородный дом, расписанный золотом айван и мраморный хауз, много удивительного о Мир Алишере. Зодчий привез из Герата копию изображения Навои, знаменитого изображения, сделанного знаменитым Бехзадом. И, узнав, какой большой интерес питает Бабур к великому поэту, зодчий подарил эту копию мальчику.
Бабур достал рисунок из толстого тома «Фархад и Ширин» и заложил его в тетрадь записей своих уроков по шариату.
Пора было идти на этот урок.
Старец мударрис, бровастый, с белой, до живота, бородой, в большой белой чалме, сидел на банорасовой[24] курпаче в середине учебной комнаты. Мударрис на персидском языке начал объяснять законы фикха[25]. Бабур хорошо знал и арабский, и персидский, наизусть и с удовольствием читал многие суры корана, интересовался юридическими правилами, но сейчас азарт еще бушевал в нем, озорство и бесшабашная сила жаждали проявиться в действии. А он был вынужден, не шевелясь, слушать скучный урок. Впрочем, зачем слушать на самом деле — можно сделать вид, будто слушаешь, а сам… Ну-ка, вспомним любимые бейты о подвигах Фархада…
Мужеству хочешь учиться? У мужественных — учись!
Бабур осторожно, чтобы не заметил мударрис, достал из тетради рисунок. Навои в длинном черном чекмене стоял, чуть опираясь на тонкий посох, и глаза его теплились добротой. Бабур мысленно спросил: «О великий амир, если будет мне суждено предстать перед вами и… и если, как Фархад, я одержу победу над всеми драконами и дэвами, что мне встретятся в жизни… дадите ли вы мне тогда ключ к волшебной двери поэзии?»
Мударрис медленно встал со своей курпачи и неожиданно быстро подошел к Бабуру. Тот не успел спрятать рисунок.
— Изображение человека?! — с угрозой спросил мударрис. — Вместо того чтобы слушать урок? Святой коран и хадисы запрещают…
— Господин мударрис, этот рисунок… привезен из Герата. Видите, это великий Мир Алишер.
Мударрис слышал о поэзии Навои, но не читал ее.
— Распространять изображения живого, о мой амирзода, — дело, угодное шайтану! Дайте-ка мне рисунок, дайте-ка!
Мударрис так разгневался, что не ровен час возьмет да и разорвет рисунок. Бабур сказал: «Нет!» — твердо сказал, так, что учитель убоялся гнева наследника. Но урок прервал и ушел жаловаться на Бабура к Эсан Давлат-бегим.
В учебный зал вплыла, шурша белым атласным платьем, дородная, лет пятидесяти пяти, женщина. Бабур быстро вскочил и поклонился бабушке. Эсан Давлат-бегим взяла в руки злополучный рисунок. С интересом стала разглядывать изображение.
— На лице Мир Алишера есть, оказывается, что-то от ангелов, — сказала она неожиданно для учителя. И добавила, чуть отвернувшись и прикрываясь от него краешком шелкового платка: — Почтенный мударрис, это изображение сделано в Герате с разрешения служителей религии.
— Простите, повелительница, — мударрис так и остался стоять у дверей, опустив очи долу. — Простите меня, но… в Иране и Хорасане истины шариата многажды нарушаются. Это все влияние злостных шиитов, враждебное нашему святому учению суннитскому[26]. Хочу предупредить наследника престола: пророк Мухаммад, да святится его имя, завещал нам подлинное мусульманство, оно не в Хорасане, не в Иране — в Мавераннахре!
Эсан Давлат-бегим вовсе не хотела спорить с мударрисом, да еще о делах религиозных. Она повернулась к Бабуру:
— Господин мударрис, конечно, прав. На уроке фикха рассматривать какие бы то ни было рисунки неуместно, дорогой мирза. Придет время, когда с соизволенья всевышнего вы начнете управлять страной. Фикх должно знать — от начала до конца… А рисунок… я возьму его с собой.
Бабур выпросил на одно мгновение рисунок у бабушки и опять заложил его в книгу.
— Вручаю вам свою мечту, — сказал он, протягивая Эсан Давлат-бегим книгу.
Слова внука понравились бабушке.
— А может быть, пригласить Мир Алишера сюда, в Андижан?
— О, разве это возможно? — глаза Бабура вспыхнули.
— Так ведь почтил Мир Алишер своим приездом Самарканд. А достоинства Ферганы известны всему миру… До моего слуха дошло, что Мир Алишер порядочный, набожный, да что там — святой человек. Если он прибудет сюда, несомненно, и почтенный мударрис удостоверится в этом.
Лицо мударриса просветлело. Он выпрямился и с важностью произнес: «Да свершится воля аллаха!»
Пополудни в доме все стихло.
Обессиленные жаждой, все с нетерпением ждали вечера. Знатные люди, владеющие большими домами, коротали часы в прохладных комнатах и спасались от жажды и голода сном.
Бабур никак не мог заснуть. Поэтические мечты слишком разволновали его. Оставшись один в своей комнате, он взял перо и бумагу. Хотел попробовать написать стихотворение, но в голову, кроме запомнившихся чужих строк, ничего не приходило. Тогда он достал другую тетрадь и начал писать то, что знал о Ферганской долине: «Здесь высокие цепи гор и много дичи. Белого сайгака видели мы в пустынных местах неподалеку от Ахси. Есть они и вблизи Маргелана». Как прекрасна Ферганская долина! Описать все ее прелести, все достопримечательности! Не с одними же стихами приезжают люди в Герат к Мир Алишеру…
Бабур так увлекся писанием, что не услышал топота копыт. А услышал, когда всадник остановился у ворот дома. Через несколько минут из какой-то комнаты погруженного в тишину дома до него донеслись женские рыдания. Бабур вздрогнул и поднял голову от бумаги. Что такое? Что случилось? Плач доносился с половины Эсан Давлат-бегим. И становился все сильнее! Бабур опрометью, большими прыжками помчался к бабушке.
В ее покоях двери были раскрыты настежь. Платок сполз с головы почтенной женщины. Она комкала его непроизвольно, читая и перечитывая письмо дочери Кутлуг Нигор-ханум: глаза, полные слез, не видели букв.
Воин, что доставил из Ахси весть о смерти мирзы Умаршейха, прислонился к стене, едва удерживаясь на ногах. Он проехал без отдыха верхом немалый, почти в восемьдесят верст, путь, пыль покрыла его до кончиков ресниц.
Весть о смерти отца — змея, выползшая из кустов роз. Бабур побледнел, он стоял и дрожал, глядя на Касымбека. Тот сделал порывистое движение в его сторону, стал перед Бабуром на колени. Голос его прервался, глухой и просительный:
— Мой амирзода!.. Пусть всевышний даст вам силы! Теперь вы для нас единственная защита! С трех сторон идут враги!.. Ваша матушка наказывала… Нужно немедленно отправиться вам в Андижан, вызвать в крепость преданных беков!..
Эсан Давлат-бегим поняла, что и в эту минуту горя нельзя отвлечься от мирских дел, нет времени для рыданий. Касымбеку она сказала:
— Встаньте… Мы благодарим вас за верность. Идите с мирзой Бабуром. Всем оставить дом, всем отправляться в крепость!
Бабур словно одеревенел. В молчании кое-как оделся, молча взобрался в седло. Огляделся. Эти цветущие деревья, этот полноводный мраморный бассейн, построенный отцом, — они тоже грустят по человеку, который уже никогда не придет к ним сюда. Саженцы вон тех груш сажал сам мирза Умаршейх; на них видны плоды, пройдет еще немного времени — и плоды созреют; человек, посадивший эти груши, уже никогда не попробует вкуса их плодов.
Они ехали по вымощенной дороге, и снова Бабур вспоминал отца: камни были уложены его старанием, его приказом. И видневшуюся вдали крепость построил он. Его же теперь нет. Нет, нет! Всем существом почувствовал Бабур, что никогда уже не увидит отца, что невозвратна потеря, и вдруг слезы переполнили его и пролились наконец, терзая и одновременно облегчая душу.
Когда они приблизились к крепости (и рвы глубоки, и стены высоки: одиннадцать слоев кладки машинально отсчитал Бабур), из ее главных ворот выехали им навстречу пять всадников. Впереди на саврасом ехал узкоглазый, монгольского облика бек (Бабур знал его как родственника матери). Шерим Тагоий, поравнявшись с их группой и увидев на лице Бабура горе, спрыгнул с коня. Не прослезился, но застонал:
— Не верил, не верил, о мой амирзода! Значит, правда, что мы лишились нашей опоры и защиты… Ох, безжалостный мир!
— От кого слышали? — спросил Касымбек. — Эта весть до поры, до времени должна быть тайной.
Шеримбек схватился за воротник:
— Неисповедимы пути всевышнего… Один из почтовых моих голубей летал-летал и внезапно исчез. «Кто ж его сбил?» — подумал я и поднялся на крышу. Через длительное время голубь прилетел и сел передо мной. Под крылом клочок бумаги. Я взял, развернул бумагу, и — вот эта печальная весть! Кто написал, не знаю, может быть, ангелы небесные.
Шеримбек положил руку на плечо Бабура и, приблизив к нему лицо, проговорил тихо, низким голосом:
— Мой мирза, не въезжайте в крепость, опасно.
Эти слова услышал и Касымбек, При жизни Умар-шейха Шеримбек не сумел заслужить положения повыше и ходил с обидой, теперь он хотел раньше других оказать услугу мирзе Бабуру, снискать его доверие, чтобы больше возвыситься. Касымбек это понял и спокойно проговорил:
— Мой амирзода, не будем бояться раньше времени. Нам надо побыстрей войти в крепость и собрать там беков.
Шеримбек не счел возможным разговаривать с конным Касымбеком, стоя на земле. Он вспрыгнул в седло и ожесточенно заговорил:
— Вы еще не знаете, что происходит, уважаемый Касымбек! Ваши верные беки сдали врагу Ходжент!
Сдали Исфару! Сдали Маргелан!
— Маргелан? — вздрогнув от крика, переспросил Бабур. — Когда?
— Сейчас пришла весть! Враг, словно осенний дым, стелется по земле. Приближаются к Куве! Теперь очередь за Андижаном!.. Вы хотите, чтобы верные ваши беки вместе с Андижаном отдали врагам и мирзу Бабура? Нет! Пока я жив…
Шеримбек подъехал к Бабуру, взял повод его коня:
— Я ваш дядя, мой мирза, я вам предан, разрешите мне увезти вас отсюда!
Бабур так и не вник в то, о чем толковал ему Шеримбек. Но придавленная горем душа его, измученное жаждой тело предпочитали сейчас открытые просторы закрытой и душной крепости. Поэтому Бабур не сопротивлялся. Касымбек опять запротестовал:
— Мой мирза, матушка наказывала совсем другое…
— Кутлуг Нигор-ханум не полководец! — прервал его Шеримбек, продолжая упрямо поворачивать Бабурова коня.
Но и Касымбек отличался упорством: он подъехал к Бабуру и опустил руку на шею его лошади:
— Ваша матушка, наша госпожа после сегодняшней похоронной церемонии прибудет в Андижан, Уже завтра она будет здесь. И бабушка ваша желала переехать в крепость, Где же они найдут вас?
Бабур немного пришел в себя. Спросил Шеримбека?
— Так куда мы намереваемся ехать?
Шеримбек прошептал на ухо:
— К Алатау поедем. В Ош. Может быть, в Узгент.
Бабур не желал утаивать этот путь от Касымбека. Тихо сообщил ему:
— Будем где-нибудь по дороге на Ош. Скажите матушке.
— Я сначала поговорю с беками в крепости, мой амирзода! Я разузнаю их настроения.
— Лучше всего вам встретиться с моим учителем, с Ходжой Абдуллой.
— Будет исполнено!
И Касымбек повернул коня к крепостным воротам,
Плотный коренастый нукер наблюдал за этим спором сквозь зубцы крепостной стены. Когда Касымбеж быстро двинулся к воротам, нукер не спеша спустился с надвратного навершия и отправился к своему хозяину Ахмаду Танбалу…
В середине большого урюкового сада стояла баня с куполом, выложенным плитками. Хозяин сада Якуб-бек в знойные летние дни отдыхал в одной из ее комнат, изнутри украшенной, будто приемная во дворце. Сейчас на почетном месте здесь восседал Ахмад Танбал.
Он налил из большой тыквянки кумыс в пиалу с цветами шиповника, выпил, крякнул, ладонью вытер желтые усы.
— Пусть простит меня аллах, нынче я нарушил пост, — сказал он спокойно. — Пока сюда ехал, от жажды язык прилип к нёбу. Чуть в обморок не упал, с коня не свалился.
— Нынче вам грех дозволен, — усмехнулся Якуб-бек. — Коль необходимо, так простительно… Вы решились, уважаемый, на трудное дело. Но если вам повезет и мирза Джахангир взойдет на престол, вы станете его самым доверенным лицом. Визирем первым, на правда ли?
Ахмад Танбал внутренне возликовал от такого своего будущего. Толстый Якуб-бек улыбался. Во рту не хватало двух передних зубов, — улыбка получилась еще веселей. А глаза смотрели испытующе: «Не забудешь ли ты о том, что в этом опасном предприятии участвую и я?»
Ахмад Танбал насторожился:
— Господин бек, мы с вами оба из моголов[27]. Настала пора покончить с господством барласов[28] в Фергане. Пришел наш черед. Я признаю вас самым большим из наших монгольских беков. Если по воле аллаха я и стану визирем, вы будете и тогда моим единственным другом и наставником.
— Да свершится воля аллаха! — произнес довольно Якуб-бек и огладил свою коротко остриженную бороду.
Ахмад Танбал отодвинул в сторону пиалу и, обернувшись на дверь, прислушался.
Вошел нукер, низко поклонился.
— Суюнчи[29], хозяин, суюнчи! — сказал он, выпрямившись. — Мирза Бабур не зашел в крепость, повернул от крепости.
— Вместе с Шеримбеком?
— Точно так!
Для Ахмада Танбала весть была и впрямь радостной. Из кожаного кошелька он вынул золотую монету, бросил ее на порог. Коренастый нукер торопливо поднял монету, мгновенно сунул за пазуху. Опять поклонился благодарно. А потом по знаку Ахмада Тан-бала вышел, плотно закрыв за собой двери.
Ахмад Танбал, прибыв в Андижан, остановился сразу у Якуб-бека. Но не ему первому сообщил он о гибели мирзы Умаршейха, а Шеримбеку — суетлив и легко возбудим Шеримбек. И простоват: поверил голубю, которого послал ему Ахмад Танбал, чтобы самому остаться в тени.
— План, составленный по вашему совету, удался как нельзя лучше! — благосклонно сказал Ахмад Танбал хозяину дома.
— Да, Шеримбек теперь хорошенько «избавит от опасности» своего племянника. Из кожи вон будет лезть, чтоб превратиться в самого приближенного бека Бабура, за Алатау его увезет, слава аллаху…
— А мы… мы теперь… до слуха народа доведем известие о побеге Бабура… убежал, мол, от опасности. Пусть узнают, как оставил Бабур в такой миг родной Андижан. После этого… после этого мирза Джахангир взойдет на престол.
Якуб-бек все гладил и гладил бороду.
— Самое удобное место, чтоб распространить слухи, — базар, — сказал он. — У меня есть подходящие торговцы, они поговорят.
— Да, но никто не должен знать, что слухи исходят от нас!
— Будьте спокойны, господин Ахмад-бек. Мы умеем хранить тайны…
Население Андижана и без того волновали слухи — один мрачней другого. Приближение вражьих войск держало людей в страхе, а там, где страх, там и слух. Шептали друг другу, что «повелитель кинулся с обрыва в реку и не сегодня, так завтра враги захватят город». Потом пошло повсюду: «Мирза Бабур струсил, сбежал, оставил нас на произвол судьбы». Б самый разгар торгового дня одна за другой начали закрываться лавки в торговых рядах на крытых базарах. Откуда шли слухи, никто не знал толком, но люди слушали, пересказывали, прибавляли новые страшные подробности. Наконец стали говорить, что пала крепость Ахси и что повелителя сбросили с обрыва. Тайные осведомители поспешали к градоначальнику, доносили, что нового услышали сегодня.
Ударились в панику беки: известие Касымбека о смерти повелителя укрепило их страх перед врагами, а грядущие перемены на троне заставляли думать совсем не о военных делах. У градоначальника Узуна Хасана от сумятицы слухов голова закружилась. Вздорные слухи, но ведь кто там знает…
Беки собирались и — ничего не предпринимали.
— Счастье покинуло нас, господа, — плакался градоначальник. — За стенами враги, в крепости суматоха. Ничего не знаем, ни к чему не готовы. Не напрасно, значит, мирза Бабур ушел, так и не войдя в крепость.
— Может быть, и нам надо бежать? — спросил с иронией мавляна[30] Абдулла.
Ходжа Абдулла славился чернотой волос и большой ученостью. Он был влиятельным пиром[31] андижанских беков. И мирза Бабур считал себя его мюршидом[32], поэтому Узун Хасан не мог ответить чернобородому грубо. Смолчал.
— Надо возвратить мирзу Бабура, пока он не отъехал слишком далеко от Андижана, — сказал Касым-бек.
— Я хорошо понимаю мирзу Бабура. — Ходжа Абдулла оглядел собравшихся, — О нет, он не бежал от страху. Он уехал от нас, чтобы проверить нашу верность себе. А слухи на базаре — призыв к смуте. Призывают же — смутьяны. Еот от них базар раньше нас узнал о гибели повелителя.
Верно, все верно! Узун Хасан почти искренне удивился тому, как Ходжа Абдулла, будучи здесь, среди них, угадывает мысли мирзы Бабура. Настоящий пророк этот Ходжа!
— Все, оказывется, ясно для нашего пира! — сказал Узун Хасан с неподдельным уважением. — Давайте и сделаем так, как скажет нам мавляна.
— Мне ясно, — сказал Ходжа Абдулла, понизив голос, — объединимся все и послужим мирзе Бабуру, тогда спасемся — и ни один волос не упадет ни у кого с головы.
Верно, опять верно. И с какой твердой убежденностью говорит Ходжа Абдулла. Однако же — страшновато… Если дело обернется так, что окажется прав Ходжа Абдулла и мирза Бабур станет повелителем Ферганы, то к каким итогам приведут градоначальника его сегодняшние колебания? Не к тому ли, что люди градоначальника донесут об этих колебаниях мирзе и — прощай пост градоначальника? Нет, нет, Узун Хасан, ты не должен сворачивать с выбранной дороги.
— Мой пир, благословите меня, я сам поеду к мирзе Бабуру, — сказал Узун Хасан. — Я выражу ему от имени всех беков нашу верность, я приглашу его в крепость!
— Ваше намерение было бы достойно похвалы, гос» подин градоначальник. Но пока вы градоначальник^ хочу я сказать, то вам и следует рассеять смуту в городе, найти и разорить гнездо смутьянов, подготовить Андижан к обороне. Вот когда вы заслужите милость мирзы Бабура.
Пир поистине читал в душе Узуна Хасана.
Летнее солнце сжигало землю и небо. Пыль, поднимаемая копытами, языками пламени лизала лица всадников. Ни малейшего дуновения воздуха.
С Бабура семь потов сошло, от невыносимой жажды его рот стал сухим, как пустыня. А вчера в это же время дня он роскошествовал в прохладе на берегу Андижан-сая. Чистый воздух зеленой усадьбы, прозрачная вода, обдуваемый ветерком айван, беззаботность, озорство — все это в прошлом, что казалось далеким-далеким сейчас и здесь, на выжженной, запорошенной пылью дороге. Будто нежданный-негаданный смерч, как в страшной сказке, оторвал его от счастливой жизни подростка, подхватил и уносит ку да-то щепкой бессильной. И вздымается пыль — это пыль того смерча. И сила, бросившая его отца с обрыва в реку, — сила того же смерча, И смутные, пыльно-серые тени его пятидесяти спутников — это тени, того же, собравшего их всех в страшные объятия, смерча.
От голода кружилась голова. Казалось, что всех их крутит, сбивает с прямого направления какой-то не добрый демон.
Доехали по Узгенской дороге до Намазгоха. Показались горы со снежными вершинами. Бабур глазами почувствовал прохладу. Пришпорил коня. С трудом разлепив сухие губы, обратился к Шеримбеку:
— Быстрей! Давайте-ка все быстрей!
Шеримбек оглянулся назад:
— Гонец скачет! Подождем?
Гонец вручил Бабуру письмо, написанное рукой Ходжи Абдуллы. Бабур взял свернутое в трубочку письмо, оторвал шелковую тесемку, которой оно было перепоясано, протянул раскрытый свиток Нуяну Ку калдашу:
— Читай.
В письме говорилось про верность андижанских беков. И еще — осторожными намеками — о том, что в городе распространяются вздорные слухи, будто «мирза Бабур сбежал», что смутьяны хотят тем самым отвадить от него народ.
— Я хотел спасти вас как раз от этих смутьянов, мой амирзода! — запел Шеримбек Бабуру. — Там плохо, ой как плохо! Крепость — это их гнездо. Не возвращайтесь, мой мирза. Коли беки преданы вам, пусть они придут сюда!
«…От страха бежал, оставив отчий дом» — да, такой слух стоит того, чтобы кочевать из уст в уста, из города в город, из кишлака в кишлак.
— Нет! Я не собираюсь бежать! — Бабур повернул коня назад.
— Мой амирзода, это ловушка, поверьте.
— Я сам разберусь во всем. Я докажу им, что я не трус. Возвращаемся все! Возвращаемся в Андижан!
Бабур ослабил поводья и ударил коня камчой. Тот поскакал скоро и яростно, и ветер ударил Бабура в грудь, отчего он почувствовал облегчение. Словно тот грозный смерч остался позади, растаял на дороге.
Они въехали в крепость, когда солнце склонилось к закату. Обычно шумные вечером улицы на сей раз были погружены в тишину. Лавки торговцев закрыты. Какое-то запустение вокруг. Город устрашен, он сжался, он забился в конуру.
Шеримбек, все заботясь о безопасности Бабура, ехавшего впереди, дал нукерам знак окружить его. И сам начал обгонять мирзу. Опять Бабур почувствовал себя в плену, в объятиях смерча. Перед глазами снова начали кружиться кони и люди — щепки в вертящемся воздушном столбе. И опять Бабур бросился вперед, пришпорил коня, вырвался из кольца. Шеримбек попытался повторить маневр, поехать хотя бы рядом с Бабуром, кто увидит — пусть увидит, а от злого взгляда он убережет племянника, но Нуян Кукалдаш схватил его коня за повод:
— Господин, оставьте, пусть амирзода едет впереди. Пускай народ видит наследника престола, пусть люди успокоятся, вон они — припали к щелям в окошках, пусть узнают про клевету смутьянов!
— А если бунтовщики из какой-нибудь щели пустят стрелу?
— Не осмелятся!.. Так амирзода хочет — быть впереди. Его аллах бережет.
Всадники с Бабуром во главе подъехали к арку; главные ворота цитадели распахнулись, Ходжа Абдулла, Касымбек, придворные военачальники вышли навстречу. Спешившись, Бабур поздоровался с учителем. Душа подростка расслабла, и слезы покатились по щекам. Ходжа Абдулла прижал Бабура к груди — надо бы поддержать, обласкать мальчика. Ну да, мальчика. Но и наследника престола! Беки, слуги смотрят. Ходжа Абдулла прослезился, но быстро взял себя в руки.
— Нет предела нашему горю, мой амирзода, — сдержанно сказал он, — Теперь вся наша опора и защита — это вы!
Кто-то из беков выступил на два шага вперед. Громко перебил Ходжу Абдуллу:
— Амирзода, мы все, беки, готовы служить вам!
Голос Бабура все еще дрожал, когда он ответил:
— Благодарю!
Как раз в это время — все въезжали толпой в арк — к группе беков присоединился и Якуб-бек. Прослышал о возвращении Бабура и примчался сюда, чтобы отвести от себя всякие подозрения.
Раньше, когда столица государства находилась в Андижане, трон стоял в зимнем дворце, который и был сердцем крепости. Когда столицу перенесли в Ахси, этот дворец с мраморными лестницами, золочеными росписями постепенно терял великолепие. К приходу Бабура по распоряжению Ходжи Абдуллы на дворцовых лестницах расстелили богатые ковровые дорожки, возвышение, на котором раньше блистал трон, тоже было накрыто дорогими туркменскими коврами, в зале приготовлены мягкие курпачи.
Бабур, ступая по ковровой дорожке цвета фиалки, закашлялся: горло совсем пересохло. Так и не отдышавшись, занял шахнишин — возвышение.
Все расселись. Ходжа Абдулла прочитал молитву по покойному повелителю мирзе Умаршейху.
— О аллах, прими его в рай! — хором воскликнули беки. На лицах, обращенных к Бабуру, читались соболезнование и печаль.
— Уважаемые господа, столпы государства, — начал Ходжа Абдулла. — Если б не заботы войны, неотложные заботы, мы провели бы обряды поминовения. В Ахси повелителя похоронили достойно его славе и высокому положению, то есть с великими почестями. Но нам, в дни, когда враги у ворот Андижана, выпало иное дело как первейшее — вручить без промедления судьбу государства в руки наследника престола, нового нашего повелителя…
Якуб-бек раньше прочих подхватил эти слова:
— Вы предложили мудрую меру, мой пир. Тотчас же следует провозгласить благородного мирзу Захириддина Мухаммада Бабура законным властителем Ферганы.
Бабур бросил на Якуб-бека быстрый взгляд. Мягкость и покорность в голосе, волнение, так и написанное на лице, даже улыбка щербатого рта — все поправилось скованному жаждой и тревогой подростку. Все знали, что Якуб-бек из самых влиятельных могольских беков. Среди сокровенных мечтаний пылкого Бабура было и такое: унаследовать когда-нибудь отцовский трон, возглавить всех его беков и вести, как подобает истинному правоверному, воину и мужу, победоносные действия против врагов. И вот — нет отца, а хитрый Якуб-бек смягчает горечь утраты. После могола и другие беки различного корня друг за другом называли Бабура властителем Ферганы, и его мечта, словно полный месяц, выходила из-за туч, его сердце вдруг забилось радостно, а несчастье, обрушившееся на него смерчем, и физические страдания, которые он переносил, будто отдалились куда-то, — да, он, Бабур, станет могучим властелином, воле которого беспрекословно повинуются тысячи и тысячи.
Он любил представлять себя полководцем. Как прапрадед, Амир Тимур. Бабур слышал о его жестокостях и вовсе не хотел повторять их: в памяти людской надо оставлять не раны, а удивление доблестью воинской! Не жестокости предка, а блестящие военные победы увлекали его. И еще — могучая воля, властное имя, которое приводило в трепет всех своенравных беков.
В двери шмыгнул, суетливо кланяясь, Узун Хасан.
— Мой амирзода! Пощадите своего раба, который не мог встретить вас лично. Я был занят неусыпной охотой за смутьянами, распространяющими в Андижане ложные, вздорные слухи. Сейчас вот притащил одного их главаря.
Бабур встрепенулся:
— Главарь? Кто он? Приведите!
Все глаза обратились к дверям. Якуб-бек побледнел. Неужели попался Ахмад Танбал? Тогда их тайна будет раскрыта! Растерянно поводил он глазами по стенам. Окошечко было мало и далековато от места, где сидел тучный бек. Нет, отсюда бегством нельзя спастись!
В этот миг из-за дверей донесся густой бас:
— Развяжите мне руки, я не виноват!
«Слава аллаху, — обрадовался Якуб-бек, — это не голос Ахмада Танбала».
Два нукера ввели в зал толстого и рослого человека в белом яхтаке[33].
— Вах, дервиш Гов! — воскликнул Якуб-бек, и многие беки воскликнули за ним следом.
Этот человек верховодил андижанскими мирабами[34], широкую свою шею он, словно бык, держал вперед выгнутой, потому и прозвали его «гов» — «бык». А «дервишем» его прозвали за постоянную готовность поддержать бедняков: «они угодны аллаху», говаривал Гов. Хотя андижанский арк снабжали водой целых девять арыков, воды из-за полива множества садов не хватало в летние месяцы. Беки пытались вытеснять «голодранцев» из очереди на воду. Но дервиш Гов смело становился на сторону бедняков. «Ты, бек, для себя самого бек, — говаривал Гов, — а перед богом все равны!» И простолюдины, понятно, поддакивали ему. А беки ненавидели. Особенно же Узун Хасан, давно затаивший на мираба злобу.
Дервиш Гов со связанными за спиной руками поклонился сначала Бабуру, а затем сидевшему чуть поодаль Ходже Абдулле.
— Будьте справедливы, амирзода! — сказал он с достоинством. — Я не смутьян, уважаемый пир!.. На базаре один нукер сказал мне: «Повелитель в Ахси пьяный свалился с обрыва и убился насмерть, а мирза Бабур, боясь врагов, сбежал в Алатау».
— Это клевета! — Бабур вспыхнул как порох.
— Что это клевета, я узнал потом. Я никому не передавал услышанное от нукера. Амирзода, пощадите меня! — дервиш Гов шагнул на два-три шага вперед и стал на колени — Я знаю, я уверился в том, что это клевета, ваше лицо благородно, оно не похоже на лицо трусов. На базаре же, когда народ разбегался, запирал в страхе лавки, я, каюсь, растерялся. Я не передавал слухов, я просто остановил одного человека и спросил у него: слышал, мол, что говорят. И он сказал — слышал. И я спросил, неужели это правда, и тут-то соглядатаи градоначальника меня зацапали…
— Нет, ты лжешь, будто ты переспросил! Ты распространял ложные слухи и на этом деле попался! — воскликнул Узун Хасан.
— Дайте коран, я принесу клятву на святой книге!
— Этот преступник еще хочет получить коран?! — выкрикнул Якуб-бек, возмущенно оборотив лицо к Бабуру. — О мой амирзода, если бы сей нечестивец был вашим преданным рабом, он сразу поймал и сдал бы градоначальнику того нукера, что, по его словам, распространял вздорные слухи!
— О господи! — только и сказал на это дервиш Гов. Якуб-бек снова мягко посмотрел на Бабура, скривил в улыбке беззубый рот:
— Мой амирзода! Ваш благословенный отец поставил Гова главой мирабов… По благосклонности вашего отца, я повторяю… И вот сейчас он распространяет слухи о том, что наш повелитель, да будет его душа в раю, пьяным свалился с обрыва! Какая наглость!
«Кого же и обмануть, если не ребенка», — подумал Якуб-бек, с надеждой улавливая, как загорелись обидой и гневом глаза Бабура.
— Да он и сам по сути признал, что передал ложный слух! Переспросил, передал — какая разница, по сути? — бросил Мазидбек.
— Пойман за язык — подлежит наказанию! — принял сторону обвинителей и Али Дустбек.
Касымбек вспомнил почему-то рассказ бека о странной голубке, что принесла дяде Бабура весть о смерти повелителя.
— Быть может, следует провести дополнительное расследование? — спросил Касымбек.
Ему возразил Мазид:
— Где у нас время для долгих дознаний? Враги у ворот, — сказал же пир. А во время кровавой битвы тот, кто сеет панику, кто наносит ущерб сану вождя, тоже враг. И нельзя щадить его!
— Для острастки другим наказать при народе на площади! Чтоб другим неповадно было! — ввернул Узун Хасан.
«Наказать на площади» означало: отсечь голову.
Тень смерти коснулась лица Гова. Он на коленях подполз поближе к Бабуру, рыдание вырвалось из груди:
— Мой амирзода, я не преступник! Я жертва преступников! Пощадите меня! У меня пятеро детей! Не оставьте их без опоры, о амирзода! — Руки Гова были связаны за спиной, и слезы свободно падали на его бороду с проседью.
Рыдания взрослого мужчины внезапно погасили гнев Бабура, и он вопрошающе посмотрел на учителя Ходжу Абдуллу. Ему вдруг очень сильно захотелось услышать: «Пощадите этого бедного человека».
Однако Ходжа Абдулла молчал. Беки же не унимались.
— Человек, у которого пятеро детей, мог бы держать язык за зубами! — зло рассмеялся Якуб’бек.
— О, этот Гов вообще смутьян из смутьянов! — Узун Хасан развел руками. — Ну, стукнул бы разок по зубам того, кто ему сказал, будто повелитель был пьян и погиб по собственной дури… Или же отдал бы его в наши руки!
Мольбы дервиша Гова тонули в этих возгласах:
— Мой повелитель, будьте справедливы! Я верный человек вашего отца!.. О, вы еще не знаете этих беков! Они мне мстят! Не верьте бекам, мой повелитель! Спросите других! Меня знают все честные люди!
Али Дустбек, привстав с места, тыкал рукой на мираба:
— А, беки — не честные? Вы слышали, повелитель? Вы видите, как черна душа этого дервиша?
Якуб-бек поклонился Бабуру и проурчал:
— Этот Гов хочет поднять против беков всю чернь, повелитель!
— Черны его намерения! Черны! — закричал Узун Хасан и обратился к нукерам: — Хватит, выведите его отсюда!
Стражники подскочили, подняли Гова с пола и силой, с толчками и побоями, потащили мираба к дверям. Гов все кричал:
— Я не виноват! Слезы моих детей падут на вас, беки! Моя невинная кровь вас погубит!
Это проклятие вонзилось в сердце Бабура острым шипом. Внезапно ему вспомнилось то беззаботное утро, когда со своими ровесниками он скакал на коне. Было ведь это, было — он рассматривал портрет Алишера Навои и предавался сладким мечтам! Похоже, прошло с тех пор уже несколько лет… Да сегодня утром, сегодня до полудня его жизнь была чиста, как солнечное небо. Откуда же явились эти черные тучи?.. Каждый кровожадный бек требовал казни дервиша Гова и был похож на грозовую тучу, что закрывала ему, Бабуру, солнце. Смерч беспощадный, злой ветер и смерч, — дыхание останавливалось, и страшная догадка, что власть и трон жаждут крови таких, как дервиш Гов, терзала душу.
До слуха доносились крики:
— Отсечь голову этому нечестивцу!
— Казнить!.. Политика требует, политика!
Сквозь туман Бабур все еще видел слезы Гова, текущие по бороде с проседью. Вот этот человек, такой живой, такой здоровый, должен превратиться в труп? И он, Бабур, должен разрешить убить его? Почему? Потому что все беки так считают?
А может быть, беки и на самом деле обманывают его, Бабура? Может, вот такие беки в Ахси столкнули отца с обрыва? А завтра или послезавтра они покушатся и на жизнь самого Бабура?
— Учитель! — Бабур глухо обратился к Ходже Абдулле.
Тот наклонился к плечу Бабура:
— Надо держаться, мой амирзода!
— Что делать, скажите! — прошептал Бабур.
— Выносить приговор. Беки требуют казни.
— А вы, учитель?
Что значит какой-то Гов, если на карту поставлена судьба Андижана, судьба всей Ферганы?
— Мой амирзода, — перешел на шепот и Ходжа Абдулла. — В такой опасный миг нельзя идти против беков. Прикажите… Надо казнить…
И на другой день на площади перед арком под грохот барабанов дервиша Гова казнили.
И в день этой казни с наступлением темноты Ахмад Танбал незаметно отправился в Ахси.
Мулла Фазлиддин съездил на денек в Андижан и вернулся в Куву в большой тревоге.
К новому повелителю, к Бабуру, он поехал с намерением просить защиты. Он верил, что такая защита будет дарована, важно было попасть прямо к молодому мирзе. Зодчий знал Бабура, часто беседовал с ним во время постройки загородной усадьбы, знал, что венценосный подросток обладает прекрасной памятью на стихи и любит поэзию. И живопись любит, почему и подарил ему зодчий изображение великого Навои. Благодарный Бабур надел тогда на муллу Фазлиддина златотканый чапан. Теперь мулла Фазлиддин собирался рассказать Бабуру о несправедливостях, которые учинили над ним самоуправцы-беки, и Бабур, конечно, внемлет ему, защитит его…
Не пропустили зодчего к Бабуру!
Узун Хасан с Якуб-беком не пропустили.
Первый направил муллу Фазлиддина ко второму, к Якуб-беку. Богатейший и льстивейший, бек этот дал на оборону Андижана денежные суммы позначительнее, чем другие, и нукеров держал при себе — на всякий случай — больше, чем другие, и каждый раз подчеркивал свою преданность Бабуру сильней и хитрей других. Зачлось это все, и стал Якуб-бек первым визирем, довереннейшим лицом. И потому в ответ на просьбу муллы Фазлиддина лицезреть молодого мирзу «по делам зодчества в государстве» позволил себе оборвать просителя:
— Сейчас нашему молодому повелителю нужны не зодчие, а воины, как можно больше умелых воинов! Приходите, когда кончится война!
И, проезжая на коне мимо зодчего, стоявшего в уважительном полупоклоне, добавил не без колкости:
— Вон там записывают в нукеры. Сходите туда, станьте нукером, а?
— Будем живы — дождемся тех дней, когда нужны будут и зодчие! — сказал вслед беку мулла Фазлиддин.
Оставаться в крепости, где верховодили Якуб-бек и Узун Хасан, было небезопасно: мулла Фазлиддин узнал, как и почему погиб Гов. Потому и вернулся зодчий в дом сестры, в Куву…
Племянник, сестра, муж сестры, как и все в Куве, с тревогой ожидали приближения вражеских полков, которые уже разжигали сигнальные огни в одном переходе от моста через Кувасай, в Каркидонах.
Сундук зодчий снова захотел спрятать.
— У вас есть свободная яма для хранения пшеницы? — спросил он сестру с мужем.
— Есть, на сеновале.
— А где Тахир?
— Ушел с Махмудом куда-то… Ну, да мы сами справимся без него.
Железный сундук сунули опять в мешок, опустили на дно уже давно пустой ямы, сверху яму закрыли досками, а на доски навалили охапки клевера так, что получился довольно высокий стожок.
Небо вновь затянули черные туши. Закрапал редкий, но крупный дождь — предвестник ливня.
Тихо, безлюдно в Куве. Сидят все по домам, и если бы время от времени не тявкали собаки, можно подумать, будто вся Кува куда-то уехала.
На мосту через Кувасай тоже тихо и пусто. Тахир оказался прав: стражники разбежались.
В самую полночь, на дороге, ведущей к мосту, показались какие-то тени. Вот еще одна добавилась — вынырнула на дорогу, отделилась от дувала.
— Огниво с растопкой взял? — Тахир старался говорить приглушенно.
— Взял, — низкорослый человек с кувшином на плечах ответил тоже шепотом.
Одежда низкорослого пахла кунжутовым маслом, сам он был маслобойщик.
Тахир почувствовал на лбу и щеке капли дождя, посмотрел вверх. Тучи все сгущались, все громоздились: не было видно ни одной звезды.
«Ливень пойдет. Тогда огонь не возьмется, — подумал Тахир. — Наверно, дерево на мосту уже совсем сырое».
— Умурзак, я взял один топор. Нужны еще топор и большая двуручная пила. Ты же плотник, у тебя все это есть.
— А зачем понадобилась пила?
— Давай, не спрашивай, время теряем… Махмуд, ты тоже пойди с ним. Поживее, братцы.
Вскоре все было готово.
Вот и мост!
О том, что стража у моста сбежала в Андижан, знал, конечно, не один Тахир. Враги тоже знали, потому-то и стоило поторопиться: глядишь, завтра утром они и пойдут через мост.
Тахир остановил своих напарников возле большого дерева, росшего перед мостом.
— Нам нечего терять, братцы. Беки и нукеры бросили нас под копыта вражеских коней. Опять повторяю: «Сам за себя умри, сирота», есть такая поговорка. А коль нам повезет, то избавимся от большой беды вместе со своими родными: новый мост построить не шутка через такую реку, как наш Кувасай… А коли случайно не повезет… молчать надо. Всем, несмотря ни на что.
— Дадим клятву! — решительно сказал Махмуд, — Если кто из нас раскроет врагам тайну, то пусть… пусть поимеет собственную мать!
Это было самое большое проклятье, самый страшный позор.
— Да будет так!
— Да будет так!
Все провели ладонями по лицам и друг за другом взошли на мост.
Тахир нацеливался пройти сорок — пятьдесят шагов и зажечь костер близко к середине моста. Чем дальше они шли, тем беззащитнее чувствовали себя. Открытая с двух сторон вода делала мост светлее, чем берег. Их могли увидеть! Для какого-нибудь лучника из передового вражеского отряда они могли стать отличными мишенями. А тут еще полотно пилы в руках плотника задело за топор Тахира. Резко и звонко задело! Парни вздрогнули, остановились, прислушались к ночным звукам, подождали немного. Хорошо хоть лягушки, тысячи лягушек не замолкали.
— Тахир, давай не пойдем дальше, — прошептал Махмуд. — Если подойдут оттуда, как тогда убежим, ты подумал?
— Надо одному пройти весь мост. Ну, пусть Умур-зак перейдет на ту сторону, будет караульщиком… Да не бойтесь, они отсюда далеко.
Усилился дождь. В его пелене исчезли огни далеких костров. Теперь враги не смогут их заметить.
Мост был длинным, стоял на трех опорах. Тахир перегнулся через перила, посмотрел вниз: вот она, первая со стороны их берега опора. Здесь он остановил всех, кроме Умурзака, который все-таки пошел дальше, к месту, где надо стоять на карауле. Тахир расставил людей, приказал топорами побыстрее стесать верхний мокрый слой настила и тут же на сухое дерево вылить из кувшина масло. Сам стал высекать огонь, стараясь прикрыть от дождя трут. После нескольких неудачных попыток трут занялся, и горький дымок ударил в нос. Маслобойщик, более сноровистый, поджег лучину. Тахир сунул огонек в паклю, которую всю дорогу нес под мышкой.
Слабый огонек медленно разливался по деревянному настилу, но дунул ветер, и дождевые капли с легким шипением прибили его.
— Масло какое-то дрянное, не горит! — Махмуд выругался.
— Дождь ведь идет, — кинул в оправданье маслобойщик. — Скажи спасибо, что хоть такое нашлось.
— Тихо! — прошептал Тахир. — Трут пусть тлеет.
Тахир быстро соединил два пояса, скрутил потуже, обвязал с одного конца жгута себя, другой конец крепким узлом прикрепил к перилам. Перегнулся через них, повис. Ногой нащупал опору моста и встал на поперечную балку. На нее, не тронутую дождем, положил растопку, налил масла, поджег. Быстро загорелась, но и быстро сгорела растопка, порыв ветра рассыпал искры по воде.
Тахир выскочил наверх, на мост, взял в руки топор и с остервенением начал рубить перила.
— Вот тебе, коли не горишь! Вот тебе! Вот! Вот!
Маслобойщик взял второй топор, начал крушить перила с другой стороны.
— Э, стойте, Тахир, какая от этого польза? — крикнул Махмуд. — Лучше дай-ка топор мне. Вот видишь: эти доски прибиты гвоздями — мы их отдерем и выбросим.
Может быть, это выход? В темноте и не увидишь, где тут гвозди, но Махмуд плотник, он их находил на ощупь. Вдвоем они вырвали наконец здоровенную доску, шедшую поперек моста. На вторую сил не хватило.
— Пилой давай, браток! — сказал Махмуд.
Начали распиливать поперечный настил.
— Не спеши! — сказал Тахир. — Все равно… От того, что мы здесь сделаем дыру на пять-шесть досок шириной, толку будет мало.
— Почему? Сделаем такую, чтоб не могли пройти кони и телеги!
— Да какой-нибудь плотник в два счета исправит мост, что у них, думаешь, плотников нет?
— Взялись мы, кажется, за безнадежное дело! — уныло признал парень-маслобойщик.
Махмуд разозлился:
— Ну, вот что… Давайте распилим балки!
— Это целые стволы — ты шутишь? — толстые, как боровы. Их не распилишь!
— Распилим! — вдохновился и Тахир.
И вот две пары парней, по очереди орудуя пилой, взялись распиливать поперечные балки моста. Теплый дождь все накрапывал, не переходя в ливень; пот работающих смешивался с ним — вконец измокла одежда. Пильщики хотели в двух-трех местах распилить балки, оборвать их связь друг с другом, не понимая, что удайся их замысел — и все они, вместе с досками и бревнами, рухнули бы в бурный Кувасай. Но мост не рухнул, как они ожидали. Его удерживали еще какие-то гвозди, балки, опоясывающие тяжи. Тахир и Махмуд снова взялись за топоры. В одном месте мост вдруг затрещал, чуть прогнулся, но по-прежнему стоял.
— Хватит! — бросил Махмуд в изнеможении. — Не по зубам нам этот мостище!
— А будь он проклят! — воскликнул Тахир и опять стал крушить перила. Но тут прибежал с той стороны Умурзак:
— Кончайте! Не грохочите так! Похоже, что враги двинулись с места.
— Ты видел?
— Слышал голоса: «По коням!», «Строиться!»… Значит, скоро надвинутся сюда!
— Не торопись дать деру, возьми пилу. Здесь ничего не оставляйте! — тоном приказа сказал Тахир и выбросил в воду оставшуюся без применения растопку, обломки досок.
Пятеро парней, потерпев неудачу, угнетенные и усталые за ночь, разошлись по домам.
На востоке загоралась заря.
Неприятельское войско двинулось вперед после сахарлика. Передовой отряд вступил на мост еще в утреннем сумеречном тумане. Ливень прошел, только не здесь, а в горах, и потому вода в Кувасае поднялась высоко, мчалась сильно и быстро. Всадники передового отряда легко перешли мост, их было немного, и шли они одной цепочкой.
Ряды следующих за ними колонн шли плотно друг к другу и во всю ширину моста. Нукеры везли награбленные грузы на арбах, запряженных верблюдами. Конные, пешие, телеги, верблюды — все это в дымящемся тумане, в отсветах жидкой зари, будто черный сель, заполняло мост.
И та опора, где ночью орудовали кувинские парни, треснула до конца. Тут еще конь одного из всадников провалился передней ногой в щель между досками. Лошадь пыталась выдернуть ногу, заржала, забилась. Нукер от неожиданности грохнулся из седла, на мост, прямо под копыта шедших сзади коней. Треск ломающегося впереди настила, истошный вопль сброшенного всадника напугали коней. Они попятились, сбились с ноги, расстроили ряды.
А задние напирали и напирали. От затора приостановилось движение, от приостановленного движения усилилась тяжесть всходящих на мост. Со страшным грохотом рухнул пролет; лошади, люди, телеги, бревна и доски стали добычей реки, что поднялась уже почти до уровня поперечных балок.
Кто остался на мосту — пытались податься назад. Но сзади все еще давили те, кого направлял со своего берега еще не осведомленный военачальник. Сталкивались и падали люди — отчаянные крики говорили о новых жертвах. Отсутствие на многих участках моста перил увеличивало число падающих в поток. Груженые арбы, налезая друг на друга, тормозили движение, их оттаскивали по краям, — и, ломая остатки перил, они с тяжким шумом летели вниз. Кто-то пытался проложить себе дорогу камчой, некоторые беки выхватили мечи, чтоб положить конец панике, но лавина падающих уносила и их вместе с собой в воду.
Затор становился все плотнее. Жертв — все больше.
С амаркандцу доложили о том, что делается на мосту. Нукеров из личной своей охраны Султан Ахмад послал спасать тех, кого уносит река. Это была еще одна ошибка. Нукеры, пробивая стены камыша, подошли близко к берегу и начали проваливаться в болото. Спасать теперь надо было их самих — некоторых арканами; множество проглотила болотная топь.
Взяла она и тех, кто, упав с моста, но умея хорошо плавать, преодолевал поток и достигал трясинного неверного берега. Поток и трясина, словно сказочные дэвы, пожирали и людей, и лошадей, и верблюдов. Крики гибнущих в реке слились с криками исчезающих в болоте. Немало осталось убитых, растоптанных и на самом мосту.
За два-три часа войско самаркандца Султана Ахмада потеряло больше, чем за все время, прошедшее с начала войны.
К тому же никто не знал причин этой катастрофы; естественно, потом стали говорить о карающей деснице божьей, о том, что аллах взял сторону Ферганы…
Кувинцы, взобравшись на крыши и дувалы, видели как гибли на мосту вражеские воины — с утра и до разгара дня гибли. Многие кувинцы молились в душе о том, чтоб аллах продлил еще свой гнев, иные горевали: какие молодые джигиты тонули в реке, проваливались в трясину!
Вчера вечером Тахир намекнул дяде о походе своем на мост, а на рассвете — и о том, что до конца довести свое предприятие они не сумели. Когда же мулла Фазлиддин увидел с крыши дома, что происходило на мосту, он первым делом, быстро спустившись по лестнице на землю, знаком отозвал Тахира в угол двора:
— Скажи своим друзьям — всем вам надо тотчас спрятаться.
— Почему, дядя?
— Мост рухнул в том самом месте, где вы перепилили поперечные балки. Если б даже вы подожгли мост, враги не понесли бы таких потерь! Починили бы его и пошли дальше. А теперь, после этой ловушки, нетрудно догадаться, что она подстроена, да и как подстроена. Починят мост, придут сюда и всех вас перережут! А заодно и нас!
— Но они еще на том берегу?
— Дозорные перешли на эту сторону, я видел… Не теряй времени на разговоры, действуй! Спрячьтесь в тугаях. Быстрее, быстрее…
Тахир передал друзьям совет дяди:
— Возьмите с собой аркан и серп. Если кто спросит по дороге, скажите: идем, мол, за дровами. Пищу возьмите на два-три дня.
Пятеро парней, стараясь никому не попадаться на глаза, поодиночке оставили кишлак. Встретились уже в тугаях, густых, почти непролазных.
Вражеские дозорные меж тем нашли старосту и при его помощи выгнали всех кувинских плотников на ремонт моста. Нукеры с того берега подтаскивали бревна и доски.
Среди тех, кто вышел на работу, был и отец Тахира. Он знал, что сын уходил куда-то ночью и вернулся домой вконец усталый под самое утро. Один плотник показал отцу след пилы, но тот приложил палец к губам и попросил помолчать:
— Об этом ни слова! Узнают — сегодня же сожгут Куву. И не сносить нам голов!
— Вы правы.
Никто из плотников не раскрыл рта в течение всех двух дней, пока чинили мост.
Вражеские воины осторожно перешли через мост, последним прошел Султан Ахмад со своей охраной и, не останавливаясь в Куве, двинулся дальше.
Тяжелые грузы на телегах, верблюды и часть войска остались на том берегу: видно, в планах неприятеля за прошедшие двое суток произошли какие-то изменения.
Тахир в тугаях не находил себе места: беспокоился о Робии. Он знал, что родители, как только могли, надежно спрятали дочь, но шайтан его знает, как все обернется, когда на каждом шагу неприятельские караулы да ищейки. К тому же на третий день и продовольствие у парней иссякло. Надо было решиться навестить домашних. С вечера Тахир подготовил большую вязанку камышового хвороста, нагрузился им и отправился. Подошел к своему дому. Ворота были на цепочке, он просунул ладонь в известную только ему щель и высвободил цепочку. Во дворе сквозь сумерки разглядел муллу Фазлиддина, который стоял перед навесом и осматривал колеса у телеги. Увидев Тахира, несущего на плечах камыш, зодчий бросился навстречу, подняв руки:
— Мир, племянник мой! Мир! Поздравляю!
— Война кончилась?
— Слава аллаху, кончилась!
Тахир бросил вязанку. Дядя прижал Тахира к груди, горячо зашептал;
— Ваша отвага не пропала даром, Тахирджан! Самаркандец, говорят, сам предложил кончить дело миром. Потерял столько воинов в Кувасае — поумнел, стало быть. Убоялся гнева аллаха… — Поглаживая крепкое плечо племянника, продолжал: — Замечательно получилось, замечательно! Многомудрые богачи беки не сумели ничего сделать с врагами, а вот такие, как ты, бедовые парни, дали им отпор… Дехкане, ремесленники, плотники… кто еще…
— Маслобойщик.
— Да, маслобойщик! — громко и радостно расхохотался мулла Фазлиддин, освобождая племянника из своих объятий и восхищенно глядя в его лицо. — Дехкан, ремесленников… ну, таких, как ты, высокомерные беки называют черной костью, чернью, а кто, если не эта «черная кость», избавил их от беды? Кто?
— Да мы и сами не думали, что получится так здорово, дядя… И очень хорошо, что вы приехали. Если б не вы, мне бы и в голову не пришло…
— Ишь ты, как повернул, племянник! Заодно и меня до небес возвысил!
Мулла Фазлиддин все говорил, возбужденно, быстро, то повышая, то понижая голос, словно оставалась какая-то опасность.
— Дядя, а в Куве все еще есть они? — спросил Тахир.
— Есть. Войска еще идут, караулы не сняты. Их властелин заключил мир, верст шестнадцать не дойдя до Андижана, теперь возвратился назад. Часть его охраны уже перешла на ту сторону реки, это я видел сам. С ним ли, без него ли — не знаю, но остальные вот-вот должны быть здесь. Надо по-прежнему быть осторожным, Тахирджан. Враг особенно опасен, когда отступает. Зайди домой. А на люди не показывайся!
Тахир стряхнул с себя прилипшие соломинки, вошел в дом; в соседнем доме — было слышно отсюда — баюкали ребенка. Тахир тотчас вспомнил про Робию, и сердце его забилось. Ах, как сильно соскучился он по ней! Его бы воля, прямо сейчас перемахнул бы через дувал в соседний двор. Рассказал бы Робии, что завершилась война, — наверное, она еще не знает про мир, — увидел бы ее радость! Но нет, он не сделает так, он, как обычно, встретится с Робией тайно, наедине.
Только успел юноша войти в дом и поздравить родителей с миром, как раздался громкий собачий лай, стук конских копыт, удары в ворота. Бежать на сеновал, скорее!
Тахир, придерживая за рукоятку кинжал на поясе, молнией метнулся через айван и мигом очутился в потайном месте, скрытом вязанками высохшего камыша.
В ворота продолжали грубо колотить. Пришлось открыть. Конные воины в шлемах, с луками, притороченными к седлам, в широких шароварах, ниспадающих на сапоги, въехали во двор. Двое сидели на одной вороной лошади. Огляделись по сторонам — молча, будто не замечая хозяев.
Сотник — с маленьким флажком из зеленой материи на острие шлема — увидал неоседланную лошадь под навесом. Обернулся к тем двоим на вороном:
— Вон — для тебя.
Почернелый, как негр, парень с мохнатыми усами спрыгнул наземь и побежал к навесу. Остальные по знаку сотника вошли в дом. Начали вытаскивать во двор кошмы поновее, ковры, какие-то узлы.
Мулла Фазлиддин прислонился к колонне айвана, следил, закаменев, за происходящим. Сначала он подумал, что воины пришли искать Тахира. Сильно перепугался. Но это были обыкновенные грабители. Ненавистные, низменные. Родители Тахира растерянно молчали. Потеряв выдержку, заговорил мулла Фазлиддин:
— Эй, господин сотник, — сотник продолжал торчать на коне посредине двора, — где совесть у вас? После того как наши повелители заключили мир, такой грабеж не соответствует мусульманским законам!
Черный парень быстро оседлал лошадь муллы Фазлиддина. Засмеялся:
— Да, да, мир… — И добавил с издевкой: — Истинно — мир и благоденствие нам!
Другой разворошил узел с вещами, вытащил кусок атласа и протянул сотнику.
— Моли амон[35], — сказал он.
Сотник, неподвижно глядя на муллу Фазлиддина, ленивым движением засунул материю в переметную суму, лениво, медленно заговорил, выдавая произношением, что он из Самарканда:
— Шестьдесят лошадей наших пали от мора. Вот беда так беда! Ты тут ездишь на коне, а мой воин что, по-твоему, должен идти пешком в Самарканд? Видел же, что два воина сидели на одном коне.
— Видел. Возьмите, если думаете, что эта кляча — она для арбы, а не для седла! — сможет довезти храброго воина в Самарканд. Но рыться в женских узлах? Разве достойно это такого высокородного сотника?
— Э, жены наши наказывали привезти им в подарок ферганского атласу. Мы из такой дали перли сюда в мученьях, а теперь что, возвратиться ни с чем? Это, по-твоему, достойно будет?
Сотник даже в стременах привстал, разгневался, видно. Недоволен он был, что война окончилась без победы, стало быть, без большой добычи, во имя которой такие и кровь проливали, и переносили все тяготы похода. Андижан и Ахси остались целехоньки, ну, а как после этой истории на кувинском мосту сразу был заключен мир, так что получилось? Самаркандский властитель получил и золото, и серебро, и драгоценные ткани, и скаковых лошадей, и верблюдов. Все это досталось ему да приближенным — бекам, советникам, чиновникам двора, воинам личной охраны. А такие воины, как он, сотник, остались без настоящей добычи, если не считать добытого в жалких кишлаках по дороге.
Пятеро таких же грабителей, из той же сотни, ворвались и во двор родителей Робии. Одна из стен сарая, где укрылся Тахир, была общей с сараем соседей. Было слышно, как у них поднялась суматоха.
Робия пряталась где-то в женской половине дома, но, как назло, в тот миг она вышла подоить корову — о заключении мира узнала и она. Пустила к корове теленка, чтобы ее задобрить, и, занятая этими хлопотами, поздно заметила вбегающих во двор воинов.
Мать заторопилась к хлеву:
— Вай, умереть мне, ты еще здесь?
— Что случилось, матушка?
— Враги! Стой! Не выходи во двор!.. Вон подымись, через верхнее окошко пролезь-ка на сеновал!
Два воина показались в дверях хлева: искали себе лошадей. Узкоглазый кипчак[36] заметил, как метнулась на сеновал женская фигура.
— Похоже, красивая!
— Лошадей нет, — сказал его товарищ с сожалением.
— Красивая девушка дороже коня… Ну-ка, стой! — крикнул он Робии. — Возьмем ее, отвезем в Самарканд, продадим Фазылбеку.
Мать подбежала, закрыла своим телом перелаз на сеновал.
— Если вы мусульмане, не трогайте мою дочь! Убейте меня, если хотите! Не подходите к моей дочери! Она помолвлена! Она принадлежит одному доброму парню!
Эти слова распалили узкоглазого. «Девушка!», «помолвлена», — значит, за такую дадут больше! Одним резким движением он. отбросил мать от перелаза. Падая, она ударилась головой о кормушку для скота и потеряла сознание.
Узкоглазый был на сеновале, но быстрая Робия уже выбежала с другой стороны сарая во двор. И попала — прямо в руки второго негодяя. Поспешил и первый. Оба стали скручивать Робии руки. Третий снял с седла какой-то длинный мешок, раскрыл его и начал приближаться к дергающейся девушке, словно прицеливаясь. Девушка поняла, что сейчас ей на голову накинут мешок, изо всех сил стала кричать, звать на помощь.
Тахир молчал, сжимая зубы, терпел грабеж у себя во дворе. Но крик Робии заставил его забыть об осторожности. Он выскочил из сарая, быстро вскочил на дувал, отделявший их дом от соседнего. Он увидел сверху, как все это было: один воин обхватил мертвой хваткой Робию за ноги, другой крепко держал ее за руки, заломленные назад, третий уже поднял над ее головой мешок. Тахир яростно закричал и спрыгнул. Один против пятерых — четвертый держал коней за поводья, а пятый в седле с длинной пикой в руках, — но он не думал об этом. У него была лишь одна мысль — успеть ударить негодяя и отбить Робию. Он на бегу выдернул из ножен свой кинжал.
— Эй, стой! Стой, говорю! — воин с пикой тронул коня.
Но Тахир в два прыжка пересек двор. Подскочил к борющимся у сарая, по самую рукоятку вонзил кинжал в бок узкоглазого, что держал ноги Робии, выдернул оружие и тут же почувствовал сильный удар в плечо, услышал, как пика рвет одежду. Тахир зашатался и рухнул на тело убитого им узкоглазого. Он еще успел услышать исступленный крик девушки:
— Вай, Тахир-ага! — но послышался крик будто издалека.
Он так и остался лежать на земле в луже крови, а Робию скрутили и увезли…
В окрестностях Оша, в этом причудливом соединении высоких скал и плоских зеленых равнин, уже несколько дней не прекращается оживление. Пышные шатры, привезенные из Андижана на верблюдах, разбиты у подножья Баратага вдоль речки Джаннат-арык. По берегам Акбуврасая на лужайках тоже выросли сотни шатров. Забили пригнанных с гор отменных курдючных баранов, в жаровнях пышут угли фисташковых деревьев, необходимые для лучших шашлыков, в объемистых чугунных котлах варится мясо.
Ждут Бабура.
И среди ожидавших мирзу государственных мужей — мулла Фазлиддин. Сегодняшний день должен определить его дальнейшую судьбу.
Якуб-бек, коварством своим став первым визирем, долго не пускал муллу Фазлиддина к Бабуру. Попался Якуб-бек на очередном заговоре в пользу Джаханги-ра — его выдал Ахмад Танбал. Боясь возмездия, бежал Якуб-бек из Андижана. Воины во главе с Касымбеком преследовали его и днем и ночью, наконец настигли и убили в перестрелке на берегу Сырдарьи. Визирем стал Касымбек, и мулла Фазлиддин получил доступ к мирзе Бабуру.
Средств для большого строительства, в том числе для тех медресе, чертежи которых зодчий изготовил по заказу покойного Умаршейха, в Ферганском государстве пока еще не хватает. Неудачливая война все съела, сказал Бабур и поручил мулле Фазлиддину построить в Оше на самом высоком утесе, что словно подпирал город с окраины, небольшую хужру с айваном[37]. Оттуда открывался бы приятный взгляду вид на окрестности. Прошли месяцы, хужру, конечно, давно построили, но только сегодня мирза Бабур, дотоле занятый, собрался сюда в первый раз. Если ему понравится хужра, то откроется, несомненно, дорога для осуществления иных, куда больших по масштабам замыслов муллы Фазлиддина. А вот если не придется по душе… Мулла Фазлиддин сильно беспокоился. Хужру надлежало «преподнести» мирзе Бабуру в самом лучшем виде!
Вместе со слугами повелителя, заранее присланными, зодчий спустился вниз, сам выбрал подходящие ковры и курпачи. Слуги, не привыкшие подниматься по такой крутизне, измучились, пока донесли их до места. Толстый дворецкий (всего и груза-то у него было один узкогорлый серебряный кашгарский кувшин) через каждые десять шагов останавливался отдохнуть. Мулла Фазлиддин, пожалев его, взял из рук кувшин и самого дворецкого повел под руку наверх.
Дворецкий расстелил было по лестнице айвана пестрые ковровые дорожки, но мулла Фазлиддин попросил убрать их: мозаика из камней, изображающая цветы, выглядела гораздо лучше всяких ковров.
С гребня горы как на ладони смотрелся город Ош и его окрестности. Все еще тяжело дыша, дворецкий посмотрел вниз и тут же вскочил:
— Вон они, приехали!
Мулла Фазлиддин подошел к краю айвана и тоже посмотрел вниз.
Бабур в сопровождении беков, свиты и личной охраны приближался на белом коне к подножию горы. Вторую группу открывал запряженный тремя лошадьми возок. Кто же там находился? Вот вся кавалькада остановилась перед шатрами, разбитыми для молодого мирзы на берегу Джаннат-арыка. Полные дорогих шелков, сукон, ковров, прикрепленные к колышкам из чистого серебра, шатры эти предназначались для пиршества и отдыха, и мулла Фазлиддин подумал, что, может быть, молодой мирза сегодня насладится в этих шатрах, а хужру посетит завтра. Но не прошло и часу, как бородатый курчибаши[38] в сопровождении четырех воинов, запыхавшись, поднялся в гору.
— Сейчас сюда прибудет повелитель. Где паланкин?
Главный над слугами, словно спрашивая помощи, обернулся к мулле Фазлиддину. Запахнув синий бекасамовый чапан, мулла Фазлиддин скрестил руки на груди перед курчибаши.
— Извините, господин бек, — сказал он.
— Ну?
— Мы провели опыт: на этот утес поднять паланкин невозможно. Даже кирпичи таскали поштучно, цепью. А для паланкина нужно четыре носильщика.
Курчибаши внимательно осмотрел место: с трех сторон круто обрывалась гора, обнажая скалистую свою основу, и только с одной стороны вился по горе узкий проход — и для одного человека неудобный, не то что для четверых. Обернувшись к главному из слуг, сказал:
— Ладно. Но чтоб ни одного лишнего тут не осталось!
Узкий проход кончался перед самой обителью, где за огромными камнями открывалась небольшая ровная площадка. Туда следовало поставить офтобачи[39], когда поднимется мирза.
— Господин зодчий, вы хорошо знаете дорогу, идите же встречать повелителя, — приказал курчибаши.
Курчибаши, конечно, сам должен был спуститься вниз и вернуться вместе с мирзой Бабуром. Однако на такую крутую гору подниматься дважды — дело почти непосильное для человека столь грузного. И курчибаши послал муллу Фазлиддина в сопровождении двух воинов, а сам сел на гладко отделанный камень и стал вытирать толстую шею, мокрую от обильного пота.
Мулла Фазлиддин по нескольку раз в день спускался с Баратага и поднимался на Баратаг. Легкие, облегающие сапожки помогают устойчивости, когда перепрыгиваешь с камня на камень, как по ступенькам. С привычной быстротой зодчий оказался внизу, и желая, и побаиваясь предстоящей встречи.
Мирза Бабур со свитой осмотрел гору с ее восточной стороны, подъехал к горе с юга, спешился. За первой группой следовала вторая — женщины, отдельно от беков. На смирном вороном ехала в белых одеждах мать Бабура, Кутлуг Нигор-ханум. На резвом скакуне с гривой цвета миндаля красовалась в червонном кабо[40] Ханзода-бегим. Мулла Фазлиддин сразу узнал ее по легкой, уверенно-грациозной посадке в седле; сердце его вдруг быстро-быстро застучало, к прежней тревоге добавилась какая-то новая, совсем другая. Жгучее волнение завладело им, и зодчему стоило немалого труда не выказать его явственно, когда он подошел к мирзе Бабуру и свите. На несколько шагов он стал в отдалении, кланялся, пряча глаза, прижав руки к груди.
Старшая сестра мирзы Бабура Ханзода-бегим уже не раз поражала муллу Фазлиддина своей необычностью. Четыре года назад, когда Фазлиддин вернулся из Герата и начал строить загородную усадьбу для Умар-шейха в Андижане, Ханзоде-бегим исполнилось шестнадцать лет. Самая красивая среди знатных девушек, Ханзода-бегим однажды, к вящему изумлению зодчего, переоделась юношей, вскочила в седло и вместе с юношами из свиты брата играла в човган[41], да как еще играла! Через некоторое время мулла Фазлиддин был вызван в андижанский арк для обновления красок в некоторых местах на дворцовых стенах. Семнадцатилетнюю Ханзоду-бегим он увидел тогда среди девушек, играющих на чанге. Та самая озорница, мастерица чов-гана, теперь выводила на чанге нежную, тонкую, сложную мелодию, и сама она выглядела такой нежной и прекрасной, что мулла Фазлиддин забыл обо всем на свете, оказался полностью во власти ее очарования.
Немало изумления у Фазлиддина вызвал и еще один случай… Он чертил на стене дворца черновой узор, в это время подошла Ханзода-бегим и с интересом начала наблюдать за его работой. От волнения циркуль муллы Фазлиддина выпал из рук.
— Вы начертили удивительный узор, но я, видно, сглазила вас, мавляна, — сказала она, принимая на себя вину за эту неловкость.
Мулла Фазлиддин, поднимая с полу циркуль, нашелся:
— Нет, бегим, напротив: узор, на который падает ваш взор, выходит красивее.
— Я слышала, мавляна, будто вы еще и художник?
— М-м, зодчие должны быть знакомы с живописью, бегим.
— В таком случае попробуйте написать мое изображение, мавляна!
Какое неожиданное предложение! Мулла Фазлиддин оглянулся. И хоть они были одни в этом дворцовом покое, он понизил голос:
— Я бы всей душой… Только…
— Не беспокойтесь, я умею хранить тайны!
— А если за написанное мною изображение… потребуют на том свете мою душу, то… где я ее возьму, потеряв на этом, бегим?.. А я теряю ее, о бегим…
Ханзода-бегим поняла двойной смысл сказанного, очаровательно улыбнулась:
— Если за мое изображение у вас потребуют душу, скажите мне, я взамен отдам свою!
…Тот рисунок, что покоился на дне железного сундука, он осмелился сделать после этих лукаво-кокетливых и таких прелестных слов…
В суматохе военных месяцев и в первое время после войны он не имел возможности встретить Ханзоду-бегим.
Наконец, осенью прошлого года к нему на Баратаг вдруг пожаловала сама Ханзода-бегим. Уходя в поход, Бабур наказывал старшей сестре и матери следить за строительством в Оше. Вот в месяце мезон[42] Ханзода-бегим и прикатила в город Ош в гости. А Баратаг — на окраине города.
Мулла Фазлиддин работал тогда со своим единственным учеником. Каждый кирпич, каждую доску, каждый кувшин воды доставляли снизу с огромным трудом. Для подготовки мраморных плит не было каменотеса. Не на что оказалось покупать изразцы. Все эти нехватки терзали муллу Фазлиддина. Но как сказать про такие нехватки девушке? Говорить о кирпичах существу, которое все, начиная от шелкового головного убора — токи, украшенного жемчугом, и кончая красными сапожками с загнутыми кверху носами, было воплощенная нежность, воплощенная — хрупкая и совершенная, неземная — красота? Язык не поворачивался у ошеломленного зодчего.
Ханзода-бегим сама попросила у муллы Фазлиддина чертеж будущей обители.
— Купол вы хотите облицевать глазурованными плитками, да? А у вас их достаточно? — спросила она, глядя на бумагу.
Мулла Фазлиддин был вынужден теперь заговорить о своих нуждах. Вай, эта девушка была знакома и с архитектурными делами! Сколько же книг она перечитала?
— Мирза Бабур возвратится с победой и осуществит мечты отца, — сказала Ханзода-бегим твердо. — Мы будем много строить, и вы сами это строительство возглавите, мавляна!
Еще ни один голос в мире не звучал для муллы Фазлиддина так ласково, как ее. Ханзода-бегим! Сулило счастье, что в семье властителей нашелся человек, столь хорошо осведомленный в искусстве зодчества, относящийся к нему с пониманием и уважением. Но разве одно это поднимало дух муллы Фазлиддина, рождало в его душе сладостное чувство благодарного влечения к бегим?
Ханзода-бегим внезапно заторопилась.
Он хорошо знал, что подниматься на скальную гору легче, чем спускаться с нее. Поэтому он решил сопроводить Ханзоду-бегим при спуске. На «адском мостике», как прозвали в народе узкую и скользкую каменную тропинку, сапоги девушки с гладкими кожаными подошвами заскользили. Потеряв равновесие, Ханзода-бегим протянула руку к наперснице, что спускалась чуть впереди. Но и наперсница качнулась, закричала от страха. Обе рисковали упасть, сорваться. Мулла Фазлиддин барсом выпрыгнул перед ними, обхватил обеих девушек. Молодая наперсница в ужасе ухватилась за него. Быстрая и ловкая, как лань, Ханзода-бегим лишь на миг оперлась рукой на обнявшую ее талию руку мужчины, выровнялась, обрела устойчивость и тихо сказала: «Спасибо». Мулла Фазлиддин ощутил теплое дыхание Ханзоды-бегим, аромат ее духов. Или то были не духи? Он вдохнул этот аромат и забыл, кто она, из какой семьи. Ханзода-бегим… Он крепко взял прохладную руку девушки и не отпускал ее до тех пор, пока не вывел гостью на тропинку, которая змеилась уже по ровному месту.
Это был необычный, волшебный сон, и длился он меньше, чем… полтропинки.
На другой день присланные Ханзодой-бегим двое здоровенных парней начали таскать наверх, к мулле Фазлиддину, нужные строительные материалы. Прошла еще неделя, и прибыли верблюды, груженные глазурованной плиткой. В каждой плитке мулла Фазлиддин видел отражение самой бегим, а вечерами, когда он оставался один, из железного сундука извлекался рисунок.
Сейчас, увидев, как приближается к нему Ханзода-бегим, зодчий почувствовал прежний душевный жар и прилагал все силы, чтобы не выдать себя.
…Мирза Бабур спешился; он заметно повзрослел, стал похож на юношу. Даже походка его приобрела, на взгляд муллы Фазлиддина, солидную размеренность. Ну, что ж, три года прошло, как он вступил на престол, — годы забот быстро делают человека взрослым, любого возраста человек мужает. Только тонкий стан да угловатость плеч выдавали, что Бабуру всего пятнадцать.
Чтоб взойти на гору, пятнадцать лет — большое преимущество. Обогнав всех, Бабур легко поднимался с камня на камень, подавал руку то матери, то сестре, помогая им преодолевать трудные участки подъема. Большинство сановников осталось внизу. Тропа была узка, обитель невместительна, поднимался вместе с мирзой и самый близкий ему человек — визирь Касымбек, «кавчинец», как его звали за глаза при дворе[43]. Касымбек был дороден и потому начал задыхаться уже на полпути. Бабур приостановился. Касымбек обернулся к мулле Фазлиддину, поднимавшемуся последним в цепочке:
— Господин зодчий, как вам в голову не пришло выдолбить ступеньки?
Мулла Фазлиддин почтительно ответил:
— Если будет приказ повелителя…
Стоявший на ровном камне Бабур улыбнулся, юношески ломким баском перебил зодчего:
— Странно! Неужели и на вершину горы надо делать лестницы, как во дворце?
Касымбек, не считаясь с тонкостями этикета, простовато посетовал:
— Ох, повелитель, вашего покорного слугу от пота и лестница не спасет.
Засмеялась Кутлуг Нигор-ханум:
— Господин Касымбек, на такие утесы вынуждены подниматься пешком и шах, и слуга!
— И даже шахини! — пошутил Бабур, глядя на сестру.
Так, с шутками, и добрались они до площадки перед обителью. Небольшая постройка под голубым куполом сияла в лучах весеннего солнца так весело, что на душе Бабура сразу же стало светло и тепло. Душа полно вбирала красоту окрестностей, так хорошо видных отсюда (горы вдали, весенний ветер), и рядом радующие глаз узоры на колонках и перилах айвана, игру светотени на цветных глазурованных плитках купола…
Касымбек проводил Бабура, его мать и сестру до входа внутрь обители, сам остался перед входом, у мраморных ступенек. Без разрешающего знака Бабура он не входил туда, где пребывали эти знатные женщины.
Мулла Фазлиддин тоже остался внизу у айвана.
Двери обители были отделаны резьбой и златокрасочной росписью. Бабур осмотрел эти прекрасные украшения на стенах и карнизах, а затем открыл двери. Пропустив внутрь сначала мать и сестру, прошел в хужру сам.
Внутри обители не было темно, но в соответствии с правилами в михрабе[44] теплилась свеча. В дневном свете, льющемся из окон, ее огонек был едва заметен, но, падая на стенные золотистые узоры, он придавал им дополнительную прелесть своими колеблющимися отблесками.
Бабур был необычно возбужден, восхищен. На стене ниши вокруг огонька свечи он увидел красные узоры. Спросил сестру:
— Это и есть «костер защиты»?[45]
Ханзода-бегим озорно улыбнулась:
— Если будет дарована мне пощада за несогласие, скажу.
Бабур тоже улыбнулся:
— Даровал, уже даровал. Скажите.
Ханзода-бегим обернулась и показала узоры над входными дверями:
— «Костер защиты» — вон там. Вы приняли за костер узор тюльпана, мой амирзода.
«Костер защиты»… Узоры, которые показала Ханзода-бегим, и вправду напоминали языки пламени. Ты подошел к входным дверям, и с тобой вместе подошли твои беды, они спешат проскочить и в помещение, но… останавливаются, их не пускает спасительный огонь… Бабуру почему-то вспомнилось, что по древнему обычаю и жениха с невестой обводят вокруг костра. Он посмотрел на сестру, признавая ее преимущество в знаниях такого рода:
— Вы правы, я совершил промах.
— Промах простительный, — вмешалась в разговор Кутлуг Нигор-ханум. — Потому что в этой обители узор нарисованного тюльпана горит столь же ярко, будто костер!
Слова матери приумножили радость Бабура, и когда они вышли из комнат на айван, стоявший внизу мулла Фазлиддин заметил сразу, по лицу Бабура, как удовлетворен и обрадован мирза. И тут же услышал его восклицание:
— Хужра прекрасно подходит Баратагу, не так ли, господин бек?
Бабур с детства любил Баратаг. Эту высокую гору посередине ровной долины воздвигнул аллах воистину для того, чтобы удивлять людей. И впрямь какая-то сверхъестественная сила откуда-то подняла и принесла сюда эту часть некой необозримо огромной горы, принесла и поставила на равнине очень удобно для обозрения со всех сторон.
Да, первая постройка, связанная с именем Бабура, после того как он стал властителем, была маленькая, но для него — очень дорогая, полная сокровенного смысла, предвещающего будущее. Он очень желал, чтобы эта обитель стояла на гребне горы долго — как напоминание о нем людям.
Бабур вопросительно посмотрел на зодчего:
— Здесь, в горах, выпадает много дождей и снега. Долго ли устоит хужра на таком месте?
Кутлуг Нигор-ханум и Ханзода-бегим также заинтересованно посмотрели на зодчего. Колени муллы Фазлиддина предательски дрогнули от волнения. В поклоне он приложил ладонь к груди.
— Если то будет угодно аллаху, хужра простоит долго.
Касымбек поддержал его:
— Да, лет сорок — пятьдесят.
И по взгляду муллы Фазлиддина понял тут же, что подобным сроком обидел зодчего. Мулла Фазлиддин хотел резко возразить, но почувствовал на своем лице, будто ласковое прикосновение, чей-то взгляд. Он поднял голову и увидел, что это Ханзода-бегим смотрит на него, как бы сквозь тонкое шелковое покрывало, что скрыло ее лицо, призывает к сдержанности. Зодчий будто упал в огонь, вспыхнул (сейчас раскроется его тайна!) и низко-низко поклонился в ту сторону, где стояла бегим.
Ханзода-бегим сказала Бабуру:
— О мой амирзода! Эта обитель возведена истинно мастером, ее смогут увидеть многие поколения! Смотрите, те места, куда может попасть снег и дождь, скрыты отполированным гранитом, а основание хужры установлено на скале так крепко и прочно, что составляет с ней единое целое. Способности муллы Фазлиддина истинно велики. Как у лучших зодчих Герата и Самарканда.
Нельзя было допустить, чтобы мирза догадался о том, что на душе у простого зодчего, воспылавшего любовью к дочери знатного властелина! Нельзя! Опасно и — безнадежно! Слава аллаху, поклоны обязательны… И мулла Фазлиддин в ответ на теплые слова Ханзоды вновь сделал низкий поклон. Но мало скрыть особый блеск своих глаз, еще и за словами последи, помня, что ходишь по острию ножа.
— Повелитель мой, доложу вам, что на строительство хужры шли такие же камни, такой же алебастр, такие же глазурованные плитки, что использованы были для строительства медресе Улугбека в Самарканде. Уповаю на всевышнего, — осторожно продолжал зодчий, — эта обитель, достойная высокого мирзы Бабура, будет прочно стоять в течение веков[46].
Эти слова еще сильнее взволновали Бабура:
— Дай бог, чтобы осуществилось это. Хужра куда прекрасней, чем ожидалось!
— Хвала вам, мулла Фазлиддин! — сказал смущенно Касымбек.
Бабур поправил:
— Мавляна Фазлиддин! — И, повернувшись к главному из слуг, который вместе с офтабачи стоял в стороне, громко сказал: — Чапан на плечи мавляны!
Главный из слуг в панике посмотрел на офтабачи. Что делать? Чапаны для наград остались в шатрах внизу. Касымбек почувствовал заминку и начал расстегивать пуговицы на златотканом вороте собственного парчового чапана:
— Разрешите, повелитель!
Бабур, признавая оправданной эту щедрость, улыбнулся и кивнул головой.
Касымбек накинул свой чапан на плечи муллы Фазлиддина.
— Мавляне подарить от нас коня со всем снаряжением! — добавил расщедрившийся Бабур.
И несколько голосов сразу сказали:
— Поздравляем с наградой! Поздравляем, мавляна!
Оглушенный, он слышал прежде всего голос Ханзоды-бегим. Не решаясь взглянуть на нее, он стоял, опустив голову в поклоне, и чувствовал себя самым счастливым человеком.
С вечера мирза Бабур остался в обители на Баратаге один. Касымбек сообщил сановникам, что «хужра стала местом уединения повелителя, возможно, он проведет там всю ночь». Телохранители, стараясь не попадаться Бабуру на глаза, стали на часы…
Бабур довольно долго любовался с высоты айвана прекрасными видами.
Со всех четырех сторон наступала на Ош весна. Воздух был здесь настолько чист, что даже дым костров, разожженных внизу, в долине, казался не темным, а пепельно-голубоватым. Долина, вплоть до дальних подножий снежных гор, представляла собою сплошной океан изумрудной зелени. Угадывая, где Узген, где Маргелан, где — далеко отсюда — Исфара, Ходжент, Кассан и Ахси, Бабур вообразил, как во всех этих городах утопают сейчас в белопенном цветении сады. Прекрасная Ферганская долина, сказочный рай в обрамлении высоких горных цепей, она цветет и благоухает. «В мире, в спокойствии», — подумал не без гордости молодой мирза. Прошло больше двух лет, как кончилась война, и это он сумел-таки склонить самаркандского властителя к миру.
В такие мгновенья Бабура притягивали бумага и перо. Слуги поставили внутри обители низенький стол о шести ножках. Бабур присел к нему на бекасамовую курпачу и раскрыл тетрадь-дневник, озаглавленный «Былое»[47]. Последние записи — об увиденном им в Канибадаме и Исфаре. Он сделал новую — четким почерком — запись: «На краю Оша… на вершине Баратага я построил маленькую хужру с айваном в девятьсот втором году[48]. Хужра стоит на очень хорошем месте — весь город и пригороды прямо у ног…»
Бабур писал увлеченно. Он не забыл поразившие его крупные фиалки и тюльпаны, красноватые камни Оша.
В дверях появился Касымбек:
— Прошу прощения, повелитель, что перебиваю ваши благородные занятия. Но… из Бухары от Султана Али-хана срочная весть!
Бабур отложил не без досады перо, подал знак Касымбеку войти. Взял из его рук свернутое в трубку письмо с печатью, оттиснутой перстнем. Прочитав письмо, Бабур поднял голову.
— Султан Али-хан приглашает нас в поход в Самарканд, — сказал он полувопросительно.
— С самаркандцем у нас мир, но с Султаном Алиханом военный союз, мой повелитель. Похода, я думаю, не избежать.
— Не торопитесь воевать, господин визирь. Сначала надо получить благословение матери.
Касымбеку было не по душе, что Бабур всякий раз, когда следовало решиться на что-то важное, советовался с матерью. Зачем? Ясно, что женщины не любят войн. Походы, набеги, битвы — слава мужественных и важное средство держать в узде своенравных и воинственных беков; их-то хлебом не корми, дай лишь обнажить мечи, которые могли ведь и заржаветь, находясь в ножнах слишком долго.
Касымбек вошел в шатер Кутлуг Нигор-ханум вслед за Бабуром недовольный, но сделав вид, что это из-за крутого спуска с Баратага.
У матери сидела и Ханзода-бегим. Слуги расстелили для Бабура дастархан, на золотом подносе принесли шашлык. Поели. Помолчали. После шашлыка пили кумыс. Опять помолчали. Касымбек смахнул ладонью белую каплю кумыса, попавшую на длинные усы, начал наконец разговор:
— Наш повелитель заключил союз с мирзой Султаном Али-ханом. Мы обещали поддержать его нашим войском летом. Лето у дверей.
— Всевышний дал нам счастье жить в мире и спокойствии, — сказала Кутлуг Нигор-ханум. — Мы должны ценить этот дар, уважаемый Касымбек… Султан Али-хан оспаривает у своего брата мирзы Байсункура самаркандский престол. Слава аллаху, у нашего повелителя есть собственный престол в Андижане.
Касымбек смолчал. Заговорила Ханзода-бегим:
— Мой амирзода, не лучше ли вместо самаркандского похода, а он потребует больших затрат, построить в Андижане новые дворцы и медресе? Если Андижан по своей красоте и блеску сравняется с Самаркандом, вы прославите свое имя подобно мирзе Улугбеку, — вот заветная мечта вашей сестры, и пусть все» вышний позволит осуществить ее!
Бабур шутливо улыбнулся:
— Чтоб сравниться Андижану с Самаркандом, не начать ли с того, чтоб самолично увидеть блеск Самарканда? Познакомимся с ним, а потом уж можно и… строить Андижан.
Слова Бабура воодушевили Касымбека:
— Вы мудро сказали, мой повелитель!
— Разве не видели вы Самарканд еще в юности? — Кутлуг Нигор-ханум решила поспорить с сыном.
— Да, видел… в пятилетнем возрасте, матушка, в памяти ничего не осталось.
Ханзода-бегим в полушутку напомнила:
— А в прошлом году? Пошли в самаркандский поход и заставили нас тосковать семь месяцев в одиночестве.
Бабур насупился:
— Это правда, мы и в прошлом году ходили в поход… три месяца паслись в окрестностях Самарканда. Султану Ахмаду в свое время не удалось войти в Андижан. Для меня остались закрытыми городские ворота столицы нашего деда!
Бабур произнес эти слова с обидой и дрожью в голосе: всем сразу стало заметно, как он еще молод. Походы привлекали его, и манил Самарканд, великий город Тимура и Улугбека. Менялись властители Самарканда: за Султаном Ахмадом — его брат Султан Махмуд, теперь там сидел сын Султана Махмуда мирза Байсункур, тоже из потомков Тимура, тоже честолюбивый, воинственный и молодой (старше Бабура на пять лет). Отец захватил престол, он наследовал, значит, сидел на престоле законно. Однако андижанские беки находили в мирзе Байсункуре сотни недостатков, говорили о нем всегда только плохое и без конца нашептывали Бабуру, что лишь он один достоин Самарканда. Байсункур знал о претензиях Бабура, боялся его и сделал все, чтоб не пустить Бабура в город. Приглашал, коварный, в гости, войти в Самарканд без войска, но Бабур не клюнул на эту удочку. Лишь еще сильнее вспыхнул огонь соперничества, умело раздуваемый воинственными беками с обеих сторон.
Кутлуг Нигор-ханум желала, чтобы ее пятнадцатилетний сын не вмешивался в междоусобицы, спокойно правил собственными владениями.
Мать посмотрела на лицо Бабура, потемневшее от обиды, ласково, словно разглаживая его, заговорила:
— Ох, Бабурджан, поверьте матери, не стоит этот бренный мир вашего огорчения!.. — Мать назвала его как в детстве, на мгновенье словно вернув Бабура в те беззаботные времена, когда он не думал ни о славе походной, ни о престолах. Но давно уже не было Бабурджана, и мать продолжала иначе: — Придет час, осуществится и мечта о Самарканде. Сейчас всем хочется пожить в мире. У вас есть такой мудрый визирь, как почтенный Касымбек. На службе у вас такой талант, как зодчий, что построил ошскую обитель. Ваша мать просит вас: отложите самаркандские заботы на несколько лет… Ханзода права: лучше возглавьте благоустроенные долины, постройте в Андижане, Маргелане, Оше прекрасные дворцы и медресе!
Кутлуг Нигор-ханум уже давно не была столь твердой в речах своих. Касымбек опустил голову. Бабур уткнул взгляд в кумыс в чаше, золотящийся отражением ее ободка. «Все верно… Но что скажут беки?» — думал Касымбек. «…А как же Самарканд? И что сказать бекам?» — думал Бабур. Молчание нарушил чистозвонкий голос Ханзоды-бегим:
— Мой амирзода, вы знаете наизусть поэмы Навои. Вспомните, какие замечательные здания строил Фархад. Ваша сестра мечтает увидеть вас созидателем, подобным Фархаду. В мире нет дела святей и выше!
Бабур вспомнил часы наслаждения, которые он испытал в ошской обители. «Самарканд не убежит… а слава Фархада — великая слава. К тому же есть правда в словах матушки, есть… Только вот как поступить с беками?» — Бабур взглянул на Касымбека:
— Сможем ли мы сделать так?
Касымбек понял, что речь идет о том, чтоб отложить самаркандский поход. Как храбрый воин, он негодовал; как человек государственного управления, знал, что Бабур захотел невозможного. Самаркандский поход поддержан самыми знатными и могущественными беками; давно велась подготовка к этому походу. Коня, уже готового перепрыгнуть через препятствие и напрягшего для прыжка все свои мускулы, остановить уже нельзя, — даже если найдешь силу, чтобы его удержать, он или сломает себе хребет, или сбросит всадника. Касымбек не решился сказать это прямо и открыто. Он приложил к груди ладонь, поклонился:
— Повелитель, ваш слуга не способен найти выход из такого положения.
— Значит, откажем в просьбе повелительнице?
«Ну что он от меня хочет?» — мысленно рассердился визирь. Сегодня готов потрафлять матери и сестре, вчера пылко говорил о том, как сильно желает похода, боев, подвигов ратных. Переменчив — потому что молод. Словно дитя слабое, все еще прислушивается к советам женским. Однако не мог Касымбек не считаться и с Кутлуг Нигор-ханум, собственными глазами видел, как влияет мать на молодого сына.
— Просьба повелительницы-ханум для меня святой закон, — произнес Касымбек. — Ваш слуга хочет только сказать, что в важном деле надо заручиться согласием всех влиятельных беков.
В знак особой милости к Касымбеку, к его имени прибавляли обращение «амир амиров». Кутлуг Нигор-ханум не забыла об этом.
— Господин амир ал умаро, — благосклонно улыбнулась она ему, — вы поможете мирзе Бабуру получить согласие других беков, верно?
— Со всей душой, ханум! Но я… немножко знаю желания беков… Если не примете мои слова за неучтивость, я скажу, в чем они правы…
— Говорите!
Касымбек на мгновение закрыл глаза, напряг шею, так что конец не тронутой сединой, черной бороды ушел в воротник дорогого чекменя из верблюжьей шерсти. Потом выпрямился, поднял голову. Глядя на Бабура, он заговорил о том, что великий потрясатель вселенной эмир Тимур и достославный мудрец мирза Улугбек строили великолепные здания в Самарканде, потому что в их руках были богатство и мощь огромного государства, а вот сейчас это огромное государство раздроблено, и прекрасная Фергана есть хотя и большая, но все же лишь часть некогда единого и сильного Мавераннахра.
Ханзода-бегим, тотчас догадавшись, куда он клонит, спросила:
— Господин амир ал умаро, вы хотите сказать, что у нас не хватит сил для великих сооружений?
— Высокородная бегим, вы начали говорить о том, чтобы Андижан соперничал с великим Самаркандом. Беки могут сказать, что для такого подвига необходимо восстановить прежнее государство. Силы всех его частей, ныне самостоятельных, надо объединить, собрать в единый кулак. А как это сделать без походов, под чьим знаменем провести объединение? Ныне же раздробленность не дает возможности для осуществления ваших великих созидательных замыслов.
Бабура Касымбек вполне убедил, он посмотрел на мать, с азартом ожидая, как она оспорит визиря.
— Господин Касымбек, великие постройки предпринимали не только эмир Тимур и мирза Улугбек. В Герате Мир Алишер построил знаменитую троицу: Ихлосия, Халосия, Унсия[49]. А власть мирзы Бабура вовсе не меньше власти Мир Алишера, лишь советника одного из венценосцев.
«Так, матушка, так!» Слова Кутлуг Нигор-ханум вновь разбудили желания, лежавшие в самой глубине души Бабура. Пламенная страсть юности — стать знаменитым, прославить свое имя — заставляла его мечтать то о великих воинских победах, то о замечательных стихотворениях и дастанах, детищах его пера. Но победами ли может заслужить он признание у таких великих, как Навои? Да и переменчива, утомительно-капризна воинская слава! Вот он вернулся из-под Самарканда, промучившись там целых семь месяцев, — мечта о победах в великих сражениях осталась недостижимой мечтой. Стать великим поэтом? Ну, это похоже тоже на птицу, летающую на недостижимой высоте, Бабур чувствовал, что сил у него поймать ее маловато, пока маловато. Но матушка подсказывает еще один путь, полегче: ведь если слава о построенных Навои Ихлосии, Халосии, Унсии достигла Ферганской долины, то почему же слава о зданиях, выстроенных молодым Бабуром здесь, не сможет достичь Герата? Сможет. И ее услышит Навои. Порасспросит, кто такой Бабур, как бы заранее познакомится с ним. А потом, может быть, Бабур поедет в Герат или Навои приедет в их края. Бабуру не остались неизвестными слухи, будто Алишеру Навои не нравится нынешний двор гератского властителя Хусейна Байкары. Может быть, великий поэт еще станет учителем его, Бабура!
Тут глаза его вспыхнули, голос зазвучал повелительно-резко:
— Матушка права! Надо убедить беков, господин визирь!
Это уже «фирман» — приказ. Лица Кутлуг Нигор-ханум и Ханзоды-бегим просияли: Касымбек побежден и сейчас сдастся.
Но Касымбек крепко держался за свое — за его широченными плечами стояли большие беки.
— Повелитель мой, прежде чем приступить к исполнению вашего фирмана, разрешите высказать еще одно пожелание наших беков.
Бабур нехотя кивнул головой в знак разрешения. Касымбек разгладил пышные черные усы. Смело посмотрел на Ханзоду-бегим (что редко позволял себе):
— Бегим, вы прекрасно сравнили нашего повелителя с Фархадом. Беки гордятся службой у современного Фархада. И наша мечта, — улыбнулся визирь, — свести Фархада с Ширин. — И тут же посерьезнел: — А как вам известно, наша Ширин сегодня в Самарканде, она мучается, бедная, словно пленная.
Щеки Бабура чуть порозовели от смущения.
Касымбек затронул вопрос очень деликатный.
Мирза Бабур еще в пятилетием возрасте был помолвлен с Айшой, дочерью самаркандского властителя Султана Ахмада, того самого Султана Ахмада, чьи полки понесли столь большой урон во время бесславной переправы через Кувасай. Сейчас Айше четырнадцать лет. Все последние годы Бабур ее не видел ни разу, но те, кто видел, говорили в один голос, что она прекраснее свежего бутона розы. Вот эта юная красавица и ждала Бабура как избавителя, о чем сообщали Бабуру люди, в нем заинтересованные. И воспламененный Бабур хочет освободить свою Ширин, угнетаемую злым Байсункуром, освободить, показав всем свою воинскую отвагу. Он, конечно, не помнит Айшу-бегим девочкой, но он с давних пор, с тех своих пяти лет, помнит другую прекрасную девушку, невесту Султана Ахмада и полагает почему-то, что и Айша теперь столь же красива.
По обычаю покрывало с лица невесты должен снять чистый маленький мальчик. Тогда Кутлуг Нигор-ханум гостила в Самарканде: ее пригласили на свадьбу Султана Ахмада, и пятилетний Бабур был с матерью. У Султана Ахмада сыновья умерли, и, хотя Кутлуг Нигор-ханум завидовали, а на мальчика посматривали косо, все же именно ему, Бабуру, под возгласы пожелания — «да родит молодая сына, как лев», — довелось стянуть покрывало. Многое из того события стерлось начисто в его памяти. Но свое непонятно-горячее чувство, которое он испытал, когда под его ручонкой открывалось нежное лицо девушки-невесты, — помнит. Он знает теперь, что это было чувство восхищения прекрасным. Он испытывал его с тех пор много-много раз — читая прекрасные стихи, слушая прекрасный напев, погружаясь душой в красоту пейзажа. И образы луноликих красавиц все чаще тревожили воображение Бабура — и наяву, и во сне. Пятилетний мальчик не понимал, конечно, особой прелести женской красоты, хотя и запомнил свое волнение перед нею; юноша Бабур, когда ему нахваливали красоту самаркандской невесты, живо представлял себе, какая она, Айша… Вспоминалась и невеста Султана Ахмада, и прекрасные героини книг. Бабур, и не видя Айши, уже любил ее — юношеским своим воображением, пылким и нежно-целомудренным вместе.
Так если прекрасная Айша томится в неволе у его врагов, может ли он, Бабур, спокойно сидеть в Андижане, зная об этом?..
— Господин Касымбек, — сказала Кутлуг Нигор-ханум. — Судьба невесты нашего мирзы беспокоит и нас. Мы писали ее матери, просили отправить Айшу-бегим в Ташкент к ее старшей сестре Розии. Возможно, эта наша просьба уже выполнена…
Касымбек отрицательно покачал головой.
— Увы, ханум, не выполнена, — сказал он. — Ваш слуга постеснялся сразу показать повелителю письмо, которое мною получено недавно из Самарканда от… одного из верных моих людей…
— Что за письмо? Что-нибудь случилось? — забеспокоилась мать Бабура.
— Айша-бегим вместе с матерью и сестрой собралась уехать в Ташкент, была готова уехать, но мирза Байсункур задержал их и, мало того, велел возле их дома поставить стражу. Из дома, говорят, никого не выпускают. И вправду — плен. Теперь пленницы ждут избавления только из Андижана!
Бабура мгновенно охватил гнев. Байсункура, так поддо поступающего с бедной девушкой, должно покарать! Желание тотчас же отправиться с войском в Самарканд стало подавлять все другие.
Ханзода-бегим почувствовала, как изменилось состояние души брата.
— О амирзода, пусть всевышний поможет вам побыстрее освободить пленниц! — сказала она. — Но разве избавление может принести только война, только раздор? Разве военный поход не усилит вражду? Мирза Байсункур, коли узнает о вашем походе, еще больше невзлюбит Айшу. Может быть, ее освобождение следует, мой повелитель, поискать на дорогах мира…
Бабура разозлили эти слова.
— Мира?!. Искать путей к миру — с обидчиком?
Мать обратилась к Бабуру:
— Отправьте к мирзе Байсункуру посла мира, сын мой… Раздор между вами можно уладить.
Как можно говорить о мире, когда война уже идет? Мир предлагает первой та сторона, которая считает себя слабее. Он не слабее Байсункура.
— Байсункур совершает насилие! А я должен смириться с этим и отправить посла просить замиренья? Стать на колени, чтоб жениться на Айше? Нет, на удар отвечают ударом!
— Высокородная ханум, в нынешнее время смирением насилия не одолеешь! — Касымбек взглянул на Бабура. — Средь сильных надо стать сильнейшим. И потом, мы говорим не о чем-нибудь — о Самарканде! Все стремятся к нему, все желают его! С севера зарится на Самарканд Шейбани-хан. Властитель Гиссара Хисров выжидает благоприятных обстоятельств, чтоб выступить на Самарканд. Мирза Байсункур властитель слабый, ему не удержать столицу Мавераннахра. Если ее не возьмет наш повелитель, возьмут другие — и гордость его дедов перейдет в руки чужих родов. А если Шейбани или Хисров овладеют Самаркандом, то они так усилятся, что и Андижану… и нам тогда будет еще труднее. Никак нельзя упустить время!
— А почему бы всем потомкам эмира Тимура не собраться и не заключить военный союз? — спросила Кутлуг Нигор-ханум, с явным огорчением ожидая ответа, известного и ей самой.
— Под чьей рукой, под чьим знаменем? Какая сила их соберет? У Байсункура нет ни силы, ни ума. Мавераннахр может спасти только наш повелитель — мирза Бабур. Вот почему мы посвятим всю свою жизнь этой цели — и нашему повелителю. Вот возьмем в этом году Самарканд, тогда, по воле аллаха, опасности будут позади, и тогда в самом деле наступят мир и спокойствие. И время, когда можно строить любые дворцы!
Ханзода-бегим громко спросила разошедшегося визиря:
— Значит — коротко: просьба нашей матушки уговорить беков отвергается вами?
Касымбек почтительно приложил ладонь к груди:
— Простите своего недостойного слугу за откровенность, бегим, но по разрешению моего повелителя я высказал то, что у меня на душе.
Так Бабур попал меж двух огней. «Заключи мир, будь строителем!» — говорит ему мать. И это означало: «Живи без забот, как сайгак». Но Касымбек правильно говорит, что мир ныне не для спокойствия. Среди хищников волков недолго проживает сайгак, средь волчьих стай надо быть львом.
Касымбек решил прервать долгую и обессиливающую беседу.
— Повелитель, вы сегодня хотели выйти на прогулку верхом. Кони давно подготовлены… Нельзя ли предложения вашей матушки-ханум обсудить со всеми беками сегодня вечером? Соберем большой совет беков…
Ханзода-бегим бросила на мать быстрый взгляд: не убедили одного визиря, как же убедить всех беков? Кутлуг Нигор-ханум задумалась, как продолжить беседу сейчас, однако Бабур уже резко, по-молодому поднялся с места:
— Совет созвать на завтра, надо все хорошенько обдумать. А сейчас — едем, едем…
К югу от Оша простиралась холмистая равнина, покрытая удивительно яркими полевыми цветами — ярко-желтыми одуванчиками, сине-фиолетовыми колокольчиками, красными маками.
Конь Бабура шел спокойным шагом; всадник не отводил взгляда от далеких снежных вершин и одновременно чувствовал, как мягко ступают копыта коня по высокой траве. Красота весны ласкала взор и душу, но душа не успокаивалась, продолжала трудный спор между матерью и визирем, между собой… и собой же. Узел самому не развязать. Да и есть ли мудрый человек, который развяжет этот узел так, как хочется Бабуру? А как ему хочется?.. Посоветоваться с пиром? Занемогший Ходжа Абдулла не сумел приехать в Ош, но Бабур знал, что учитель был сторонником похода на Самарканд. Слова о том, что, пока не восстановится единство Мавераннахра, всякая большая мечта останется только мечтой, он слышал от учителя не раз. Значит, опять война, а строительство следует отложить до… до неопределенных сроков…
Всадники поднялись на косогор. Отсюда местность хорошо просматривалась на все стороны света. Касымбек удивленно воскликнул, глядя в сторону тор:
— Как много отар!
В самом деле, на запад отсюда было видно, как с десятков холмов стекали вниз отары. Множество отар. А смуглый двадцатипятилетний бек по имени Ходжа Калан приложил ладонь к глазам, вгляделся в даль.
— У-х-у! — воскликнул он. — Там еще больше табунов!
— Табуны есть и на востоке, смотрите, смотрите!
Отары и табуны двигались быстро. Значит, они не паслись — их гнали. Бон, две отары показались на склоне. Потом еще две отары. Из-за отдаленных холмов друг за другом вымчали четыре табуна коней и быстрым селем пошли по направлению к косогору, где стояли Бабур и его свита.
И еще слева показались табуны.
И табуны коней, и отары овец двигались к Ошу. Потом на фоне гор стали различимы какие-то конные отряды.
Вот оно что! Это возвращается Ахмад Танбал, ушедший во главе трех сотен в набег. Касымбек обрадованно воскликнул:
— Какая добыча!
Заволновался и Ходжа Калан:
— Необыкновенная! Богатырская!
Все радовались. Еще бы! Одна пятая часть этих овец и лошадей поступала повелителю, остальное распределялось среди беков и придворных сановников. Богатство падало просто с неба! Беки не скрывали радости.
Бабур повернул коня навстречу приближавшимся всадникам. Отпустил поводья, и скакун полетел как птица. Беки поскакали вслед, с холма на холм, с холма на холм. На одном из них Бабур остановился.
Ахмад Танбал ехал впереди отряда, закованный в доспехи. Блестел на солнце щит, прикрывая его грудь и левое плечо. В шею Ахмада попала стрела, раненое место он перевязал куском зеленой материи. Лицо его осунулось, скулы еще резче обозначились. За пятьдесят шагов до Бабура Ахмад Танбал спешился. Подошел к мирзе, пал на колени, поцеловал перед ним землю:
— Повелитель, наших врагов — чаграков — мы примерно наказали за неуплату налога. Мы отобрали шестнадцать тысяч голов овец и две с половиной тысячи лошадей!
— Поход прошел благополучно?
— Эти чертовы пастухи, повелитель, не захотели выполнить высокий указ, подняли бунт. Они убили троих, ранили десятерых наших воинов… Но мы отомстили врагам сторицей!
Ахмад Танбал подал знак дюжему воину в переднем ряду отряда. Тот взял в руки мешок, перекинутый через седло, спрыгнул на землю и подошел к мирзе. Шитый из грубого полотна мешок был весь в крови. Воин вытряхнул отрубленные человеческие головы из мешка. Ахмад Танбал стал считать: их было пятнадцать. А Бабур почему-то подумал: «Чаграки — наши же, тюрки… А мы их…» По спине побежали мурашки. Он хотел убедить себя в правоте наказания, учиненного по его приказу Ахмадом Танбалом: они тюрки, из одной и той же семьи, но налог должны платить и родственники, а эти чаграки не подчинились ему, его сборщиков налогов встретили мечом, вот и подверглись сами каре мечом… Он хотел убедить себя, но не мог. У одной из этих… у одного из убитых борода не выросла, желтоватое лицо гладкое, усы только начали пробиваться. Юноше-чаграку было не больше семнадцати. Голову его отрезали у самого верха шеи.
Бабур побледнел. Обернулся на Касымбека. Молчал.
Ахмад Танбал и его воины ждали от Бабура похвалы и награды. Шестнадцать тысяч голов овец и две с половиной тысячи лошадей — немалое богатство! И пусть три воина погибли, зато в отместку вон они, пятнадцать голов, валяются в траве. И это не все, кого они убили, проявив свою храбрость. А храбрость заслуживает поощрения.
Так считал и Касымбек, обеспокоенный бледностью Бабура. Отрезанные головы убитых — обычай. В прошлом году под Самаркандом молодой повелитель видел их немало. Когда кто-то хвастает: я, мол, убил множество врагов — и не представляет доказательств, то ему плохо верят. Есть люди — мало делают, но говорят, что делают много. А тут воинское рвение видно воочию: повелось, что воин отчитывается количеством отрезанных голов.
— Повелитель, — прошептал Касымбек, — говорить мне?
Бабур кивнул. Касымбек, приблизившись, снова еле слышно спросил:
— Что, если в награду дадим меч… Вы согласны?
Среди клинков, которые хранились у оруженосца Бабура, был багдадский меч с золотой ручкой. Раз или два Бабур вешал его на ременной пояс и снимал — показался излишне тяжелым. На сей раз багдадское оружие он взял с собой, опоясал им оруженосца. Взгляд Бабура упал на этот меч, Касымбек понял.
— Уважаемый бек, — громко заговорил визирь, обращаясь к Ахмаду Танбалу, — ваше возвращение из богатырского похода весьма обрадовало нашего повелителя. Вы еще раз доказали, насколько простирается верность ваша мирзе Бабуру. Повелитель и все его приближенные говорят: «Хвала вам!» В Оше в честь победителей устроим большой пир, все наши воины-богатыри получат достойные награды. А сейчас наш повелитель мирза Бабур одаряет вас, Ахмад-бек, своим мечом с золотой рукоятью!
Касымбек взял из рук оруженосца багдадский меч и протянул его Ахмаду Танбалу, который на коленях, подняв подарок, вынул из ножен меч, обнажив булатный клинок на четыре пальца в длину, поцеловал сталь и дрожащим от волнения голосом произнес:
— До самой смерти не забуду щедрость вашу, повелитель! До конца жизни клянусь верно служить вам!
В тот день к вечеру перед сотнями шатров и юрт, разбитых в окрестностях города, заиграли карнаи, забили барабаны, зажглись факелы и костры — началось большое празднество. Беки, сановники, нукеры, служащие двора — все, кто поживился в той или иной мере овцами и лошадьми чаграков, — веселились. В великолепном шатре Бабура собрались на главный пир-церемонию знатнейшие. Музыканты услаждали их слух мелодиями, хафизы пели им свои лучшие песни.
Бабур сидел в глубине шатра на высокой шахсупе[50], к нему вели четыре позолоченные ступени. Ниже мирзы, по его правую сторону, среди самых почетных беков, сидел Ахмад Танбал. Вместо боевых одежд на нем были теперь златотканый чапан, серебристого цвета чалма, на таком же по цвету поясе висел подаренный Бабуром меч с золотой рукоятью. Его поздравляли с успешным окончанием похода и с наградой. Самым приятным Ахмаду Танбалу было поздравление Кутлуг Нигор-ханум и Ханзоды-бегим — среди первых, едва он вошел в шатер. Мать Бабура и его сестра сидели вполоборота к Ахмаду Танбалу на той же стороне, и время от времени Ахмад Танбал бросал на них взгляды исподтишка: тонкий стан бегим, семицветные шелка ее наряда, радужно сверкающего и манящего, опьяняли бека, потворствуя самым сладким его надеждам.
На пирах молодого повелителя вина не употребляли, и сам Бабур еще ни разу не попробовал спиртного. Касымбек не любил вина и запретил им пить в таких случаях. Но остальные беки, поминая времена веселых возлияний совместно с мирзой Умаршейхом, умудрялись, скрытно от Бабура, обходить запрет визиря.
Вот и здесь Али Дустбек, подняв голову, подмигнул шербетщику, стоявшему за его спиной, взглядом показал ему на Ахмада Танбала. Шербетщик понимающе улыбнулся и налил в фарфоровую пиалу напиток из отдельного серебряного кувшина. Когда Ахмад Танбал взял в руки пиалу, запах вина ударил ему в нос.
— Возьмите, бек, да будут еще более успешными ваши походы на Самарканд, — сказал негромко Али Дустбек.
Ахмад Танбал благодарно поклонился, опорожнил пиалу, потянулся к кускам мяса на дастархане.
— Вот теперь у нас есть запасы мяса, их хватит до тех пор, пока не возьмем Самарканд и Бухару, — пьяный Али Дустбек проговорил громко, чтоб все слышали. — Надо скорей начинать поход!
Бабур ясно понимал, что на Самарканд беков толкает жажда обогащения, этой жажде противиться трудно было и раньше, сейчас же она стала похожа на стремительный поток горной реки; и не было сил ни у кого, чтобы повернуть ее вспять.
Мавляна Фазлиддин временно обитал на берегу быстрого Буврасая, в местности райски зеленой и приятной. Перед маленьким домом с айваном, на котором обычно зодчий и работал, росло несколько грушевых и айвовых деревьев. Под навесом в углу двора к коновязи привязаны две лошади. Гнедого жеребца со звездочкой во лбу подарил мирза Бабур.
Что ж, мавляна Фазлиддин назначен личным зодчим повелителя, обласкан им, чему сначала можно было всей душой радоваться. Мирза Бабур вместе с зодчим наметил план возведения в Андижане на много лет вперед медресе и библиотек, он принял предложения мавляны по этому поводу да еще сказал, что Ханзода-бегим, пока мы будем в походах, будет приглядывать за строительством, и все планы, все их детали надо уточнять с ней. Когда мавляна думал о новых встречах с бегим, его сердцем овладевали и страх, и сладкое ощущение счастья.
Но вот вчера стало известно о том, что Бабур собирается в новый поход на Самарканд и что поход этот потребует всех сил, всей казны государства, строительные дела отложены на неопределенное время. Ну, а если Бабур не сможет взять Самарканд, если он, не дай того аллах, вообще будет побежден? Тогда все мечты мавляны сами по себе развеются. Но даже возьмет Бабур Самарканд, — ведь это значит, что он там и останется повелителем Мавераннахра. Так проявит ли он прежнюю заботу о Фергане? Более всего благоустраивают столицы, а разве будет тогда Андижан столицей?
Все дела мавляны, все его планы в этом бренном, непрочном мире построены на песке…
Мулла Фазлиддин перелистывал книгу по геометрии почти бесцельно, и настроение его портилось все больше и больше.
В ворота постучали. Старый слуга, чистивший деревянной лопатой навоз у коновязи под навесом, пошел к калитке. Потом возвратился к айвану, доложил:
— Мулла, кто-то хочет к вам войти.
— Кто же этот «кто-то»?
— Весь в лохмотьях, но, видно, здоровый джигит. Говорит: «Я его племянник»… Велел ему стоять у ворот, подождать.
— Племянник? Погоди-ка, погоди-ка, — мулла Фазлиддин встал с места, сунул босые ноги в кожаные кавуши и направился к полуоткрытым воротам.
Высокий джигит, в растрепанном пропыленном чапане и вдрызг изношенных чарыках, стоял не двигаясь и сверкал глазами. Взгляд, улыбка его знакомые-знакомые.
— Дядя мулла! — не выдержал пришелец и кинулся навстречу.
— Тахир! Тахирджан! — Мавляна обнял его, крепко прижал к себе. — Жив, жив племянник мой назло всем смертям! Хо, я тебя узнал с трудом!.. Ты так изменился!.. А что с твоим лицом?
— Э, не спрашивайте, дядя…
— Ну, ладно, пойдем! Потом все расскажешь…
Все воскресло в памяти муллы Фазлиддина в первый же миг этой встречи.
Нет, три года назад Тахир не погиб, слава аллаху, остался жить лихой парень, сорвавший Султану Ахмаду его нашествие… А этот шайтан — нукер того, знатного шайтана, бывшего властителя Самарканда, — думал, что своей пикой убил Тахира, и покинул двор… «Бедная сестра моя, — думал Фазлиддин, — так в себя и не пришла, как увидела сына ничком в луже крови». А Тахир при помощи табибов, приведенных дядей, через три дня пришел в сознание. Удар пики повредил легкое, но сердца и печени не задел, молодость Тахира и его сила помогли ему постепенно встать на ноги. Родные и соседи говорили, что смерть, пришедшую к Тахиру, взяла на себя его мать. Мулла Фазлиддин справил сороковины в память покойной сестры, ушел из Кувы и — потерял следы племянника.
— Как отец, жив, здоров? — спросил мулла Фазлиддин, приглашая Тахира подняться вверх.
Тахир постеснялся сесть на курпачу в запыленных чарыках, присел в сторонке.
— Отец передавал вам большой привет… Да я, дядя, с год тоже не был в Куве… Родственники нашли вдовушку-старушку, чтобы ухаживала за отцом, а я… я все время вспоминал там маму, и не захотелось мне больше жить дома.
Причина, конечно, была в воспоминаниях не об одной матери. Из головы Тахира не шла несчастная Робия, ее крик о помощи не забывается. В позапрошлом году добрался он до самого Самарканда, по дороге работал жнецом, сопровождал караваны и везде и всюду искал Робию, расспрашивал про нее — «сестренка моя, увели ее нукеры Султана Ахмада». Никаких следов, ничего!
Время было смутное. Султан Ахмад умер в тот же год. когда наступал на Фергану, и войско его рассеялось, и трон захватил его брат Султан Махмуд, а потом его отпрыск Байсункур. Брат шел на брата, сын на отца. Один человек рассказал Тахиру, будто в Ташкенте многих наложниц продавали. Кинулся туда. В прошлом году осенью пешком добрался до самого Ташкента, кормился плохо, обносился весь. Не было и там Робии. Жизнь вот идет, как замутненная река. Тахир чувствовал тщету своих поисков — поди найди жемчужину в мутной реке, — но остановиться не мог.
— Племянник мой, то, что ты три года без устали ищешь бедную девушку, выказывает доброту твоего сердца. Я признаю верность — достоинство настоящего мужчины. Но наудачу бродить — наносить себе вред. Да и пойми: у девуши своя судьба. Предназначенное — исполняется, Если она жива, то… кто-нибудь на ней женился. И теперь у нее есть и дети. Ведь не оставят же ее в девушках целых три года? Ты сам подумай.
— Я давно уже думал об этом, дядя… А хочу я смыть перед нею свою большую вину… Только…
— Какую вину?
— Робию родители хотели отправить в Андижан, это я уговорил ее остаться в Куве.
— А откуда ты мог знать тогда, что и как произойдет, племянник?
— Не мог, это верно… Но пока я не найду, не увижу ее, не смогу успокоиться. Если Робия, как вы говорите, замужем и живет по-семейному, тогда… тогда я примирюсь с судьбой. А если нет? Если она не по-семейному… и все еще ждет избавителя — меня?! Вот я же не могу ее до сих пор забыть? Если и она не забывает меня?
Мулла Фазлиддин горестно покачал головой:
— Три года прошло, три года… Каждый из нас, каждый из всех нас стал другим, а от прежней душевной болезни лекарства нет, оказывается. — И повернул разговор на другое — Тахирджан, твой дядя стал богатым человеком — Мулла Физлиддин сунул руку за пазуху и вытащил черный кожаный кошелек с кисточкой. Сначала он хотел дать несколько золотых монет, но потом весь кошелек протянул племяннику — Возьми, пойди в торговые ряды, сегодня пятница, большой базарный день, товаров много, купи себе что нужно.
— Нет, дядя, так не надо… вы дайте мне взаймы.
— Ну, ладно, ладно, пусть взаймы! Возьми сколько нужно, а когда будут у тебя деньги, вернешь.
— Вот это другое дело.
Тахир вернулся только к вечеру. Он купил себе добротные воинские сапоги, могольскую шапку на голову и грубошерстный чекмень. В руках Тахир держал меч с потертыми ножнами, тоже, видно, послуживший воину. Мулла Фазлиддин удивился:
— Зачем тебе меч?
— Вербовщик записывает добровольцев в войско Бабура…
Теперь зодчий понял, зачем его племянник приехал в Ош, и ужаснулся:
— Ты сошел с ума, Тахир! Все бегут от войны, а ты сам лезешь в пасть дракона. Мало тебе было самаркандской пики?!
— Э, дядя мулла, сколькими смертями мог я погибнуть после того случая. Один бек в Ташкенте хотел силой отнять у бедняка дочку, ну, прямо как с Робией было, — ну, я не выдержал, вмешался, и вот — шрамы на моем лице, они от кинжала того бека…
— До сих пор не понял, что в мире правит сила?
— Так я и хочу быть в сильном войске. Насильники только и боятся что силы… Я видел много страданий людских, дядя, делил тяготы с простыми людьми. И многие говорили мне, что сердце у мирзы Бабура чистое, замыслы благородные… Кто же нам поможет, если не справедливый шах?
Мулла Фазлиддин тяжко вздохнул:
— Но Мирза Бабур еще очень молод. Я тоже на него надеялся, думал украсить Фергану… И снова война, снова кровь… Все мы живем во тьме, в объятиях ночи. Время коварное, неправедное. Смотри, как бы и тебе не стать оружием в руках насильников-беков.
— Верьте мне, дядя, этого не будет. Несправедливости я служить не буду…
— Сам Бабур потворствует бекам, потворствует несправедливости.
— А может, потому, что у мирзы Бабура мало своих нукеров, ну, таких, как я? Войско-то составляют отряды беков. Уже давно так повелось… Я другого пути не нашел для себя, дядя. В одиночку ничего не добьюсь.
Мулла Фазлиддин пристально посмотрел на племянника. Не отговорить его от задуманного, нет, не отговорить.
— Ты встречался с вербовщиком?
— Да. Он говорит: «Коня у тебя нет, возьмем в пешее войско». Да я ведь привык ходить пешком, дядя.
— Самые большие потери несет пешее войско, ты подумал про это?
— Ну что ж… Будет ли мне одна битва, или сорок… умирает тот, кому суждено умереть.
— Хватит про смерть и войну, племянник!
Наутро после завтрака мулла Фазлиддин велел слуге оседлать обоих коней — тех, что стояли под навесом.
— Бери вот этого, — сказал он Тахиру, показав на длинноногого жеребца. — Считаю для себя недостойным, чтоб ты шел пешим в поход!
Сам зодчий сел на подаренного Бабуром гнедого, со звездочкой на лбу.
Дядя с племянником верхом отправились к дворцу Бабура.
Мулла Фазлиддин попросил Касымбека за Тахира.
— Я бы хотел попросить повелителя, чтоб он взял моего племянника Тахира… в свою личную охрану. Он до конца жизни будет мирзе Бабуру верным воином.
Касымбек увидел, как крепок и силен Тахир.
— Ты уже бывал на военной службе, джигит? — спросил он, указав на шрам, прорезавший лицо Тахира.
— Нет, еще не бывал, — ответ Тахира прозвучал сухо и независимо.
Вмешался мулла Фазлиддин:
— Господин амир ал умаро, племянник потомственный дехканин, но в нем есть все, что нужно воину. И сила, и отвага, и смекалка. Помните, на мосту через Куву войско самаркандца понесло большие потери? Одним из тех, кто принес нам тогда победу, был вот этот самый Тахир!..
— Принес нам победу? — недоверчиво спросил Касымбек. — Как же это?
По краткому рассказу зодчего получалось, что простые кишлачные парни сделали такое, что не сумели сделать беки и нукеры. Касымбек не хотел этому верить.
— Успех в Куве нам подарил всевышний, мавляна!
— Конечно, в душу этих парней сам всевышний вложил мысль разрушить узкий мост… Тогда Тахира тяжело ранили, мой племянник едва избежал смерти, господин Касымбек!
— Вот как! — уже гораздо теплее смотрел визирь на Тахира. — У тебя, стало быть, свои счеты с самаркандцами, а, джигит?
— Да.
Касымбек обернулся к вербовщику, стоявшему тут же, сзади:
— Этого джигита зачислишь в отряд тех нукеров, что проходят обучение у подножия горы Чилмахрам! — Затем объяснил мулле Фазлиддину — Там лучшие собраны. Кого готовим в личную охрану повелителя.
На совете беков решено было начать самаркандский поход в месяц рамазан. Почти всю главную подготовку завершить в самом Оше.
Бабур старался не показываться на глаза Кутлуг Нигор-ханум. Часы, свободные от забот предпоходных, проводил в своем шатре один. Читал книги.
Сегодня после вечерней молитвы Бабур в «Былом» писал о смерти отца. Дежурный ординарец известил, что Кутлуг Нигор-ханум и Али Дустбек просят их принять. Бабур закрыл тетрадь, пошел к дверям встретить мать, проводил ее на почетное место.
Кутлуг Нигор-ханум была бледна. Бросалась в глаза седая прядь у самого пробора. Сорокалетняя женщина, она одевалась по-старушечьи, ходила согнувшись. Бабуру стало жаль мать. Низким и тихим голосом он заговорил сам о том, о чем несколько минут назад не хотел говорить совсем:
— Матушка, не думайте, что я забыл о ваших советах. Если позволит всевышний, то после возвращения из Самарканда я сделаю все, о чем вы мне говорили.
— Аллах всемогущ и всеведущ, мы же — его рабы — не должны роптать. Да будет с вами, сын мой мирза, благословение божье, чтобы осуществились добрые ваши намерения!
Али Дустбек поднял могучие свои руки в молитовенном жесте:
— Илохи омин! — провел крупными толстыми пальцами по своему гладкому лицу, на котором не росла борода.
Этот безбородый человек приходился двоюродным братом бабушке Бабура Эсан Давлат-бегим. По этой причине он прибавляет — торжественно, как титул к своему имени слово «тагойи»[51] и по этой же причине относится к Кутлуг Нигор-ханум покровительственно. И потому, как только все уселись на шелковых курпачах, Али Дустбек позволил себе взглянуть на Кутлуг Нигор-ханум полупоощрительно-полувопросительно: начнем, мол, разговор? Ханум кивнула, отдавая право начать Али Дустбеку. Тот прокашлялся и, нагнув голову, начал:
— Повелитель, матушка ваша и верный ваш дядя пришли просить совета по одному весьма деликатному делу. Уважаемая ваша сестра Ханзода-бегим достигла двадцатилетия. Пора, пора выдавать ее замуж. Бегим прекрасна, как луна, ясна, как день, умна и скромна, как… не знаю, как что, да это и неважно. Важно, что до сих пор не находилось достойного жениха. И матушка ваша, и дядя объяты беспокойством': лучшее время уходит…
— Если она просидит дома еще год-другой, могут начать посмеиваться над ней: мол, старая дева — эта дочь мирзы Умаршейха, — вставила свое Кутлуг Нигор-ханум.
Бабур и раньше слышал подобное о судьбе сестры. Сегодня, судя по решительности Али Дустбека, кого-то нашли в достойные женихи. С юношеским любопытством и прямотой Бабур сирое ил:
— Кто хочет стать мужем нашей сестры?
Али Дустбек не пожелал столь же прямо и ответить.
— Кто осмелится сказать: я достоин быть зятем повелителя Ферганы? — витиевато вопросил старый бек.
— А все же?’ —настаивал на своем- Бабур.
Али Дустбек вынужден был открыть «тайну»:
— Среди ваших военачальников, повелитель, есть султан Ахмад Танбал. Знатного рода, храбрый воин, двадцать восемь лет от роду. Помните, как в прошлом году он помог вам раскрыть заговор Якуб-бека? А каков был его поход против чаграков?..
Бабур согласно кивнул головой. Но когда он представил Ханзоду-бегим рядом с Ахмадом Танбалом, сердце его сжалось болезненно — никакого соответствия, никакой общности душевной.
— Вы согласны, матушка? — спросил он.
Кутлуг Нигор-ханум тяжело вздохнула.
— А где иной выход? — ответила она вопросом на вопрос. — Ханзрда достойна венценосных женихов. Но надежных негу в наше смутное время. Мы с вашим дядей порасспросим, поразузнали: бек Ахмад Танбал из очень знатного рода, прадед его был султан, был родственником самому Чингисхану. Его старший брат бек Тилба ныне в Ташкенте — первый визирь у вашего дяди хана Махмуда. Если бек Ахмад станет нашим зятем, то через своего старшего брата он приблизит вас к вашему дяде хану Махмуду. Да и вообще: такой влиятельный бек со всем своим родом, нукерами под вашим крылом — большое подспорье.
— Истинно так! — воскликнул Дустбек с глубоким убеждением.
Бабур пожал плечами, не зная, что ему сказать: юноша даже застеснялся, — сестра старше его на пять лет, что это матушка и старый бек хотят втянуть его в эдакое трудное дело?
— Такой брак хорош и для самой бегим, — продолжил Дустбек. — Выйдет замуж за какого-нибудь венценосца — окажется вдали от матери, от защиты и покровительства любимого брата, нашего повелителя…
— Гораздо лучше будет и мне, раз она будет рядом, — опять перебила Кутлуг Нигор-ханум. — Ханзода — моя первая дочь, советчица моя, выйдет замуж здесь, так будет перед глазами, и я не почувствую одиночества.
Бабур подумал, что, видно, многое из того, что не приходит в голову ему, знает мать. Решительно сказал:
— Коли матушка согласна, то и делу конец.
— Дустбек обрадовался:
— Истинно так, повелитель мой, истинно так! Недаром говорят: мать согласна — и всевышний согласен!
А Кутлуг Нигор-ханум не радовалась. Почему? Бабур спросил:
— Как сама бегим?
Кутлуг Нигор-ханум после тяжелого молчания сказала, выдав причину своего дурного расположения духа:
— Бегим не согласна. Когда узнала, долго плакала.
— В таких случаях девушки всегда плачут, — усмехнулся Али Дустбек.
— Перестаньте, бек! — вдруг раздражившись, воскликнула Кутлуг Нигор-ханум. — Перестаньте… Меня очень беспокоит настроение Ханзоды-бегим. Бабур-джан, — мать говорила теперь подавленно, тихо, — я случайно услышала страшные ее слова… Она хочет покончить с собой… Что делать, что делать, не знаю я…
— Как?! — вскинулся Бабур.
Старый бек не стал, однако, отмалчиваться.
— Ваша сестра любит вас больше жизни, повелитель, — сказал он. — Вам она не сможет отказать. Вместе с вашей глубокочтимой матушкой мы пришли к вам с просьбой: пригласите к себе Ханзоду-бегим и поговорите с ней. Ради интересов государства сестра ваша должна дать согласие. Высокородный бек Ахмад прислал сватов. Вместе со всем своим родом он ожидает вашей милости. Отказ сделает их вашими врагами. К тому же наша повелительница права: будет еще три-четыре года сидеть дома бегим, ваши недруги распространят слухи: мол, жениха не найдут для этой старой девы. И слухи эти вашей семье нанесут вред! Если Ханзода-бегим желает вам добра, она должна согласиться. Должна…
Бабур, зажав голову в ладонях, потерянно молчал. С таким делом он сталкивался в своей жизни в первый раз. Если б чужая была, а то… родная, кровная сестра! Бабуру даже неловко заводить с ней эдакий разговор… Но, с другой стороны, мать ждет его помощи… Ждет помощи, а сестра вон покушается на собственную жизнь — какой грех великий может свершиться.
— Что ж, — сказал наконец Бабур, так ничего и не решив для себя, — пусть бегим придет ко мне, я поговорю с ней наедине.
Ханум быстро встала с места:
— Сейчас… сейчас же я пришлю ее к вам.
Дустбек улыбнулся, обнажив редкие зубы:
— Повелитель, ваше решение — закон для всех! — и сделал каменное лицо, как бы призывая Бабура к твердости.
И вот они наедине, вдвоем.
Бабур медленно перелистывает книгу на маленьком шестиногом столике, инкрустированном перламутром, не замечая, что свет от двух светильников на подставках не доходит до ее страниц. Ханзода-бегим в однотонно желтом платье сидит на курпаче с видом больного человека.
— Что с вами, бегим? — начал было Бабур.
— Повелитель, я жду помощи и защиты!
По грустному лицу Ханзоды прокатилась слезинка, но голос звучал твердо. Опять Бабур почувствовал, как сжалось его сердце: не мог видеть, как плачут женщины. Мало, что ли, было тех сложностей, которые взвалила на него судьба венценосца, борца за единый Мавераннахр? Бабур с искренним огорчением сказал:
— Я сам нуждаюсь в помощи, я сам ищу выхода из того положения, бегим, в котором сейчас нахожусь. Дела одно трудней другого сыплются на голову. Вы хотите загнать меня совсем в тупик своими слезами?
Быстро вытерев слезы, Ханзода постаралась взять себя в руки:
— Мой амирзода, я слышала… будто Ахмад Танбал в горах отрезал головы убитым пастухам и привез целый хурджун отрезанных голов…
Бабур вспомнил окровавленную голову еще безусого человека и вздрогнул.
— Войны без убийств не бывает, — он старался успокоить больше себя, чем сестру. — И наших воинов убили.
— Я мечтала прожить свою скромную жизнь вместе с просвещенным человеком. Руки Ахмада Танбала в крови, он убийца. Повелитель мой, неужели вы считаете его достойным для меня?
— Джигита, равного вам по достоинствам, может быть, нет во всем мире. Однако… мать, наверное, сказала вам о причинах… Я также… вынужден просить вас!
Ханзода-бегим, глядя на слабый свет горящих свечей, представила себе вдруг Ахмада Танбала, его нескладную фигуру, голое безбородое лицо, подумала о том, что придется спать с ним в одной постели, — брезгливая дрожь прошла по всему телу:
— Я боюсь этого бека!
— Не бойтесь ничего, бегим. Я никому не позволю причинить вам даже капельки зла.
— Но вашу сестру насильно выдают за такого… за такого отвратительного человека — какое же зло больше и непоправимей?
Твердость оставляла Бабура.
— Зло… Сама судьба злая! Я целые дни — с людьми, которых не люблю. Меня вовлекают в дела, которых я не хочу. Но думаю об интересах нашего государства, нашего Мавераннахра и — заставляю себя!
Оба, будто не слушая друг друга, говорили каждый о своем, хотя Ханзода-бегим лучше понимала брата и сильнее жалела его. Она вдруг вспомнила, с какой любовью нянчила брата, когда тот был совсем маленьким.
— Бабурджан, мой единственный брат, единственная моя защита, я ради вас не пожалею жизни! Я бы согласилась пойти за Ахмада Танбала ради вас. Но я хорошо знаю ваше чуткое сердце: коли я всю жизнь буду несчастной, то вспоследствии оно будет страдать больше, чем мое собственное.
— Но я молю бога и верю, что вы не будете несчастной!
— Если я выйду замуж за этого человека? Вся жизнь моя пройдет в муках, Бабурджан, поверьте! Ну, а интересы Мавераннахра… И венценосец — человек, и он живет лишь один раз… Мы должны прислушиваться и к своему сердцу! Чистое сердце никогда не обманет!
Ханзода-бегим говорила так искренне, горячо, порывисто, что огонь ее сердца перекинулся и в душу Бабура. Безжалостные беки, обязанности перед государством, расчеты на укрепление власти — у, какая все это холодная зима! Ханзода-бегитл плавила этот лед, и душа Бабура оттаивала, к ней опять возвращалась теплота весны, свобода юности, и от облегчения щемило в груди.
Ханзода-бегим говорила со слезами на глазах:
— Бабурджан, ваше сердце чистое, вы талантливый и самоотверженный юноша!.. Эти беки научились выдавать собственную корысть за интересы государства. Они пользуются вашей молодостью. Но когда они будут вынуждать делать не угодное душе дело, то прислушайтесь, умоляю, прислушайтесь к собственному сердцу. Самый лучший советчик — это ваше чистое сердце. Оно не обманет!
Ханзода-бегим протянула руки к брату:
— Я ищу справедливости у вашего чистого сердца, мой амирзода. Что прикажет вам ваше сердце, то прикажите и мне! Я все сделаю!
Бабур вскочил с курпачи, взял сестру за руку.
— Не плачьте, ну, хватит! — прошептал он. Он едва удерживал рыдания. — Моя единственная, моя кровная сестра мне ближе всех беков. Какая бы ни пришла беда из-за отказа, я беру ее на себя! Пока я жив, не допущу, чтобы сестра моя вышла за нелюбимого!
Войско Бабура осаждало Самарканд все лето и всю осень. Целых семь месяцев Байсункур не открывал городских ворот. Наконец, не выдержав тяжких зрелищ голода и прочих бедствий, навлеченных им на самаркандцев, Байсункур в одну из холодных зимних ночей тайно покинул столицу и с кучкой приближенных бежал в Гиссар, к Хисрову.
Самаркандские беки приказали открыть ворота тотчас, как узнали о бегстве своего хозяина.
Более трех тысяч хорошо вооруженных воинов Бабура под громозвучие барабанов и карпаев влилось в город — часть большого потока, приведенного им к Самарканду. Пяти лет от роду Бабур увидел это чудо земли впервые — и сейчас, во второй раз, хорошо не помнил, где что в Самарканде. Перед глазами, словно голубые ледники, парили в небе величественные купола, и Бабур спрашивал Касымбека, который же из них принадлежит медресе Улугбека, а который — медресе Биби-ханум. У стен арка отряды остановились: Бабур залюбовался сказочно красивым куполом-шлемом Гур-Эмира, усыпальницы великих предков, чьи дела разжигали в нем жажду славы. Этот купол он узнал сам, без подсказки. Торжественный вид сооружений, их четкие очертания рождали в душе Бабура восхищение.
Сверху, с холма, на котором была воздвигнута городская крепость, Бабур мог охватить одним взглядом сутолоку домов с айванами, ряды улиц и переулков — он глядел на это обиталище людской жизни и вдруг остро почувствовал, что его невеста, Айша, тоже высматривает сейчас его, победителя, где-нибудь сквозь щелочку одного из этих бесчисленных домов. Избавилась, бедная, от всех несчастий своего плена, ждет его, только узнает ли средь стольких воинов?
Бабур, тронув коня, подъехал к Касымбеку, тихо спросил:
— Послали кого-нибудь узнать о пленных?
Касымбек не сразу понял тайный смысл вопроса:
— Повелитель, о каких пленных вы говорите?
Бабур постеснялся напомнить Касымбеку (по возрасту ему в отцы годится!) о невесте. Странно застеснялся, опустил взор. Касымбек догадался:
— Ах, пленные… пленницы! Пленница! — он выговорил слово, которое застряло у Бабура на кончике языка. — Ваш Нуян Кукалдаш послан мной узнать о судьбе дочерей Султана Ахмада. К вечеру вы узнаете, повелитель.
Они въехали внутрь крепости. Самое крупное и массивное сооружение в арке — четырехъярусный Голубой дворец — Кок-сарай. В Кок-сарае немало венценосцев кончили свои дни насильственной смертью, дворец с давних уже пор внушал им страх, потому-то последние из правителей Самарканда в нем не жили: всходили на Кокташ[52] и покидали здание. Бабур тоже решил остановиться в правой части крепости, во дворце Бустан-сарай.
Когда вечером в Бустан-сарае зажгли свечи, в покой, отведенный Бабуру, вошел Нуян. Вся в позолоте, комната эта была тем не менее очень холодной. Курпачей натаскали много, но разговаривать пришлось все равно не снимая шуб и шапок.
Голос Нуяна Кукалдаша постепенно теплел, становился все непринужденнее. С тех пор как Бабур стал повелителем, сверстники его, вроде Нуяна, отодвинулись на задний план: шах окружен беками, а не друзьями — это закон. Но сегодня Бабур и Нуян снова близки, что и радовало обоих.
Нуян возбужденно рассказывал:
— От имени повелителя… ну, отнесли золотые браслеты, материи, всякие дорогие, ну, еще урюк, сладости с миндалем. Старшая тетя ваша Мехр Нигор-ханум сама встречала…
Мехр Нигор-ханум — старшая сестра Кутлуг Нигор-ханум и первая жена ныне покойного Султана Ахмада. Мать Айши-бегим умерла в молодости, девочку взяла на воспитание Мехр Нигор-ханум, у которой детей не было, да и сейчас она заботится об Айше, как родная мать. Бабур подумал весело: вот, она и тетка, и теща будет.
— Истощал-а-а-ла, — протянул Нуян. — Голодали они сильно, давно не видели хлеба. «Муки невозможно было найти и за золото», — так сказала ханум. И плакала, плакала. Ели, говорит, лепешки из отрубей. И дров у них нет, дрожат от холода.
— Неужто Байсункур был так жесток к женщинам?
— Ну, мирза Байсункур и сам досыта не ел в последние дни… Шутка ли, семь месяцев просидеть в осаде! На улицах трупы неубранные. Голод, голод был. Бедняки ослов и собак ели. Мы об этом толком не знали… Я как вернулся от них, встретился с Касымбеком, рассказал коротко обо всем. Арбу муки и риса, арбу дров, десять голов овец — все это я сам отвез и отдал ханум. А уж потом меня сюда пропустили.
Нуян Кукалдаш несколько мгновений помолчал, таинственно улыбнулся, сейчас об Айше-бегим начнет, — Бабур нетерпеливо взмахнул рукой:
— Говори, Нуян, говори же…
— В украшенной золотом комнате, ну, как в этой, примерно, — Нуян обвел взглядом стены, — встретила меня Айша-бегим в белом ажурном покрывале… — Нуян опять сделал передышку. Айша-бегим, вправду сказать, ему не понравилась: лица ее под покрывалом он не смог разглядеть, а фигура слишком маленькая, худенькая, тщедушная какая-то вся. — Показалась она мне… тоненькой-тоненькой. «Добро пожаловать!» — говорит. И голос такой нежный, ласковый такой, чистый.
«Как это несправедливо», — подумал Бабур. Тоскуя по Айше-бегим, он примчался сюда из Андижана, а не может ее увидеть сразу же. Им нельзя встретиться, нарушится обычай, пойдут порицания, своей нетерпеливостью можно обидеть родных девушки.
На лице Нуяна Кукалдаша так и было написано, что у него-то есть лекарство от этой несправедливости. Нуян сунул руку за пазуху и вытащил оттуда маленький кисет из белого шелка.
— От имени Айши-бегим вам вручила этот кисет Мехр Нигор-ханум!
Бабур помял кисет в руке. Вроде бы ничего нет, но когда он развязал тесемки и, расправив горловину, опорожнил кисет на ладонь, выпали два алмазика. Каждый чуть больше росинки, но для своей величины — тяжелые. Мерцали алмазы и нежно, и горячо.
— Посмотрите на изнанку, — сказал Нуян.
Кисет украшали нежные бусинки, а изнутри было вышито красным шелком слово, которое Бабур поначалу и не заметил. Одно слово, а какое! «Избавителю», — и одно это слово показалось Бабуру сладостней, чем поэма о любви. Айша-бегим, видно, вышила это заранее, не могла же она завершить такую работу прямо при Нуяне. Значит, верила, что Бабур придет, освободит ее!
— Послушайте-ка, мирза, историю этих алмазов, что вы держите на ладони, — продолжал Нуян непринужденно. — Знаете, откуда они? С чалмы Султана Ахмада, когда он сидел на самаркандском троне!.. Его дочь пожелала, чтобы эти алмазы вместе с вами снова засияли на самаркандском престоле, — да будут они сиять на вашей голове, мой мирза, еще сто лет!
При упоминании о Султане Ахмеде Бабур помрачнел: не так давно еще самаркандец был жив, завоевал его, Бабура, земли, и пришлось искать с ним мира — мира без победы. Но алмазы сверкали таким чистым светом, что их лучи казались ему светом глаз невесты. Она ждет его!.. И потом — он все-таки победил!
— Пусть будет так, как того желает Айша-бегим! — сказал Бабур. Затем хлопнул в ладоши, вызывая досторпеча[53].
Досторпеч ловко пришил алмазы на чалму, которую Бабур надевал на торжественные церемонии…
В тот вечер Бабур, горя желанием встретиться с невестой — своею заочной любовью, — начал писать газель:
Похвалы красоте твоей слышал не раз, луноликая, здесь и там.
О, когда же наступит тот радостный час, чтобы в ней убедился я сам…
Студеный зимний ветер пробирал до костей. Закованные в цепи, тщетно кутались в рваные лохмотья, дрожали узники, согнанные на главную самаркандскую площадь Регистан, чтобы узнать о себе приговор городского казия-судьи.
Надежные чиновники доказали: эти совершили тяжкое преступление, обман. Во время осады они подослали к Бабуру человека с предложением: подъезжайте, мол, ночью к воротам Феруэа, мы их вам откроем. Десяток отважных нукеров пошли к Гори Ошикон[54], а как начали потом залезать на стену, эти их схватили и выдали байсункуровским военачальникам.
— Это не мы, не мы… Те, на ком измена, кто выдал ваших, сбежали! — превозмогая страх, выкрикнул один из согнанных.
На его слова никто не обратил внимания.
Действуя в соответствии с высочайшим фирманом и по обычаям отцов и дедов, касающихся форм наказания врагов, палач, связав за спиной запястья рук осужденных? подводил их, по одному, к специально для этой цели вырытой яме, заставлял стать на ко лени и наклонять головы. Удар мечом по шее, и горячая кровь казненного обрызгивала камни площади, испуская на холоде тепловатый пар…
Яму засыпали, а шедший всю ночь снег упрятал следы казни ослепительно белым покровом.
На другой день к полудню потеплело, снег на голубых куполах начал стаивать.
После полуденного намаза мирза Бабур сел на коня и выехал осмотреть торговые ряды Самарканда. Рядом с ним — Касымбек, чуть поодаль за ними — Ахмад Танбал, еще один бек по имени Ханкули, несколько нукеров. Сопровождал их старый самаркандский поэт Джавхари, хорошо знавший, что где есть в городе.
Миновали ханаку — обитель для путешествующих и странствующих, увенчанную некогда, еще при Улугбеке, огромным куполом. Джавхари указал на улицу, что вела к восточным воротам.
— Мир Алишер, когда бывал в Самарканде, много раз проходил по этой улице. В конце ее стоит до сих пор дом, где работал учитель Мир Алишера Абдуллайс.
— Вы бывали на беседах Мир Алишера? — спросил Бабур.
— Да, мы с ним ровесники, но все равно я считал его своим учителем. Читал ему свои стихи, постоянно получал от него добрые советы. Оказывается, он не забыл меня: в своем знаменитом произведении «Мадолис ул нафоис» Мир Алишер помянул и вашего покорного слугу.
Белобородый Джавхари (у него даже брови успели поседеть) вызвал добрую зависть у Бабура. Вот бы и ему, Бабуру, стать таким поэтом, которого заметил бы Навои! А то ведь до сих пор он не пошел дальше упражнений в стихосложении, что пишет — стесняется показывать другим… «Так-то оно так, но все же мечту стать большим поэтом я не брошу, потому и сегодня, — Бабур усмехнулся, — пригласил сопровождать себя не знатных самаркандских беков, а этого белобородого поэта, ровесника и собеседника Алишера Навои».
Джавхари повел их в махаллю хлебопеков. Улицы были пустынны. Снег на них, еще никем не тронутый, доходил в иных местах до самых кончиков сапог тех, кто сидел в седлах. В тени обжигал лицо ветер, но там, где было солнечно, под дувалами и у стен домов обозначались лужи ростепели.
Бабур оглядывал плоские крыши невысоких домов. И на них снег не счищен. Вокруг вообще ни одного человека не увидишь. Подъехали к хлебному ряду, и там то же самое: все лавки закрыты. Удивление Бабура росло:
— Мавляна, хлебопеки перекочевали в другой город, что ли?
Джавхари вздохнул:
— О повелитель, уже три месяца, как на базар не выносят лепешек. Нет муки. Во время осады многие хлебопеки умерли от голода. Люди совсем обессилели. Выйти на крышу и смести снег не в состоянии.
Бабур почувствовал себя так, будто его упрекал Джавхари в таких несчастьях. Привычно посмотрел на Касымбека, ища поддержки или ответа на невысказанный вопрос. Касымбек сказал поэту с укором:
— Наверное, есть все же хлебопеки, остались в живых, а, мавляна?
— Есть, есть… Наверное, остались. Но нуждаются в помощи. Вот если бы сейчас повелитель приказал дать им муку… Наверное, торговый ряд снова открылся бы и люди поели бы знаменитых самаркандских лепешек…
Касымбек заметил, что Бабур готов поступить так сразу же, немедля.
— Повелитель, у нас самих осталось совсем немного зерна. Для войска нужны припасы. Чтоб торговать — на это не сможем дать муку. Может быть, позже…
Старый поэт смотрел на Бабура с надеждой. То ли черный суконный чекмень на угловатых старческих плечах, то ли коротко остриженная борода Джавхари — что-то в облике поэта напоминало Бабуру изображение Навои, сделанное Махмудом Музаххабом. Если он, Бабур, не оправдает надежд мавляны Джавхари, значит, не оправдает он надежд Навои. Бабур привстал в стременах, начальственно произнес, обращаясь к Касымбеку:
— Зерно и муку дать не торговцам, а хлебопекам. Надежный человек пусть надзирает над ними, а они пусть напекут лепешек — и от нашего имени раздать самым голодным! Пять-шесть мешков не лишат войско припасов. Караван из Джизака завтра или послезавтра прибудет с зерном.
— Пусть вас благословит всевышний, о великий мирза! — с радостью сказал Джавхари.
Радостным был он один. Ахмад Танбал, натянув повод своего сильного упитанного жеребца, довольно явственно пробормотал:
— Откуда взять столько хлеба, чтобы накормить всех голодных, что оставил здесь Байсункур? Мы пришли сюда не затем, чтобы их кормить.
С тех пор как в Оше сваты пришли от Бабура ни с чем и Ханзода-бегим так и не стала его женой, бек начал действовать против Бабура, тайно, но с тем большей ненавистью, скрываемой многочисленными поклонами перед «моим несравненным повелителем».
— Досточтимый бек, — Бабур выпрямился в седле еще надменнее. — Мы пришли не для того, чтобы накормить Самарканд, это верно, однако и не для того, чтобы его ограбить!
Танбал испугался намека — вчера его люди взломали лавки ювелиров. Глаза бека округлились, но тут же он попытался напустить на лицо обычную невозмутимость.
— Истинно вы говорите, мой великий, несравненный повелитель, — сказал он. — Но я хотел бы спросить: имеем ли мы право получить какую-то военную добычу в городе, за который отдали столько воинов? Добыча победителей законна, это наш древний обычай!
Слова Танбала понравились Ханкули, стоявшему среди группы нукеров, — это чувствовалось по кивку головы, по улыбке. Большинство нукеров также считали Танбала правым: если уж не все беки сумели овладеть такой добычей, что их удовлетворила бы, то что уж там перепало простым воинам, «завоевавшим» Самарканд, не кишлак какой-нибудь.
Бабур знал, что в его войске есть недовольные. Но дай волю бекам, самаркандцы помрут от голода, а ведь это его подданные, теперь тоже его подданные. Но начни спасать подданных от голодной смерти, беки и нукеры будут в три горла кричать: «Почему им дают нашу долю?»
Бабур взглянул на Касымбека. Визирь будто невзначай смотрел в другую сторону.
— Причина голода — не один Байсункур, так ведь? — сказал Бабур мягко. — Если бы мы семь месяцев не осаждали Самарканд…
Касымбек не захотел, чтобы Бабур оправдывался перед ненавистным Танбалом. Визирь решил закончить разговор единственно возможным способом:
— Слова повелителя для нас закон! Нечего спорить! Завтра же хлебопекам будет выдана мука и я сам прослежу за раздачей лепешек голодным!
Бабур бросил визирю благодарный взгляд.
— Ну, с этим все, — сказал успокоенно. Затем повернулся к поэту: — Давайте-ка отправимся к книжным лавкам.
Мавляна Джавхари повел их кривыми переулками, и неожиданно открылась широкая площадь, закрытые наглухо лавки продавцов книг. Вдруг послышался какой-то шум, невнятные крики, из-за лавок выскочила простоволосая и босая старуха с безумными глазами, а за ней худой средних лет мужчина.
— Вай, пусть сгинет аллах, что убил мое дитя! Пусть он тоже помрет от голода!
Увидев конных, и старуха и мужчина остановились будто вкопанные. Мужчина так и не смог преодолеть растерянности, а женщина опять принялась выкрикивать проклятия:
— Пусть сам всевышний гибнет в осаде! Пусть помрет от голода, как мое дитя! Пускай сгинет!
— Мулла Кутбуддин, что случилось? — громко спросил Джавхари мужчину.
Тот наконец пришел в себя, резво подбежал к старухе вплотную, схватил ее за руку, легко поволок ее, худую, обессиленную, за лавку, во двор. Только после этого, запыхавшись, возвратился и подошел к всадникам со скрещенными на груди руками.
— Простите меня, простите. Жена моего брата сошла с ума от горя по своему сыну. Мы голодали. Племянник съел жмых, весь распух и помер.
Наступило тяжелое молчание.
— А еще хотят и дальше бездолить этих несчастных, говорят про военную добычу! — Бабур ни на кого не взглянул, но Ахмад Танбал и Ханкули быстро переглянулись, насупились.
Мулла Кутбуддин был известным в городе книготорговцем. Когда Джавхари тихо сказал ему, кто и зачем пришел сюда, мулла Кутбуддин торопливо открыл лавку. Бабур спешился, вместе с мавляной вошел внутрь; торговец неспешно доставал с полок редкие книги, стирал накопившуюся за долгое время пыль. Передавал книги Бабуру, коротко поясняя… Вот в драгоценных, в золото убранных переплетах Махмуд Кашгари, Абдурахман Джами… вот выполненный с различными рисунками Абдураззак Самарканди… Да, а это «Мезонул авзан» Навои, книга об арузе[55]. Как раз ее Бабур искал уже давно, расспрашивал, у кого бы можно было ее купить. И вообще здесь оказалось множество книг, которые украсили бы его библиотеку и ценность которых для него не измерить было никаким золотом. Бабур почувствовал себя в этой пыльной лавке, словно в сказочной пещере сокровищ.
— Что еще есть? Что еще? — спрашивал он в волнении.
И мулла Кутбуддин показывал все новые и новые книги, одна бесценней другой. Незаметно вошедший в лавку вслед за мавляной Касымбек хорошо знал, как дорого стоят эти книги, исполненные прекрасными переписчиками, украшенные тонкими узорами. Самаркандская казна оказалась, как он и предвидел, пустой, золота, привезенного из Андижана, не так много, и не для книг оно взято в поход. А Бабур продолжал увеличивать стопку отобранных книг — их уже было больше десятка. Касымбек шепнул:
— Повелитель, с нами сейчас нет казначея…
Бабур не понял смысла услышанных слов, он забыл про все, кроме книг.
— Казначея? Казначея пришлем, — и показал книготорговцу на стопку. — Подсчитайте, хранитель моей библиотеки и казначей придут, оплатят и унесут эти книги.
Мулла Кутбуддин поклонился, выразив удовольствие послужить повелителю Самарканда, чья щедрость всем давно известна, и так далее, и так далее, но Бабур почувствовал, что торговец хочет сказать что-то еще, но не осмеливается.
— Что вы желаете, мулла? Скажите, не стесняйтесь… Книги ваши выше всякой цены.
— Великий мирза, — книготорговец осмелел, — нынче за деньги нельзя купить пищу, а дети каждый день плачут и просят хлеба, сердце разрывается. Если возможно, хоть немного муки…
«Та старуха и вот этот почтенный человек… Они голодают, совсем истощенные осадой. А я толкую о деньгах и о книгах». Бабур попрекнул себя, но, вспомнив протесты Касымбека в хлебном ряду, ничего не сказал (лишь слегка кивнул), решил схитрить. Позднее, без всяких недовольных и насупленных беков, повар дворцовый обделает это дело втихомолку.
— До свидания! Ни о чем не беспокойтесь! — словно безразлично-вежливо сказал Бабур и вышел из лавки на площадь, где все еще мрачный Ахмад Танбал сидел на коне в окружении нукеров.
Но как ни тихо в тот же день вечером доставили книготорговцу мешок муки, курдючного барана, да и деньги в придачу, всем сразу стало известно об этом на следующее же утро. Как и о том, что нукеры Касымбека привезли в хлебный ряд целую арбу муки. И в тандырах, доселе покрытых снегом, хлебопеки разожгли огонь, и запах горячих, свежевыпеченных лепешек распространился по городу, и конные воины от имени Бабура действительно раздавали пищу.
И насколько довольны были Бабуром голодные самаркандцы, настолько же недовольны им были беки и нукеры, что жаждали военной добычи. Те беки, которым надоело видеть голодный и обездоленный Самарканд, решили без спроса у Бабура возвращаться в теплую и сытую Фергану.
Одним из тех воинов, что таскали в мешках снятые с тандыров горячие лепешки и раздавали их изголодавшимся самаркандцам, был Тахир. Сначала и он сердито не соглашался с этим приказом: «Что я, пришел служить тем, кто увез Робию?» Но на горе людское отзывчива оказалась его душа — ничего не осталось у него от этого недовольства, когда увидел он пред собой людей в лохмотьях, юношей с тонкими, как волос, шеями, стариков и старух, обессиленных голодом. И мало того — вдруг пришло ему на ум, что среди этих несчастных самаркандцев, может быть, находится и тоже страдает его Робия. Или есть, может быть, люди, которые видели и знают ее?
На голове у Тахира лисья шапка, на плечах короткий дубленый полушубок, все последние месяцы Тахир ездил верхом, отчего и походка его стала совсем иной, чем прежде. Привыкшие к стременам ноги ступали по земле по-медвежьи косолапо. Но руки быстро и ловко доставали из мешка лепешки.
Широко раскрытые глаза голодных людей не видели Тахира, они видели его руки и вожделенный хлеб. Люди придвигались к мешку осторожно, мелкими шажками, словно ощупывая дорожку. Тахир насмотрелся на то, как эти обессилевшие не могли перешагнуть даже через пустяковый арычок, взять совсем маленький подъем; они останавливались и ждали, когда им помогут другие, чуть более сильные.
Тахир внимательно вглядывался в каждого человека. Неужели среди них нет никого, кто видел Робию или что-нибудь знает о ней?
Вон женщина, закутанная в чапан, и старуха стоят, поддерживая друг друга.
— Тетенька, нет среди вас женщин из Андижана или Кувы?
— Таких нет, родимый! — ответила женщина по-таджикски.
Тахир повторил, как повторял уже не раз одно и то же, всем одно и то же:
— Ищу сестренку. Уже четыре года, как увезли ее из Кувы воины Султана Ахмада.
— Ах, бедная! — сказала женщина. Старуха поклонилась Тахиру, принимая из его рук лепешку.
Чуть поодаль человек не отводил взгляда от мешка и хлеба, нетерпеливо проглатывал слюну. Редкоусый, высокий, лет тридцати пяти.
— Раньше не был нукером?
Человек с распухшим лицом помолчал мгновенье, потом ответил встревоженно:
— Был, а что?
— Когда был?
— Уже много лет прошло.
— В Андижан ходил?
— Не… Возвернулся, не дойдя.
Кипчакский говор и лицо этого человека напомнили тех разбойников. Тахир вздрогнул. Да неужто это из тех?
Тахир подозвал товарища, стоявшего у дверей пекарни, отдал ему мешок с лепешками на дне, а сам вновь подошел к редкоусому, опухшему от голода. Отвел его в сторону. Тот испугался, конечно.
— Ну, что, что тебе нужно от меня, браток? Я бедный человек! Отпусти меня! Я пришел за хлебом… за хлебом!
Может быть, и он узнал Тахира? Может, в его руках ниточка от клубка, который приведет Тахира к Робии? Надо говорить с ним поласковей.
— Хлеб получишь. Я даже дам лепешек побольше. Только мне надо узнать правду. Был, значит, нукером у Султана Ахмада?
— Был, я же сказал…
— Вы проходили по мосту через Кувасай?
— Какой? Тот самый, что поломался и погубил нас?
— Тот, тот самый! — Тахир скрывал и радость, и гнев. Это он, тот самый насильник! Вдарить бы его кинжалом, отвести душу! Ну, а как найти тогда Робию?
Тахир схватил редкоусого за чапан, сильно тряхнул:
— Где Робия? Говори скорее!
Обессиленный голодом, человек едва не свалился под ноги Тахиру, казалось, он сейчас рассыплется на части.
— Как-к-кая Робия? — промолвил он, запинаясь.
— Робия, Робия! Куда вы увезли ту девушку из Ку-вы? Где она сейчас? Не скажешь правду, отсеку голову! Говори!
— Браток! Браток! Я никогда не видел девушку по имени Робия. Хочешь убить — убивай, но понапрасну не думай на меня. Мне тогда было не до девушек… родной брат упал с моста, и его унесло течением, три дня искал среди камышей, но не нашел… ничего не нашел… даже тела. Засосало болото…
Тахир оттолкнул незнакомца, но рукав его чапана ухватил. Один из тех парней, помнится, называл другого Джуманом.
— Как тебя зовут? — Тахир снова пристально посмотрел в глаза редкоусому.
— Зовут? Мамат.
— А может — Джуман?
— Браток, позови и спроси. В этой махалле все знают, что меня зовут Мамат. Кожевенник я, кожи выделываю.
Тахир подумал: «Коли его брат в Кувасае погиб, он тоже вправе схватить меня за грудки!» Гнев нукера поутих так же скоро, как и возник.
— А Джумана не знаешь… братец?
Мамат вдруг схватился за лоб:
— Эй, погоди-ка, погоди… А ведь был среди нас один Джуман Маймак-косолапый. Я слышал, что он таки увез двух девушек. Значит, из твоих краев взял.
— Привез в Самарканд?
— Девушек? Вот это — не знаю… Я-то дошел до реки под названием Оксув, знаешь ее, недалеко от Ура-Тюбе. А как мы дошли до Оксува, наш мирза умер. Тогда и началась суматоха. А мне надоело… ушел я из нукеров-то.
— А где сейчас Джуман Маймак?
— Вот это — не знаю. Я его не вижу уже три-четыре года. Сквернослов был, то ли тоже умер, то ли перешел на службу к другому мирзе. Их ведь тоже много кругом. В Ташкенте Махмуд-хан, в Туркестане Шейбани-хан. Еще один какой-то в Гиссаре.
— Будь прокляты эти войны и раздоры! — в сердцах сказал Тахир. — Ты ремесленник. Я был дехканином. Что за время такое, когда нам надо воевать друг с другом?
Мамат внимательнее посмотрел на лицо Тахира, увидел шрам, покачал головой:
— Кем тебе девушка, браток? Сестренка?
Тахир тяжело вздохнул, неожиданно признался:
— Самой дорогой она была мне. Зеницей ока была.
Мамат захотел утешить Тахира:
— Надейся, найдешь. У меня тут много друзей и знакомых, браток. Расспрошу. Жене своей скажу. Она порасспросит у женщин.
Тахир почувствовал, что желание Мамата помочь ему — искренно.
— Пойдем-ка, Мамат, — и когда они вошли в хлебопекарню, вытащил из нового мешка четыре лепешки.
— Возьми! Ты приходил сюда за хлебом.
Мамат дрожащими руками засунул лепешки за пазуху, перед тем, задыхаясь, несколько раз вдохнув горячий пшеничный запах. Каким голодным ни был, перед Тахиром сдержался, не набросился на хлеб. Только, будто опьянев от его запаха, невнятно заговорил:
— Нету, браток… дороже, чем хлеб. Пусть всевышний никогда не пошлет тебе… дни, какие мы пережили… Я поем и, сильный, смогу дойти до родного кишлака. Вон за той горой у меня братья. Мы рода куянкулак. Доберусь до кишлака, оттуда привезу два мешка с зерном… Была у меня лошадь, осенью зарезал и съел. Идти пешком — побоялся упасть в горах и замерзнуть. Теперь чего ж бояться…
— Где я тебя найду? — прервал Тахир.
— A-а! У меня в квартале кожевенников… есть дом. Кто спросит Мамата, все покажут. Мамат-палван[56]… Когда-то был богатырем, браток. А вот теперь еле хожу…
— Не забудь! Ее зовут Робия… А я — нукер Касымбека. Зовут меня Тахир.
— Ладно, Тахирбек, ладно, если узнаю что, найду вас. Наши люди причинили вам зло, вы оказали мне добро. В жизни не забуду, обязательно верну. До свидания!
Тахир глядел ему вслед. «Вот узнает, из-за кого погиб его брат…»
Мамат, отойдя подальше от хлебопекарни, быстро засунул руку за пазуху, оторвал там кусочек горячей лепешки и воровато-стремительно сунул его в рот.
«Возьмем Самарканд, все трудности останутся позади» — так думали андижанские беки и нукеры. И очень ошиблись. На трехтысячный гарнизон приходилось около шести тысяч лошадей. В студеную зиму, да еще в городе, что перенес изнурительную осаду, не было возможности одновременно накормить самаркандцев, собрать достаточный запас пищи для войска, обеспечить корм лошадям. Ворота открыты, и в сторону Ура-Тюбе, и в сторону Карши отправлены отряды для неукоснительного взимания — зерном, только зерном! — старых и новых налогов, принимаются меры к тому, чтобы оживить базар. И все равно жизнь в столице Мавераннахра так и не входила в нормальную колею. Самарканд притаился, Самарканд затих, Самарканд обеднел: слишком часто в последние годы переходил он из одних жадных рук в другие — все думали о себе, никто о городе.
— Наберемся терпения! — на советах убеждал беков учитель Бабура Ходжа Абдулла. — Весна близка, а доживем, с помощью и соизволения всевышнего, до урожая, все беды останутся позади. Минут плохие времена, и останется могучее государство, единое — от Карши и Шахрисябза до Узгена. Мы должны воздать хвалу господу, — нам достается большая страна, у нас в руках такая столица! Наш повелитель, мирза Бабур, мечтает, чтобы весь Мавераннахр, как при Улугбеке, снова объединился, чтобы вернулась прежняя слава, возродилось благоустройство жизни. Эти мечты повелителя — наша общая святая цель. Дай нам сил, всевышний, чтобы осуществить эту цель!
Ханкули-бек и Ахмад Танбал хмурились, но, скрывая раздражение, воздымали руки для молитвы, как и все другие беки, восклицали:
— Дай-то бог! Плохи омин!
А потом, разойдясь с совета по своим домам, снова встречались по двое — по трое. И начинались пересуды:
— Выходит, что наш мирза мечтает стать таким же великим повелителем, как Улугбек, а, Ахмад-бек? — Ханкули иронически ухмыляется.
Они сидят у теплого сандала[57], накрытого бархатным одеялом, и расправляются с вечерней трапезой. Ахмад Танбал, поддев ножом кусочек конской колбасы, тоже посмеивается с издевкой:
— Чтобы молодой мирза стал великим шахом, не хватает лишь одной малости.
— Ну? Какой же?
— Говорили же сегодня на совете. Самаркандские дехкане съели все свое семенное зерно. Мы должны свое зерно… ну, которое привез караван из Карши… отдать им взаймы… вот, мол, соберут урожай, тогда отдадут с лихвой.
— Этого еще не хватало. Вдобавок к лихорадке — еще и чирей!
— Э, Ханкули-бек! Будем терпеть, ведь молокосос хочет стать великим шахом. Он отсюда не уйдет! Он же еще и жених самаркандский, у него тут невеста… Вот и показывает себя перед этими голодранцами «столичными» добрым и хорошим. И муку раздает, и каждую неделю собирает поэтов на мушоиру[58].
— Верно говорят, что он хочет стать и поэтом?
— Ну да! По этой причине он собирает со всех концов поэтов, а их ведь и кормить надо — вот на что уходит добыча, которая по праву принадлежит нам! Он все золото казны готов истратить на приобретенье книг. Тоже за наш счет!
Ханкули погладил свою редкую бороду.
— Хочу уехать в Андижан. А мирза не дает разрешения, — сказал он. — Всевышний знает, как он надоел мне, наш мирза!
Ахмад Танбал встал с курпачи, подошел к двери, закрыл ее на засов. Потом снова сел на свое место:
— Почтенный Ханкули-бек! Если не будет беков, что может сделать падишах?.. Большинство нукеров пойдет за нами, я уверен, я знаю. Сражение выиграли мы. Страдали мы. А теперь… зачем нам спрашивать разрешения у этого юнца?
— Правильно говорите! — прошептал Ханкули-бек. — Падишах каждый из нас, беков, сам себе падишах… Не дает разрешения, пусть не дает, а я все равно уеду!
— Я тоже не собираюсь унижаться перед мальчишкой! Буду жив, найду себе другого повелителя. Вон в Ахси есть мирза Джахангир. В Бухаре Султан Али-мирза. Э, венценосцев везде немало. И всем им нужны такие боевые беки, как мы… Только вот мой совет — не надо оставаться долго в Андижане. Там можно попасть в беду.
— Поехать в Ахси?
— Да, в Ахси. И постарайтесь встретиться с Узуном Хасаном. Он вас возьмет на службу к Джахангиру.
— Возьмет ли? И посмеет ли Джахангир выступить против брата?
— Выступит… если умножатся у него такие беки, подтолкнем… Я знаю, Джахангир-мирза очень зарится на андижанский престол… Уж поверьте мне!..
…На другой день, вечером, когда в карауле стояли надежные люди Ахмада Танбала, Ханкули-бек с полсотней своих нукеров тихо ушел через ворота Феруз. Спустя неделю и сам Танбал уехал — подвернулся предлог: сопровождать караван в Заамин. Уехал — и не вернулся в Самарканд. Прямиком направился в Ахси. После этого стало быстро расти число беков и нукеров, отправленных за город по нужным делам и пропавших куда-то. Закрывали крепче ворота — так по ночам начали бегать из крепости прямо через стены. К концу зимы из беков, пришедших в Самарканд вместе с Бабуром, осталась половина. Бабур послал одного из своих верных людей в Андижан, чтобы вернуть беглецов беков: спустя двадцать дней поступило известие о том, что Ахмад Танбал и его сторонники, открыто подняв мятеж, задержали посланца где-то между Андижаном и Ахси и умертвили его.
Бабур по совету Касымбека отправил в Андижан Ходжу Абдуллу. Но Узун Хасан и другие заговорщики, прежде слушавшие советов Ходжи Абдуллы, — а кое-кто из них были у него мюридами, — на этот раз не обратили внимания на его советы и уговоры. Мало, того, в открытую, напали на Андижан, вынудив, своего мюршида Ходжу Абдуллу и беков, оставшихся, верными Бабуру, закрыть ворота и остаться сидеть в осаде.
В Ферганской долине забушевала смута.
Измене беков, начавших смуту, невольно помогала тяжкая болезнь молодого мирзы — нежданная немилость судьбы.
Бабур лежал в опочивальне верхнего яруса дворца Бустансарай. Болезненный жар изнурял его тело…
Гонец из Андижана показал начальнику охраны письмо, свернутое в трубочку и скрепленное сургучной печатью, но не отдал письма ему в руки.
— Высокородная госпожа, мать повелителя, приказала вручить письмо только самому повелителю!
Каждый день Бабур осведомлялся, есть ли гонец из Андижана. Начальник охраны поэтому повел гонца сразу наверх. Но в дверях опочивальни их остановил старичок лекарь:
— Это послание пусть прежде прочтет визирь; ежели добрая весть, тогда отдадим повелителю.
— Мать повелителя приказала, и учитель его, Ходжа Абдулла, наказывал, что, мол, только сам…
— Дурная весть может погубить повелителя, — прервал лекарь с огорчением в голосе, но и твердо. — Недавно он был уже накануне выздоровления, но… заботы, заботы, молодые люди, прибавляют страданий, а страдания влекут за собой болезни. Повелитель, не дождавшись выздоровления, встал с постели — и вот сегодня опять лежит в тяжелой лихорадке.
— Андижан в опасности, — гонец прибегнул к последнему доводу, — если письмо не передадим тотчас, может быть поздно. Повелитель разгневается!
— Нет, не могу, простите.
— Но, господин лекарь…
— Нет! Нет!
Спор донесся до слуха Бабура. Привстав на локоть, он крикнул как мог громко:
— Если гонец, пусть войдет! Приказываю!
Пуховая постель расстелена была в глубине помещения. Гонец остановился, не дойдя до нее, потом на коленях подполз к Бабуру, двумя руками протянул письмо.
Весь красный от жара Бабур привстал в постели, откинулся на высокие подушки, не переставая дрожать в ознобе. Сорвав печать, развернул свиток. Внутри первого оказался второй, поменьше. Под первым письмом стояла подпись Ходжи Абдуллы. Другое написала Кутлуг Нигор-ханум. Смысл посланий был одинаков. Андижан в осаде, выдерживать ее трудно. Нет у них другого избавителя, кроме Бабура. И в конце обоих писем — просьба быстрее прийти на помощь.
Андижан в осаде! Изменники беки хотят посадить на андижанский престол Джахангира! Значит, так: они хотят поставить во главе войск Ахмада Танбала, отобрать у Бабура отчий дом! Он-то думал, они верны ему, — пусть жадные, своекорыстные, но чтоб дело дошло до такого?!
Бабур не совладал с ознобом, съехал с подушек вниз, голова бессильно запрокинулась. Все!
Коль победят Танбал с Джахангиром под Андижаном, переметнется к ним большинство! С кем здесь останется он, Бабур? А может быть, и сейчас, пока он лежит в постели, его люди бегут, бегут… туда… к Танбалу? А Касымбек?.. Ужас охватил Бабура. Собрав все силы, он вскочил, сел на постели.
— Где Касымбек?
— Сейчас придет, за господином визирем послали, — сказал лекарь мягко. — Повелитель мой, ложитесь, вам нужен покой!
В болезненном воображении Бабура вдруг возник Танбал с мечом в руке. С тем самым! В Оше Танбал целовал этот меч, клялся, что до самой смерти будет верно служить ему… Вот, вот, Танбал поднял меч, начал крутить им над головой Бабура… Под ногами Танбала — головы человеческие выкатываются из мешка. Одна из них… о аллах всемогущий!., это голова матери…
Страшное видение бросило Бабура с постели. Одним рывком он поднялся на ноги, ясно почувствовал босыми ногами мягкий ворс ковра. Заставил себя устоять, не упасть.
— Подайте мне меч! — крикнул Бабур. — Быстрее! Мой меч!
Лекарь крепко обнял дергающееся тело юноши.
— Повелитель, вы больны, вам надлежит лечь…
Ах, лекарь отдает Бабура под удар Танбалова меча, стреноживает, словно жеребенка. Бабур вырвался и, превозмогая слабость, бросился к дверям:
— Коня мне! Я еду в Андижан! Где мой меч?! Сказать бекам! Пусть приготовятся, быстро!
Лекарь побежал вслед. Досторпеч изловчился и накинул на плечи Бабуру шубу. Миг замешательства — он подал кавуши. Бабур обул одну ногу, на вторую — не хватило сил. Голова его закружилась, он чуть не задохнулся.
— Изменник! — успел сказать он Танбалу, что все еще маячил перед ним с окровавленным мечом нагого. — Кровавый убийца!
Бабур вдруг споткнулся, упал и потерял сознание.
Очнулся он глубоко за полночь. Открыв глаза, увидел лекаря, тот стоял в изголовье постели, капал водой на вату, через нее вода падала Бабуру на лицо, в рот. Язык во рту, казалось, распух до того, что стал невыносимой тяжестью. Что-то тяжелое давило на все тело.
Касымбек увидел, что Бабур открыл глаза, подошел к изголовью:
— Слава всевышнему!.. Повелитель, вы так нас давеча напугали!
Бабур что-то хотел сказать, но не смог шевельнуть своим чрезмерно отяжелевшим языком; глаза его увлажнились.
— Как вы теперь себя чувствуете, повелитель мой?
Бабур опять смолчал. Смотрел ясно, но говорить не мог. Касымбек понял, что Бабур потерял речь.
Визирь отвернулся. Чтобы безмолвный шестнадцатилетний юноша не мог увидеть слезы на глазах своей опоры, воина и визиря своего.
Мало было ночной темноты, так еще небо заволокло тучами!
Крепость потонула во тьме кромешной. Улицы Андижана замолкли в тревоге. Тишь, безлюдье… Но вот с осторожным скрипом отворяются ворота арка. Клинок света из окна караульной комнаты на миг озарил группу конных воинов.
Впереди в мужском чапане и мужской шапке, подпоясанная широким поясом, при кинжале ехала Ханзода-бегим, Среди ее нукеров — мавляна Фазлиддин, сбоку на поясе у него — меч.
Стоило гонцу из Самарканда привезти весть о том, что Бабур тяжело болен, находится между жизнью и смертью, как тут же часть защитников крепости перебежала к заговорщикам. Недоставало воинов стоять у каждой бойницы. Усилилась опасность, что враг по ночам незаметно приставит лестницы к стенам и переберется в крепость. Ханзода-бегим участвует в руководстве обороной — не для игры в човган выродилась в мужской народ.
Подковы коней в густой темноте высекают искры на каменной мостовой. Пахнет воздух дождем, веет теплый ветер. Мулла Фазлиддин подумал о том, что наступает весна, в садах внутри крепости зацветает урюк и миндаль. Весна — время солнца. Сейчас — он огляделся — ночь и тьма, ни огонька. Природа, крепость, город — все под черным покрывалом.
Фазлиддину вспомнились светлые дни, когда показывал он Ханзоде-бегим рисунки будущих медресе и дворцов, слышал слова ее похвал. Как взял Бабур Самарканд, мавляна совсем было поверил, что его мечты зодчего осуществятся. И Ханзода-бегим радовалась его радостью — несколько раз приглашала зодчего к себе, подолгу беседовала, выспрашивала, на каком месте лучше воздвигнуть дворцы и медресе, как лучше начинать подготовку к строительству…
Ханзода-бегим принимала его в первой из шести комнат таинственного дома, в котором она жила вместе со своими служанками. Бегим обычно сидела за шелковой занавеской-ширмой. Иногда, любопытствуя, девушка откидывала занавеску.
— Ну-ка, ну-ка, покажите, чем будет занято пространство между купольным зданием и минаретами? — например, спрашивала она.
И с двух сторон наклонялись они над бумагой, и дыхание их смешивалось. Глаза Ханзоды сверкали, а уста мавляны Фазлиддина, как когда-то впервые в Оше, на Баратаге, замыкались, не могли вымолвить ни слова — й сердце билось в груди молотом. Он страшился сказать что-то не относящееся к делу, страшился выдать — и слугам, и самой бегим — свое волнение. Более всего страшился проницательности Кутлуг Нигор-ханум, которая не раз присутствовала на их беседах, без конца кланялся в ее сторону, пряча взгляд.
В последнюю из бесед Ханзода-бегим внезапно спросила — совсем не по делу:
— Мавляна, почему вы до сих пор все еще не женились?
Девушка держала себя с независимостью, свойственной знатным особам, но мавляна Фазлиддин заметил, каким неподдельным волнением, интересом, ожиданием вспыхнули ее глаза. Раскрыть свой секрет? Нет, это было бы безумием, и Фазлиддин решил отшутиться:
— Бегим, я хочу умереть холостяком.
— О, я тоже хочу этого.
— Моему уму непостижимо, как это вы… как такая благородная бегим будет жить в одиночестве.
— Почему?
— Ведь вы… В этом мире… есть такие замечательные, такие знатные венценосцы, которые почтут за счастье…
— Возможно, есть и такие… Однако, мавляна, какому же венценосцу вы предназначили бы меня?
— Если б спросить меня, то достоин вас лишь Фархад.
— Почему именно Фархад?
Фазлиддин совсем растерялся, и Ханзода-бегим задала новый коварный вопрос:
— Фархад — зодчий, строитель. Как вы. Может быть, поэтому?
— О бегим… сказать так не имею права, — грустно и серьезно ответил мавляна.
Оставила полушутливый тон и Ханзода-бегим. Погрустнела, вздохнула.
— Почему всевышний создал меня дочерью венценосца? — сказала она искренно. — Будь я простой девушкой, мне было бы легче найти счастье…
Как ни было горько это признание, Фазлиддина оно — стыдно сказать — обрадовало. Значит, Ханзода-бегим догадывается о его любви? Не только знает о ней, но, может быть, сочувствует его неразделенной тяге к «дочери венценосца»? А вдруг потому она сказала так, что разница положений между нею и зодчим мучает и ее, бегим? Если, о, невозможность, если Ханзода-бегим полюбит его, муллу Фазлиддина, как, как ему тогда победить преграды, созданные разницей их положений? За маленькую обитель, которую он построил в Оше, мирза Бабур оказал ему большие почести. А если он, зодчий Фазлиддин, построит великие сооружения, что прославят имя его на весь мир, что тогда? Будет ли он и тогда ниже знатных, высокорожденных? Бабур любит сестру. У него доброе сердце. Может быть, окажет он им свою милость?
Вон куда заносили Фазлиддина его мечты, но что там мечты? Уже благосклонность бегим к влюбленному в нее зодчему, ее доброе желание время от времени встречаться с ним — это само уже было счастьем для него…
А теперь Андижан в осаде. Мятежные беки раздули смуту на весь Мавераннахр. И мечты, и радости зодчего поглотила тьма, похожая на сегодняшнюю темную ночь. Чертежи превратились в ненужные бумажки. Мавляна всем существом ненавидел войну и наемников. Но когда сегодня в арке услышал плохую весть из Самарканда и увидел вооруженную Ханзоду-бегим, он не мог остаться в стороне. Гораздо лучше, подумал он, самому стать ее нукером, с оружием в руках выйти сражаться, чем дрожа ожидать удара судьбы. Впервые в жизни он опоясался мечом.
В тревожной и грозной тьме затихшего города ехал он, воин, рядом с воинами, видел в нескольких шагах от себя Ханзоду-бегим, думал, что он сможет защитить ее, и мысль эта немного успокаивала.
У ворот Мирзы они услышали за крепостной стеной призывные звуки карнаев, гром боевых барабанов, крики многих сотен воинов.
— Враг пытается открыть ворота, ворваться в город! — крикнула Ханзода и освободила поводья.
Воины, перегоняя ее, поскакали ближе к воротам. Но шум у ворот Мирзы, лестницы, приготовленные для штурма, горящие стрелы, перелетавшие здесь через стены, — все это был отвлекающий маневр: в это же время с другой стороны стенного кольца враг ставил основную часть лестниц. А воинов там, у Ходжи Абдуллы, было мало.
Ханзода-бегим вместе со своими нукерами подъехала к караульной. Воин зажег факел, и все увидели лестницу, что вела наверх. Мавляна Фазлиддин побоялся, что Ханзода-бегим первой будет подниматься на стену, и, опередив других, он поставил ногу на ступеньку. За парапетом стены стояли воины. Поднялась сюда и Ханзода с факелом в руке. Фазлиддин мягко отобрал факел у девушки.
— Поостерегитесь, бегим, не показывайтесь врагу освещенной.
Концы широких лестниц, и здесь приставленных к стенам снаружи, встали перед глазами защитников. Часовой из караульной, осмелев от прибытия помощи, двумя руками схватился за концы одной из лестниц и начал отпихивать ее назад, но в тот же миг вражеская стрела пронзила его грудь. Бедный парень вместе с лестницей рухнул со стены вниз.
На настиле у стены были сложены камни. Ханзода-бегим схватила один, с трудом подняв, кинула его вниз. Вслед за нею начали бросать камни нукеры: проклятия и стоны там, внизу, за стеной, показали, что камни попадают в цель.
Но вот совсем с другой стороны стенного кольца, от ворот Хакана, донеслись бой барабанов и рев карнаев, победные клики. Они росли, приближались — уже у самого города.
— Бегим, прислушайтесь! — испуганно вскрикнул Фазлиддин. — Враг в городе!
Отчаянно закричал Нуян Кукалдаш:
— Эй, бегим, изменники открыли Хаканские ворота. Скорее вернитесь в арк… В арк, в арк!
Ханзода-бегим стремительно сбежала с лестницы, мавляна Фазлиддин и несколько нукеров, освещая дорогу факелами, кинулись вслед. Все быстро вскочили в седла.
— Бросьте факел! — крикнула Ханзода.
И впрямь факел мог сделать из мавляны отлично видимую во тьме мишень. Во тьме поскакали к внутригородской цитадели. Быстрее! Быстрее!
Но когда арк был уже недалеко, дорогу им перекрыли всадники, множество всадников с копьями и факелами в руках. Потом в свете факелов они увидели Ахмада Танбала, в златотканом поясе и в блестящем шлеме. Сердце Фазлиддина словно стиснул холодный железный обруч.
Вражеские всадники окружили Ханзоду-бегим и ее нукеров. Ахмад Танбал весело приказал своему воину:
— Подай-ка факел… О, Ханзода-бегим? Не верю глазам своим. Что это значит? Почему это вы в такой одежде, будто отважный мужчина?
— Настоящие мужчины — верные и храбрые — перевелись!
— Если в Андижане не осталось настоящих мужчин, то вот мы пришли, бегим!
За спиной Танбала засмеялся Узун Хасан. Еще подъехали всадники. Свет факела упал на безбородого Али Дустбека, который жмурился и жалко улыбался. Бабур при своем отъезде доверил город этому человеку. Прослышав, что Бабур лежит на смертном одре, Али Дустбек потерял на него надежду. Это он, договорившись с Танбалом, открыл осаждающим Хаканские ворота.
Ханзода-бегим с презрением закричала:
— Это вы-то настоящие мужчины? Да у вас нет разницы между храбростью и предательством! Только вчера давали клятву верности Бабуру, а сегодня… Я знаю: завтра вы предадите и Джахангира-мирзу!
Танбал накрыл ладонью рукоять своего меча.
— Думайте, что вы говорите, бегим! — сказал он. — Мирза Бабур допустил несправедливость. После взятия Самарканда Андижан должен был перейти к Джахангиру-мирзе. А Бабур не согласился! Это мы сражались за справедливость и сегодня одержали победу!.. А вы, вы… — ярость вдруг ударила в голову беку, — почему вы, забыв стыд, оскорбляете нас? Кто вас научил поведению, которое не к лицу дочери венценосца? Не тот ли зодчий, что торчит рядом с вами?
Глаза, полные ярости, уставились на мавляну Фазлиддина. И тот не отвел своих.
— Бегим преподнесла нам с вами, мужчинам, урок порядочности… Слова бегим могут воспринимать иначе только мошенники!
— Кто мошенник?! — Танбал вырвал из ножен свой меч и подскакал к мавляне. И гут же Ханзода-бегим тронула коня, мешая Танбалу ударить.
— Стыдно поднимать меч на ученого человека!
Кони Танбала и Ханзоды столкнулись, откачнулись, вздыбились. Танбал играл мечом над головой Ханзоды.
— Защищать этого… этого чертежника? Этого… худородного развратника гератского? Не стыдно, не стыдно? О, я слышал от сведущих людей, что этот мулла соблазняет бегим, да не верил только. А теперь — верю!
— Ты не сможешь опорочить меня, предатель! — воскликнула девушка и выхватила кинжал.
Удар отразила кольчуга Танбала, надетая под чапан, кинжал выскочил из девичьей руки, со звоном упал на камни. Танбал размахнулся — шапка бегим полетела туда же, разрубленная мечом, длинные волосы девушки упали на плечи.
Подъехал мирза Джахангир с группой своих телохранителей. Увидев его, Дустбек предупредил Танбала:
— Господин Ахмад-бек, хватит, остановитесь!
Ханзода-бегим была некровной, но все же сестрой мирзы Джахангира, он бы не позволил оскорблять и унижать дочь своего отца перед всеми. Ахмад Танбал повернул коня навстречу Джахангиру. Попытался оправдаться:
— Вы видели, видели, повелитель мой? Ваша сестра с оружием в руках выступает против вас. Рядом с ней этот худородный пройдоха, этот зодчий. Он-то и сбивает ее с пути!
— Мавляна Фазлиддин чище тебя, изменника-бека, в тысячу раз! — крикнула Ханзода-бегим. — Его искусство могло бы стать гордостью Андижана. А вы, вы… Убийцы, предатели… Пусть падет на вас кара всевышнего за растоптанные мечты!.. За наши мечты.
Последние слова Ханзода-бегим произнесла уже сквозь слезы. Ударила коня камчой и бросилась было к воротам арка. Но перед стеной нукеров должна была остановиться. Обернулась и посмотрела, что с мавляной Фазлиддином.
А тот ощупал пояс, нашел меч, неуклюже вынул его из ножен и хотел кинуться на нукеров, преграждавших дорогу Ханзоде-бегим. Но конные нукеры взяли в клещи его коня, вырвали повод из левой руки, тяжелой палицей ударили по правой, и меч выпал у мавляны.
Когда Ханзода-бегим через минуту-другую проехала сквозь крепостные ворота, пропущенная воинами по знаку Джахангира, и в воротах снова оглянулась назад, она увидела, что люди Танбала стащили Фазлиддина с седла, мигом связали ему руки за спиной и погнали куда-то, наставив копья в спину.
Острую боль в руке мулла Фазлиддин почувствовал уже в тюрьме, когда остался в темноте один. Его привели в эту каменную тюрьму на окраине Андижана, кинули в камеру смертников, крепко заперли на замок, да еще, мало того, поставили снаружи двух стражей. Из короткого разговора мирзы Джахангира и Ахмада Танбала у крепостных ворот он понял, что обвинят его в покушении на честь венценосной ханум, — за это полагалось преступника забросать камнями. Что и должно свершиться завтра. Еще мулла Фазлиддин понял, с каким удовольствием Ахмад Танбал чернит имя Ханзоды-бегим. Бек мстил, а Джахангир поддакивал, потому как он и его мать Фатима-султан-бегим хотели доказать, сколь скверны все, кто с Бабуром, и сколь чисты они сами, престол Андижана захватившие законно и во благо шариата.
В сырой затхлой темнице Фазлиддин многократно прикладывал к стенам связанные за спиной руки, чтобы холодом немного облегчить боль в запястьях. Боль не унималась, наоборот, усиливалась… Это лишь один удар палицы. А завтра… какой каменный ливень обрушится на него завтра!.. Он представил себе, как все это будет, — голова закружилась, ему показалось, будто сейчас он стоит не в тюремной клетке, а меж двумя качающимися горами и будто с их склонов валятся на него каменные глыбы, вот-вот раздавят. Устрашенный видением, Фазлиддин бросился к двери, отчаянно ударил ее плечом, крикнул изо всех сил:
— Открой! Открой, говорю! Открой!
От неожиданного крика часовой вздрогнул, потом опомнился, зло спросил:
— Ты что, спятил? В чем дело?
— Развяжите руки! Мою жизнь возьмете завтра, а рука изувечена! Развяжите!
Стражники были в раздраженном состоянии: еще бы, они торчат здесь и караулят узника, а другие грабят имущество сторонников Бабура. Хоть и ночь на дворе, а на улицах и во дворах Андижана шумно — топот конских копыт, лай собак, крики и плач женщин, мычание коров, блеянье овец. Немалой, ох, немалой добычи они лишаются, стоя тут. Да и узник какой-то непутевый горлопан. Один из стражников, который постарше, с хрипотцой сказал:
— Рука изувечена, говорит, а!.. Эй ты, ублюдок, завтра отправляешься в преисподнюю, так чего толковать о руке сегодня?
— Палачи!
Стражник с угрозой рявкнул:
— Помолчи ты, завтрашний труп! Вот выйду к тебе и к одной ране десять добавлю!
«Вот что я слышу в предсмертный час, — сказал сам себе Фазлиддин. — Как становятся люди столь беспощадны? И плохо я умираю, плохо. Смерть неизбежна, так лучше было сразиться с Ахмадом Танбалом, умереть, держа меч в руке… А теперь приходится слышать ругань этих зверей, завтра же — погибнуть от каменного дождя… Ведь мог же, мог перед Ханзодой-бегим кинуться на Танбала. О судьба, почему ты не подтолкнула меня?»
С улицы донесся топот. По мостовой, потом — по казематному двору, выложенному камнем.
— Кто идет? Стой!
Во двор въехало трое всадников. Один обратился к страже.
— Мавляна Ходжа Абдулла, почтенный казн с фирманом повелителя!
Спешились поочередно. Остановились прямо перед остриями копий, взятых стражниками наперевес.
— Фирман надо показать нашему десятнику! — сказал тот, что постарше, с хрипотцой.
Над дверью, ведущей в каземат, тускло светила лампа. Ходжа Абдулла в светло-желтом чапане пошел прямо на копье, говоря спокойно и уверенно:
— Мы не могли найти десятника. Кроме вас, тут и поблизости никого нет. Это почему?
Воин помоложе произнес, не скрывая досады:
— Все отправились за добычей!
Ходжа Абдулла показал бумагу, свернутую трубочкой.
— Тогда придется вам выполнять повеление, — сказал он все так же спокойно. — Возьмите и прочитайте!
Двое нукеров, что оставались позади, привязав лошадей к шесту у стены, подошли поближе.
— Вы стойте там! — выкрикнул хрипатый.
Нукеры остановились, а стражник отвел копье, давая дорогу Ходже Абдулле. Взял у него бумагу, посмотрел. На дорогой бумаге что-то коротко написано, под записью внушительная печать. Стражник поднес бумагу к свету, рассмотрел печать (читать он толком не умел).
— Давай-ка ты прочитай!
Но другой и вовсе букв не знал. Зато Ходжу Абдуллу знал. Повертел-повертел бумагу в руках и посмотрел на Ходжу Абдуллу:
— Пир, это о чем фирман?
— О том, что сидящий здесь узник — очень опасный изменник. И что мы должны отвести его в крепостное узилище.
Один из нукеров, стоявших чуть поодаль, добавил громко:
— Почтенный казн должен в арке допросить как следует этого ублюдка!
Ходжа Абдулла, что и говорить, казн Андижана и духовный наставник многих уважаемых людей, кто же этого не знает? И стражник постарше с первого взгляда узнал Ходжу Абдуллу. Но колебался, потому что знал и о том, что казн недавно был на стороне Бабура.
— Это фирман самого мирзы Джахангира? — хрипатый покрепче стиснул копье.
— Прочитай, если сомневаетесь!
— Нам приказали крепко стеречь этого ублюдка, крепко-накрепко, пир!
— Это у вас называется крепко стеречь? Где сотник? Где десятник? Почему вас только двое? А если… если сторонники преступника нападут в большом числе? Нет, надо его побыстрее отвести в арк! Открывайте дверь!
Молодой стражник посмотрел на старшего: «Не видишь, что ли? Этот казн тоже перешел на сторону Джахангира- мирзы». Тот все еще колебался:
— Что мы скажем потом десятнику?
— Вы оба пойдете с нами! — сказал Ходжа Абдулла. — Все вместе будем стеречь, а то двоих мало!
Хрипатого такое соображение, видно, убедило. Он прислонил копье к стене и отомкнул дверь. Но не успел сделать и шага внутрь, как один из спутников Ходжи Абдуллы резко ударил его палицей по шлему, втолкнул в камеру и свалил себе под ноги. Второго тоже сбили с ног и мгновенно натянули узкий мешок на голову.
Ходжа Абдулла внятно прошептал своим спутникам.
— Не убивайте! Кровь да не ляжет на нас.
— А они нас потом выдадут.
Парень тщетно пытался освободить голову из черного мешка, умолял глухо и жалобно:
— Пир, пощадите! Мой пир! Я никогда не причиню вам зла! Не убивайте меня!
— Молчи, не то плохо будет, — крикнул воин, и Фазлиддин узнал голос своего племянника.
— Остановись! — приказал Тахиру Ходжа Абдулла. — Связывайте ему руки и ноги, с него хватит, а тот — без сознания.
— Я посмотрю!
Мулла Фазлиддин бросился к Тахиру и Ходже Абдулле:
— Учитель!.. Племянник! Тахирджан!.. Избавители мои!..
Так и не развязав рук, только крепко и нежно поддерживая зодчего, Ходжа Абдулла вывел узника во двор. При свете настенной лампы кинжалом разрезал веревки за спиной Фазлиддина.
Тахир и его товарищи затащили в камеру и второго стражника, замкнули дверь снаружи.
— Племянник мой, откуда бог ниспослал тебя?
— Из Самарканда прибыл, гонцом.
— Мирза Бабур здоров?
— Да, поправился. Спешит сюда на помощь!
— А он знает, что Андижан пал?
— Еще нет, вот в чем беда!..
Ходжа Абдулла прошептал:
— Тихо! Тише, прошу вас.
Тахир посадил дядю на своего коня, и все они медленно, с осторожностью двинулись по городу. К счастью, их никто не встретил. Победители были заняты грабежом во дворах.
Вчетвером на трех лошадях всадники подъехали к крепостной стене. И здесь было пустынно.
— Вот где удобнее всего перебраться. — Ходжа Абдулла так и не повысил голоса ни разу.
Все слезли с коней. Товарищ Тахира вытащил из переметной сумы большой круг — свернутую веревку. Тахир же кинул веревочную лестницу, и вчетвером они поднялись на стену. Ходжа Абдулла стал близко к мулле Фазлиддину («Через ворота опасно». — «Понимаю, пир, и благодарю вас, учитель!»), достал что-то из-за пазухи и сунул ему в руку. Это был кожаный кошелек, полный золота.
— От высокородной ханум, матери повелителя.
— О, она тоже знает, как со мной обошлись?
— Ханум в слезах умоляла меня спасти вас. Танбал, вы знаете, хочет опозорить Ханзору-бегим. Но пока мы живы, не дадим упасть на семью мирзы Бабура ни одному пятну. Так?
— Так, только так! — мулла Фазлиддин, засовывая кошелек во внутренний карман, сказал решительно: — Я еду прямо к мирзе Бабуру!
— Мавляна, — голос Ходжи Абдуллы еще тише. — Мы с высокородной бегим хотели бы дать вам другой совет, — и перешел на арабский, которому когда-то обучал и Фазлиддина, именно поэтому тот называл его учителем. — Мавляна! В Самарканд отправится Тахир-бек. Он гонец. Может быть, мирза Бабур покинул Самарканд и вышел в путь. Гонец его встретит. А у вас, мавляна, редкий талант, вы должны беречь его. Ужас и смута в Мавераннахре еще не скоро кончатся… Вы когда-то высказали желание отправиться в Герат. Пришла пора осуществить это желание.
Фазлиддин уже был в Герате и живо представил себе длинную-длинную дорогу туда. Она пролегала через беспокойные местности, и преодолеть ее — дело месяцев. Сердце зодчего наполнилось тоской: все бросить, во имя чего? Боль в раненой руке, вроде бы забытая, вернулась. Фазлиддин погладил правое запястье.
— Как же я… брошу родину, учитель?
— Сейчас Хорасан, где живет Алишер Навои, — вот ваша родина, мавляна.
— Конечно… Но родина… И может быть, я уже не смогу вернуться, а в доме остались мои книги, чертежи. Тахир!
— Я вернусь в дом и все надежно спрячу, будьте спокойны, дядя мулла!
Тоска терзала Фазлиддина — тоска по Ханзоде, которую, он чувствовал, никогда уже ему не увидеть. Да, он понимал, что одной из причин решения Ходжи Абдуллы и Кутлуг Нигор-ханум отправить его в Герат были, конечно, нежные и сложные, доставляющие радость и страдания отношения между зодчим и Ханзодой-бегим.
Фазлиддин долго молчал. Наконец обратился к Ходже Абдулле:
— Учитель мой, чтобы содействовать чистоте имени Бабура-мирзы, я готов на все. Но об одном прошу: скажите высокородной ханум, пусть она не верит ложным слухам. Подозревать Ханзоду-бегим не в чем, в чистоте ей нет равных!
— И вы такой же, мавляна, я знаю это. Если б не верили мы в вашу честность, то разве стали бы, рискуя жизнью, обманывать стражников? Вот уж не думал, что придется делать такие дела, да Тахирбек меня подбодрил. Против козней врагов, говорит, надо самим применять воинскую хитрость.
— Вы мне заново подарили жизнь, учитель! Но вы сами — будьте осторожны, прошу вас. И ты, племянник!..
Часть горизонта на восточной стороне неба начала бледнеть. Мулла Фазлиддин стал обвязываться арканом.
— Встретимся еще, дядя мулла!
— Все в воле всевышнего… Тахир, мои чертежи… всякие другие бумаги… пусть не потеряются. Ты воин, хранить их тебе затруднительно. Поэтому найди возможность отдать Ханзоде-бегим… Все отдать, не одни чертежи, хорошо?
— Сделаю!
— Эту вашу просьбу я сам доведу до бегим! — сказал Ходжа Абдулла.
И они обнялись на прощанье перед тем, как мулле Фазлиддину спуститься со стены в одиннадцать слоев[59].
На рассвете мулла Фазлиддин вышел на дорогу, ведущую в Куву.
А уже на другой день после полудня люди Ахмада Танбала ворвались в дом одного из мюридов Ходжи Абдуллы, где скрывался он сам. Стражники, запертые в каземате, конечно, признались Танбалу, кто и как освободил муллу Фазлиддина.
Ахмад Танбал в приятном волнении поскакал к месту, где задержали Ходжу Абдуллу. Улица у Хаканских ворот была заполнена народом. Словно преступник, в окружении вооруженного конвоя, медленно шел Ходжа Абдулла, в рубашке до пят, руки связаны за спиной, лицо бледное. Белая чалма и белая рубашка подчеркивали черноту заросшего бородой лица.
Народ расступился, давая дорогу Танбалу. Остановились нукеры, влекшие Ходжу Абдуллу. Танбал натянул поводья, заставил стоять коня:
— А, лживый пир! Бабуровский прихвостень! Мало было козней, которые строил против нас, теперь ударился в обман, увел от заслуженного наказания ублюдка!
— Я лишь освободил от несправедливой смерти невинного!
— Невинные! Подложные фирманы и печати невинные не делают!
Добрая сотня глаз уставилась на Ходжу Абдуллу. Если сейчас он побоится Танбала, растеряется, люди подумают, что он в самом деле виновен.
Ходжа Абдулла постарался вернуть себе уверенность и хладнокровие:
— Стражникам я показывал печать мирзы Бабура. Знаю его, мирзу Бабура, как единственного повелителя Андижана!
— Ты, нечестивец, обманываешь и сейчас своих мюридов! Какие еще печати? Мирза Бабур в Самарканде, он мертв. Престол принадлежит мирзе Джахангиру!
— Мусульмане, не верьте лжи! Слава всевышнему, мирза Бабур жив! Он еще придет в Андижан!
— Это ты лжешь! Люди, он обманывает своих мюридов, он стремится скрыть свою вину! Он помог бежать одному преступнику, своему приятелю. Нечестивый пир должен быть умерщвлен! Бросайте в него камни! Если хотите свершить святое дело, бросайте в него камни!
И Танбал свесился с седла, ловко, будто на козлодрании, достал до земли, поднял камень размером с кулак, из-под конских копыт. Затем выпрямился и бросил его в Ходжу Абдуллу. Камень ударил в широкую грудь Ходжи, оставил на белой рубашке резкий пыльный след-прочерк и покатился по земле. От внезапной боли у Ходжи Абдуллы навернулись слезы на глаза.
Нукеры нагибались, искали подходящие камни. Ходжа Абдулла в полный голос крикнул:
— Мусульмане! Что вы!.. Что делаете, опомнитесь!
Среди толпы он заметил парня лет двадцати. И вдруг отчетливо вспомнил, как когда-то казнили мираба Гова. Этот парень был его сын, вылитый дервиш Гов. Если бы тогда Ходжа Абдулла сказал Бабуру: «Не казни его!»… если бы он так сказал. Но он посоветовал другое — не идти против таких беков, как Ахмад Танбал, он не сумел защитить невинного. А сейчас сам оказался в положении невинно казнимого. И вот теперь сын дервиша, сын Гова, мстя за отца, швырнет в него камень. Швырнет — и разве он не будет прав?.. Но пока в него никто не бросил камня. Он спас человека, за что же его казнить?
— Мусульмане! — воскликнул Ходжа Абдулла снова. — Я не боюсь умереть за справедливость! На чьей стороне справедливость — подумайте об этом. Кто делает младшего брата врагом старшему? Кто завидует добродетельным людям и старается вырубить их под корень мечом иль наветом? Кто обрушил нам на голову черные дни?!
— Ты сам! Ты сам… — крикнул Танбал.
— Яс юности учил мирзу Бабура знаниям, призывал его быть справедливым правителем, позаботиться о том, чтобы Мавераннахр объединился, а междоусобицы исчезли. Мирза Бабур начал свершать великое, объединять Самарканд и Андижан. Я искренне радовался, а вы… что сотворили вы, мятежные беки? Опять раздробили государство… Люди, если с моей смертью исчезнут ваши несчастья, убейте меня, я согласен!
— Поднимайте камни, ну, живее! — приказал Танбал толпе.
Чей-то плаксивый голос несмело возразил:
— Без фетвы шейх-уль-ислама[60] — как можно?
Какой-то старик признался:
— Мы боимся проклятия пира!
И даже нукеры не осмелились начать казнь, с камнями в руках обернулись к Танбалу. Разъяренный, тот приказал:
— Эй, сотник! Возьми-ка свой меч, отруби ему голову!
Черный, словно африканец, сотник вынул из ножен клинок с серебряной рукояткой. Ходжа Абдулла посмотрел ему прямо в глаза, понизив голос, предупредил:
— Смотри, Мирбадал-бек, как бы моя невинная кровь не пала на семь поколений твоих.
В толпе послышалось боязливое перешептывание:
— Кровь пира падет на всех нас!
Клинок сотника так и не поднялся ввысь. Его хозяин взмолился:
— О досточтимый бек, прошу, освободи меня от этого злого дела!
Танбал ударил его по спине камчой.
— Я освобождаю тебя от должности сотника, трус!.. Ну, что ж, ладно! Эй, нукеры! Отведите этого нечестивца в караульное помещение около ворот! А вам, — бек яростно посмотрел на толпу, — вам оставаться здесь! Кто пойдет за нами, падет от меча! Без пощады! Без пощады!
Примерно через час Ахмад Танбал со своими нукерами помчался от караульни в арк. Тогда подошли к караульне андижанцы, подошли и увидели Ходжу Абдуллу, повешенного на перекладине ворот. Чалма пира валялась на земле, под его ногами. Тело вытянулось и уже одеревенело. Люди осторожно сняли тело с виселицы, завернули вместо савана в полотно от раскрученной чалмы и похоронили как невинно погибшего героя…
Непрерывные весенние дожди превратили дороги в болото. Тахир скакал в брызгах воды и мокрой глины, не жалея коня. В Самарканд, быстрее в Самарканд, скорее рассказать о событиях в Андижане. Если мирза Бабур выздоровел и покинул Самарканд, надеясь на верность андижанцев, если его не предупредить, — будет плохо, очень плохо! И Тахир гнал и гнал коня. Крепок был конь, но глина, доходящая чуть ли не до брюха, отнимает силы. Конь упал, из ноздрей пошла кровавая пена. Это случилось около Кувы. Тахир забирает сбрую, идет пешком, находит коня в Ку-ве. Сутки скачки — и этот не выдержал. А впереди еще Коканд, Ходжент, Джизак — еще на десяток дней дорога… Тахир с завистью смотрит на птиц, пролетающих над ним.
Между тем, если бы даже Тахир обернулся и полетел птицей, он бы уже не застал Бабура в Самарканде. Бабур спешил на выручку матери и учителя. Двигался медленнее, чем ему хотелось бы, но ведь и Андижан, как он мог надеяться, еще долго был в состоянии выдерживать осаду. В Андижане годичные запасы провианта, тысячи людей под руководством такого отважного человекаг как Ходжа Абдулла. Самарканд вынес семимесячную осаду, не имея ни того, ни другого.
Вышедший из Самарканда Бабур миновал кишлак Булунгур и крепость Халилия, вплотную подошел к реке Сангзор.
Бабура, только недавно вставшего после тяжелой болезни, уговорили сесть в повозку, запряженную тройкой лошадей, накидали на сиденье внутри мягких подушек, повесили занавески сбоку и сзади повозки. На каждом ухабе красные занавески трепыхались, словно языки пламени. Бабур сползал с пуховика, откидывал занавеску на задней стенке повозки, жадно и долго смотрел на уплывающую назад дорогу.
В пяти-шести верстах позади войска еще одна такая же повозка, покрасивее убранная. В сопровождении десятков конных воинов ехали в ней тетка Бабура Мехр Нигор-ханум и его невеста Айша. Правитель Бухары Султан Али, прознав, что Бабур собирается покинуть Самарканд, поставил свое войско у Шахрисябза, ждал, готовый к броску на столицу. Бабур предвидел такое последствие ухода, потому и не захотел оставлять свою невесту в Самарканде — ничего доброго от Султана Али ждать не приходилось. К тому же Мехр Нигор-ханум и Айша-бегим хотели поскорее избавиться от всяких опасностей: хватит с них Байсункура. Сейчас для них самым безопасным местом был Ташкент. Там властвовал Махмуд-хан — старший брат Мехр Нигор-ханум и дядя Бабура. Сестра Айши-бегим Розия Султан-бегим тоже в Ташкенте, за Махмуд-ханом. А ташкентская дорога до самого Джизака совпадает с андижанской. Так и получилось, что тетку свою и невесту со всеми их людьми и имуществом сопровождал Бабур, расчищал путь. Чтобы не нарушить обычаев, между женихом и невестой сохранялось расстояние в пять-шесть верст, они ехали двумя раздельными отрядами. И когда вечером, перейдя Сангзор, войско остановилось на зеленых холмах, расстояние между ними сохранилось то же, и юрты были поставлены в разных местах…
На склонах холмов раскрылись тюльпаны. Воздух был чист, ветер ласков. Бабур, ступая по нежной траве, почувствовал себя легко и свободно.
Беспокойство и подавленность, владевшие им при выезде из Самарканда, начали понемногу рассеиваться.
Но ведь было отчего упасть духом!
С таким трудом взять Самарканд и потом по своей воле покинуть его! Казалось, все действия, все усилия пошли прахом, от этого у Бабура последнее время было постоянно плохое настроение. А сейчас вот, на этих зеленых холмах, он с наслаждением вдыхал свежий воздух и думал не о Самарканде, не о своих честолюбивых замыслах, нет, он думал о том, что идет спасать мать и учителя, и в этом есть, если, по совету Ханзоды-бегим, слушаться призывов своего сердца, есть удовлетворяющая доброта, благородство. Под его защитой невеста, и это тоже хорошее дело, мужественно — поступать именно гак!
Бабур постепенно приходил в себя. Когда миновали узкий проход в горах — «ворота Тимура», — Бабур откинул дверцу повозки и подозвал своего конюшенного. Приказал:
— При-ве-ди-т-т-е мое-е-е-го сиво-о-о-го!
Бабур казался уже вполне здоровым, но сильно заикался — последствие тяжкой болезни. Касымбек услышал сказанное, подъехал к повозке.
— Повелитель, зачем вам сейчас лошадь?
Бабур, чувствуя, что сейчас снова начнет заикаться, утвердительно кивнул головой, властно посмотрел на конюшенного: «Делай, что я сказал!»
Отговаривал Касымбек. Отговаривал лекарь, короткобородый, седой коротышка, шел рядом с открытой дверцей, просил не садиться на коня, ну, хоть еще три-четыре дня не садиться. Бабур, мучаясь, выговорил:
— Хо-ч-ч-у немно-г-го верхом!
Конюшенный привел коня со сверкающими на солнце чепраком и сбруей.
— Вернись! — крикнул ему Касымбек, но Бабур не дал увести коня обратно. И приказал:
— Не-т, коня при-и-и-веди-и! — И, улыбаясь, добавил: — Не бе-е-с-с-покой-тесь, б-б-бек!
Повозка остановилась. Бабур по выдвинутым изнутри ступенькам спустился на землю, подошел к коню. Постоял, взялся за луку седла и одним махом взлетел в седло. Конюшенный восхищенно заулыбался, протягивая Бабуру конец повода.
Касымбек сопровождал Бабура, отставая не больше чем на шаг: если что случится, был готов тут же прийти на помощь.
Но добрались до Джизака вполне спокойно.
Бабур с детских лет привык к верховой езде. Очень соскучился по ней. Мягкие пуховики в повозке напоминали ему больничный одр. А бодрый, веселый, крепкий ход сивого будто будил в теле Бабура молодые силы, с поры недуга заглохшие в нем, Чем дольше ехал верхом Бабур, тем здоровее чувствовал себя.
За Джизаком сделали привал на ночлег опять на зеленых холмах-адырах. Юрты жениха и невесты опять стояли в двух разных местах, отдаленно друг от друга. Но весть о том, что сегодня Бабур ехал верхом и что он чувствует себя здоровым, дошла и до тетки с невестой.
Мехр Нигор-ханум для жениха была теткой, а для девушки-невесты считалась матерью, по обычаю это обстоятельство считалось удобным для обмена подарками. После вечерней молитвы визирь принес подарок Мехр Нигор-ханум мирзе Бабуру: золотистого цвета чапан, шитый золотом пояс, дорогую камчу с серебряной рукояткой. Чапан — знак радости по поводу выздоровления Бабура. Пояс означает, что жених станет еще сильней и могущественней. А камчу… камчу послали, может быть, потому, что сегодня он целый день ехал верхом? Или в ней есть и другое значение: мол, пусть мирза Бабур гонит своего коня побыстрее в Андижан и разобьет врагов?
Бабур от подарков пришел в восторг. А завтра они должны были расстаться: их ожидало место, где ташкентская дорога поворачивает на север. Надо было отдарить тетку. Но чем? Как в походе отыскать такие подарки, что пришлись бы по душе женщинам? И кругом здесь степь, пустынная степь… Касымбек, как всегда, нашелся, предложил послать серебряные блюда, полные золотых монет. Бабур развил эту мысль: предложил погрузить эти блюда и монеты в освободившуюся повозку.
— Чтобы и она стала подарком? А если завтра нам понадобится повозка, повелитель мой?
— Надеюсь на в-се-е-вышнего — не-е пона-а-до-бится. Пусть в повозках е-з-дят женщины!
Касымбек не стал возражать, понял, что это — приказ.
На другой день утром две роскошные повозки, це» почка нагруженных телег и верблюдов повернули на север — через Мирзачуль в Ташкент. Помимо прежней охраны с ними отправилась еще сотня, выделенная самим Бабуром из своего войска.
Вскоре и повозки, и телеги, и воины скрылись из глаз. Войско двинулось своей дорогой, а Бабур долго стоял в одиночестве на одном из холмов, глядя не на войско, а вслед повозкам, пропавшим в бескрайней степи. Стоял, словно прощался с невестой, желая ей счастливого пути и выражая преданное уважение.
Бабур прожил в Самарканде сто дней, но ни разу не встретился с Айшой-бегим лицом к лицу. Этому препятствовал обычай, этому мешала и застенчивость молодости. Стоя на холме, он вспомнил газель, которую начал сочинять во дворце Бустан-сарая:
Похвалы красоте твоей слышал не раз,
луноликая, там и сям.
О, когда же наступит тот радостный час,
чтобы в ней убедился сам.
Потом на коне целый день он пытался продолжить эту газель:
Если голову я не смогу преклонить на колени
красавицы той,
Потеряю ее и отправлюсь тотчас по далеким
и долгим путям.
В Куштегирмоне, где они разбили лагерь для очередного ночлега, Бабур перенес на бумагу эти, мучившие его, строчки. Газель он решил завершить ими, а серединную часть газели — еще три-четыре бейта — решил найти потом, в часы более спокойные…
Да, грозные андижанские события все ближе и ближе подвигались к Бабуру — весть о них нес Тахир.
Когда войско Бабура перешло через Нов, Тахир миновал Коканд и вступил в пустыню Ходарвиш. Бабур сделал шесть ночевок, на седьмой день, неподалеку от Ходжента, навстречу войску вымчал на вороном коне, весь в черной грязи, почти тенью своею ставший от усталости Тахир.
— Почему вы покинули Самарканд, мой повелитель? — кричал и плакал гонец.
Бабура тяжко ударила весть о падении Андижана, об измене тех, кто руководил обороной города. Словно весь мир содрогнулся от корчей, земля и небо качнулись, задрожали, как при землетрясении, а видневшаяся слева Сырдарья, показалось, вышла из берегов и ринулась наводнением на округу.
За рекой виднеются Ходжентские горы. Далеко, ох как далеко отсюда до Андижана. Далеко и до Самарканда! Мачеха-судьба привела сюда Бабура, заманила, одним ударом лишив его и Андижана, и Самарканда! Его, висящего между небом и землей, видели и смеялись над ним в Андижане изменник Танбал, в Самарканде удачливый Султан Али, в Туркестане собиравшийся с силами Шейбани-хан, смеялись над ним — эх, доверчивый ребенок! Это их смех отражался громким эхом в горах вокруг!
Тахир рассказал об измене Али Дустбека и о том, что Ходжа Абдулла из-за своей верности Бабуру был повешен на балке ворот Хакан. Бабур не выдержал, ударил коня плетью, поскакал. Он и сам не знал куда. Не поенная с утра лошадь примчала его к обрывистому берегу реки. Бабур вдруг вспомнил, что отец погиб от оползня. Берег, где он стоял сейчас, тоже будто стал вдруг оползать, обрушиваться в поток. В ужасе Бабур отвернулся от мчащейся воды, но тогда холмы перед глазами задрожали, заходили ходуном и тоже стали, один за другим, обрушиваться в какую-то пропасть.
Бабур обнял коня за шею и заплакал, все сильнее и сильнее, — плечи его тряслись от рыданий.
Некоторое время он оставался один. Потом подъехал к нему Касымбек вместе со стариком лекарем. Голосом, полным горя и невыплаканных слез, Касымбек сказал:
— Повелитель мой, мы все попали в беду… Все мое имущество разграбили. Сына тяжело ранили…
Бабур поднял голову. Лицо его еще было мокрым. Лекарь стал поглаживать юношу по спине:
— Мой мирза, не надо горевать так сильно: слава всевышнему — и мать, и сестра ваши здоровы, как сказал нам гонец… Если будете живы, все к вам вернется. Берегите себя. Как бы не заболеть вам снова!
Бабур словно не слышал — он видел, воочию видел повешенного любимого учителя и снова не удержал слез:
— О мой пир, на кого вы оставили меня в этом мире?.. Такого человека повесили! Я должен отомстить им за учителя! Отомстить!
Только сейчас лекарь заметил, как ясно говорил Бабур — без всякого заикания.
— Буду сражаться до последнего вздоха, клянусь!
Лицо Бабура то бледнело, то краснело, но слова произносил он ясно и четко.
— Наступит расплата! Будем сражаться! Соберите отряды, оповестить всех! Мы идем… Вперед, на Андижан.
И Бабур резко повернул своего коня и поехал к войску.
Бабур взял Маргелан и Ош, войско Ахмада Танбала было разбито близ Андижана, остатки закрылись в городской крепости.
Но беки Бабура, упоенные этими победами, впали в беспечность. Однажды часть бабуровских отрядов разбила лагерь на ночлег у арыка Хакан, не обеспечив себя караулом. В рассветную пору на лагерь напали враги. Полусонные люди в панике побежали кто куда, и среди них бек, отвечавший за дозорную службу. Бабура оставили без охраны. Рядом с ним оказалось с десяток нукеров. Он вскочил на коня, когда неподалеку вражеские лучники из авангарда выступившего Танбалова войска стреляли по бегущим. Бабуру показалось, что врагов перед ним мало. Пришпорив коня, он повел свой десяток на лучников. Те повернули вспять, побежали. Бабур увлекся преследованием и с большим опозданием заметил большую группу неприятельских всадников, что выскочили из рощи наперехват. Впереди — его отчетливо было видно в лучах утреннего солнца — в боевых доспехах, со щитом в руке скакал Ахмад Танбал. Бабур натянул поводья коня, задержал его бег. Кто с ним рядом? Трое, в том числе Тахир. Остальные летели назад, стремясь вырваться из готовой захлопнуться ловушки. Поторопись Бабур, может быть, и он успел бы.
Но он не мог удариться в бегство, он хотел сойтись лицом к лицу с Ахмадом Танбалом, коварным изменником, принесшим ему столько бед! Бабур опустил поводья, быстро и ловко приготовил к бою свой лук, положил стрелу на тетиву. Ахмад Танбал на ходу выхватил меч из ножен; Бабур пустил стрелу прямо в красное от напряжения лицо Танбала, в переносицу, меж косых глаз. Стрела чиркнула по козырьку шлема: выстрел был точен, но металл шлема оказался крепче, нежели острие стрелы. Вторую стрелу Бабур успел нацелить в шею Танбала — у воина, одетого в шлем и кольчугу, оставались чуть открытыми только лицо и шея, — Танбал успел защититься щитом: стрела ударилась в щит и отскочила.
Всадники Танбала на ходу стали пускать стрелы в Бабура. Одна попала в икру чуть ниже колена, пробила сапог. Танбал был уже рядом, меч сверкал в правой его руке — тот самый меч, подумал Бабур, одновременно чувствуя, как острая боль расползается по ноге, тот самый, им же подаренный Танбалу в Оше багдадский меч с золотой рукояткой. Значит, Танбал убьет его тем самым мечом, который когда-то целовал в знак верности Бабуру? Руки Бабура все еще сжимали ненужный теперь лук; в странной апатии Бабур не сообразил выхватить свой меч, не сообразил, скованный болью, или не успел, — багдадский меч опустился на его шлем. Из глаз Бабура будто искры посыпались, в голове гулко загудело, и, хотя шлем выдержал этот удар, на шею из-под него полилась кровь. «И сапог, видно, тоже полон крови», — как-то отчужденно, будто не про себя, подумал Бабур, наклоняясь, готовый упасть. Танбал издал торжествующий крик и снова поднял меч. Но сзади к ним ринулся Тахир, в один миг резко дернул сивого за повод, толкнул Бабура в спину. Конь Бабура дернулся с места, меч Танбала с силой опустился на Бабуров колчан, поломав стрелы, и срезал — под самое основание — ремни.
— Мирза! Держите повод! Держитесь! — кричал Тахир, нахлестывая камчой коня Бабура.
Редко с ним так обращались, с этим благородным сивым красавцем: конь просто полетел вперед, яростно-стремительным бегом своим спасая хозяина от беды.
Бабур вернулся в Ош, прихрамывая, и не скоро исчез шум в его голове.
Но больше, чем раны, его мучило сознание несправедливости судьбы. Подаренный Ахмаду Танбалу меч ударил его самого, подарившего, — какая злая насмешка! А еще утверждают, что в мире все предопределено и чистого награждает справедливость, нечистого же карает возмездие. Так почему судьба не карает Ахмада Танбала, виновника стольких бедствий, испытанных не только им, Бабуром? Почему, когда такой негодяй столкнулся с Бабуром на поле брани, рука именно этого нечестивца оказалась сильней и удачливей?
Кутлуг Нигор-ханум утешала сына:
— Слава всевышнему, что мой сын остался жив!.. Вам, мой мирза, всего шестнадцать лет. К той поре, когда вы достигнете возраста Танбала, у вас за плечами будет много побед… Сейчас от этих междоусобных войн родная страна пришла в полное разоренье. И правильно делает ваш дядя Махмуд-хан, когда хочет быть посредником, помирить вас с мирзой Джахангиром. Пускай Ахси будет за Джахангиром, Андижан останется вам.
— Неужели и маленькое Ферганское государство должно расчлениться на две части? Это вместо того чтобы объединить весь Мавераннахр, матушка…
— Сейчас нет другого выхода, Бабурджан!.. И потом, не об одном же только государственном думать. В Ташкенте тоскует ваша невеста… Я получила письмо от сестры, пишет: приезжайте, мол, и побыстрее забирайте невесту.
Бабур хотел возразить матери: им некуда торопиться, «луноликая» только-только вступила в свою пятнадцатую весну, да и он еще очень молод. Но сказать так не осмелился. Он ведь сам желал поскорее встретиться с невестой, о которой мечтал так много…
В один из теплых вечеров месяца джауза[61] в помещении гарема, расположенного в андижанском арке, невольницы готовили богатейший ужин. Еще бы — повелитель решил проведать, наконец, Айшу-бегим, свою жену, молодую свою жену, ждавшую этого вечера целую неделю. В первом из покоев Айши-бегим, обставленном золотой и серебряной утварью, сплошь завешанном шелковыми коврами, расстелили цветастую ковровую дорожку. Еще не успела высохнуть усьма, которой были покрашены брови Айши-бегим, как кто-то в волнении зашептал:
— Приехал! Приехал! Повелитель…
На айване показался Бабур в златотканых одеждах. Беспрестанные испытания последних двух лет изменили его, плечи раздались, как и подобает быть у крепкого восемнадцатилетнего парня.
Встретившая Бабура низким поклоном, Айша-бегим казалась по сравнению с ним очень маленькой, слишком хрупкой. Высокая токи[62] на голове и жемчужные серьги в ушах казались несоразмерно большими при взгляде на ее тонкую шейку.
Невольницы, сгибаясь в поклонах, засеменили к дверям. Бабур заметил, как озорно вспыхивали глаза у некоторых из них, почувствовал неловкость: правда, так заведено, что в ночь, когда муж должен ночевать в гареме, невольницы и слуги оповещаются о том заранее, чтобы подготовить к встрече все, что надо, — но ему показалось, что ни к чему в такой час находиться здесь столь большому числу людей.
Вдобавок Айша-бегим оказалась еще более стыдливой.
— О, прошу вас, повелитель! — сказала она с дрожью в голосе и еле слышно, приглашая Бабура сесть на почетное место.
В глубине второй комнаты за тонкой завесой — двухспальная постель. Бабур не мог не смотреть туда и стеснялся этого желания. Пройдя к дастархану, он сел на курпачу, так, чтобы не видеть постели. Все равно она была видна. Он уставился глазами в дастархан, тихо спросил:
— Здоровы ли вы, бегим?..
— Слава всевышнему… Благодарю вас.
Айша-бегим застенчиво села подальше от Бабура, у самого краешка дастархана.
Установилось неловкое молчание.
У молодой жены было все как у молодой жены, только душа оставалась девчоночьей. А внешность… девушка часто болела, успела пережить многие невзгоды — потому похудела, была малосильной. Сказочная луноликая пери, которая грезилась Бабуру, так и осталась в воображении. А действительность и в этом отношении обманула юношу. В сущности он и не знал молодую свою жену — не больше знал, чем сразу после свадьбы, когда они впервые увидели друг друга (таков обычай!). Близость физическая без душевной обременительна и, так казалось Бабуру, кощунственна. Айша-бегим не осветила души его, не зажгла в нем и мужской страсти. Поэтому, «занятый государственными делами», он часто проводил ночи в собственной опочивальне. Да и по обычаю, теперь уж придворному, властитель лишь в некие особые дни получал возможность ночевать вместе с женой, — так поступал и отец Бабура, мирза Умаршейх. К чести Айши надо сказать, что она сама чувствовала неловкость и тягость их отношений, сама страдала от сознания, что она не та жена, которая нужна и которую полюбил бы горячо Бабур.
Айша-бегим налила чай из пунцового чайника в золотую пиалу и протянула ее Бабуру. «Совсем еще детские руки и дрожат от страха — передо мной, что ли?» — подумал Бабур.
— Спасибо, — виновато произнес он единственное слово. Он и в самом деле чувствовал себя виноватым: девушка, когда-то взлелеянная им в мечтах, на колени к которой он желал преклонить голову, сидела сейчас перед ним стыдливо-угнетенно, будто с чужим. Ну, не та девушка, но все же…
Женщина-чошнагир внесла на золотом блюде кебаб, пряно пахнущий тмином. Было ей, по-видимому, лет пятьдесят, но косынку она накрутила на себя игриво — набекрень. Увидев постные лица застенчивых молодых, пошутила:
— О повелитель, разве молодой муж не должен развлекать молодую жену? Ай, сколько интересного вы знаете… Говорят, прибыли послы из Самарканда. Какие это добрые вести принесли они с собой?
Запах шашлыка, отлично приготовленного из нежного джейраньего мяса, смешался с запахом тмина, когда чошнагир сняла крышку.
— Э, бегим, будьте и вы повеселее. Такая счастливая молодость дается раз в жизни. Надо пользоваться ею, бегим-джан, вот когда состаритесь, как я, сладко вспомните об этих днях!
И, посмеиваясь, играя бедрами, вышла из комнаты. Айша совсем потерялась.
— Отведайте, бегим, ну-ка! — Бабур протянул руку к блюду, но не взял мяса, ждал, пока возьмет жена.
— Нет, что вы… начинайте вы, — прошептала она.
— Ладно, вот беру. Давайте теперь вы… — И шашлык не развеселил их. Снова перешли к чаю.
— Бегим, вы еще не соскучились по родному городу?
Айша-бегим чуть смелее посмотрела в лицо Бабура:
— По Самарканду, да?.. Соскучилась.
— Если будет на то воля всевышнего, летом поедете в Самарканд.
— Хорошо бы… Но как же… я поеду одна?
— Нет, с помощью аллаха возьмем Самарканд и все переедем туда.
— Переедем? А кому останется Андижан?
— Пока мирзе Джахангиру, — ответил Бабур.
И сразу помрачнел.
Айша-бегим ничего не понимала, удивленно вздымала брови. Разве мало несчастий пережил мирза Бабур, пока отвоевывал Андижан? И вот те на: теперь добровольно хочет оставить Андижан.
— Хотя я соскучилась по Самарканду, — сказала Айша-бегим, — но предпочту мирную жизнь здесь, в вашем отчем доме!
Когда она вот так открыто стала говорить с ним, ее лицо показалось Бабуру привлекательным.
— Да, да, я и вас убедительно прошу, повелитель мой, — продолжала Айша-бегим, постепенно разгораясь, — вы много помучились, а Самарканд без боя не откроет ворота. Пожалейте себя. Не ходите в поход, прошу вас!
— Разве нынешнее наше положение достойно меня и вас?
— Почему вы так говорите? Ведь вы в своей стране, и здесь вы — повелитель.
Бабур иронически улыбнулся.
— Повелитель я только на словах, — сказал он и, вынув из-за пазухи сложенную вчетверо бумагу, протянул Айше-бегим.
Все последние месяцы Бабур ощущал острую необходимость доверить бумаге свои душевные переживания и почти каждый вечер писал стихи. На этом листке он записал одно четверостишие.
Айша-бегим расправила лист, пробежала глазами по строчкам:
Надежды на людей, прильнувших к трону, — нет!
Исчезли верности законы. Бедный свет!
Бабур, стань лучше захудалым беком.
Двух шахов под одной короной хуже нет!
— О повелитель, поздравляю вас с хорошим стихотворением!
— Благодарю… Но вы поняли меня?
— Поняла. Вас тяготит, что мирза Джахангир создал в Ахси второе государство, да? Единое раньше — раздвоилось.
— Бегим, не Джахангир тому виной. Джахангир еще ребенок. Ахмад Танбал, Али Дустбек, мятежный» сильные беки против меня.
Бабур начал рассказывать о своих сложных отношениях с Али Дустбеком. В прошлом году он, Бабур, лишился всего, она знает. Жил на юге, в Ура-Тюбе, у подножия Туркестанского хребта. И вдруг от Али Дустбека прискакал гонец (в то время Али Дустбек был правителем Маргелана и с Танбалом поссорился). «Если мирза Бабур простит мне вину, простит, что я открыл андижанские ворота этому псу Ахмаду Танбалу, то пускай он прибудет в Маргелан, я открою ворота ему», — так передал слова Дустбека гонец. Через два дня Бабур ночью прибыл в Маргелан. Али Дустбек сдержал слово. Бабур воспрянул. И вскоре с помощью же Дустбека овладел и Андижаном.
Великодушие за великодушие! Нет, Бабур решил проявить еще большее великодушие: назначил Али Дустбека на место Касымбека! Одного вознес, другого незаслуженно унизил.
И что же? Али Дустбек переманил на свою сторону большинство беков и вскоре оставил Бабуру лишь видимость власти. Касымбек же все это время оставался неразлучно при Бабуре. Однажды Касымбек привел доказательства нового сговора Али Дустбека с Ахмадом Танбалом. Сторонники Дустбека обвинили Касымбека в клевете, пригрозили, что Бабуру будет плохо, если будет плохо Дустбеку… А где-то рядом точит на него меч Ахмад Танбал, ищет повода, чтоб вторгнуться в Андижан. Найдется такой повод, и все враги, извне и изнутри, объединятся, что будет тогда? Бабур, стиснув зубы, вынужден терпеть козни Али Дустбека. Сил нет у него, мало сил, чтобы победить врагов.
— Али Дустбек и Ахмад Танбал, словно пауки, опутывают меня, — сказал Бабур Айше-бегим. — Хочу разорвать паутину, вырваться отсюда, иначе… станем пищей для пауков.
— Повелитель мой, и в Самарканде у вас не счесть врагов. Если вновь начнется война…
— В Самарканде и друзей наших немало.
— Посланник оттуда звал вас в столицу?
Этот разговор с посланцем из Самарканда должен был храниться в глубокой тайне.
Между самаркандскими беками и Султаном Али усилились разногласия. Беки во главе с Мазидом Тарханом со своими нукерами покинули город. Тысяча воинов с нетерпением ждет Бабура в Ургуте, тысяча воинов и готовые на все беки — сила нешуточная! Овладевший недавно Бухарой Шейбани-хан целится теперь на Самарканд. Если Бабур быстро не прибудет туда, Султан Али может сдать столицу Шейбани-хану. Наслышанные про кровожадность Шейбани люди готовы открыть городские ворота Бабуру.
Воспользоваться этим благоприятным для него поворотом в игре, устроенной судьбой?
— Посланец и вправду приглашал нас в Самарканд, — ответил Бабур Айше-бегим мало что говорящей фразой. — Но ведь Султан Али так просто престол не отдаст.
— Значит, снова война! Снова опасность!..
— Бегим, вершины высоких гор не бывают без снега, а жизнь настоящего джигита без опасностей.
— Повелитель рассказывал о паутине… Он уйдет на Самарканд, а мы? Мы останемся… в паутине?
— Если захотите, увезу вас с собой!
— На поле битвы?
Бабур покраснел: стрела легкой иронии попала в цель.
— Пока не кончится поход, вы с матушкой и Ханзодой-бегим втроем можете жить в Ура-Тюбе. Хорошее место. Жена правителя города — родная сестра моей матушки. Оттуда легко попасть и в Самарканд.
— Ура-Тюбе? В этой горной местности, наверное, дороги совсем плохи. Я не умею ездить верхом.
— Можете ехать в повозке.
Айша-бегим любила жить спокойно и оседло, на одном месте, поездки воспринимала как мученье.
— Ох, я боюсь… и повозки, и дороги.
«Судьба-мачеха и в этом меня обидела, — подумал Бабур. — Такому непоседливому человеку дала такую хрупкую жену, любящую сидеть на месте!» Но в конце концов зачем сейчас вести эти разговоры? Слабая женщина, нуждается в защите. Он ее защитит!
Бабур заговорил наигранно-весело:
— Если вы боитесь повозок и не умеете ездить верхом, то я вас, бегим… буду носить на ладони!
— Не смейтесь! Я не достойна этого…
Слова Айши-бегим показались Бабуру исполненными иного, милого и зовущего, смысла. Молодая кровь заиграла в нем. Он встал из-за дастархана.
— Нет, достойны!
— Не смейтесь, прошу вас…
— Доказать, да, доказать? — по-мальчишески озорно стал пугать ее Бабур.
Айша-бегим, словно газель, вскочила на ноги и приготовилась бежать. Бабур быстро настиг Айшу; на короткий миг ему вспомнилось, какой легкой она была, когда в свадебную ночь он вынес ее на руках из празднично украшенной повозки; с такой же легкостью поднял он ее и сейчас. Понес к постели, ногой отодвинув завесу и дунув на свечи у изголовья.
Никогда Айша-бегим не была с ним так нежна, как в эту ночь. Странно, почему же раньше все у них в этой же опочивальне было по-иному. «Теперь я каждую ночь буду проводить здесь! — мысленно пообещал он сам себе, засыпая после ласк любви… И тут же пожалел: — Вот уеду в Самарканд, и придется… не знаю, сколько там недель или месяцев жить в разлуке, без этой радости. Так не лучше ли остаться в Андижане?»
И снова он вспомнил почему-то их первый вечер и первую брачную ночь. Обнимая и целуя Айшу, он жаждал в ответ какой-то особой ее преданности, особых ее слов и поступков. Он хотел покорить себе ее душу и ей же самому покориться душой. Но Айша-бегим и в постели была скованной, на горячие ласки отвечала осторожно-учтиво, видно было — по заученному от мамок и наставниц. И еще вспомнилось: когда она раздевалась, с тонкого ее запястья сполз тяжелый золотой браслет с рубиновыми камнями и закатился куда-то. Она обнаружила, что на руке нет браслета, чуть позже, в самое неподходящее мгновенье, и вдруг забеспокоилась:
— Ой, где же мой браслет? Там такие рубины! Повелитель мой, прошу вас, подождите, я поищу…
И выскользнула из его объятий.
Бабуру и сейчас стало вдруг не по себе. Он не сразу уснул в эту ночь, долго смотрел на утомленно-счастливое лицо спящей Айши…
Наступило солнечное утро. Вместе с ночными звездами погасли и чувства Бабура, которые вчера вечером казались способными изменить его планы. Муж с женой сели за завтрак. Мысли Бабура снова были о той паутине, которую плели вокруг него Ахмад Танбал и Али Дустбек. Вчера днем Бабур объявил посланцу, что в Самарканд поедет обязательно. Сказал о том преданным людям во главе с Касымбеком, они уже, наверное, начали скрытную подготовку к походу. Сегодняшним утром ему еще яснее стало, что нельзя изменять этому слову.
Айша-бегим почувствовала, как изменилось настроение мужа, хранила молчание. Бабур ни разу не посмотрел на ее лицо после того, как случайно бросил взгляд на золотой браслет с рубинами, который тяжело свисал с ее до сих пор худого запястья.
— Бегим, так вы решились поехать в Ура-Тюбе?
Айша поняла, что желание Бабура отправиться в Самарканд не только не исчезло, но укрепилось. Разлука на несколько месяцев ждет ее впереди — это ли не признак того, что Бабур ее не любит по-настоящему? С обидой в голосе Айша сказала:
— Повелитель мой. пусть сначала Самарканд станет вашим, и я тогда поеду в свой родной город. А в Ура-Тюбе не хочу…
Сказала она это так, что Бабуру показалось: не верит, что он, Бабур, снова завладеет Самаркандом. Но ничего не стал объяснять ей больше. Покидая гарем, холодно бросил:
— Ладно, бегим, если всевышнему будет угодно, продолжим наш разговор в Самарканде…
Султана Али, того самого, кто сидел на самаркандском престоле и кого хотел прогнать оттуда Бабур, опередив в этом намерении чужеродного Шейбани-хана, не уважал никто.
Никчемный — так шептались о нем по углам дворца Бустан-сарая. На молодого правителя махнул рукой доверенный, близкий ему человек — бек Абу Юсуф Аргун, поставлявший в гарем Султану Али все новых красоток-наложниц. О делах государства, о судьбах семьи он теперь предпочитал разговаривать в укромной комнате неподалеку от бани с открытой мраморной купальней — через особое окошко в стене, не видное снаружи (его пробили еще при Султане Махмуде), восемнадцатилетний сладострастник любовался голыми девушками, которые плескались в воде, любовался, попивая винцо, предвкушая и прочие, не для одного только зрения, радости…
И на этот раз тщетно пыталась Зухра-бегим воззвать к разуму своего сына: вино и вожделение отняли у него разум. Султан Али бормотал:
— Что?.. Мы опять в осаде? Ах, еще нет… Заговорщики хотят открыть Бабуру ворота Самарканда? И мой пир Ходжа Яхъя возглавляет их?.. Ну, ну, и пусть… возглв-влять… Впустим Бабура в город и в крепость, потом поймаем и выжжем его глаза раска… раскаленным железным… вертелом. Ха-ха-ха…
Зухра-бегим в бешенстве покинула сына.
Она была душой сопротивления Самарканда Бабуру. Это по ее наущению были обезврежены заговорщики, друзья Бабура. Это ее приказа слушаясь, защитники обманом завлекли передовой отряд Бабура под истребление. Но основное войско Бабура, но имя Бабура ей не победить: Самарканд обречен и ее никчемный отпрыск, Султан Али, тоже.
Где же найти ей опору, о аллах?!
Придя к себе, Зухра-бегим металась по комнатам, в которых ярко горели свечи. Она не заснула до самого рассвета.
Пока удалось предупредить опасный ход событий, думала она: те заговорщики, которые еще с прошлогодней осады склонялись к Бабуру, схвачены — на эту меру она у полупьяного Султана Али разрешение все-таки вырвала. Но все равно: в городе все меньше становится людей, преданных ей, Зухре-бегим. Имущество беков-заговорщиков будет отдано на разграбление, самих жестоко накажут, но тем самым… станет еще больше недовольных ими, Султаном Али и ею! А Ходжа Яхъя столь влиятелен, что круто поступить с ним и вовсе нельзя: все духовные лица на стороне Яхъи, еще бы, ведь он сын знаменитого Ходжи Ахрара[63]. По знаку такого человека вся темная толпа поднимется во главе с муллами, шейхами, и такое может начаться, что будет похлеще времен, когда обезглавили самого Улугбека!
Мысли Зухры-бегим вновь и вновь обращались к Шейбани-хану. Вот удачник, счастливчик! Выждал, создал крепкое войско, недавно шутя захватил Бухару, теперь мог в любое время подступить к Самарканду. И вождем веры себя явил, и воином настоящим, и мужчиной, не равнодушным к женским чарам. Три дня назад один дервиш, накшбендий, тайно доставил ей, Зухре-бегим, письмо от Шейбани-хана.
Бегим отперла ключиком маленький золотой ковчежек, который хранила в особой стенной нише за занавеской, достала из него то самое письмо и при свете свечи стала перечитывать.
На тонкой хрустящей бумаге медового цвета красивым почерком в изысканно-тонких выражениях восхвалял хан-кочевник ее ум и красоту, с особым почтением упоминал о том, что она, еще молодая женщина, пренебрегла вполне возможным новым замужеством и самоотверженно посвятила жизнь сыну. Но самое завораживающее в письме — это заочное изъяснение хана в любви к Зухре-бегим, намек, что желал бы жениться на ней; как иначе понять такой бейт:
Мое — дыханье ваших уст, владычица.
Ваш сын — мой будет сын, клянусь, владычица.
Зухра-бегим точно ощутила на лице опаляющее дыхание сильного мужчины. Шесть лет одна живет, шесть долгих лет! Красивый цветок, а увядает. Конечно, захоти она выйти замуж, немало охотников нашлось бы — знатных, богатых, крепких и телом, и духом, и славой: еще бы, любимая жена Султана Махмуда, о которой шла молва как о бесподобной красавице. Но оттого и сидит она во вдовах, что венценосная, и муж, и сын у которой на троне, — за венценосца, только за венценосца ей и подобало вторично выйти замуж, таков обычай.
А Шейбани-хан, тайно сватающий ее, разве не венценосец? «Мое — дыханье ваших уст, владычица», — повторила Зухра-бегим и вдруг почувствовала такой жар, будто и впрямь обнял ее кто-то, зашептал страстно: «Прелестная, владычица!»
Бегим поднялась, подошла к зеркалу. От бессонной ночи под глазами синеватые тени. Но брови — ласточкины крылья. Черные глаза искрятся. Шея — гладкая, мраморной белизны, губы трепещут желанием.
Шейбани-хану уже под пятьдесят, это правда, у него есть жены и дети, Зухра-бегим знает. «Но куда этим женам-степнячкам до меня? Так приворожу хана, что они покорятся мне, покорятся!»
Завтра должен опять явиться тот дервиш-накшбендий. За ответом бегим.
Она взяла бумагу и перо.
Свечи уже давно оплыли в своих поставцах, комнату залили — только теперь она заметила это — сумерки. Зухра-бегим отдернула голубые бархатные занавеси, подставила лицо струящейся с айвана предрассветной прохладе.
Внезапно она услышала пронзительный мужской вопль откуда-то из улиц, прилежавших к городской крепости, и тут же заголосила какая-то женщина.
Абу Юсуф и другие люди сына охотились за беками-заговорщиками, грабили их дома. Зухра-бегим представила себе, как умирают сейчас по городу самаркандцы под саблями и пиками. Коварные, непокорные самаркандцы, им был нужен Бабур. А ей — Шейбани. Но что, если Шейбани-хан, объясняясь ей в любви, тоже вынашивает коварные замыслы? Вот захватит Самарканд, Зухру-бегим постигнет участь женщины, которая где-то там истошно плачет в голос средь ночи?
Ей стало зябко, страшно. Опять взяла в руки письмо Шейбани-хана, который, словно нарочно отвечая на ее опасения, приписал в конце своего послания еще одно двустишие:
Без тебя для чего Самарканд мне? Скажи, о прелестная,
Для чего телу бренному быть без души, о прелестная?
А ей, для чего ей Самарканд без мужа, который был бы настоящим повелителем? «Тело бренное», труп — вот чем станет Самарканд, если не придет сюда могучий, полный жизненных сил Шейбани-хан, придет и вдохнет также и в ее вдовью душу жар любви.
Зухра-бегим встрепенулась, она опять почувствовала прилив желания, столь необходимого в жизни каждого человека, тем паче — венценосца. Взяла перо и принялась за письмо хану. Начать надо просто — превознести до небес:
«Имам святейший, халиф пресветлый, могучий воитель истинной веры, всевышнего волю воплощающий…»
За первым обводом самаркандских стен, в садах пространных, на холмах у обсерватории Улугбека, на берегах речки Обирахмат — везде и всюду отряды огромного, без числа, войска. У подножий горы Чабаната и далее по берегам Зарафшана — оно же, еще сотни юрт и шатров.
Шейбани-хан, воитель истинной веры, предводитель этого войска, занял знаменитый дворец Чилсутун[64], построенный Улугбеком в прекрасном и тоже знаменитом саду Беги-майдан. Верхний ярус дворца представлял собой просторное помещение с выходящими на все четыре стороны верандами. Там на пышно убранном возвышении — шахнишине — восседает после полуденной молитвы могучий и грозный Шейбани-хан.
Доложили, что из города вместе с приближенными явился к могучему и грозному Султан Али.
Маленькие глазки совсем не могучего на вид хана сверкнули радостью.
— Призовите сюда наших султанов. Потом приведете самаркандского мирзу.
— Повелитель, но ваш трон внизу…
— Мой джайнамаз[65] выше всякого трона!
— О, как верно, великий хан!
Шейбани-хан сел нарочито на самый краешек нежно-коричневого коврика, сотканного из мягкой шерсти верблюжонка.
Когда позволили Султану Али войти, первое, что бросилось ему в глаза, — это смиренная поза грозного хана. Он возвышался на шахнишине, внизу, удобно подогнув ноги под себя, сидели султаны, человек десять, — их одежды были совсем не столь непритязательными, как у их повелителя. Одежда Шейбани-хана была вовсе лишена украшений, а на Султане Али сверкали драгоценности, украшавшие чалму, золотые и жемчужные нити на чапане.
Глаза восемнадцатилетнего мирзы беспокойно перескакивали с предмета на предмет, во всей фигуре, не по годам толстой, округленной, чувствовалось изнеженное бессилие. По советам матери и Абу Юсуфа Аргуна он явился сюда, оставив войско в крепости. Убедился, с какой огромной силой подступил хан к Самарканду, и сейчас трусил отчаянно.
Откуда ему было знать, что Абу Юсуф уже давно вошел в сговор с Шейбани-ханом и по его прямому указанию дал Султану Али совет идти к хану? Сегодня во время полуденной трапезы он изрядно напоил никчемного крепким майнобом[66], и теперь стоило Султану Али слегка согнуться в поклоне, ковер поплыл перед его глазами. Мирза качнулся всем своим дородным, округлым телом и, если бы Абу Юсуф не поддержал его, свалился бы прямо на ковер.
Шейбани-хан поднялся, здороваясь с мирзой. Запах майноба ударил в лицо: молокосос был пьян, посмел явиться сюда пьяным! Шейбани-хан знаком велел посадить мирзу ниже ханского сына Тимура Султана и зятя хана Джанибека.
Султан Али был преисполнен почтения к хану.
Поверх красной меховой шапки Шейбани надел белую чалму; одежда под легким, с короткими рукавами чекменем из голубого сукна, застегнутым золотыми пуговицами, была зеленого цвета — цвета пророка, цвета мусульманского знамени. И коврик… «Набожный человек этот степняк», — подумал Султан Али. Но то, что Султану Али, повелителю Самарканда, указали место ниже других, не столь знатных… Вон оно как! И Султан Али намеренно небрежно, на виду у султанов, сел, кое-как скрестив ноги. Сын Шейбани-хана, Тимур Султан, взглянул на соседа с раздражением.
— Мирза, вы хотите стать для нас близким, как сын? — ласково спросил самаркандца Шейбани-хан.
— Мы приглашены вами, воитель-халиф, чтоб заключить мир…
— А ваша высокородная мать разве не прибыла с вами?
— Мать послала меня, — откровенно ответил Султан Али, невольно выдавая истинную меру своей власти.
— Но высокородная намерена была прибыть…
— Э, женщина… что они понимают в делах войны и мира, — Султан Али неуклюже исправил свой промах.
— Нет, вы уж пошлите за ней человека, мирза, — ласково, но так, что не ослушаешься, сказал хан.
Султан Али взглянул на Абу Юсуфа, что примостился на коленях рядом с ним. Тот быстро поднялся и поклонился Шейбани-хану:
— Великий воитель истинной веры, позвольте мне немедля отправиться за Зухрой-бегим.
Шейбани-хан ласково улыбнулся и Абу Юсуфу:
— Из моих лучших скакунов — один ваш, бек.
— Благодарен, о повелитель!
— Бек, возвращайтесь в город, — вскинулся вдруг мирза, — сообщите нашу волю Ходже Яхъе. Если он не прибудет туда, где нахожусь я, Султан Али-мирза, между нами не будет мира.
— Истину произнесли ваши уста, мой амирзода, — несколько снисходительно произнес Абу Юсуф и, спеша выполнить приказы венценосцев, удалился. Шейбани-хан многозначительно оглядел своих султанов.
— Вы пока побеседуйте с мирзой, — повернулся и, выйдя в заднюю дверь, спустился вниз.
Султан Али обвел взглядом лица султанов — они выражали только вражду. Не желая оставаться среди них, мирза поднялся и направился к боковой двери. Тут же вскочил с места один султан из Туркестана, встал на дороге:
— Мирза, вы теперь никуда не уйдете от нас, таков приказ!
Внушительного роста нукер, положив кулачище на рукоять кинжала, вырос у двери. Теперь Султан Али понял, что попался в ловушку. И вмиг отрезвел. Бледный, самаркандец вернулся на прежнее место.
Прошло несколько часов, и вместе с четырьмя рабынями явилась в Баги-майдан Зухра-бегим. Белый шелковый платок, по-особому повязанный на голове, и полукруглое золотое украшение на лбу делали ее похожей на невесту. Цветастый камзол с длинными рукавами, надеваемый женщинами-венценосцами, плотно охватывал полный, но еще гибкий стан. Длинный-длин-ный подол белого атласного платья стелился из-под камзола по полу, его поддерживали с обеих сторон рабыни.
Зухру-бегим провели в зал, обставленный и украшенный намеренно по этому поводу. Гостью заметила старшая жена Шейбани-хана, которой было под пятьдесят.
— Ну и бесстыдница! — зашептала она молодухе, что находилась рядом. — Каково? Стосковалась по мужику, забыла про всякое приличие, вырядилась невестой!.. Подождала бы, пока прибудут свахи, выполнят все честь по чести… Да минует нас такой позор!
Когда Зухра-бегим вошла в тронный зал, Шейбани уже был там, с немногими приближенными. Бегим низко поклонилась хану, ожидая, что он сойдет с трона, чтобы встретить ее у подножия, на ковровой дорожке. Но хан будто прирос к своему золотому трону, сдержанно бросил оттуда, сверху:
— Добро пожаловать к нам, бегим.
Зухра ожидала иного. Как-то вдруг она поникла, на глаза ее навернулись слезы.
— Повелитель-халиф, я принесла себя в жертву вам! Сына родного, честь и достоинство свое — все, все отдала вам… уверовала в ваше благородство… в ваше письмо…
Лицо Зухры-бегим было скрыто густой белой шелковой вуалью. Его трудно было разглядеть. Хан взглянул на руки женщины, на пальцы, унизанные золотыми кольцами и драгоценными каменьями, — дрожащие пальцы, руки с явно видимыми прожилками кровеносных сосудов, бегим в возрасте — что ж тут поделаешь. Не то что девятнадцатилетняя младшая жена, недавно взятая ханом в Бухаре.
Шейбани вспомнил, что Султану Али, великовозрастному сыну Зухры-бегим, которого сейчас запугивают его султаны в другом дворцовом помещении, уже восемнадцать.
— Не волнуйтесь, бегим, — спокойно произнес хан, — мы знаем о вашей заветной мечте. Если богу будет угодно, ваши намерения не останутся невыполненными!
И это было все, что услышала женщина, Зухру-бегим вместе с рабынями впустили в небольшую комнату и заперли с наружной стороны.
Никто не знал, что намерен сделать с самаркандцами Шейбани-хан, но все военачальники и приближенные чувствовали, что назревают какие-то немалой важности события. Они похаживали небольшими группами вокруг дворца Чилсутун.
Среди них и поэт Мухаммад Салих. На голове его — шелковая чалма в изящных складках; очень шел ему и шелковый, короткий в рукавах камзол, Степнякам-султанам, не расстающимся с тельпеками[67] ни зимой ни летом, огрубелым в беспрерывных войнах, поэт, человек книжный и к тому же одетый со вкусом, конечно, не нравится. Поэтому при каждом удобном случае они колко замечают, как сей щеголь поэт прислуживал самаркандским правителям, незадачливым потомкам некогда грозного хромоногого Тимура.
Вот Камбарбий, глава найманов, насмешливо обращается к Мухаммаду Салиху:
— Господин поэт, наш верный союзник! Из града Самарканда прибыла к нам, видно, любезная вашему сердцу франтиха матушка вместе с сыночком. Рады ль вы своей самаркандской родственнице?
— Досточтимый Камбарбий, Зухра-бегим, да будет вам известно, происходит из племени найман, так что она скорее родственница ваша!
Султаны мангигов, кунгратов, кушчи[68], услышав ответ, захохотали. Этот наймано-кипчакский предводитель больно уж заносится перед другими. Только своих кочевников называет узбеками.
Камбарбий разгневался:
— А вы бы уж помолчали о родственниках. Разве не происходите вы из барласских тюрков!
Племя барласов, из которого вышел Тимур, было самым ненавистным для Шейбани-хана. Мухаммад Салих служил во дворце Хусейна Байкары, был приближенным Султана Али-мирзы, потом перебежал к Шейбани. Выдал ему некие секреты, помог овладеть крепостями Бухары и Дабусия, стал люб для хана. Но Камбарбий не без оснований считал Мухаммада Салиха ненадежным, способным на предательство и презирал его.
Поэт попытался было отшутиться:
— Любезный Камбарбий, сейчас я — из узбекских тюрков!
— Не хитрите, поэт! Узбек — это одно, а тюрк — совсем другое!
— Почему? Все узбекские племена среди тюрков Мавераннахра.
— Но мы происходим от великого Узбек-хана[69]. А вы, поэт, — сарт, отпрыск этих… городских перерожденцев. Не забывайте этого!
— Господин Камбарбий, мои предки жили в городе Туркестане, а у узбеков есть пословица: «Наш отчий край — Туркестан». Есть такая пословица или нет?
— Ну, есть. И что с того?
— Раз ваш отчий край — Туркестан, значит, ваши прадеды и мои предки происходят от одного корня. Вы, господин Камбарбий, ведите счет не с отдельной ветки, а с корня, с общего корня дерева. Тогда вы увидите, что Узбек-хан жил лет двести назад, а наш Туркестан существовал за тыщу лет и до Узбек-хана. И имя «узбек» существовало в нашем народе задолго до Узбек-хана.
— Ну да! — не поверил Камбарбий.
— Уверяю вас, почтенный! Я вот вырос в Хорезме, читал там древние книги… которые вы так не любите… А знаете, что хорезмшах Мухаммад, ну, тот самый, что воевал против Чингисхана, назвал одного из своих сыновей Узбеком? Раз он дал своему сыну такое имя, значит, имя это было в почете еще вон когда! А что оно значит, знаете? Узбек — значит «сам себе хозяин», «независимый». Племена, возглавляемые нашим повелителем, воителем-халифом Шейбани-ханом, стали называть себя узбеками не потому, что так именовали себя Узбек-хан или еще раньше — сын хорезмшаха. Наоборот: те взяли это красивое имя у тюрков…
— Ну, хватит! Опять этот поэт гнет в сторону тюрков! — с раздражением сказал Камбарбий, обращаясь к султанам, внимательно слушавшим их спор.
— А как же иначе? Ведь сами вы сейчас признали, что ваш отчий край Туркестан. А Туркестан означает «страна тюрков».
— Не дай бог, этот поэт сделает нас еще и потомками турков Рума[70]!
— Я этого не собираюсь делать, господин Камбар-бий, господа султаны. Турки Рума… у них своя история. Тюрки же Мавераннахра задолго до появления анатолийского Рума жили в этих долинах. Если вы читали «Шахнаме»… Поэт Фирдоуси свидетельствует: тысячи лет назад земли к югу от… Хорасана уже называли Ираном, а по эту сторону от Хорасана, к северу — Тураном… Наш повелитель Шейбани-хан хорошо знает историю. Наш святейший имам еще в пору обучения в медресе Бухары знал наизусть стихи Навои и Лутфи, писал газели на тюркском языке. Хотите послушать?
И простодушным султанам пришлось услышать от хитреца:
С коня разлуки я упал, а милая пришла, сочувствуя,
И Шейбани здоровым стал, ведь милая пришла, сочувствуя.
— Эти стихи нашего хана не тюркские, а узбекские! — Камбарбий никак не хотел сдаться.
— Все поэты-тюрки писали стихи именно на этом языке! Тюркский язык Навои и узбекский язык Шейба-ни-хана — один язык. Теперь и душа у нас должна стать единой, господа султаны. Вырожденцы Тимурова корня говорили: «Вон те — тюрки, а эти — узбеки» — и отделяли племя от племени, разъединяли народ. Теперь наш святейший имам, воитель-халиф, второй Искандер[71], снова объединит нас всех. Да осуществит свою угодную богу цель великий хан!
Тем и кончился словесный поединок. Поэт отдалился, гордо вознеся голову.
Купайбий, глава племени кушчи, посмотрел на Камбарбия и сказал:
— Видал, каковы они, отродья сартские? Их словами не одолеешь!
— Не словами, так саблей одолеем, — тоже нарочито громко сказал Камбарбий.
Султаны дружно рассмеялись.
К вечеру, сопровождаемый несколькими мюридами, прибыл из Самарканда и Ходжа Яхъя, последний, кого ждал Шейбани для задуманного.
Слезая с коня, Ходжа Яхъя излишне торопился, ноги его запутались в кожаных приводах стремян. Мюриды помогли пиру сойти на землю…
Ходжа Яхъя — белая пышная чалма, легкий, изящный сакарлот[72], сам весь воплощенное достоинство — приблизился к трону, на котором восседал Шейбани-хан, с чуть склоненной головой. Голосом, привыкшим звонко и нараспев читать коран, произнес веско:
— Ассалам алейкум, доблестный хан! Ворота Самарканда открыты перед вами…
Шейбани прервал, заметил иронически:
— Это вы открыли нам ворота Самарканда?
— Всякое дело свершается по воле божьей и не иначе.
— Мы осуществляем волю божью, иные по своей воле готовились отдать Самарканд Бабуру!
Все достоинство тут же слетело с пира. Он понял, что дальше обмениваться словесными колкостями опасно.
— Человек слаб, повелитель… Если мы в чем-то провинились, простите. Я пришел к вам с повинной головой…
— Пришел? Или привели?
Ходжа Яхъя прослезился.
— Отведите ходжу наверх, — приказал хан, — да усадите рядышком с его любимым мирзой.
И когда Ходжу Яхъю увели, Шейбани тут же призвал к себе муллу Абдурахима — старца лет шестидесяти, своего ближайшего советчика.
О чем говорили они наедине, никто из собранных на совет вельмож не знал. Многих султанов удивляло, что Шейбани-хан не спешил войти в открытые ворота Самарканда. Почему мешкаем, почему бы не ворваться туда вихрем и не захватить вожделенный центр Мавераннахра, куда так долго и упорно стремились узбеки Шейбани?
Наверное, высокое собрание затем и созывается, чтобы принять, наконец, такое решение? Во всяком случае, когда через главный вход в зал вошел Шейбани-хан, любопытство собравшихся достигло предела. Все до того сидевшие вельможи повскакали со своих мест и низко поклонились хану. А тот медленно поднялся на шахнишин и, скрестив ноги, спокойно замер на парчовой кур-паче. Мулла Абдурахим сел справа от хана. После короткого молчания мулла Абдурахим прочел суру из корана — во имя благоприятного хода дел, пожелал хану — воителю истинной веры — осуществления всех его ценнейших устремлений. Опять помолчали. И снова мулла нарушил молчание, перейдя, наконец, к сути дела:
— Великий наш имам, нынешний воитель-халиф, благословенный Шейбани-хан, помышляет не только о захвате погрязшего в нечестии города. Наш повелитель намерен покарать врагов религии, ведя нас по священным дорогам, проложенным самим пророком Мухаммадом. Если б наш повелитель был из тех, кто помышляет лишь о богатстве… Самарканду пришлось бы раскошелиться. Но великий Шейбани-хан, в мудрости второй Искандер, прежде всего думает о торжестве веры и справедливости.
— Воистину так! — негромко, но внятно подтвердил Мухаммад Салих, сидевший несколько ниже муллы Абдурахима.
— По отпрыскам Тимурова корня мы видим, — продолжал, не обратив внимания на поэта, мулла Абдурахим, — сколь гнусные дела могут твориться, сколь жалкая участь может постичь страну, коль скоро венценосцы предают забвению веру и справедливость. По приказу Абдул-Латифа убили Улугбека, а ведь он был родной отец Абдул-Латифа. В Герате Хусейн Байкара погубил собственного внука Мумина-мирзу. Султан Али — вот он тут сидит, рядом с нами, — хотел схватить и убить своего старшего брата, Байсункура, которому, правда, удалось спастись бегством, ну, а потом уж Байсункур поймал своего младшего… — мулла саркастически усмехнулся, — братика и хотел было выколоть ему глаза, так, знаете ли, по-родственному, да наш гость мирза улизнул, подкупив палача. Двор самаркандских венценосцев стал обителью предательства, лицемерия и разврата! Коран строго запрещает мусульманам употреблять вино. А вот этот юный мирза… — вон, видите его? — посмотрите-ка хорошенько — считает, что вправе прибыть к святому имаму, к воителю веры истинной, в состоянии, одурманенном запретным питием! Наш святой имам и раньше знал, что сей… никчемный мирза с юных лет вступил на тропу порока, теперь и вы убедились, султаны…
Кипчак Купакбий крикнул с места:
— Повесить развратника и пьяницу!
— Молодой мирза виновен, конечно, — осуждающе покачал головой Мухаммад Салих. — Но еще больше виновен его отец, Султан Махмуд. Вот уж был человек распущенный! Попирал веру. Предавался похоти с женщинами и с мальчиками. Несчастные самаркандцы боялись выпускать своих юных сыновей на улицы, прятали их, как девушек, на женской половине в домах своих…
— А я говорю: сын превзошел отца-развратника! — сказал, словно рубанул саблей, Камбарбий.
— Да что там отец, а мать, какова мать мирзы?
Купакбий рисковал. Все затаили дыхание. До многих дошел слух, что Шейбани-хан намерен-де сочетаться браком с Зухрой-бегим. Хан знал, что женитьба на этой женщине нанесет ущерб его имени в глазах султанов, и не мог забыть рук бегим со вздутыми жилами. Мулла Абдурахим, посвященный в намерения хана, поспешил покончить со слухами и подхватил гневную реплику кипчакского султана:
— Нечестием венценосцев заражаются и жены их. Мать этого мирзы, кажется, на все готова ради удовлетворения своей похоти. И сына отдала в наши руки не для этого ли?
Один из султанов, облегченно вздохнув, тут же предложил:
— Такую мерзкую женщину привязать к хвосту кобылы и гнать до смерти нечестивицы!
Другой посоветовал иной вид казни:
— Запихнуть в мешок и сбросить мешок с самого высокого минарета!
Шейбани-хан молча выслушал предложения этого рода, одно страшнее другого. Наконец взглянул на муллу Абдурахима, по знаку которого среди султанов установилась тишина.
Заговорил хан — степенно, веско, убедительно. Все, слушая, замерли, точно зачарованные, особенно когда Шейбани все новыми и новыми примерами доказывал грехопадение, развращенность, вероотступничество Тимуровых потомков, разоривших некогда славное государство. Внезапно хан обернулся к Ходже Яхъе:
— Эй, пир, а духовным наставником этих развратников был ваш отец Ходжа Ахрар, «святой», как он сам о себе говорил. Венценосцы зависели от его духовной власти. А какие богатства накопил ваш отец — все ли честным путем, а, пир? Нам известно, что вам досталось в наследство много-много золота. Оно помогает вам вот уже одиннадцать лет держать в руках Самарканд. Рыба гниет с головы. Каков пир, таков и мюрид. Вот этот юный развратник мирза, Султан Али, — ведь он ваш мюрид, вы поручились за него перед богом, взяли его руку в свою!
Поочередно показав пальцем на Султана Али и Ходжу Яхъю, Шейбани затем ткнул пальцем в пол:
— А там, внизу, сидит еще одна развратница, женщина… Стыд и совесть забыла, явилась сюда за мужем себе… Вот какой вы пир! Предали своего мюрида-мирзу, хотели отдать Самарканд Бабуру. А этот мюрид, изменив своему пиру, пришел ко мне. Ну и город: предатели да обманщики! Один тянет туда, другой сюда. Венценосец в одну сторону, духовный глава — в другую. Готовы съесть друг друга! Наш пророк Мухаммад был и духовным вождем, и государем, и полководцем. Кто не идет по пути пророка, тот, подобно этому пиру и этому мирзе, будет низвергнут в бездну!
Говоря так, Шейбани-хан имел в виду и своих строптивых приближенных, иные из них тайно роптали: «Наш хан, не довольствуясь троном, провозгласил себя имамом — верховным духовным лицом и халифом — божьим наместником». Шейбани, давно и пристально следя за делами в Мавераннахре, хорошо понял, как ослабляется государство из-за власти таких, как Ходжа Ахрар. У себя такого он не допустит, нет! Еще в пору обучения в бухарском медресе он хорошо усвоил и шариат и тарикат, ныне же в ближайшем окружении Шейбани тем более не было человека, который лучше хана знал бы хадисы и выразительнее читал бы коран. Что он, хан, предводитель воинства, без веры, которая сплачивает вокруг него и султанов, и простой люд разных племен? Но что он за имам, за халиф — без крепкого, послушного его воле войска? Воитель-халиф — вот какое единство нужно!
— Наши враги в Самарканде сильны, словно семиглавый дракон. Каких богатырей победил этот дракон! Но наши помыслы были чисты, намерения благочестивы. И всевышний, сам всевышний выманил дракона из логова, привел его к нам, отдал в руки, сказав «Делай, что хочешь!» По воле аллаха ворота великого Самарканда открылись пред нами без битвы!
Приближенные хана будто только теперь уразумели, сколь большая победа одержана ими; в самом деле Самарканд, великий Самарканд сдается без сражения, правитель и духовный вождь города сами пришли к Шейбани-хану с повинной. Всемогущ аллах, всемогущ, Шейбани-хан истинно воитель веры, излюбленный богом, потому и смог так мудро и так искусно осуществить такое трудное дело.
Мулла Абдурахим провозгласил:
— Пусть здравствует тысячу лет наш святейший имам!
Вскочили с мест и другие:
— Второму Искандеру хвала!
— Избраннику божьему тысячу благодарений!
— Да живет воитель-халиф, пока стоит мир!
Поднялись и Султан Али с Ходжой Яхъей, бледные от страха, едва держались на ногах. И было им чего бояться. Стоило сейчас Шейбани-хану произнести слово, и его сподвижники растерзали бы самаркандцев в клочья.
По знаку хана славословия прекратились, снова все расселись по местам. Шейбани-хан указал на ходжу и мирзу:
— Не было бы греха убить их, перед тем причинив тысячу мук. Но мы еще раз покажем миру, какой должна быть сила у тех, кто идет за веру и справедливость, — эта сила милостивая. Кровь пришельцев не прольется, им даруется жизнь!
И мирза, и ходжа, уже потерявшие надежду на жизнь, согнулись в раболепных поклонах. Ни надменности Султана Али, ни достоинства Ходжи Яхъи! Последний даже прослезился:
— О повелитель, да умножит бог лета вашей жизни!..
— Обожди! — возвысил голос хан. — Ходжа Яхъя, корыстолюбец, что забыл о благочестии! Дабы очистить свою душу, тебе надлежит совершить хадж[73]… Пусть возьмет нужные вещи и отправляется с двумя своими сыновьями. Купакбий, проследи, чтоб не позже завтрашнего утра!
— Да будет исполнено, повелитель!
— Ну, а этот юный мирза, — продолжал Шейбани-хан, глядя на Султана Али, — пожелал назваться нашим сыном. Ладно, вернуть на путь истины забывшего заповеди истинной веры — благое дело. Тимур-хан, допусти его в круг своих людей.
Ладно скроенный сын хана бросил на Султана Али взгляд, выражавший отвращение, но слово отца — закон. Султан Тимур поклонился отцу.
— Будет хорош — наград удостоится, — прибавил Шейбани, — будет плох — головы лишится.
Кому надлежало догадаться, догадался, что Султан Али недолго задержится в числе живых.
Теперь надо было решать судьбу Зухры-бегим, запертой внизу.
До Шейбани-хана давно доходили слухи о красоте Зухры-бегим, одно время он думал взять ее за себя как гунчачи — жену на время, это допускалось обычаем. Конечно, в письме, которое он сдобрил несколькими зарифмованными строчками, про гунчачи не было ни слова: пусть тщеславная самаркандка-вдова думает, что она и впрямь будет владычицей его сердца и его действий. Правда, разочарование, им испытанное сегодня, было не единственным чувством в душе: некое подобие угрызения совести царапало ханскую душу, ведь своими стихами, своим письмом он ввел бегим в заблуждение, проще сказать, обманул, надул. Ему важно было, что султаны с отвращением говорили о Зухре-бегим на совете, словно убеждая своего хана в развращенности, бесчестии бегим. Совесть успокаивалась. «Сама Зухра-бегим оказалась скверной женщиной, — значит, достойна обмана, — думал хан. — Конечно, я не дам султанам казнить ее, нет. Но единенье с султанами мне дороже любой, даже настоящей красавицы. Ее намерением было выйти снова замуж. Так я сдержу свое слово, найду ей мужа».
Взгляд Шейбани остановился на толстом ряболицем человеке, что сидел далеко от почетных, близких к хану, мест. Мансур-бахши — вот султан для Зухры-бегим. Султан захудалый, но, кроме воинских дел, занимался он и лечебным шаманством. Умел, значит, громоподобно стуча в бубен, изгонять из тела больного злых духов, пугать их всяческим сквернословием, за что и прозвали его «пугателем». Еще был прославлен сей султан необычным неистовством своей мужской плоти, чего не могла вытерпеть ни одна его жена, — через год-два жены его или сбегали, или помирали.
— Мансур-бахши, вам опять не везет с женой, правда? — спросил Шейбани султана-пугателя. — Бегим, что сидит внизу, прибыла, вы видели, в наряде невесты. Не выдать ли нам ее за вас?
Пугатель вскочил с коврика и, расплывшись в улыбке до ушей, низко поклонился хану:
— О повелитель, радетель мой, жизнь готов отдать за вас: готов, готов жениться!
Раздался дружный хохот. Все султаны были довольны тем, что Шейбани-хан и этот узелок развязал искусно.
— Святой наш имам поступил мудро, ах, как мудро… Ох, и сожмет же Мансур-пугатель в своих объятьях Зухру-бесстыдницу…
— Подходят друг другу, подходят…
Шейбани заговорил, и тут же смех и возгласы прекратились:
— Свадьбу справим в Самарканде. Войдем туда, соблюдая порядок…
Хан не раз бывал в Самарканде, хорошо знал город, заблаговременно подумал, как войдут его отряды в столицу и как разместятся там. Военачальники получили точные указания, подняли войско, и пять тысяч нукеров Шейбани-хана быстро начали проходить через ворота Чорраха. В это же самое время через другие ворота, Сухангарон, с противоположной Чорраху стороны, бежали сотни людей. Бабур находился в Шахрисябзе. Его сторонники спешили в Шахрисябз.
Ушли не все. Воины Шейбани-хана на конях, быстрых как вихрь, настигли многих, пограбили всласть, а кто сопротивлялся — того тут же на месте убивали.
Особенно усилился грабеж ночью. Пожалуй, один только богатый дом Ходжи Яхъи был в безопасности: всю ночь его охраняли воины Купакбия. Охрана во главе с самим кипчакским султаном следила за тем, как Ходжа Яхъя при помощи двух сыновей и доверенных слуг извлекает из разных мест во дворе и в доме сундуки с золотом, собирает и укладывает вещи. Утром слуги нагрузили целых пять крытых арб да с десяток верблюдов. Три жены ходжи взгромоздились на груженые арбы; слуги повели верблюдов в поводу; телохранители вместе с Ходжой Яхъей и его сыновьями составили конную группу, — и вот, после печального прощания с Самаркандом, некогда могущественный пир направился на юг. Путь Ходжи Яхъи лежал через горы. Дальше узкого горного ущелья караван не ушел. В вечерних сумерках, перед временем ночлега на берегу реки, Купакбий перебил всех «паломников» до единого — и пира, и сыновей его, и телохранителей. Лишь женщин и слуг, вместе с другой добычей, распределил между своими десятниками и нукерами. Половину награбленных богатств Купакбий в ту же ночь отвез в казну хану, который и приказал убить Ходжу Яхъю вдали от людских глаз. Узнав об убийстве, Султан Али понял, что его ждет та же самая участь. Он решил во что бы то ни стало бежать. Однажды под покровом густого осеннего тумана ему с двумя телохранителями удалось выскользнуть незамеченным из восточных ворот самаркандской крепости. На быстром коне поскакал он в сторону Пянджикента. Но и он не успел уйти далеко: на берегу речки Сияб, что протекала в десяти воротах к востоку от Самарканда, беглеца настиг Тимур. Голову «никчемного» показали воителю-халифу.
Зухра-бегим уже вкусила первых побоев в замужестве за Мансуром-бахши, когда привезли к ней сына, лежавшего в гробу без головы. Она закричала истошно, порвала платья, била себя кулаками по голове, исцарапала в кровь лицо.
Победители смотрели и веселились, ведь ничто так не веселит их, как зрелище мук поверженного врага.
Под осенним ветром воды текут, увлекая за собой покрывало из палых листьев.
Несколько сот вооруженных всадников переправились через усыпанный листвой, словно пожелтелый Зарафшан в тридцати верстах к юго-востоку от Самарканда. Спешили они к Сиябу; ехали быстро, но осторожно и по возможности бесшумно. Кишлаков стремились избежать или проскочить через них понезаметней. Дехкане, на которых они все же натыкались, норовили и сами скорее скрыться с глаз долой: всадников принимали за воинов Шейбани-хана, а они уже успели нагнать страху на всю округу.
Но, судя по всему, сами эти всадники сильно опасались войска Шейбани. Когда в темноте переправлялись через Сияб, несколько лошадей увязло в болотистой почве. Нукеры негромко понукали их, пытались вытащить на место потверже, и — увязали сами. Камышовые тростники царапали руки и лица. Один из нукеров, не выдержав, громко выругался. Тут же властный голос одернул его:
— Что раскричался? Иль беду на нас хочешь накликать?
Голос принадлежал Бабуру. Нукер взмолился:
— Помилуйте, повелитель, — никак не сдвину поганца!
Над Сиябом, собирающим воды из теплых родников, в холодную ночь стоял пар. Из-за сумерек, из-за испарений не различить было болотистого места от тверди, Бабур не мог медлить, произнес решительно:
— Хватит, придется коней оставить здесь!
Касымбек поддержал:
— Тем, кто остался без коней, уступлю из своих, запасных.
— Сколько коней и верблюдов пали на перевалах, мой же их всех одолел. Теперь ему погибнуть тут? — горестно сказал Тахир (он был одним из нукеров в этом небольшом отряде).
— Сейчас жизни наши висят на волоске! — ответил Бабур.
Тахир сел на коня, из тех, что шли в поводу у оруженосца Касымбека. Двум другим нукерам посчастливилось сесть на Бабуровых сменных иноходцев.
Жалеть коней больше не приходилось! Самарканд рядом. Надо приблизиться к нему как можно быстрее и незаметней. Выдать себя людям Шейбани-хана — поднимется тревога, встанет все вражеское войско, против которого им пока не устоять.
Все лето ездил Бабур по горам, прошел походом от Шахрисябза до Гиссара, оттуда до зарафшанских истоков — берегов Фандарьи. Самаркандские беки с своими нукерами ушли к Хисров-шаху — правителю Гиссара. Множество тех, кто пришел с Бабуром из Андижана, вернулись в Ферганскую долину, не выдержав быстрых и, казалось, не сулящих успеха переходов с места на место. Тайные осведомители, надо думать, сообщили Шейбани-хану о том, что войско Бабура тает. Хан уверился, что Бабур (сколько там у него осталось нукеров, с тысячу?) не выдержит мытарств в горах и вернется в Андижан. Или станет искать покровительства у своего дяди Олача-хана, который был правителем где-то далеко, за Иссык-Кулем. Уж во всяком случае не нападет же Бабур на него, чье войско сейчас в пять раз больше и может вырасти быстро и намного по сравнению с имеющимся? Шейбани оставил кормиться в разоренном Самарканде человек пятьсот, сам же с основной частью войска разбил лагерь чуть западнее города в местечке Ходжа Дийдар.
Бабур решился на опасный, рискованный шаг: напасть на Самарканд, захватить его под носом у Шейбани-хана, пока тот ничего не подозревает. Неосведомленность хана могла вмиг исчезнуть. Положение будет отчаянным, если соглядатаи Шейбани-хана вовремя оповестят своего хозяина и хан, прикинувшись, что ничего не замечает, подпустит Бабура, с несколькими его слабыми сотнями, к самому городу, а потом ударит всей силой. Да и в самом городе у врагов сила больше, чем у Бабура. И уж конечно, попади Бабур в руки Шейбани-хана, ему не жить! Нукеры и беки, ну, те, кто станет служить хану, жить будут, известно ведь, что большинство беков Султана Али Шейбани присоединил к своему войску. А потомков Тимурова корня воитель-халиф, жаждавший стать родоначальником новой династии в Мавераннахре, поклялся уничтожить беспощадно. Бабур знал это. Решился биться насмерть, ни в каком случае живым в руки хана не попасть…
В темноте его отряд преодолел много арыков, ручьев, залитых водой оврагов. Через безлюдные в эту осеннюю пору сады вышел к мосту Пули Магах. Это уже совсем рядом от городских стен. Сюда два дня назад были отправлены верные нукеры, которые загодя смастерили высокие лестницы, годные для преодоления самаркандских стен. Теперь человек восемьдесят нукеров сошли с коней и, прихватив с собой лестницы, тихо пошли пешком к высокому крутому обрыву. Остальные нукеры и сам Бабур крадучись приблизились к Ферузским городским воротам, затаились в тени деревьев и холма напротив их.
Вокруг — ни звука. Вот только вдруг издали голос подали первые петухи. Небо прижало темные ночные облака прямо на городские стены, что смутно угадывались, уходили куда-то вверх.
Касымбек — он стоял, как всегда, рядом с Бабуром — дышал учащенно. Ощутил дрожь в теле и сам Бабур.
Стены Самарканда! Четыре месяца назад под покровом такой же ночи Бабур подступил к ним, ожидая, когда Ходжа Яхъя откроет ворота. Их обнаружили, обстреляли; под стоны своих раненых, под издевательские выкрики врагов пришлось тогда уйти. Обман, коварство, засады, нападения из-за утла… Смерть, смерть своих и чужих… И в этом вся его жизнь воина, политика, решившего объединить Мавераннахр.
Чтобы снова не попасть самому в ловушку и не подвести своих сторонников внутри города, Бабур никому не дал знать о своем приходе под стены Самарканда. Решил надеяться только на себя, на своих отчаянных нукеров. Их было у него сейчас — Бабур знал точно — двести сорок. А там, за стенами, — пятьсот. И неподалеку — пять тысяч.
Кто кому поставил здесь капкан? Он Шейбани или Шейбани ему?
Сколько раз Бабуровы беки отговаривали его от этой невиданной дерзости, доказывали, что разумней всего повернуть назад.
Но отказаться от своего замысла — значит явиться в Андижан совсем прибитым; жить, покоряясь воле Ахмада Танбала. Не лучше было в осеннюю сырость и зимнюю стужу кочевать по углам своего государства — нет, он не кочевник! Он предпочитает битву, в которой либо умрет, либо, сражаясь как лев, победит Шейбани-хана.
Как лев и как хитрая лисица. Она умеет миновать капканы, застигнуть врага врасплох. На это теперь вся надежда.
Всем существом своим Бабур обратился в слух.
Ночь. Тишина. Собственное сердце бьется сильно — это перестук копыт коня его судьбы…
Тахир сначала не чувствовал тяжести лестницы, пока нукеры обходили древнее кладбище Чакардиза по сравнительно ровной местности. Но тяжесть стала быстро расти, заставляя спотыкаться и глухо чертыхаться, когда они, стараясь не шуметь, стали спускаться на дно глубокого оврага. С суеверной опаской миновали отверстие пещеры: сюда никто не заглядывал даже днем, а вот им пришлось… ночью… мимо пещеры… и опять вверх, цепляясь за жухлые колючки. Часть городской стены виднелась из оврага и казалась отсюда еще выше, чем была на самом деле.
Обливаясь потом, воины все же доставили лестницы под самые стены.
Нуян Кукалдаш, их предводитель, замер, раздумывая и давая передохнуть товарищам… Высота кирпичной стены с добрый тополь, верх стены такой широкий, что по нему — Нуян это знал — свободно ходили парами. Что там сейчас? Кто? Вроде тихо. И ни факелов, ни фонарей. Видно, замерзшие за ночь стражники спустились вниз, в караульню.
— Раз так — пора!
Джигиты осторожно подняли лестницы на дыбы, затем верхние концы лестниц тихо и плавно приставили к краю стены.
— Ну, поднимайтесь, — шепнул Нуян Кукалдаш нукерам.
Стоявшие поблизости потупились. Не шутка: стена в тридцать аршин, сорвешься — и костей твоих потом не соберут. А если стражники спохватятся? В кого первых полетят их камни и стрелы? Да и лестницу недолго оттолкнуть.
Нуян Кукалдаш первым поставил ногу на перекладину.
— Помирать когда-нибудь все равно придется! Так будьте же и вы джигитами!
Тахир начал подниматься по второй лестнице, она была прочной, способной выдержать тяжесть многих.
За первыми полезли все. Нуян Кукалдаш оказался быстро наверху. Огляделся. Никого. И впрямь по широкому настилу вдоль стены мог проехать даже конный.
Тахир притаился в тени выступа-зубца. Помог влезть еще одному нукеру, шепотом спросил:
— Где топор? У тебя?
Нукер вытащил из-за пояса топор, протянул Тахиру.
— Ближе к выступам прячьтесь! — приказал Нуян. Если бы не зубцы на стенах, людей легко можно было бы разглядеть снизу, со двора. В темноте, усиливаемой тенями больших зубцов-выступов, можно было собрать весь их маленький отряд, а потом — быстрыми перебежками — двинуться по настилам постепенно вниз, к воротам. Правда, через определенные расстояния на спуске находились караульные помещения. Когда приблизились к первому из них, кто-то изнутри, «джóкая» по-кипчакски[74], спросил лениво:
— Э-эй, Иристай, это ты? Что задержался? Заждались тебя…
Все замерли. Тахир, крепко сжав топорище обеими руками, ответил:
— Да, это я… Сейчас я…
Стражник, видно, не опознал голоса и тревожно переспросил:
— Ты кто?!
Нуян Кукалдаш кинулся к двери, и когда она открылась и на пороге возникла фигура стражника, пустил в дело кинжал. Предсмертный крик сраженного мог пробудить стражников внизу.
— Тахир, к воротам! К воротам — быстрее! — Нуян Кукалдаш вместе с десятком воинов ринулся к следующей караульне, а Тахир, прыжками перебегая с настила на настил, миновал еще две караульни (их двери были прикрыты) и в считанные мгновенья оказался на земле, у массивных Ферузских ворот.
Охрана этих ворот была поручена Фазылу Тархану. Большинство из его ста пятидесяти нукеров разбрелось по домам. В караульнях сверху и у ворот оставалось всего около двадцати, да и те дремали. Опомниться и схватиться за оружие успели немногие: Нуян действовал стремительно. Тахир, подбежав с топором к воротам, принялся за огромный, как голова лошади, замок. Первые удары ничего не дали. А уже показались Фазыл Тархан, живший неподалеку, и его нукеры с горящими факелами в руках. Двое нукеров заметили человека, возившегося с замком, — две стрелы вонзились в доски ворот чуть выше и чуть правей головы Тахира. У ворот началась схватка. Дрались кинжалами, саблями, копьями, просто кулаками. Нуян Кукалдаш превосходил проворством и уменьем, Фазыл Тархан был повержен ударом его сабли.
А Тахир между тем с остервенением бил и бил топором то по замку, то по цепям, то по кольцам, что держали цепи от моста через ров. Кольца и цепи, громыхая, сорвались на землю. А потом — наконец и замок.
За крепостной стеной был широкий ров, наполненный водой. Пока Тахир открывал ворота пошире, джигиты размотали цепи, перекинули мост.
Бабур и Касымбек с нукерами уже стояли наготове у противоположной стороны рва. Как только открылись ворота и мост лег надо рвом, они с саблями наголо ворвались на конях. Оставшиеся в живых слуги и нукеры Фазыла Тархана бросились бежать. Касымбек во главе небольшого отряда погнался за ними.
Дальше события развернулись еще быстрей. Нуян Кукалдаш атаковал — сзади, из города! — ворота Чорраха. Другой отряд — самого Бабура — вихрем налетел на стражу у ворот Сузангарон. Надо было овладеть всеми четырьмя воротами: не ровен час, мог нагрянуть со своим войском Шейбани-хан.
Шум битвы скоро охватил весь город. Джанвафо, градоначальник, мирно спал в роскошных покоях, отнятых у Ходжи Яхъи, неподалеку от ворот Шейхзаде. Разбуженный шумом и криками, он не сразу опомнился от испуга; выскочив на улицу, столкнулся с остатками караулов, охранявших ворота, а теперь разбитых и преследуемых — по всему видать! — многочисленными врагами, уже занявшими город. Где враги, где свои — понять было трудно: все кричали, ругались, ругали и… бежали, спасая себя.
Градоначальник Джанвафо принял решение, не мешкая: повернул коня к воротам Шейхзаде, единственным, куда еще не успели люди Бабура. Ворота быстро открыли по его приказу, градоначальник выскочил наружу и, вместе с сотней обалделых, ничего не соображающих нукеров, помчался в лагерь хана с сообщением о многотысячном войске Бабура, взявшем Самарканд.
Самаркандцы, проведшие всю ночь в страхе, не зажигая огня и тем паче не высовывая носа на улицы, так и не разобрались, что же происходит в их городе. Лишь на рассвете от глашатаев и по мигом разнесшимся слухам узнали, что Бабур освободил их от чужеродного хана. Людей, недовольных Шейбани-ханом, было много. Дома ремесленников пришельцы сплошь и рядом подвергали разграблению, посевы дехкан вытаптывались табунами войска кочевников. Муллы, сторонники Ходжи Яхъи, зверски убитого вместе с двумя сыновьями в горах, подняли ремесленников и дехкан под черное знамя отмщения. И чиновники прежних правителей, те, что победой Шейбани лишились власти и привилегий, тоже возгорелись желанием отомстить. К двумстам сорока нукерам Бабура присоединились десятки тысяч. И началась расправа. Толпы людей носились по всему городу. Зрелище было страшное. Прятавшихся людей хана-халифа вытаскивали на улицы, некоторых настигали во время бегства и, пуская в ход ножи, топоры, палки и камни, убивали, убивали, убивали. Гнев праведный, народный (мстили простые люди за свои обиды и страдания десятилетней давности) смешался с буйством, с жестокостью тех, кто на время потерял возможность чинить обиды и страдания.
Уже всходило солнце, когда за крепостными стенами показалось в полном боевом порядке все войско Шейбани-хана. Мосты были подняты. Все городские ворота были заперты, надежно охранялись.
Расправа же в городе еще продолжалась…
Тахир носился по городу всю ночь. Радость одержанной победы снимала чувство усталости. Лишь иногда его остро мучил голод. Наконец он не выдержал, е разрешения Касымбека поехал в лепешечные ряды — уже сияло утро, но надежды поесть не было: на улицах и площадях еще буйствовали.
На пустынной базарной площади большая толпа, окружив нескольких нукеров хана, добивала их камнями. Четверо уже лежали бездыханные в лужах крови, другие, закрыв руками лицо, стонали. Среди них был парень лет двадцати, рубашка его висела клочьями, сам он, сплошь в кровоточащих ссадинах и ранах, стоял, раскачиваясь, на коленях, умоляя о пощаде. Врезавшись в толпу, на коне, Тахир закричал:
— Эй, народ, слушай меня! Бабур-мирза издал приказ! Тех, кто сдается, берите в плен! Не лейте лишней крови! Этот паренек тоже мусульманин!.. Люди, прекратите! И мы тоже нукеры! Разве нукеры виноваты? Виноваты их ханы!.. Прекратите, говорю! Выполняйте приказ Бабура-мирзы!
Тут сквозь толпу подоспели два других конных. Тахир с их помощью постепенно утихомирил толпу.
Разгоряченный, он уж и забыл, зачем прибыл сюда, хотел было увести, как пленных, трех оставшихся в живых, еле дышавших, нукеров Шейбани. Тут какой-то высокий человек закричал из толпы:
— Стой, джигит… Ты не Тахир ли?
Тахир посмотрел на этого человека. С пожелтелыми усами, высокий, жилистый, тот держал в руках увесистую дубинку. И Тахир вспомнил события трехлетней давности, когда на этой же улице он оделял лепешками голодных самаркандцев.
— Мамат! Ты-то почему с дубинкой? Ты сам разве не из кипчаков?
— Э, браток, прихвостни Шейбани много худого причинили всем племенам. Жену мою, бедняжку, вот погубили!
Тахир вспомнил свой разговор с этим человеком о Робии, и вновь защемило на душе. Отослав пленных со своими всадниками из бабуровской охраны, Тахир спрыгнул с лошади, отвел Мамата в сторону.
— Мамат-ага, помнишь мой наказ?
— Знал, что спросишь, браток… Окликнул-то поэтому… Знаешь, моя бедная жена, оказывается, слышала кое-чего… ну, о той самой девушке, о которой ты говорил. Она была из Андижана, да?
— Из Кувы.
— Ну, словом, из Андижана, из тех мест. Ее украли и привезли сюда. Потом ее купил и увез купец из Туркестана.
— А потом, а потом что?
— Потом этот купец вместе с Шейбани-ханом перебрался в Самарканд.
— Вместе с той девушкой? Она жива?
— Жива!
Тахир сжал руку Мамата, спросил, задыхаясь:
— Ее зовут Робия, да, Робия?
— Моя покойная жена не знала ее имени.
— А ее самую видела? — И когда Мамат кивнул, затряс его: — Где? Где? Ну, говори же скорей!
— В доме Фазыла Тархана… Ваши его сегодня ночью… — Мамат провел дубинкой по горлу.
— Где его дом, где?
— Идем, я покажу!
Тахир вскочил на коня, посадил Мамата сзади. Мамат бросил дубинку и, держась за чекмень Тахира, стал направлять всадника по кривым улочкам и закоулкам.
«Всевышний, помоги мне, не опустоши душу! Лишь бы она оказалась жива! Умоляю тебя о том, всевышний!» Шесть лет он бесплодно искал Робию, уже уверил себя, что не суждено найти ее, начал свыкаться с этой мыслью, но вот сверкнула внезапной молнией надежда, и что ему те долгие шесть лет. Надежда радовала, но и мучила, потому что могла погаснуть столь же быстро, как молния. И мысль о такой возможности острой болью отдавалась в сердце.
— Вот этот дом! — Мамат показал на двухэтажное кирпичное здание, за которым просматривался просторный сад.
Ворота и в дом, и во двор, и в сад распахнуты; вооруженные воины Бабура выносили кованые сундуки с витиеватыми украшениями, ковры ало-узорчатые, свертки, узлы, посуду. Фазыл был крупным купцом-богатеем, близким Шейбани-хану человеком: его имущество велено было изъять в пользу Бабура.
Тахир у ворот соскочил с коня, забыв даже поблагодарить Мамата, не слыша обращенных к нему слов знакомых нукеров, кинулся прямо в ичкари — во вторую, женскую, половину двора. На айване лежал окровавленный труп Фазыла Тархана, прикрытый белым саваном; с верхнего яруса дома доносились рыдания женщин: то жены Фазыла Тархана выполняли печальный обряд — плакали по убитому, а кое-кто по богатству убитого, унесенному чужими людьми, иные же — просто от страха перед тем, что будет теперь с ними…
Тахир заглядывал в открытые двери комнат внизу. Нигде никого. Кое-где валяются женские украшения и одежды. Сколько же было жен у этого Тархана? Если Робия попала к нему, то он, видно, и ее взял в жены? Или она была просто… служанкой у него?
Тахир спрыгнул с айвана, вышел на середину двора и, глядя на верхний ярус, откуда доносился плач, закричал:
— Эй, Робия там есть?! Роби-я-а! Есть там Робия из Кувы?
Плач вдруг прекратился. Какая-то женщина в зеленом платке подбежала к перильцам верхнего айвана. Тахиру показалось, что ее глаза и брови знакомы до боли…
— Робия! Робия!
Женщина в зеленом платке, увидев Тахира, отскочила от перил, но тут же снова возникла перед его глазами. Тахир разглядел теперь и ее бархатную жилетку, и нитку жемчугов на шее. Робия, право, она! Но женщина опять отпрянула: внушительного роста нукер, усатый, обросший бородой, с шрамом на лице внушал ей страх, а голос… голос был его, Тахира. И этот голос звал и убеждал ее:
— Робия! Робия! Я же Тахир!
Женщина пронзительно закричала сверху:
— Тахир-ага!
И бросилась наконец к лестнице. Он видел, как быстро сбегали по ступенькам ее ноги, слышал, как тонко позвякивали украшения-цепочки на косах. Лицо и глаза были как у прежней Робии, но в ней, наряженной по-иному, чудилось и что-то чужое.
Робия, сбежав вниз, остановилась. Не в силах отвести глаз от Тахира, тоже замершего словно изваяние, пугливо прошептала:
— Вы привидение, да, Тахир-ага?
Робия ведь давно сочла, что Тахир, пронзенный копьем Тахир умер, в своих молитвах она просила всевышнего пощадить его душу. Были мгновенья, когда она в молитвах обращалась к богу: «Не увижу больше его живым, так ниспошли мне увидеть его во сне, как привидение!» Может быть, бог внял ее мольбам?
— Я жив, Робия! Шесть лет ищу тебя!
— Вы живы? — Робия подошла к Тахиру. Пощупала сукно его чекменя, саблю, дотронулась до руки. И только когда Тахир, обняв ее за плечи, прижал к себе, Робия поверила, что перед ней не привидение… — Жив! Жив! Боже мой, жив!
Тахир гладил ее плечи в атласе и говорил — нескладно и так понятно сердцу:
— Робия, жизнь моя! И ты, ты тоже жива! Я шесть лет искал тебя! Где же ты была? Шесть лет… я без тебя…
Робия вдруг вспомнила — кто она теперь. Боже! Седьмая «жена» богача купца. Резко высвободилась из рук Тахира:
— Не обнимайте меня, Тахир-ага! Я недостойна вас!
Фазыл Тархан купил ее у тех самых разбойников-воинов — кинул кошелек золота. Робия питала отвращение к этому старику. Он женился на ней где-то далеко, в туркестанском городе Ясси, и дней через десять забыл о ней, отправился по торговым делам в Бухару. А вернулся оттуда с молодой красивой женой. Бухарка и была его женой, а остальные… так… жили в гареме вдовами. И старые, и она, молодая. Приходил иногда (очень редко) к ней ночью — как к рабыне, к наложнице. Она сопротивлялась — старик уходил… но позор, позор-то как смыть ей, некогда обрученной с Тахиром, а потом — и замужней, и незамужней, не поймешь…
Робия, закрыв лицо руками, горько заплакала. Нитка жемчугов на шее, красивые серебряные украшения на ее косах, атласное платье — все это куплено на деньги купца, что правда — то правда: в рубище она не ходила.
— Робия, скажи правду, ты любила мужа? Ты поэтому плачешь?
— Меня продали ему! Насильно, насильно!.. Я ненавижу… Ненавидела его и ненавижу!
— Так почему же ты плачешь?
— Мне горько, что я не смогла остаться чистой перед вами. А я ведь не забыла… тебя, Тахирджан! Вот, бог над нами — свидетель… А этот купец… рабыней меня хотел видеть.
Тахир произнес, наконец, то, что мучительно ныло в душе:
— У тебя есть… ребенок от него?
Робия, продолжая плакать, покачала головой:
— Я только… считалась женой… Вдова была… и рабыня…
Боль и жалость переполнили все существо Тахира. Конечно, и раньше ему приходило в голову, что, видно, не один насильник надругался над беззащитной Робией. И все же, когда искал ее, думал: «Лишь бы найти живой!» И вот она перед ним — живая. Не прежняя девушка-цветок — человек с искалеченной судьбой, несчастная женщина без детей, без семьи, игрушка, сломанная чужой злой волей, гаремная вдова в дорогом атласе… Тяжкие раны, даже если излечены они, оставляют шрамы до конца жизни. Тахир подумал: нелегко будет изжить из ее души следы всего пережитого, да и ему — тоже будет нелегко забыть и свои поиски и услышанное сейчас.
И все же их встреча — не одни же только слезы, больше-то радость!
— Робия, хватит плакать! Возблагодарим судьбу, что остались живы. Что встретились, наконец!.. Ну, пойдем!
— Куда?
— Разве ты не моя невеста?
— Но я… я… заберу свои вещи!
— Ничего не бери отсюда. Забудь о них. И обо всем, что здесь было. Второй раз не напоминай мне!
Когда Робия увидела нукеров, все еще таскавших скарб убитого купца, она сказала стеснительно:
— По улице идти… мне стыдно… без покрывала.
Тахир снял с себя чекмень. Робия накинула его на голову. Серебристый чекмень закрыл ее чуть ли не до пят. Тахир подсадил Робию на коня…
И свадьбу сыграли вскорости — время войны торопило их.
Под нежно-белым пушистым покровом — крыши, дувалы, деревья и купола Самарканда.
Бабур стоял на верхнем ярусе Бустан-сарая и смотрел на город. Сплетения темных ветвей деревьев на фоне чистого снега напоминали ему написанные на белой бумаге узоры насталика[75]. Как письмо, полученное им сегодня из Герата от Алишера Навои. И опять он почувствовал, что в груди расцветают гордость и радость.
После того как Бабур лихо отнял Самарканд у Шейбани, поэты успели прославить его дерзкую отвагу, написав по сему поводу изощренные стихи-тарих, в коих числовые значения букв первых восьми слов в сумме своей составили точную дату одержанной победы. Поздравление от Алишера Навои льстило Бабуру куда больше, хотя написано было прозой. Как далек Герат от Самарканда, как много знаменитых людей и важных дел, взыскующих внимания Навои! А вот, оказывается, великий поэт знает его, Бабура, из такой дали пристально следит за ним. «На сей раз вы отвоевали Самарканд с отвагой, достойной своего имени», — писал Навои, ясно давая понять, что ему известно и про первое взятие города, и намекая на то, что Бабур недаром носит свое «львиное» имя. А может быть, в словах Навои содержался и еще один намек: ведь человеколюбие Мир Алишера известно, и вряд ли одобрял он первое взятие Самарканда Бабуром, достигнутое тяжкой семимесячной осадой, что принесла людям Самарканда столько мучений. Вот уж тогда не «львиный» это был прыжок, о нет!
Бабур прошел в глубь зала, туда, где в шкафах с резными дверцами работы искусных мастеров хранились книги. Рядом со шкафом стоял низкий столик о шести ножках, сделанный из ароматно пахнущего сандала, а на столике лежал перевязанный золотистой тесемкой свиток — это и было письмо от Навои. Бабур сел за столик на парчовую курпу и вновь принялся читать письмо. И теперь по-особенному воспринял несколько фраз, которым в первое чтение не придал большого значения. А в них Навои, узнав от одного андижанца-зодчего о поэтическом даре Бабура, тонким намеком призывал смелее пробовать силы в стихосложении — не только на ратном поле. Этот зодчий — догадался Бабур, — наверное, мавляна Фазлиддин. Видно, это он прибыл в Герат, стал вхож к Навои, рассказал ему и о стихотворных забавах Бабура и о многом другом… Бабуру захотелось теперь к уже готовому ответному своему посланию в Герат приписать стихотворение. Но, конечно, надо выбрать лучшее. А какое?
Долго перелистывал он толстую тетрадь, куда записывал свои поэтические опыты.
Может быть, подойдет газель, которую он когда-то начал — о горестях одиночества, пришедшего к нему в душу из-за того, что в ту пору предательство следовало за предательством? Заброшенной, затерянной в мире была тогда его душа. Бабур слышал, что и великому Мир Алишеру пришлось не раз и не два узнать, что такое измена близких, — даже ближайший друг султан Хусейн Байкара не сумел стать опорой поэта, не утолил его жажды больших и добрых деяний для людей. О, если бы Бабур смог своим стихом выразить и заветное души Навои!
Попробовать завершить газель, с той поры так и не завершенную? Но мало того, что настроение у Бабура было далеким от вызываемого одиночеством (пусть Шейбани и готовился вновь отобрать город, пусть опять приходит и торчит перед Самаркандом — радость победы и признания людского еще жива в сердце Бабура), поэта отвлек от поэтического дела слуга.
— Повелитель, простите своего раба, но…
— Что? — недовольный, нахмурился Бабур.
— Ваша матушка, высокородная ханум, ждет встречи с вами.
— Да? — Бабур вскочил с места. — Прибыли?
— Прибыли. И бегим тоже.
— Удивительно и прекрасно! — воскликнул Бабур и отложил перо и бумагу.
Они не виделись без малого полгода. Кутлуг Нигор-ханум вместе с Айшой-бегим и Ханзодой ждали в Ура-Тюбе, пока доверенные люди, посланные Бабуром, перевезли их сюда.
Бабур встретил женщин в большом зале на первом ярусе. Мать обняла Бабура, и он почувствовал худобу ее тела и почти невесомость рук. У сестры же, — должно быть, оттого, что пришла с мороза, — щеки пламенели румянцем, глаза задорно сверкали: долгий путь будто совсем и не утомил ее, она выглядела радостной и красивей прежнего. Бабуру было очень приятно, когда ладони Ханзоды прикоснулись к его правому плечу, — так принято женщине-родственнице здороваться с мужчиной-родственником. Айша-бегим, не сняв с себя теплого шерстяного платка, стояла чуть поодаль, молча.
— Почему вы так запоздали? Несколько недель уже вас ждем!
— Э, мой амирзода, у нас есть весьма извинительная причина, мы не могли торопиться, — улыбаясь, загадала загадку Ханзода и бросила многозначительный взгляд на Айшу.
Правду сказать, не по жене больше всего соскучился Бабур, хотя когда-то и писал, что хочет припасть к ее коленям. Мечтательные сны юности улетучились. И все же он не мог да и не хотел показаться невнимательным к Айше. И приблизился к своей семнадцатилетней жене-тростинке, подставил правое плечо под ее ладошку, сказал:
— Добро пожаловать, бегим!
Айша подняла к мужнину плечу худенькую руку, согнутую в остром, некрасиво-костлявом локте:
— Мой шах, поздравляю вас с победой!
Вон как возвеличила, обратилась к нему «мой шах».
— А вас поздравляю с возвращением в родной город, бегим.
— Благодарна… — Айша-бегим потупилась.
— Ох, и намучилась Айша-бегим в пути, бедная, — сказала Ханзода. — Ей-то особенно тяжело теперь путешествовать.
Вон что! Жена и похудела, и как-то разом потолстела. Живот распирал платье. На исхудавшем лице появились желтоватые пятна. Значит, Бабур будет отцом? Плоду — примерно шесть месяцев.
Жена и раньше не выносила езды ни на лошади, ни в крытой повозке: кружилась голова. Бабур представил себе тяготы предпринятого путешествия, особенно для нее, беременной. И впрямь — бедная Айша!
— Теперь вы избавились от всех тягот, — сказал он. — Для вас приготовлены удобные комнаты. Что вам нужно будет еще, приказывайте, все мы, в Бустан-сарае, к вашим услугам!
Ханзода-бегим улыбнулась открыто, счастливо:
— Благодарны… благодарны… Свиделись с вами, и радость наша вознеслась до небес.
— Ваш преданный брат тоже весьма сильно стосковался по беседам с вами, бегим… А пока вы все устраиваетесь, мы велим расстелить дастархан… там, на небесах, на самом верху. — Бабур показал пальцем на потолок и засмеялся заливисто, как в детстве. И все засмеялись вслед за ним. Даже Айша.
Боже, какой радостный — этот день! Вслушиваясь в себя, в полногласный стук сердца, Бабур подумал, что это играет в нем, тонко и приятно, точно свирель, новое ему, отцовское, чувство. И Айша-бегим с желто-коричневыми пятнами на лице показалась Бабуру дорогой и родной.
Ночью, когда они, погасив лампу, легли в постель, Айша прикрыла груди пуховым одеялом, вытянулась и долго смотрела вверх — неподвижная и, видно, совсем усталая. Вдруг она сказала:
— Я горжусь вами, мой повелитель.
Бабур даже вздрогнул от неожиданного совпадения того, о чем думала жена, с тем, что вспомнилось ему. Некогда он сказал ей: «Встретимся в Самарканде» — и сдержал свое слово. Жена гордилась им.
И еще ей хотелось сказать, что приятно и гордо стать вскоре матерью его ребенка. Бабур понял это, потому и спросил:
— Когда ждать… когда будем ликовать, бегим?
— Остается меньше трех месяцев… Чем ближе, тем страшнее становится.
— Ну, какие страхи, милая… Только что говорила «горжусь».
— Говорила… Если бог даст нам сына, назовем его Фахриддин[76], ладно?
— Имя отца — Захириддин, и Айша-бегим, умница, предлагает имя сыну, созвучное с отцовским.
— Хорошее имя — Фахриддин. Правда. А если дочь, то Фахринисо, ладно, бегим?
Айша-бегим хотела родить сына, стать матерью наследника трона. Бабуру ответила так:
— Согласна… но я прошу у бога сына.
— Да сбудется!
Фахриддин… Фахринисо… Красивые имена. Да ниспошлет всевышний счастливую судьбу тому, кто будет носить то или другое имя.
Беда не приходит одна, но и радость — тоже.
Удачи следовали одна за другой. После того как был отвоеван Самарканд, Ургут на востоке, Согд и Дабусия на западе вышли из подчинения Шейбани-хана, признали власть Бабура. Шейбани все готовился к будущим битвам, а осаду Самарканда снял. Отступил с главным войском. Тревожил быстрыми набегами небольших отрядов.
Сегодня поступили добрые вести из Карши и Гузара — воины Бабура прогнали правителей, поставленных Шейбани-ханом в этих городах, новые власти прислали подарки Бабуру, а еще в его распоряжение были отправлены сотни новых воинов. Беков, которые привели с собой этих новых нукеров, Бабур, в свою очередь, щедро одарил одеждой, жалованьем, богатым жильем…
Не успел продолжить Бабур вчерашнее письмо Мир Алишеру и сегодня: на широкой мраморной лестнице, ведущей в зал с книгами, его перехватила сестра.
— Мой амирзода, правда ли, что вы получили послание из Герата?
Бабур остановился:
— Правда, от великого Мир Алишера.
Ханзода-бегим выразила свою радость по этому поводу, но точно бы ждала от братишки какой-то важной для себя вести, сама была нерадостной, и взгляд ее чего-то требовал от брата. Бабур не знал еще, какая, но почувствовал, что у сестры — боль на душе. Миг он колебался, потом решительно предложил:
— Пойдемте наверх… я покажу вам гератское письмо.
Когда Ханзода-бегим, читая письмо Алишера Навои, дошла до места, где упоминалось имя зодчего из Андижана, глаза ее вдруг увлажнились.
— Почему вы прослезились, бегим? А я так хотел обрадовать мою сестренку…
— Эти слезы… от радости… Я радуюсь, что слава о моем брате распространяется все шире.
— Я тоже хотел бы порадоваться за свою дорогую сестру!
— Что ж поделать, — сестра невезучая…
— Но брат сестры — всемогущий и удачливый, — Бабур все поворачивал и поворачивал разговор на шутливый лад, — неужто он не может помочь?
— Вы и так натерпелись из-за меня, амирзода. Если бы в тот год… если бы я тогда, в Оше, согласилась выйти замуж за Танбала, он, наверное, не превратился бы в вашего жестокого врага.
Этим душевным признанием Ханзода-бегим совсем обезоружила Бабура, он почувствовал прилив еще большей любви к сестре. Хотелось быть щедрым, дать ей счастья: в самом деле, кто, как не он, переполненный высокими чувствами и помыслами, способен осчастливить родную сестру, — более того, человека, ближе которого нет у него никого.
Вот теперь все его милые женщины: сестра, мать, жена, ждущая сына, переехали в великолепный дворец самаркандский. Сколько здесь жило венценосцев и венценосных отпрысков! И сколь редкие из них оставили после себя благодарный след в людской памяти. А чудеса, сотворенные талантом зодчих, все еще ослепительно сверкают, радуют глаза и сердца. Так, выходит, добрый зодчий нужней сотни праздных, пустых венценосцев!
— Бегим! Танбал стал моим врагом не только из-за вас… Пусть ваша совесть, дорогая сестра, будет спокойной. Змея — это змея, она остается верной своему змеиному нраву, несмотря ни на что.
— Я благодарю… тебя, Бабурджан, — голосом, ставшим похожим на голос их матери, сказала Ханзода.
— Великий Мир Алишер, ожидая от нас достойных дел, прислал нам послание, — Бабур снова впал в полушутливый торжественный тон. — Что ж, и мы воздвигнем дворцы, которые не померкнут в веках… чтоб Хорасан не обогнал Мавераннахр, — добавил он, улыбаясь. — Хочу пригласить сюда лучших зодчих, бегим. Ответ Мир Алишеру отправлю с умным посланником… Если тот зодчий, о котором упомянул Мир Алишер, наш ацдижанец мавляна Фазлиддин, посланник пригласит его в Самарканд.
Глаза Ханзоды-бегим, еще не успев высохнуть, заискрились радостью. Потом вдруг она потупилась, прошептала стеснительно:
— Вы единственная звезда моей надежды… на небе Мавераннахра, брат.
— О сестра, просите теперь всевышнего, чтоб он скорей убрал этого бешеного Шейбани-хана с нашего пути. Да наступит быстрее и да будет крепким и долгим мир! Вот тогда мы все, передохнув, примемся за недоконченные газели и заветные медресе и дворцы. Помнишь, как мы это начали в Оше?
Еще бы! Ханзода-бегим бережно хранила чертежи мавляны, некогда полученные ею от Тахира. Неловко было признаться в этом брату. Она сказала только:
— Мой амирзода, да поможет нам бог осуществить мечты! Все наши мечты! Я буду молиться за это день и ночь!
Долго намеревался после этой беседы с сестрой просидеть Бабур за тетрадкой с набросками, записями пришедших в голову мыслей, начатыми и неоконченными стихами. Одно двустишие показалось подходящим для того, чтоб выразить нынешнее его душевное состояние:
Преданный преданность просит — и преданность обретет.
Каждый, кто муки приносит, — мучения обретет.
Не это ли стихотворение послать Алишеру Навои?
Он написал еще одну строку:
Добрый — да будет счастлив, верными окружен.
Нет, это как-то слишком просто и прямо сказано (он зачеркнул написанное). Задумался. Ему хотелось выразить мысль о том, что такие редчайшие в грешном мире люди, как Навои, люди, которые для других людей делают очень много хорошего, заслуживают быть вознагражденными не когда-то после своей смерти, не в памяти людской, а здесь, на земле, при жизни, больше всех других они должны быть счастливы, и это счастье обязаны им дать доброта и преданность окружающих. Стихи не поддавались почему-то этой мысли. «А разве в жизни так?» — спросил себя Бабур и еще раз зачеркнул свою строчку. Написал сверху нее:
Доброго пусть минуют зло, коварство, измена.
Перо вновь остановилось. Нет, не то!
Бабур закрыл тетрадку и встал из-за стола.
Долго ходил по залу.
Радостно-приподнятое настроение куда-то улетучилось.
Он даже обрадовался, когда, отвлекая от мрачных мыслей, ему доложили, что из Шахрисябза приехал Касымбек вместе с муллой Бинойи, поэтом Камалиддином Бинойи, и просит назначить время для беседы с ними обоими.
— Чего ждать? Сейчас и побеседуем, — решил Бабур и, спускаясь в приемную, стал вспоминать подробности прежней своей встречи с Бинойи.
Со знаменитым гератским поэтом Камалиддином Бинойи Бабур познакомился три года назад, когда занял Самарканд в первый раз. У Бинойи был экземпляр редкостной книги, переписанной лучшими каллиграфами. Прослышав, что Бабур страстный книголюб, Бинойи вознамерился подарить ему это рукописное сокровище. Бабур же, зная, что Бинойи не имел в Самарканде ни кола ни двора, жил где попало и бедно, решил купить книгу. Он призвал продавцов книжных редкостей и спросил, какова может быть ей цена. Ответ был: «Самая высокая цена — пять тысяч дирхемов».
Увы, Бабур не успел послать эти деньги Бинойи, потому что, как мы знаем, заболел, слег и чуть было не расстался с этим бренным миром.
Когда же выздоровел и собрался в Андижан, увидел у себя ту самую книгу (она называлась «Маджмуати Рашиди»[77]) и вспомнил, что еще не рассчитался за нее с Бинойи. Тут же Бабур призвал казначея, тот отсчитал пять тысяч золотых дирхемов, доверенный человек понес их поэту. Однако не сразу эти деньги нашли владельца книги. Доверенный человек не сумел найти Бинойи: бездомный поэт запропастился куда-то, гостил неизвестно где. А Бабуру между тем надо было уже отправляться в Андижан на выручку матери и учителя. Казалось, не до поисков Бинойи было, но Бабур настоял на своем:
— Не уеду из Самарканда, пока не расквитаюсь с этим долгом!
После этого гонцы и нукеры поскакали в разные концы города, отыскали Бинойи, рассказали ему, в чем дело и почему нельзя отказываться от этих денег (поход срывался!), и вручили, наконец, злополучные пять тысяч дирхемов.
Бинойи видел немало венценосцев, жадных до чужого добра. Честность шестнадцатилетнего Бабура-мирзы растрогала поэта, и он в честь такого случая на-писал стихотворение. Один свиток со стихотворением, переписанным умелым каллиграфом, успел вручить на память Бабуру перед его отъездом из Самарканда.
Стихотворение состояло из сорока четырех строк. Бинойи писал с обычными для поэзии преувеличениями:
Ты славой мира стал в своих делах,
Захириддин Бабур, о справедливый шах!
Бабур добродушно рассмеялся: подумать только — «славой мира стал»! Но и то сказать: из-за маленького добра, сделанного вовремя, может быть, весь мир, пусть на миг, предстал перед глазами бездомного поэта воплощением справедливости!..
А потом Самарканд был захвачен Шейбани-ханом.
Хан устраивает мушоиру, куда приглашает и Бинойи. На этом состязании поэтов Бинойи прочитал стихотворение, которое пришлось Шейбани по душе. Он делает его придворным поэтом — и богатым! — поручает, как водится, написать историю своих побед. Мулла Бинойи начал писать «Шейбани-наме», да тут Самарканд снова переходит в руки Бабура. В те самые дни, когда Шейбани-хан постепенно убирает все свои отряды из всех туменов[78] вокруг Самарканда и отступает к Бухаре, чтоб набрать силы для новой борьбы, мулла Бинойи, сбежав из ханского стана, прибывает в Самарканд. Он ищет встречи с Бабуром, но Касымбек, считая поэта сторонником Шейбани-хана, не допускает его к Бабуру, отправляет в Шахрисябз. Между прочим, Бабур, не сразу услышав об этом, упрекнул недавно даже Касымбека:
— Напрасно вы так поступили. Мулла Бинойи — большой поэт. Раз сам пришел, надо было его допустить встретиться со мной.
Честный Касымбек объяснил:
— Ваш большой поэт, повелитель, писал хвалебные стихи о захватчике Шейбани-хане.
Бабур улыбнулся:
— А вы не знаете, оказывается, что он посвятил хвалебное стихотворение и мне… Что делать поэту, коли правители так любят хвалу?
Касымбек остался серьезным:
— Повелитель, этот человек может быть тайным соглядатаем Шейбани-хана.
Бабур, подумав, произнес:
— Нет. Он не стал в Герате соглядатаем Хусейна Байкары. И Шейбани он служил стихами… да и то короткое время.
— Но Бинойи жил в доме Ходжи Яхъи, ел его хлеб и потохм стал открыто служить Шейбани-хану, который расправился с Ходжой Яхъей. Даже если он и не был соглядатаем, хорошо ли так поступать?
— Согласен, нехорошо. Но мы и должны показать ему, что должно считать хорошим… Пошлите человека, уважаемый бек, пусть муллу Бинойи здоровым и невредимым приведут в Самарканд!
Это уже был приказ, и Касымбек сегодня выполнил его.
…Бабур спустился вниз и через особый вход вошел в приемную. Через противоположную — общую — дверь вскоре вошли Касымбек и мулла Бинойи.
Три года назад мулла Бинойи выглядел крепким и представительным. Теперь же сильно похудел и словно съежился. И чапан и чалма на нем были ветхи. Но большие глаза — как прежде — излучали самообладание и горделивость характера.
Бабур встретил поэта в середине комнаты, пригласил пройти вглубь. Посадив справа от себя Касымбека, слева Бинойи, повернулся к поэту, спросил о самочувствии. Бинойи ответил двустишием на таджикском языке:
С нив своих не собрать мне съедобного.
Невесть что я надену удобного…
Бабур почувствовал звуковую игру в этих строчках, особенно в начальных слогах «нив» и «нев», улыбнулся, понимая прозрачный намек поэта о жалкой его участи из-за службы у хана. Бабур согласно кивнул головой, приложил пальцы ко лбу, замер в молчании. О, повелитель пожелал ответить на стихи стихами: Касымбек сделал знак Бинойи — «подождите!». Вскоре Бабур отвел руку и вместе с широким ее движением в сторону произнес:
Не мешкая, тотчас свою проявим власть.
Пускай оденут вас, пускай накормят всласть.
Мулла Бинойи не ожидал такого быстрого ответа, переспросил «прозой» по-таджикски (стихи Бабура были на тюркском):
— Повторите еще раз, повелитель, я хочу лучше усвоить размер стиха.
Бабур несколько изменил свой бейт.
Проявим свою власть — объявим свой приказ:
Пусть вас накормят всласть, пусть приоденут вас.
— Восхищен вашим талантом, мой повелитель! — сказал мулла Бинойи, помолчал недолго, пощипывая кончик своей бороды с проседью, ища ответа. Наконец нашел что хотел — высоко поднял глаза, выпрямился, высказался уже на тюркском:
Дар велик, — не заслуженный мной, будто с неба свалился,
Хоть и вправду — к богатству душой я вовек не стремился!
Удивился и Бабур. Не думал он, что Бинойи мастер не только персидского, но и тюркского стиха. Правда, сам Бинойи оценил себя скромно, не заслуживающим «великого дара», но это был, видимо, обычный поэтический прием. Ох, стихи, стихи, как вы умеете одновременно и скрывать красивым словом истину, и обнажать ее!
Бабур вызвал писаря и велел ему занести на бумагу сочиненные Бинойи тюркские бейты.
Мушоира между Бабуром и Бинойи произвела впечатление и на Касымбека. В тот же день он предоставил поэту приличный дом с приятным двориком, по наказу Бабура послал ему муки, риса, овцу и теплую шубу. Мулле Бинойи, как другим важным чиновникам, положили ежемесячное — немалое — жалованье.
Не раз и не два после этой встречи беседовал с гератским поэтом Бабур у себя наверху, в «приюте уединения», и всегда за дастарханом. Сначала Бинойи думал, что рассказывать ему придется о жизни у Шейбани-хана, готовился к этому — в меру ироничному, в меру упрекающему собственную слабость — рассказу. Но Бабур спрашивал совсем о другом — о Герате, о Навои, о какой-то неясной размолвке, происшедшей между дружившими прежде поэтами.
— Однажды у Алишер-бека заболели уши, — рассказывал Бинойи, — чтобы согреть их, он обмотал зеленым платком голову. Торговец шелком, прослышав об этом, стал продавать свои зеленые платки с надписью «Как у Алишера…». Я преклоняюсь перед Навои, он великий человек, великий поэт, но рвение корыстных людишек нагреть руки на имени Навои, заработать денежки, называть разные пустячные вещички «Как у Алишера» — это вот задело вашего покорного слугу за живое. Я заказал для своего осла намеренно нелепой формы седло и тоже назвал его — «Как у Алишера». И это седло тоже стало модным!.. А клеветники распустили слух: «Бинойи насмехается над Навои», и это стало причиной недоразумений между нами, поверьте, весьма горестных для меня. Я почитаю Навои безгранично! Я испытывал тоску по нему!
В беседах выяснилось, что Бинойи посвятил Мир Алишеру касыду[79], и когда прочитал ее Бабуру наизусть, слушатель не мог сдержать восхищения.
Самое большое желание Бинойи — чтобы Мир Алишер узнал эту касыду, и Бабур приветливо предложил передать ее через своего посланника, который готовился поехать в Герат.
Разговоры с Бинойи вновь и вновь возвращали Бабура к мысли о собственном поэтическом послании Навои. Но, сравнивая свои строки со стихами Бинойи, которого сам Навои когда-то называл «несравненным во всех познаниях», Бабур находил, что еще не достиг того порога, с которого можно было бы идти на духовную встречу с великим гератцем, браковал одно свое стихотворение за другим, один вариант за другим. Бабур чувствовал, как то, что казалось прежде простым и понятным, становилось сложным и даже превратно толковалось молвой людской. Стихи, к которым он привык, не передавали сложности мира, а многого в нем просто не касались. Например, того, как давит на человека, высоко взнесенного судьбой и высокого в помыслах, его окружение, корыстная и суетливая, то угодливая, то коварно-неверная дворцовая толпа, среди которой ты обречен пребывать. А разве его стихи говорили о том зле, что приносят властители-временщики? Они дорываются до кормила власти и видят только себя, думают только о себе, даже приближая к себе поэтов и зодчих, думают о себе, о славе своего имени… И у Алишера Навои, и у муллы Бинойи — рассказы его становились все горше и горестней — воистину были веские основания быть недовольными и дворцовой толпой, и сильными мира сего — властителями на время.
Благое от временщиков — скажи, о душа, кто знает?
Строка — будто стон души, да и выразилась сильно и складно. Бабура охватило волнение проницательного всепонимания. Сейчас он видит очами быстрой мысли находящегося в Герате Алишера Навои, сейчас ему есть что сказать великому поэту… Кто ждет добра от людей, пусть самых высоких, но помышляющих только о собственной корысти, — тот обманется, непременно обманется.
Мир Алишер потому приносит людям добро, что стоит неизмеримо выше «льстецов», окружающих и венценосцев (все они, в общем-то, временные в этом бренном мире!) и самого Навои. Бабур захотел выразить то, что хотел, — цель жизни должна быть возвышенной, только тогда оправдана твоя жизнь!
Благое от временщиков — скажи, о душа, кто знает?
А шаха, честней льстецов, придворных льстецов, кто знает?
Служи не себе, — добру, будь выше толпы корыстной,
Служить кто добру готов — в себе Человека узнает!
…Так он закончил в одну из ночей стихи и письмо к Навои. Через два дня особый посланец отправился с письмом и дорогими подарками из Самарканда в Герат. Бабур надеялся, что ответ от Навои получит до окончания зимы. Но когда появились первые подснежники, из Герата, вместо ожидаемого ответа, прибыло горестное известие: в лютую зимнюю пору Алишер Навои скончался. Посланец еще ехал к нему, а поэта уже не было на этом свете. Сколько лет Бабур жил надеждой, что великий Навои будет его наставником! Судьба лишила его этой надежды…
А на пороге уже встала новая война с Шейбани,
Копыто раздавило бутончик тюльпана, что только было собрался поднять головку от земли и раскрыться.
Шейбани-хан взметнулся на вершину холма, застыл в седле, глядя, как разворачивались в долине внизу его конные лавы.
Было на что полюбоваться, хотя еще недавно…
Крепость Дабусия[80], знаменитейшая между Самаркандом и Бухарой, под голубым весенним небом кажется сейчас хану величественной рукотворной горой. А прошлогодней поздней осенью, когда эта крепость перешла к Бабуру, Шейбани-хану было не до красивых образных сравнений. Он очутился в тяжелом положении — в его руках оставалась одна Бухара. И степи, конечно. Бескрайние, но не бесконечные людьми, новыми воинами. Иные султаны уже говорили: «Пока, мол, не поздно, вернемся в туркестанские степи!» Шейбани не поддался: он верил в свою звезду и в свою степь. А еще он знал — из Самарканда тайные люди доносили ему: Бабур, увлеченный беседами с поэтами и учеными, не слишком усердно готовился к новым битвам. К тому же в городе, что столько раз в последние годы переходил из рук в руки, городе разоренном и разграбленном, к весне начался мор и вот-вот вспыхнет голод.
Шейбани настойчиво собирал и обучал войска. И когда внезапно выступил из Бухары под Дабусию, его воины были готовы штурмовать крепость. Они лезли наверх, осыпаемые стрелами и камнями, заливаемые горящим маслом, лезли, невзирая на потери. А когда натиск несколько ослабел и нукеры дрогнули, хан бросил новые отряды отборных нукеров, которых повели его родной брат Махмуд и любимый сын Тимур. Воины увидели, что хан не жалеет ни брата, ни сына, и возобновили штурм с еще большей яростью. Мертвые падали вниз, будто осыпался тутовник, освобождали ступеньки штурмовых лестниц для живых, — и вот пошла рукопашная на верхах крепостных стен, беспощадная рукопашная, в которой убитые помогали нападающим — их тела заваливали проемы между зубцами и было все труднее защитникам стрелять вниз.
Войско Шейбани-хана намного превосходило числом и силой гарнизон крепости. Дабусия была взята, все оставшиеся в живых защитники крепости по приказу хана казнены.
Гонец, посланный из Дабусии к Бабуру за помощью, примчался, когда Шейбани-хан уже праздновал победу. Первую победу после длинного ряда осенних и зимних поражений, — такая победа всегда окрыляет. Теперь Шейбани-хан сделал Дабусию своей опорой и здесь готовил прыжок на Самарканд…
Конные скачки внизу — не для развлечения хана. Это тяжкое ратное обучение. Скоро в решающей битве с Бабуром Шейбани-хану понадобятся самые быстрые и самые выносливые воины и кони.
Вчера из Самарканда в одежде дервиша явился лазутчик и сообщил, что жена Бабура родила дочь. Девочку назвали Фахринисо.
Шейбани-хан, и восторженно, и придирчиво следя за своими беркутами-всадниками, думал про себя: «Загордился Бабур. Ну что ж, пусть упивается своей осенней победой, пусть пишет стихи, пусть Фахринисо будет Фахринисо! Меж тем мои беркуты учатся летать и когтить врага. Любой испустит дух в их когтях!»
Ни к одному сражению Шейбани-хан еще не готовился так одержимо. Одолеть Бабура не легко. Из молодых — да ранний. Удачлив, удал, смел. Умно повел свое дело: большинство городов и селений Мавераннахра склонны поддержать его. Беки… ну, беки есть беки. Продажны и боятся того, кто в сей миг сильней. Большинство беков Султан Али в прошлом году присоединились к нему, Шейбани-хану, а после того, как Бабур взял Самарканд (лихо, лихо, ничего не скажешь!), перебежали к Бабуру, чье войско сейчас тоже увеличивается с каждым днем. Даже Ахмад Танбал послал своего младшего брата Султана Халила с двумя сотнями нукеров в распоряжение Бабура: побаивается того, кому клялся в «вечной» верности. Если и дальше так пойдет, Бабура не победить… Ну, да весна — не лето. И осень прошлогодняя не повторится. Надо упредить усиление Бабура, опередить его!..
И вот Шейбани-хан, оставив в Бухаре и Дабусии гарнизоны и верных управляющих, быстро двинулся к Самарканду. Не таясь. Мало того, послав предварительно письмо Бабуру, в котором, играя на рыцарских струнах молодого полководца, вызывал на «честное» сражение в открытом поле. «Отважные, — писал хан, — испытывают друг друга там в поле, отсиживаться взаперти в крепости может и мальчишка!»
Бабур вышел из Самарканда, пошел навстречу воинству Шейбани-хана, но на расстоянии одного таша[81] остановился в Сарипуле, стал лагерем вблизи реки Зарафшан, окопался глубоким рвом, из балок и ветвей воздвиг стены, не пробиваемые стрелами.
Нет, он не собирался еще вступать в бой, намереваясь подождать подхода новых сил, в том числе и тех, что собрались выйти в тыл армии Шейбани-хана.
Из далекого Туркестана больше не ожидалось прибытия новых отрядов. И о том, что к Бабуру должны прибыть подкрепления, Шейбани знал. Тайное донесение из Шахрисябза, которое повергло хана в смятение, утверждало, например, что Баки Тархан собрал там две тысячи нукеров, добирает еще тысячу и намеревается вскорости идти на помощь Бабуру.
Ускорить сражение, во что бы то ни стало ускорить сражение, — Шейбани днем и ночью думал, как же этого добиться.
Под оглушительный шум барабанов и боевых труб посыпались стрелы, не причинявшие, правда, особого вреда бабуровским воинам. Конница хана не могла переправиться через ров, да и не в том была ее цель. Нукеры устроили страшный переполох, оскорбительные их выкрики слились в сплошной гул:
— Что попрятались? Не хотите сразиться открыто?
— Трусы! Трусы!
— А Бабур дрожит, не хочет показаться нашему хану!
— Эй, кто не боится, пусть высунет нос!
Шейбани-хан знал, что в ночной тьме подобный кавардак сильно действует на сознание людей. Сотни, тысячи всадников носятся вокруг укреплений, топот копыт, дикие крики сотрясают землю, горящие стрелы впиваются в сооружения из ветвей и стволов — и маленькое пламя в такой кутерьме покажется большим пожаром. А тут и в самом деле вспыхнуло сухое сено, заготовленное впрок для конной стражи Бабура, задымился войлок юрт, расположенных неподалеку от рвов.
Эта лихая ночная атака хоть и была отбита, подняла дух у нападающих, а не обороняющихся. Главное же — то был сигнал звездочету: действуй, поторапливайся.
Касымбек уговаривал Бабура еще и еще раз подождать подкреплений из Шахрисябза. Но Бабур уже не захотел его слушать. Расположение звезд обещало ему, только ему быструю победу.
— Посмотрите на эти восемь звезд, повелитель! — таинственно понижая голос, внушал Бабуру Шахабид-дин. — Редчайшее явление: все восемь в один ряд! Это божеский знак благоприятствования! Звезды обещают победу вам! Только вам!.. Нельзя медлить. Пройдет два-три дня, иные из этих восьми звезд уйдут на другую сторону небосвода, туда, где находится ваш противник…
В ту же ночь Бабур собрал своих военачальников и приказал им готовиться к немедленной битве…
Помог звездочет, мавляна Шахабиддин. Раньше этот известный самаркандский предсказатель служил Шейбани. Потом хан, узнав, с каким доверием Бабур принял поэта-беглеца Бинойи, устроил «побег» из своего лагеря звездочету. Его поколотили крепко, до крови, разорвали на нем одежды: Бабур отличался доверием и состраданием, об этом знали хорошо. Так и получилось, что лазутчик Шейбани-хана был принят Бабуром в число близких своих придворных. В звездные ночи они вместе взирают на свод небесный, и уж там-то мавляна Шахабиддин дает волю языку, предсказывая Бабуру блестящую победу.
Через связного дервиша хан передал звездочету повеление: склонить Бабура вступить в битву непременно на этой неделе. И получил ответ утром: да исполнится воля могущественного халифа, но при условии, что в одну из ближайших ночей произойдет нападение ханских отрядов на Бабура, — не основное сражение, но такое, чтобы можно было раздразнить самолюбие молодого полководца.
Ночи стояли темные, безлунные.
И вот однажды в такую ночь конные лавины на бешеном скаку ринулись к лагерю Бабура.
Шейбани-хан не спал всю ту шумливую ночь, лишь близко к рассвету на часок смежил глаза. А когда рассвело, он снова был на коне, снова все видели его белый шатер, возвышающийся над местностью. Оттуда хорошо просматривался лагерь Бабура и дороги к нему. Незадолго до противостояния по одной из них в лагерь Бабура пришел — слава аллаху, не войска из Шахрисябза! — отряд моголов, человек триста — четыреста, посланный из Ташкента Махмуд-ханом для поддержки племянника. Этих Шейбани-хан не опасался; ему было известно, что моголы не очень ладят с самаркандцами, да и между собой эти сотни, набранные из разных мест, не были в согласии.
Шейбани-хан напрягал все свои способности, весь свой опыт, денно и нощно готовясь к битве. В дневное время тщательно присматривался к каждому холму, к каждой впадине на будущем поле брани, принимал в расчет то, с какой стороны будет светить солнце, в каких направлениях дуть ветры.
И когда Шейбани-хан увидел, что Бабур выстраивает войско, разворачивает знамена с изображением полумесяца, он был готов к битве полностью.
На любимом пегом мерине Шейбани-хан начал объезжать ряды своих воинов.
— Беркуты мои! — голос его звенел, словно клинок. — Для нас с вами нет иной опоры, кроме бога. Край отцов наших далек; если враг одолеет, нам не добраться туда. Мы должны одолеть врага! Велика моя надежда на всевышнего! Мы — его воинство… Сновидение сегодня предсказало мне — победа суждена нам!
— Инш-а-алла! Все во власти аллаха! — как одна, выдохнули сотни глоток.
Перед своими воинами Шейбани-хан, как мог торжественно и убежденно, прочитал наизусть небольшую суру корана. Ясным и одновременно завораживающим голосом — голосом настоящего имама — произнес в заключение:
— Велик аллах! Омин!
— Аллах акбар! — воскликнули, потрясая небеса, тысячи голосов.
И войско, взбудораженное проповедью воителя-халифа, его пророчеством, согласно и мощно двинулось на врага. Оно действовало как единое тело, оно напоминало лук, напряженный одной натянутой тетивой с прогибом вперед посредине.
Река была слева. Шейбани-хан, чуть скашивая общее движение, двинул правую сторону войска быстрее, чем левую. Тут поле шло под уклон, и ветер дул воинам в спину. Быстрее, быстрее, конница может пойти еще быстрее! Охватный прием — «тулгама», — который собирался применить Шейбани, требовал очень быстрых действий. На правом крыле были заблаговременно поставлены кони-молнии, самые лихие наездники.
Бабур видел, как выгнулась левая половина «лука» противника (правая для Щейбани), и, чтобы столкнуться с противником лицом к лицу, развернул свое правое крыло, выдвинув его вперед, — таким образом, его войско стало к реке спиной.
Отряды хана приближались. Их предводитель с отборными нукерами-телохранителями и знаменосцем оставался на холме. И на таком же холме верстах в трех стоял Бабур. За ним в лучах утреннего солнца сверкал Зарафшан.
У Шейбани-хана было больше конницы. В войске Бабура было много пехоты, вооруженной высокими щитами, длинными копьями и алебардами на длинных древках. Пробить стену из таких щитов, копий и алебард коннице на скаку не просто. Но у конных преимущество в скорости. Тулгама — значит охватить с флангов, успеть жарко дышащим смертоносным клином, острой стрелой, спущенной с тетивы распрямившегося лука, ударить по менее, чем центр, защищенным местам в строе противника.
Когда до пехоты Бабура осталось с версту, Махмуд Султан, Джанибек Султан и Тимур Султан, выполняя приказ хана, неожиданно повернули своих всадников вправо, еще вправо, обтекая центр и левое крыло Бабурова войска. Опытные Хамза Султан и Махди Султан — левая половина «лука» Шейбани — сделали, чуть замедленнее, то же самое со своей стороны: не тронули центра, обогнув конницей левый фланг противника, устремились в тыл.
Бабур поставил самую сильную часть своих отрядов в центр, но теперь он вынужден был часть из них лихорадочно-быстро перебрасывать на левый и правый фланги. В тулгаме есть и слабое место: половинки «лука» могли разойтись друг от друга слишком далеко, в центре «лук» мог переломиться; стремительный бросок вперед, сломать центр, и вот уже нет «лука», а есть две отдельные его половинки. Вперед! Воины Бабура ударили по ослабленному центру Шейбани. Все теперь решала быстрота действий!
Хан опередил! Конница Бабура не смогла перерезать пути врагу ни справа, ни слева. Махмуду Султану удалось проскочить в тыл Бабуру. Всадники Хамзы Султана обошли его фланги и соединились с всадниками Махмуда Султана. Войско Бабура от неожиданных ударов сзади смешалось. Пехоту, поставленную в центре, стали с тылу давить свои же конные отряды, теснимые стремительной вражеской конницей.
Бабур собрал в кулак лучшие сотни из своей собственной конницы. Будто язык пламени вырвалась она из хаоса битвы и, пробив слабый центр степняков, устремилась прямо к той возвышенности, где стоял Шейбани-хан. Натиск этих сотен был всесокрушающим. Отряд нукеров Купакбия бросился вслед, но завяз в сече, — пока Купакбий подоспел бы, «кулак» Бабура мог разгромить окружение Шейбани-хана. На его холме взметнулась тревога. Мулла Абдурахим, будто в ознобе держась за гриву своей довольно смирной кобылы, взмолился:
— Повелитель, святой наш имам, надо отступить в безопасное место! Как бы не было поздно…
Лицо Шейбани побледнело, будто у мертвеца. Он сам хотел бы уйти в безопасное место, но на этом холме — его знамена. Если он опустится за холм, войско не увидит ни халифа, ни его знамени. Поднимется паника — предвестница поражения.
Шейбани закричал:
— Умрем, но не отступим!
Своим отборным нукерам (сотня личной охраны халифа!) безжалостно приказал:
— Выходите все! Задержите вон тех, умрите, но задержите!
И последняя опора хана, сотня, которая в случае поражения должна была заслонить, спасти его во что бы то ни стало, ринулась в смертельную контратаку. Мало осталось из них в живых, но натиск бабуровского «кулака» был ослаблен, задержан, а тем временем подоспел Купакбий, его четыре сотни всадников окружили воинов Бабура. Но десяток-другой самых лихих джигитов Бабура сумели вырваться из кольца Купакбия и кинулись по прежнему направлению — к холму, где находился Шейбани. Часть свиты хана шарахнулась назад, под уклон. Сам хан остался на месте и выстрелил из лука, и, хотя стрела его никого не задела, нукеры Купакбия издали вопль восторга, догнали бабуровских всадников и перебили всех до одного человека.
А там, в хаосе основной сечи, тулгама приносила свои плоды. Пехота уже не могла выполнять приказов Бабура. Моголы, недавно пришедшие из Ташкента, видя, что Бабур проигрывает сражение, бежали, прихватывая, как добычу, лошадей без хозяев. Иные моголь-ские всадники в суматохе боя опрокидывали с седел андижанских и самаркандских нукеров, сражавшихся с ними в одном ряду, чтоб захватить их коней.
Передовые отряды Махмуда Султана приближались к возвышенности, на которой стоял Бабур.
Наконец Бабур, окруженный телохранителями, спустился с холма к реке. Шейбани видел это отступление, но не отдал приказа пробиться к Бабуру — опасался ловушки. Но это была не ловушка. Бабур пустил коня в речной поток. Несколько сотен его джигитов стали стеной на берегу, преграждая путь наступающим.
Шейбани-хан простер руки к небу:
— Благодарен тебе, всевышний, благодарен!
И, стряхнув оцепенение, напавшее на него при виде отступающего к реке Бабура, погнал связного:
— Скачи, передай моим беркутам: тот, кто доставит мне голову Бабура, получит золота столько же, сколько весит голова!
Связной тронул коня, но Шейбани-хан остановил его:
— Нет, передай моим беркутам… Доставить Бабура живым; тот, кто сделает это, получит золота гору — в его рост! Скачи! Я хочу видеть его у своих ног — живым или мертвым.
Шейбани-хан снова простер руки к небу. Застыл так. Ощутил влагу на ресницах — слезы победы. Слегка улыбнувшись, опустил руки и заодно быстро стер слезы ладонью.
Прошел месяц саратан — самый жаркий из летних; начался месяц асад[82].
За городскими стенами ветви садовых деревьев отяжелены плодами, кланяются кормилице-земле. В самом городе сады и виноградники давно опустошены: среди зелени, что не успела пожелтеть, не увидишь ни спелого яблока, ни налитого сладким соком персика, ни грозди зрелого винограда. Самаркандцев пять месяцев терзают голодные муки: осада все крепче, все более жестока, все беспощадней. Все городские ворота закрыты, вплотную к городу — войско Шейбани-хана. Никто не может ни выйти из города, ни проникнуть в него.
На ровной площадке — плоской крыше медресе Улугбека — поставлен белый шатер Бабура. Отсюда одинаково хорошо видны и стены с воротами, и окрестности. Взгляды Бабура невольно прикованы к голодным людям, — аллах всемогущий, они пытаются ловить горлинок, вьющих гнезда под карнизами! Птицы стали настороженными: в городе, где на улицах нет хлебных крошек, остатков пищи, птицам прокормиться тоже непросто. Но птицы могут перелетать через стены. А люди? Если кому-то удается поймать собаку или кошку, то возникают драки: у счастливцев хотят отнять добычу.
Позади медресе находится большая конюшня. Раньше тут содержали сотни дворцовых коней. Сейчас — десять, не больше. Большой ущерб нанесла битва при Сарипуле, еще больший — голод: лошадей резали на пищу обитателям дворца. А теперь и для этих десяти коней в течение месяца не находят зерна. Траву скормили раньше. Лошадям и верблюдам давали в корм даже листья деревьев. И лыко моченое.
Бабур видит сверху, с крыши медресе Тахира, который во дворе конюшни с желтоусым Маматом занят подготовкой такого «корма». Храбрый джигит этот Тахир. В сарипульской сече он отличился и среди отборных нукеров, тех, что стали насмерть в конце битвы, дали Бабуру переправиться через Зарафшан. Бабур недавно услышал про историю его женитьбы. Чтобы его жена, Робия, вновь обретенная им после стольких мытарств, не стала теперь жертвой голода, ее отдали в прислужницы к матери Бабура Кутлуг Нигор-ханум.
А Мамат тоже стал нукером Бабура. На прошлой неделе он отправился через водосток на промысел в загородные сады, чтобы за крепостными стенами поесть плодов, но попал в засаду воинов хана, выдал себя за голодного ремесленника, — пощадили, однако «в назидание» отрезали ухо. Вот уж и впрямь не знаешь, когда тебе повезет, когда нет. Другим смельчакам, участникам вылазки, нукеры Купакбия отрезали носы.
Теперь Мамат ходит, нахлобучив шапку до самых ушей. Иногда утешает себя:
— Уши хоть можно скрыть, а как скроешь, если носа нет?
Боже милостивый, какие напасти обрушил он сам, Бабур, на головы таких простых, как Мамат, самаркандцев в свою семимесячную осаду! Он, Бабур, не забыл ту старуху в книжном ряду, сумасшедшую, у которой сын опух от жмыха и умер, а сама она сошла с ума. И теперь, как приговор судьбы-мстительницы, в душе Бабура звенят ее слова: «Да постигнет и вас такая же участь!»
Голод из хижин бедняков постепенно вполз в жилища нукеров, беков, а потом и во дворец властелина. Вот уж десять дней, как сам Бабур не видел хлеба. Мука кончилась. На золотых подносах ему приносят утром горсть сушеного винограда и чай, вечером — касу[83] шурпы с жестким старым верблюжьим мясом. Роскошная золотая посуда — зачем она, если нет хлеба? Тяжело всплывают из глубины сознания обрывки горьких строк об обманчивой необходимости золота, — но не до стихов Бабуру.
Надрываясь, заходится плачем шестимесячная Фахринисо: у Айши-бегим, вконец исхудавшей, нет в грудях молока. Нашли мать-роженицу, сделали ее кормилицей дочери — и навлекли тем самым беду. Женщина оказалась из семьи, зараженной холерой. За два дня истаяла дочка!
Бабур на руках принес трупик, запеленатый в саван, к могиле. Плакал: «Пусть холера пристанет и ко мне, чтобы избавиться сразу от всех мук!» — с этой горькой надеждой целовал холодные губы ребенка. Гордость его, дитя победы, Фахринису погребли; всем существом своим ощутил Бабур, что это закапывают в землю кусочек его жизни и гордость прежними победами.
Чем крепче горе сжимало горло осажденного города, тем сильнее торжествовали его враги. Пять месяцев ждал Самарканд подмоги от гератского дяди Бабура — от сильного Хусейна Байкары, от ташкентского дяди — Махмуд-хана. Бабур писал им письма. Униженные письма. Все напрасно. Теперь Бабур должен надеяться только на себя. Помощи не было и не будет. Шейбани-хан тоже понял это; каждой ночью грохотом барабанов, ревом карнаев он будит самаркандцев. Глашатаи хана, взобравшись на высокие насыпи перед стенами, призывают горожан переходить на сторону хана, соблазняют сытной едой. Бекам и нукерам сулят выгодные службы. И конечно, иные беки покидают Бабура, тайно перелезают через стены, проползают по трубам водостоков.
Тайно бежал однажды и глава личной охраны Бабура. Кому же теперь довериться?.. Однажды ночью Бабур призвал к себе Тахира.
— Тахирбек, на гробнице Гур-Эмир по-арабски начертано: «Пока мир не отвернулся совсем от тебя, покинь его сам». Пришла тому пора… Унесла бы меня холера, всем было бы лучше. Но меня не взяла холера…
— Храни вас бог, повелитель! Вы наша единственная надежда и опора! — Тахир похудел так сильно, что кости плеч, казалось, вот-вот порвут чекмень; шрам на лице вспух, глаза ввалились глубоко и все же сверкали!
— Опора обрушена, Тахирбек! Вчера я написал такое двустишие:
Эй, душа, коль Бабур возжелал того света, — его не суди.
Кроме мук, что осталось на свете на этом, — сама посуди.
Тахир сказал, покачав головой:
— Это — правда, мирза: в сегодняшних днях наших — одна горечь! Но в месяце ведь половина дней темные, а дни другой половины — светлые. Есть еще сила в руках, на поясах у нас мечи…
— Так что же делать?
Они посмотрели друг на друга — властелин и нукер, воин и воин. И Бабур сказал за двоих:
— Надо решаться на последнее средство… Соберем все, что можно собрать, в один кулак, выберем удобный миг, попытаемся вырваться! Если дни нашей жизни не иссякли, по воле аллаха — прорвемся, если иссякли, умрем с мечами в руках!..
— Даст бог, прорвемся, повелитель!
— Пока об этом тайном замысле знает только Касымбек. Храни тайну и ты… Готовьтесь, друзья, готовьтесь.
Ночью Тахир встретился с Касымбеком. Долго вглядывались они через бойницы в расположение огней лагеря Шейбани-хана: установили, что основные силы врага сосредоточены у ворот Феруза и Чорраха, а вот за воротами Шейхзаде огни разбросаны разреженно. Надо собирать и нукеров, и коней самых сильных, надо собирать, готовиться…
Не судилось Бабуру пасть с мечом в руке на груду поверженных им врагов. В разгар подготовки к прорыву к нему, в комнату уединения, вошли без предупреждения мать, бабушка, а за ними — сконфуженно, боком — Касымбек.
— Внук мой и повелитель, — Эсан Давлат-бегим в последние месяцы стала совсем согбенной, и слова ее Бабур слышал будто откуда-то снизу, — Шейбани-хан прислал человека с предложением мира!
Слово «мир» прозвучало спасением. Но Шейбани-хан — спаситель, Шейбани-хан — миротворец? Бабур с недоверием посмотрел на бабушку, затем на мать. Кутлуг Нигор-ханум выглядела заплаканной и подавленной. Но ведь в руках Эсан Давлат-бегим свиток со свисающей позолоченной кистью.
— Вот послание хана, — сказала бабушка и как-то особенно взглянула на бумагу, которую держала в руке.
Почему послание хана попало к Эсан Давлат-бегим? Бабур спросил:
— Кто доставил?
— Один почтенный дервиш. Из накшбендиев, старец, чьим духовным наставником был Ходжа Яхъя.
Бабур взглянул на мать:
— Вам доставил?
— Нет, — горестно покачала головой Кутлуг Нигор-ханум.
Эсан Давлат-бегим, протянув свиток Бабуру, смущенно призналась:
— Оно прислано Ханзоде-бегим.
— Совсем дивно! — Бабур взял письмо, с опаской и брезгливо осмотрел его, все еще не разворачивая свитка.
— Затруднительно говорить то, что я должна сказать, — Эсан Давлат-бегим запнулась. — Но сказать надо… Шейбани-хан наслышан о красоте нашей Ханзоды. Оказывается, он страдает по ней. В его послании есть и стихотворенье об этом.
В этом году Шейбани-хану исполнилось пятьдесят лет, он давно женил сыновей, у него есть и внуки. С гневом на лице Бабур развернул свиток, и тут же взгляд его выхватил строчки:
Очарован тобой, от тоски по тебе умираю,
Страсть бушует во мне, я от страсти любовной сгораю.
Бабур швырнул послание на ковер:
— Вы забыли, как в прошлом году этот хан такими же плохими стишками прельщал Зухру-бегим, мать Султана Али-мирзы? Как можно верить посланию Шейбани?
Кутлуг Нигор-ханум тяжко вздохнула. А Эсан Давлат-бегим с видимым хладнокровием повела разговор о том, что будь другое время, так мы бы побрезговали даже и прочитать эдакое послание врага, но сейчас жизнь у всех висит на волоске, и что я-то, старуха, свое уже прожила, плова своего отведала вдоволь, и мне-то все равно, оставить сей бренный мир на пять дней позже или раньше, но вот вы, молодые, вы, мой повелитель, единственное дитя моего сына, свет наших очей…
Бабур возражал — то спокойно, то возбужденно-гневливо, а старуха вела свое, что не гоже им, молодым, всем погибать здесь и что Ханзода-бегим умнее и добрее их всех, она все поняла, она согласилась.
Бабур закричал:
— Не верю! Моя сестра, цветок красоты и обаяния, в гареме грязного старого степняка!.. Нет, нет! Это бесчестно! Этого не будет!
Вмешался Касымбек:
— Мой повелитель, мы пойдем на прорыв и прорвемся… или погибнем. Но так или иначе Шейбани-хан возьмет Самарканд — и тогда насильно он добьется своего.
Кутлуг Нигор-ханум, до тех пор едва сдерживавшая себя, горько зарыдала в ответ на вопрошающий взгляд сына:
— Куда вы пойдете? На верную смерть?.. О аллах милосердный, чем обрекать меня на эти черные дни, отнял бы мою жизнь! Ханзода-бегим — моя первая, любимая моя, наперсница души, она утешает меня в моем вдовьем одиночестве! Как мне жить без нее, о всевышний?! Как отдам свою дочь в когти врага?!
И долго еще говорила бабушка, и рыдала мать, и терзался сомнениями верный Касымбек.
— Ну, довольно, — сказал Бабур. — Я хочу поговорить с самой бегим!
Сгорая от нетерпения, ждал он сестру. А когда, наконец, она вошла, по выражению ее лица тотчас он понял: решилась на что-то серьезное…
Бабур, усадив сестру напротив себя, молча всматривался в лицо Ханзоды-бегим. Щеки ее запали. Губы завяли. Но большие глаза по-прежнему прекрасны, блестят, и видна в них отчаянная решимость.
— Сестра, вы согласились на предложение Шейбани-хана? Правду ли поведала мне наша бабушка?
— Что еще оставалось мне сделать?
— Знаю, знаю… мое поражение ввергло нас всех в безысходность. Но твой брат еще жив. Я не намерен сдаваться в плен, а смерть на роду одна у каждого, и ее не миновать… А если мы пробьемся, если останемся живы, вернемся за тобой. А коли дни мои уже сочтены, то хоть умру с мечом в руках… Тогда можете соглашаться… Тогда никто не скажет: «Вот какой оказался Бабур: чтобы сохранись свою жизнь, пожертвовал сестрой». Такому позору предпочитаю смерть!.. Не соглашайтесь, бегим!
Глаза Ханзоды-бегим потухли, заволоклись слезами. Как ни отважен Бабур, из окружения ему не вырваться — сил для этого нет, она знала. Да и сам он знал, и его решимость — это решимость погибнуть. Вот почему он и не зовет ее присоединиться в боевых доспехах к их отряду прорыва… Она любила отважного, чистого душой брата больше жизни своей — потому и решила, отдав себя врагу, избавить его от гибели.
Но разве скажешь ему все это столь прямо, как думаешь? Узнай он, что она догадывается о его намерении погибнуть в схватке и тем снять с себя груз личной ответственности за решение, с которым не может примириться его чистая душа, — о, тогда он любыми путями помешал бы сестре отдать себя в жертву. И тогда все они обречены, а погибни он — ей останется кинжал или яд.
— Бабурджан, не обрекайте себя на безвременную гибель из-за меня. Хватит и того, что пришлось претерпеть от Ахмада Танбала! — Ханзода вытерла слезы ладонью, заговорила быстро и горячо: — Я верю в ваше великое будущее, мой амирзода. Другие не знают, я знаю, что такие редкостные таланты рождаются в мире не часто! Берегите себя! Для великих дел! Для великих стихов! Не равняйте свою судьбу с судьбой невезучей сестры!
— Зачем так говорить, сестра моя? Все мы гости… все, — Бабур запнулся, — временщики в этом неверном, изменчивом мире! А мы с вами — дети одной матери!
— Но я родилась девочкой!.. И потом — мне уже двадцать пять, а я все еще одна. С тем, кого я полюбила, жить мне не суждено. Все надежды мои раздавлены. И нет мне счастья ни в чем. До каких же пор я буду пребывать при вас старой девой, повелитель мой? Хватит, надо и мне испытать женскую долю.
— Неужто… вы считаете возможным стать женой этого деда с внуками?
— Я отчаялась искать, Бабурджан! Стар ли, молод, какая теперь для меня разница?
— А что вы… сказали мне тогда в Оше, помните? «Верь своему сердцу!» Разве можно обмануть себя, свое сердце, Ханзода? Как оно сможет забыть все горе, что причинил нам этот жестокий и хитрый хан Шейбани? Забыть его подлость и коварство — хотя бы в истории с Зухрой-бегим?!
Ханзода-бегим заплакала навзрыд. Бабур продолжал:
— Мы рождены одной матерью. Пусть же нас постигнет одна участь! Вы знаете: мы решили ночью пойти на прорыв. Готовьтесь пойти с нами. Может быть, мы разорвем кольцо!
Ах, как хотела бы Ханзода-бегим снова надеть мужской костюм, шлем и кольчугу полегче и пойти вместе с братом. В самом деле, не лучше ли пасть в битве, чем тосковать в гареме старого сластолюбца? Ханзода-бегим, внезапно поддавшись этому порыву, спросила:
— Когда, когда идти?
— Сегодня ночью! — тихо и твердо ответил Бабур.
И вдруг мысль о том, что уже сегодня ночью ее брат погибнет, что прервется нить его стихов, его бесед, его любви к ней, — пронзила ее, и она закричала:
— Не сегодня! Нет, нет!
Бабур поднялся с места:
— Бегим, если вы не внемлете словам брата, подчиняйтесь приказу вашего повелителя! Пойдете с нами! А сейчас — времени достаточно — идите к себе, готовьтесь.
Ханзода-бегим поднялась с курпачи, молча приблизилась к Бабуру, приникла лицом к его груди. Так она простилась с братом.
В полночь Бабур, Касымбек, Кутлуг Нигор-ханум, Айша-бегим, Тахир с женой Робией собрались у ворот Шейхзаде. Кутлуг Нигор-ханум, Айша-бегим, еще несколько женщин сели в повозку, запряженную самыми сильными конями и поставленную в середину отряда. Ханзоды-бегим не было ни на повозке, ни среди конных.
Из расспросов выяснилось, что за час до их сборов Ханзода-бегим вместе с бабушкой направились к противоположной городской стене, к воротам Чорраха. Кутлуг Нигор-ханум, без конца плача, сиплым уже голосом рассказывала, как она уговаривала дочь не делать этого, как, наоборот, бабка настаивала на том, чтобы внучка осуществила свое намерение…
Бабур обернулся к нукерам. Взглядом отыскал Тахира:
— Скачи к воротам Чорраха! Найди Ханзоду-бегим и передай мой приказ. Пусть немедленно прибудет сюда! Скажи, пока она не придет, мы никуда не пойдем!
— Мой повелитель… — начал было Касымбек, но Бабур, не слушая его, прикрикнул:
— Скачи скорей, Тахир!
Нукер помчался через весь город. Искры летели из-под копыт его коня на каменных мостовых. Прискакав к воротам Чорраха, он увидел, что пышно убранная повозка, в которой ехала Ханзода-бегим, окруженная конными с факелами в руках, уже миновала мост, переброшенный через ров.
Многомесячная осада ввергла в усталость и войска хана. И там все с нетерпением ожидали мира, и многие знали, что мир заключен будет сразу, если сестра Бабура станет женой хана. И Шейбани знал, что на этот раз не поступит так, как поступил с Зухрой, совсем другая женщина ехала к нему в пышной повозке. Мавераннахр лучше привязать к своему коню честной женщиной и долгожданным миром, чем новыми потоками крови… К тому же, говорят, Ханзода-бегим и впрямь сказочно красива.
Шейбани распорядился, и в честь красавицы, несшей с собой мир, загрохотали барабаны и радостно заиграли трубы. Несметное воинство Шейбани торжественно встречало Ханзоду.
Тахир увидел все это сначала через открытые ворота, потом со стены. Спустился, сел на коня — и вновь через весь город, к воротам Шейхзаде.
Звуки радости из лагеря Шейбани доносились и сюда. Бабур был не то что огорчен — потрясен случившимся. На какое-то мгновенье он даже поверил в то, что, боясь остаться старой девой, истерзанная горькими неудачами брата, Ханзода-бегим направилась к Шейбани-хану добровольно. За жизнью сытой, а может быть, и радостной.
— Нет верности в этом мире! — горько и тихо сказал Бабур самому себе и, повернув коня, приказал: — Открывайте ворота!
Их открыли осторожно. В ночной темноте почти бесшумно опустили мост через ров. Конные, пешие воины и повозка посередине осторожно перешли на другую сторону рва. Кругом таилась опасность. Казалось, что за каждым деревом их стережет смерть. Но Касымбек недаром тщательно изучал расположение ханских дозоров, он вел отряд по бездорожью, часто преодолевая овраги и арыки, перенося повозку чуть ли не на руках.
Свершилось ли чудо, как говорили потом темные люди, или, вступив в тайные переговоры с Шейбани-ханом, люди Эсан Давлат-бегим из духовной самаркандской среды заранее поставили условием, что за сестру Бабур получает возможность уйти из Самарканда, и хитрый хан отдал «тихий» приказ по дозорам препятствий уходу Бабура не чинить, но, так или иначе, они вышли из окружения благополучно.
Ханзода-бегим обрекла себя на горестную жизнь, чтобы спасти брата от гибели, а мать от позорного плена, — этого не знал Бабур, но Кутлуг Нигор-ханум знала. И чем пуще заливались карнаи и сурнаи, чем громче грохотали барабаны, предвещая великое пиршество, победное и свадебное одновременно, тем сильнее заливалась она горькими слезами.
Ташкент… Уже пятнадцать лет город этот не испытывал бедствий войны, ташкентские ворота — все двенадцать — открыты, люди могут спокойно въехать в город и выехать из него.
Осень, благодатная мирная осень… Сады по берегам арыков Бозсув и Салар омыты еще теплыми дождями. Листва на урюковых и алычовых деревьях перед тем, как проститься со своими ветвями, окрасилась в алое. Радуют глаз и снега на виднеющихся вдали горах Чаткала.
Изобильная плодами осень Ташкента, щедрость здешней земли, красота долин и мягкость ветров, струящихся с гор, — все это напоминало Бабуру пору юности. Шестнадцатилетним был он в этих местах впервые, испил воды из родника святого Укаша ниже Хадры, в махалле Укчи заказывал знаменитым мастерам луки, стрелы и тетивы. Тогда же совершил паломничество к гробнице своего деда, Юнус-хана, погребенного в Шайхантауре.
Далеким кажется то безоблачное время, Запыленный, до полусмерти усталый, с щемящей болью, постоянно теперь гнездившейся в душе, въехал он с сорока беками и нукерами (остальных решил оставить дожидаться его в Ура-Тюбе) в ворота Беш-Агач и через махаллю Караташ направился к дворцу дяди своего, Махмуд-хана. Не очень-то жаловал племянник дядю, а дядя племянника, но все же в прошлый приезд Бабура хан распорядился, чтоб градоначальник встретил его у самых ворот.
Сегодня Касымбек раздосадованно и встревоженно доложил, что даруги[84] нет.
Бабур горько усмехнулся:
— На сей раз мы прибыли, лишившись всего, как нищие за милостыней, почтенный Касымбек! Не ожидайте ни особых почестей, ни просто гостеприимства.
В самом деле, и во дворце Махмуд-хана Бабура встретили весьма холодно. Его нукеров не допустили в арк, Касымбек помрачнел еще больше.
— В Самарканде мы с вами приготовились к неизбежной смерти, в ней искали избавления от тягот. Что перед теми ужасами эти мелкие уколы, обидные нашему самолюбию? Пустяки, друг мой, совершенные пустяки. Вчера по дороге я сложил бейт, послушайте-ка:
Ради призрачной власти себя не терзай,
Ради чести сомнительной — не унижай.
— Истинно так, повелитель. Сей бренный мир не стоит того, чтоб о нем горевать!
В приемной хана Бабуру пришлось обождать. Чиновник, ведавший церемониями, — толстый человек в парчовом чапане и с длинным жезлом, увенчанным золотым набалдашником, — надменно объяснил, что «державный повелитель сиятельный Махмуд-хан заняты беседой с послом воителя-халифа, сиятельного Шейбани-хана». На душе Бабура стало тревожно. Неужели оправдываются неприятные слухи, что стали ему известны, когда после потери Самарканда он месяца два прожил у своей тетки в Ура-Тюбе? Там он узнал, что Шейбани-хан отправил посла к дяде с богатыми подарками и предложением разделить Мавераннахр: Ферганскую долину он отдавал Махмуд-хану, а взамен получил бы право на Ура-Тюбе. Если такие слухи окажутся правдой, то Бабуру просто негде уже будет жить. Придется покинуть Мавераннахр навсегда.
А он-то лелеет надежду убедить Махмуд-хана в коварном властолюбии Шейбани, склонить его к совместной борьбе с чужеродным захватчиком!..
Наконец чиновник с набалдашником получил от хана (от дяди!) приказ пропустить Бабура в комнату, из которой, кстати, посол Шейбани так и не вышел. Бабур, войдя, сразу же и заметил его перед столиком с шахматной доской, огромного, толстенного Джанибека Султана. Ладно скроенный мужчина с ухоженными усами и бородкой, Махмуд-хан удовлетворенно улыбался, а Джанибек сокрушенно качал головой: властитель Ташкента выиграл партию. Бабур покраснел еще сильнее. Он, племянник Махмуд-хана, проторчал в приемной. Четыре года они не виделись, он прибыл к родственнику в горести и обиде — а родственник в это время играл в шахматы с послом его врага!.. Бабур понял — да и как было не понять? — скрытый смысл происходящего. «Сиятельный» Махмуд-хан, конечно, показал послу, что «сиятельного» Шейбани-хана, как победителя, он уважает больше, чем собственного племянника-неудачника.
Бабур понял все это, но взял себя в руки, сделал вид, что не заметил ничего унизительного для себя: на посла же взглянул, как на пустое место.
— Сиятельный хан и родственник мой! Я рад видеть вас во здравии — и да не поколеблет его коварство ваших врагов!
Ожидая, пока Джанибек Султан удалится, Бабур замолчал. Махмуд-хан выразил особое почтение к послу, сопроводив его до двери. Затем пригласил сесть Бабура на парчовую курпачу справа от себя.
— Добро пожаловать, мирза!.. Не горячитесь и не отдавайтесь во власть вашего угнетенного ныне состояния. Пройдут и эти печальные для вас дни. Вы еще молоды, племянник, из десяти цветов в цветнике вашей жизни не расцвел еще ни один.
— Многие цветы моего цветника, дядя, увяли, еще не успев распуститься. Одно крыло мое сгорело от пожара, учиненного Ахмадом Танбалом, второе спалил Шейбани. Да не допустит аллах, чтобы между этими двумя губительными пожарами оказались и вы!
Махмуд-хан понял эти слова по-своему:
— Верно, враждовать сразу с двумя властителями опасно. Поэтому не посла Танбала мы приняли, а посла Шейбани-хана.
— Но Шейбани опасней для вас во сто крат, чем Танбал! Танбал хищник мелкий, унес в зубах Ферганскую долину — и доволен. А добыча, которую хочет Шейбани, — это весь Мавераннахр. И не только! Он жаждет захватить Хорасан и целый Иран. Вы обратили внимание на его титул — «воитель-халиф»? «Наместник божий», а? И любит, когда его называют «вторым Искандером». Шейбани, подобно Искандеру-Зулькарнаю, замахнулся на весь мир! И на души всех мусульман — как же, халиф, духовный вождь!
На Махмуд-хана произвели впечатление и горячность племянника, и логичность его рассуждений. Но виду не подал ташкентский хан, только погрузился в раздумья будто бы… Вспомнил, что сказал ему посол Шейбани.
— Полагаем, Шейбани-хан не намерен идти походом на нас. Судя по многим данным, его взоры обращены на юг — на Гиссар, потом на Хорасан и Иран.
— Повелитель мой, дядя, ханский посол этими россказнями намерен усыпить вашу бдительность! Вспомните историю: какой завоеватель, до того как он возьмет Ташкент и Фергану, отправлялся в поход на Хорасан и на Иран? Чингис? Нет! Амир Тимур? Нет! Занять Самарканд, Ташкент, Андижан, опереться на них — и только после этого прыгать на Хорасан, на Иран. Неужели Шейбани не понимает этого?
Возможность нападения Шейбани-хана на Ташкент пугала и Махмуд-хана. Поэтому он призвал к себе младшего брата, Олач-хана, который властвовал в краях за Иссык-Кулем. Пятнадцать тысяч воинов находятся сейчас в пути, через месяц, примерно, Олач-хан будет в Ташкенте. Люди Шейбани-хана, конечно, проведали об этом сговоре братьев. Потому и посол прибыл в Ташкент, хотят пойти на мировую, это ясно. А он, Махмуд-хан, тоже знает полководческие способности Шейбани и войны с ним не желает. Племянник же, Бабур, считает войну неизбежной. Почему? Не оттого ли, что Шейбани его побил и теперь Бабур хочет отомстить?
Чтобы лучше узнать намерения племянника, Махмуд-хан спросил:
— Ладно, мирза, предположим, что нападение на нас Шейбани-хана неотвратимо. Что должно делать нам?
— Все мы, кто противостоит вожделениям Шейбани, должны собраться и заключить союз! Чтоб одним кулаком его бить!
Махмуд-хан испытующе воззрился на Бабура своими хитровато-карими глазами:
— Мы и с вами должны заключить союз, да, мой мирза?
— Не только со мной. Есть у меня еще один дядя, ваш брат, Олач-хан!
— Так, я объединю с войском Олач-хана свое — будет у нас сейчас тридцать тысяч воинов. Потом объединимся с вашим войском — сколько воинов будет тогда?
С Бабуром осталось двести пятьдесят человек, и Махмуд-хан знал это. Он решил охладить воинственный пыл племянника, указать его место среди, гм, настоящих ханов.
Бабур вновь покраснел: удар дяди достиг цели. Но достоинства терять племянник не собирался.
— Повелитель! Судьба-мачеха ввергла меня в несчастие. Но вспомните: прежде чем испить яд поражения, мы испробовали и сладкий напиток победы. Поэтому я осмелился раскрыть вам душу, призвать к союзу.
— Хорошо, конечно, что вы так откровенны. А что, племянник, если представится возможность, вы схватились бы снова с Шейбани-ханом?
В вопросе Махмуд-хана была и проверка племянника, и насмешка над ним. По пословице: «Не насытится курашем[85] только поверженный».
— У меня есть основания, чтобы снова схватиться с ним, есть, — твердо сказал Бабур. — Ну, а если иметь в виду… кураш, то, как говорится, «раз тебя повергли наземь, а в другой раз ты сам поверг!».
— Правда, правда! — с удовлетворением ответил Махмуд-хан.
И подумал: «А что, если во главе тридцатитысячного нашего войска поставить отважного Бабура, с его-то опытом войн против Шейбани вполне смогли бы мы победить». Правда, коли Бабур одолеет Шейбани, то потом люди и возвеличивать будут не Махмуд-хана. а Бабура. Не будет ли тогда Бабур домогаться Ташкента? Кому ж не известно: в чьих руках войско, у того слава, а у кого слава, тому принадлежит и власть.
Так осторожный и хитрый дядя отказался от мысли поставить племянника во главе своего войска.
— Ах, несчастная наша Ханзода-бегим… Сколь тяжки теперь ее дни! — Махмуд-хан перевел разговор на семейные дела. — А Шейбани-хан, вот ведь хитрая лиса, не правда ли, племянник? Ханзода-бегим со стороны матери — нашего рода, а по отцу — родня Тимуровым отпрыскам. Знал, коли честно женится на ней, много родни приобретает… Говорят, женился как положено, задал в Самарканде пышный той!
Бабур хотел объяснить, как все произошло, но Махмуд-хан, не расположенный всерьез принимать племянника, нанес ему второй жестокий удар.
— Постыдно получилось, позор навлечен на всех нас!
А потом, смягчая удар, стал заверять, что Бабур, и его мать, и его жена, слабая Айша-бегим (они приехали в Ташкент раньше), — «наши безмерно дорогие гости». Надо всем им, после пережитого, отдохнуть. И развлечься не мешает. Завтра вот, в честь посла Шейбани-хана, будет пиршество, поучаствуйте, дорогой племянник…
Все доводы, приведенные Бабуром, оказались тщетными. Ясно, что Махмуд-хан испытывает страх перед Шейбани, что заискивает перед ним, надеется купить себе спокойствие, соглашаясь с «воителем-халифом». Ох, ошибется дядя, жестоко ошибется!.. Спокойствие, царящее сейчас в Ташкенте, напоминает тишину перед опустошительным ураганом. Надо было увозить мать и жену от его приближения. Куда вот только везти их?
Айша-бегим уже два месяца в Ташкенте.
Потеряв ребенка, пережив тягости осады в Самарканде, молодая женщина совсем расхворалась. Сестра Айши, Розня Султан, любимая жена Махмуд-хана, взяла ее во дворец. Лучшие лекари ухаживали за ней, лучшими лекарствами пользовали. В конце концов поставили на ноги Айшу-бегим.
Бабур пришел поблагодарить жену хана за участие. Раньше, чем к жене, пришел со своей признательностью. В разговоре поделился намерением вскоре увезти жену в Ура-Тюбе. Розия, красиво поблескивая живыми темно-карими глазами, будто оправдывая свое прозвище «Каракуз-бегим»[86], всплеснула руками:
— Ой, нет, мой мирза, Айша-бегим совсем измучилась. Мы не отпустим ее куда-то на окраину!
— Что же поделаешь, если и такое предписано вам судьбой, высокородная бегим?
— Извините меня, мирза, но судьба каждого начертана на его собственном лбу.
— Однако у плывущих в одной лодке и судьба общая, разве не так?
— Хороша «одна судьба»… Моей бедной сестре столько страданий выпало… А «одну судьбу» эту вы ей уготовили. Не хватит ли? Из голодающего Самарканда вернулась щепка щепкой. Выздоровела — и снова мытарства, за что такое?
Бабур пришел, заранее готовый вытерпеть все уколы самолюбию. Но этот быстрый переход свояченицы от медовой вежливости к нежданно резким попрекам, как и недавние иронические намеки хана, вывели из себя.
— Бегим, скажите прямо: вам желательно развести меня с сестрой?
— Я не сказала об этом! Но… хватит, пожалуй, мучиться и вам, мирза. Живите у нас в Ташкенте! Постоянно. Спокойно.
«Живи нахлебником. Ну, и веди себя нахлебником. Знай свое место».
— Благодарю вас за предложение! Но позвольте мне самому распорядиться и собой, и женой.
Айше-бегим наедине он пожаловался:
— Говорят, хозяину чапана лучше знать, где висеть чапану. Розия Султан-бегим не больше осведомлена о нас, чем мы сами, и было бы лучше, коли не вмешивалась бы она в нашу с вами жизнь.
— Это я поделилась с сестрой всеми горестями своими, мирза.
— Неужели у мужа и жены не бывает своих тайн? Прежняя робость в жене исчезла. Ответила — как и Розия — неожиданно резко:
— Нечего мне скрывать от родной сестры! И незачем!
Бабуру припомнилось ласково-восхищенное: «О мой великий шах». Теперь жена, подобно дяде хану, вежливо-спесиво обращается к нему — «мирза». Быстро летит время, быстро меняются люди.
— Значит, вам нужней сестра, а не муж? — Бабур хотел сказать что-то насмешливо-едкое. Не получалось:
— Я замужем за вами, мой мирза!
— В таком случае… я увожу вас отсюда. Готовьтесь в путь.
Айшу-бегим взорвало:
— Снова в Ура-Тюбе? Вспомню дорогу туда — меня выворачивает! Эти странствия измотали меня вконец! И вы это знаете, муж мой. Знаете, а продолжаете свое! О, если б здоровой я была в Самарканде, не истерзанной странствиями и погонями… Дочка моя, кровинка моя не умерла бы. Сейчас ей исполнился бы годик, она бы уже топала ножками!
Горе матери неизбывно и свято. Но Айша говорила неправду. Бабур оживил воображением страшный час прощания с младенцем, холодное дыхание смерти, казалось, овеяло его лицо. Спорить? Опровергать?
— От смерти нет исцеленья, бегим, — сурово сказал он. — Пока она человека настигнет, ему не раз улыбнется солнце и не раз на него обрушится горе. Мы молоды, но вдоволь испытали уже и того, и другого. — Голос его помягчел. — Мы доживем до светлых дней, бегим, вот увидите, доживем, и бог осчастливит нас и детьми… А в горькую пору тем более нельзя оставаться друг без друга. Поедем вместе, прошу…
— Я ездила с вами: отсюда — туда, оттуда — сюда, и что же? Помнили вы обо мне в это время, смотрели на меня, мой мирза? Нет! Заботы о государстве, походы, войны… Месяцами не видели меня и — не скучали… А я, ради вас сколько я перетерпела… Может быть, я не достойна вас! Но к чему жена, которую не любят?!
Боже милостивый и всеведущий, истину сказавший, что женщины «вырастают в думах о нарядах и в бестолковых спорах»[87]!.. Ну, да, я бывал равнодушным к своей жене. Но что ей было до моих забот? Знала ли о них она?.. Наверное, и сейчас стремлюсь увезти отсюда ее не потому, что люблю так, что не могу прожить без нее. Но приличествует ли жене жить вдали от мужа?
Бабур привел самому себе еще один довод: нельзя, недостойно оставлять Айшу-бегим в городе, который, он уверен, в скором времени захватит его смертельный враг Шейбани.
— Судьба жестока к нам. Мы не смогли уберечь Ханзоду-бегим. Ее жертвы с избытком хватает для моей страдающей совести, жена… Я должен увезти вас подальше от приближающейся беды, от Шейбани-хана!
— Для меня самое спокойное место — Ташкент.
— Временное спокойствие, бегим! Поверьте, Шейбани готов нагрянуть и сюда!
— Под крылом сестры я никого не боюсь! От вас я пришла полуживая, здесь снова стала живой!
— Увы, это — правда. Но… ведь были у нас и хорошие дни! Помните?
Ничего хорошего не помнила она сейчас.
— Хорошие дни? У вас, мирза?.. Походы, опасности, лишения — вот что у вас. И еще — бессердечие ваше всегдашнее ко мне!
Такая несправедливость была уже оскорблением… Когда он взял Самарканд в первый раз, не она ли вышивала на мешочке с алмазами — «спасителю»? А кто после второй его победы шептал: «Я горжусь, великий шах»… Напомнить? Нет, это значит уронить свое достоинство.
— Вы все забыли, бегим?
— Нет, страданья и муки не забуду вовек!
— Только страдания и муки были у нас с вами?
— А что еще?.. Ах да, еще горькие рыданья мои, отвергнутые вами просьбы мои! Теперь я живая и благодарю в молитвах свою сестру! Хватит мне мук! Хватит унижений! Я тоже — дочь венценосца!
Дрожащими руками Бабур открыл кожаный кошелек, висевший на поясе, поискал в нем что-то, не нашел и молча вышел наружу. В помещении, отведенном для его слуг, увидел, как досторпеч вытаскивал из сундука пышные его одежды, перетряхивал, подутюживал их. Шелковые одежды, украшенные золотом, драгоценными камнями… Бабур догадался; для завтрашнего пиршества, вместе с этим жирным послом Шейбани ему предстоит завтра «пировать» и скрепя сердце выслушивать пренебрежительные намеки и обидно-несправедливые упреки, вроде тех, что позволили себе жена и свояченица.
— На завтрашнем тое, — услышал Бабур голос верного своего Касымбека, — этого степного посла, Джанибека Султана, намереваются посадить выше вас! Как они смеют, повелитель?
Э, досточтимый Касымбек! Он все еще чувствовал себя главным визирем в государстве Бабура-венценосца и как визирь считал себя вправе быть не только первым советчиком, но и первым защитником знатного имени Захириддина Мухаммада Бабура. Но… но ведь нет у Захириддина Мухаммада Бабура своего государства. И визиря нет!
И не будет Бабура-приживальщика и Бабура-венценосца!
— Хватит! В самом деле хватит! — яростно закричал вдруг Бабур. — Я от всего отказываюсь! Господин Касымбек, я больше не венценосец. Все это — вон, вон…
И Бабур вырвал из рук досторпеча чапан с золотыми украшениями, швырнул на пол, схватил со столика роскошную, в дорогих каменьях, чалму, содрал с нее два алмаза, подаренных некогда Айшой-бегим, и выбросил чалму за дверь. Чалма размоталась, один ее конец белой змеей свился на пороге.
Растерянный Касымбек положил руку на плечо Бабура:
— Мой повелитель, что с вами?.. Мой повелитель! Успокойтесь?
Без кровинки в лице, задыхаясь, Бабур продолжал кричать:
— Все кончено! Навсегда! Хочу жить дервишем!.. Господин Касымбек, скажите об этом моей матери! Я тотчас уезжаю в Ура-Тюбе! Отказываюсь притязать на трон! Кто согласен со мной — едем вместе, немедля! Остальные — свободны!
Зажав в руке два алмаза с чалмы, Бабур почти бегом пересек крепостной двор. В ушах у него стучали слова: «К чему жена, которую не любят?!» Правда, правда! Ни он не любит Айпгу, ни она его, их звезды не сошлись. Надо теперь предоставить бегим ее собственной судьбе. Злая несправедливость этой женщины, ее мелкая забота о себе, только о себе глубоко уязвили душу, причиняли нестерпимую боль. Бабур круто повернулся, так же бегом зашел в свою комнату, со дна сундука, в котором хранились его тетради, взял кисет, некогда вышитый шелком одной самаркандкой с плохой памятью. С годами белая материя кисета чуть пожелтела — словно стала грязнее, — но вышитые узорами слова («Нашему спасителю!») по-прежнему выделялись четко и ясно.
К Айше-бегим Бабур явился почти спокойным:
— Когда-то вы считали меня своим спасителем и дарили алмазы. Вы просили передать мне свое пожелание — взойти на трон и украсить ими корону. Сейчас у меня нет ни трона, ни короны… Я хочу уйти в горы, жить дервишем. Вы — дочь венценосца… Возьмите свои алмазы обратно… Их можно подарить… какому-нибудь новому спасителю!
Айша-бегим не растерялась, с готовностью взяла кисет, со спокойной злостью ударила в свою очередь:
— Если вы снова, как я вижу, намерены покинуть меня, предоставьте мне лучше полную свободу!
— Вон как? Хотите развода? Тогда… как сказано в коране: «Да будет отныне твоя спина для меня как спина моей матери». Отрекаюсь от тебя! С сегодняшнего дня ты мне больше не жена! Даю тройной развод![88]
К подножиям хребтов на юге Ура-Тюбе весна приходит поздно. Только к концу месяца хамал[89] здесь начинается пахота на волах. В кишлаке Дахкат, со всех сторон окруженном горами, что берегут его от ветров, урюк зацветает к месяцу савр[90]. Над горным кольцом поднялся величественный Пирях, чья вершина покрыта вечными снегами.
За околицей кишлака, на западе начинается крутой подъем, взглянешь вниз с его верхней точки на кишлак — и кажется, будто раскинулся он по дну пропасти.
А за тем крутым подъемом на склонах тоже пашут. Вон погоняет пару волов Тахир, босой, как и все тут дехкане. Высоко засучив штанины, идет следом одноухий Мамат, разбрасывает широкими взмахами правой руки семена; став бабуровским нукером, он держится все время вместе с Тахиром. Поодаль пашут и сеют таджики из Дахката. Земля мягкая, погода ясная, работается легко. У всех хорошее настроение. Тахир в последние годы только и знал, что бои да походы, стосковался по земле, пашет теперь с наслаждением, временами напевает что-то вполголоса.
По крутому склону поднялся и Бабур. Он глядит на молодых босоногих людей, пасущих стада, пашущих землю. Бедняк обувь побережет, на здешних каменистых тропах ее мигом износишь. И одеты бедно, а душой бодры. Ну, а когда уж удается поесть досыта, то и вовсе чувствуют себя прекрасно.
Бабур сравнивает с ними себя: он тоже ведь здоров, крепок телом, полон сил. В чем он, двадцатилетний джигит, уступит молодцам из кишлака? Душевного покоя нет у него, потому и не может он здесь, среди этих величественных гор, наслаждаться жизнью, как живая частица самой природы.
Эх, было бы все дело в том, чтобы ходить босым!
Бабур стянул с себя сапоги, оставил их на меже и босым зашагал по вспаханной земле.
Земля бархатно мягкая, от нее так и пышет запахами весны и молодости. Человека бог создал из праха земного, — видно, из такой вот весенней, ожидающей, податливой землицы.
И нукеры, и дехкане обрадованно следили за доброй шуткой венценосца — походить по мягкой земле босиком. Но Бабур, так и оставив сапоги на меже, начал спускаться по склону, по острым камням, от которых больно становилось ступням. А он еще подчас и прыгал вниз, сокращая путь — и кровавя себе подошвы. «Зачем это он?» — недоумевали пахари. Стиснув зубы, Бабур продолжал спускаться босым. Тахир кинулся догонять, с сапогами в руках. Догнал уже на середине спуска.
— Повелитель, наденьте сапоги! — Тахир дышал тяжело и учащенно. — Стойте же. Эти камни поранят вам ноги!
Бабур остановился и, взглянув на крупные ступни Тахира, почернелые от земли, сказал:
— А на ваших ногах нет ни ран, ни ссадин.
— Э, повелитель мой, мы привычные.
— Вот и я хочу привыкнуть.
— Зачем?
— Чтобы вам не завидовать, — ответил Бабур и пошел дальше. Тахир, легко двигаясь за ним следом, улыбнулся;
— Шах не завидует простому пахарю.
С легкой обидой Бабур возразил:
— Значит, и ты не поверил мне? Я сказал вам, что теперь я не шах, что отказываюсь от всего прежнего. — Он понимал, конечно, что и Касымбек, и оставшиеся с ним беки, и тем паче нукеры подумали, что сказанное тогда, в Ташкенте, было сказано сгоряча, и все двести пятьдесят человек, и матушка, Кутлуг Нигор-ханум, теперь здесь, в Дахкате. Но он им всем докажет, всем докажет…
Тахир вздохнул и промолвил:
— Мой повелитель, я верю вам больше, чем себе. Но избавиться вам от забот венценосца нельзя.
— Почему? Разве не было тех, кто родились венценосцами, но прожили жизнь без трона? И разве не было шахов, отринувших престол?
— Не знаю, может, были… Но вы не из таких.
— Я из тех, кто познал обманчивую прельстительность власти, тщету и суету жизни венценосца… Уж если такие властители, как Джамшид и Искандер-Зулькарнай, оказались не более чем временщиками, если они, оставив свои несметные богатства, сошли в могилу, имея при себе саван, и только… — Бабур покачнулся, оступившись на тропе, Тахир хотел поддержать его, но Бабур сам выпрямился, устоял.
Недавно Бабур перешел на ту сторону горы, что прикрыла Дахкат, достиг кишлака Оббурдон. Тогда он тоже говорил о Джамшиде, велел высечь около ручья на камне, будто от имени шаха Джамшида, стихи по-таджикски, а сложил их сам. Тахир запомнил такие две строчки:
Пораженный отвагой моею и силой — мир склонился у ног.
Тщетно! Мир покоренный с собою в могилу унести я не смог[91].
Бабур приостановился передохнуть, продолжая говорить — не столько, может быть, Тахиру, сколько себе:
— Все тленно, великие государства рассыпаются, как только умрут те, кто основал их. А вот строки поэтов живут века.
— Я понимаю вас, мой повелитель, но ведь с нами беки…
— Отпустим беков, они уйдут драться за свои корысти…
Бабур, точно желая доказать, что в силах осуществить и такое намерение, снова пошел, не выбирая тропы поудобней, напрямик по острым камням. Ему было больно, это чувствовалось в походке, в нервно-напряженном лице. Тахир опять догнал его и опять стал настоятельно просить надеть сапоги.
— Эх, повелитель! Не завидуйте босым. Пусть всемогущий бог никогда не ввергнет вас в их положение.
— Разве оно не лучше моего?
— Не дай вам бог, скажу еще раз, испытать жизнь тех, кто бос и наг…
— Дивный совет! А разве босые не люди?
— Люди. Но вы-то родились венценосцем…
— Но снова спрошу: разве рожденный венценосцем — не человек?
Тахир не знал, как вести такой разговор. Он знал только, что пахаря или простого нукера — и шаха разделяет стена, может, еще выше, чем эти вот горы. Бабур захотел одним прыжком перескочить через гору. Не выйдет. И потом, отчего вдруг появилось у Бабура такое желание — ясно же, оттого, что потерял надежду стать повелителем Мавераннахра. Другого объяснения Тахир принять не мог.
Впрочем, Бабур во многом иной, чем обычные властители…
— Повелитель, — обратился к Бабуру Тахир, — если вы в самом деле… предпочтете трону поэзию, то я… зачем мне быть воином?.. Я бы с семьей занимался землепашеством, всю жизнь был бы предан вам, благословлял бы вас… Но, наверное, такого быть не может?
Бабур взял наконец сапоги у Тахира.
— Такое возможно… И ты вернешься к дехканству. — Помолчав, добавил — Я потом скажу, когда и как мы осуществим свои замыслы. А сейчас — иди к волам, иди, оставь меня.
Тахир быстро зашагал по склону вверх в приподнятом настроении. Бабур почел его близким человеком, говорил с ним доверчиво, хоть и высказал столько странного. Нет, шах не станет пахарем, разве что поэтом, и то навряд ли. У каждого своя дорога. Бабур не из тех смиренных, что в состоянии прожить жизнь в укромном уголке… А ходить босиком ему, властелину» — это озорство. Поэты любят озоровать.
Тахир взглянул вниз.
Бабур, держа сапоги в руках, все еще шел босиком. Тахир подумал: «Вот упрямый! За что возьмется, уж не отступит!..»
А Бабур, терпя нарастающую боль в ступнях, дошел необутым до родника. Дальше начиналась тропинка, по мягкой земле она вела прямо к кишлаку.
Бабур надел сапоги. Он вдруг понял, что эту странность люди могут истолковать не в его пользу. Ведь и староста кишлака, предоставивший ему свой дом, беки и слуги, что обращались к нему со словами «повелитель» или «сиятельный мирза» и низко кланялись, все видят в нем вовсе не равного себе, а вознесенного над собой и ценят вовсе не за его стремление стать равным им.
Будь хорошим повелителем, это важней, чем стать еще одним пахарем, — на это намекал ему Тахир. Если же он, Бабур, подобно беднякам, будет ходить босым, всем бекам будет казаться, что они кланяются какому-то бедняку, — и тогда зачем кланяться? Его игра в простоту задевает их честь и самолюбие.
Мысли Бабура запутались, противореча одна другой. А острая боль в ногах затихла.
Проходили дни. Босым ходил Бабур по склонам, и постепенно его подошвы становились привычными и к острым каменьям, и к холоду каменных троп.
В двух-трех верстах от Дахката под высоким обрывом — люди зовут его Черным — течет река Аксув, Белая, значит, — до того полноводная и быстрая, что свободно может закружить и унести человека, неосторожно вошедшего в ее течение. Сворачивая направо, Аксув растекается по сравнительно широкому руслу, и там, в более спокойном месте, ее можно перейти вброд.
Сквозь арчовый лес, по тропинке, что вилась наискось по склону горы, Бабур близко к полудню вышел к этому месту реки — и тут увидал, как через брод едут человек двадцать всадников. В том, кто ехал впереди, увенчанном красной меховой шапкой, узнал верного своего Касымбека.
Бабур не захотел, чтобы Касымбек и нукеры видели его босым, он свернул с тропы и сел неподалеку от спуска в тени высокой арчи.
Но Касымбек уже успел заметить своего мирзу. Остановил коня, намокшего до живота при переправе, ловко спрыгнул с седла. И нукеры один за другим проворно спешились. Касымбек передал поводья своего коня ближайшему нукеру, направился к арче. Низко поклонился Бабуру, печально взглянул на него, тихо сказал:
— Мой повелитель, простите вашего раба, но я везу горестные вести из Ташкента!
Бабуру живо припомнилось многое, что произошло за время, прошедшее после его отъезда из Ташкента. Дядя Бабура, Махмуд-хан, устраивая снова и снова пышные пиршества в честь посла Шейбани-хана, наконец добился своего: заключил договор с «воителем-халифом». Шейбани согласился с правом Махмуда на Ура-Тюбе, а сам направился с войском в Гиссар. Махмуд, однако, не стал вторгаться в Ура-Тюбе силой (все-таки родственница правила там), сделал вид, что эта местность и так его или его рода, а вместе с братом Олач-ханом пошел войной на Ахмада Танбала. Они хотели отнять у Танбала «рай земной», Ферганскую долину. Шейбани сперва одобрял подобное расширение Ташкентского ханства.
Около трех месяцев не было Касымбека рядом с Бабуром — поехал за новостями.
— Что случилось? Говорите, бек!
— Шейбани-хан вероломно изменил своему слову, повелитель! Почти полгода ваш дядя сражался в Фергане с Ахмадом Танбалом, одолеть его не смог, понес много потерь и ослаб. И внезапно Шейбани-хан ударил ему в спину. Оказывается, тайная договоренность была у степняка с Танбалом! С обеими напастями где было совладать вашему дяде? Его войско было разбито! Шейбани-хан взял его в плен.
Бабур невольно вскочил с места:
— О боже! И Ташкент пал?
— Э, не спрашивайте, мой повелитель! В Ташкенте было две тысячи воинов, запас оружия и продовольствия на полгода по крайней мере. Надо было стоять крепко и удержать город. Но пленный Махмуд-хан совершил позорную сделку. Спас жизнь тем, что выполнил все условия Шейбани-хана: послал письмо защитникам Ташкента, чтобы они покинули крепость без боя и чтобы казну и ханский гарем оставили в крепости — для победителей.
— И весь гарем попал к Шейбани?
— Да, мой повелитель! Войско степняка три дня грабило город. Красавица Давлат-бегим — младшая сестра вашего дяди — попала, кажется, третьей женой, в гарем сына Шейбани-хана, Тимура Султана. Сам Шейбани-хан взял Мугуль-ханум, шестнадцатилетнюю дочь Махмуд-хана. Это в свои-то пятьдесят три! А Розия Султан-бегим стала временной женой того самого посла, толстяка Джанибека Султана!
Боже милостивый! И этот человек, этот хитрец, обманувший самого себя, столь злорадно упрекавший меня в прошлом году за судьбу моей сестры, теперь отдал по первому требованию жену, дочь, сестру. И город свой отдал — великий Шаш! «За позор, который он навлек на себя, его проклинает весь Ташкент!» — услышал Бабур слова Касымбека.
Почему Касымбек ничего пока не сказал об Айше-бегим? Да, он, Бабур, охладел к ней, развелся с ней, но все же она была его первым увлечением молодости, была женой, о которой он некогда тосковал. Ужасно, если и она попала в гарем Шейбани. Вслед за Ханзодой-бегим!
Впившись в Касымбека глазами, полными ужаса, Бабур спросил:
— Неужели и Айша-бегим… Моя жена рядом с моей сестрой?
— Нет, мой повелитель! — Касымбек понял, чем мучается Бабур. — Нет, но… не поворачивается язык сказать… Айшу-бегим выдали за дядю хана — за пятидесятипятилетнего Кучкинчи, она стала его младшей женой!
Бабур закрыл лицо руками:
— О, какая мерзость!
Он не чувствовал злорадства. Он страдал и из-за судьбы Айши и даже из-за Розии, этой спесивицы «Каракуз», которую унижает толстяк Джанибек. Кто знает: может быть, этот жирный великан, посол, что проигрывал Махмуд-хану в шахматы, уже тогда, заприметив любимую жену хозяина, поклялся отыграться иным образом.
А Касымбек сокрушенно продолжал:
— Решиться на столь постыдное, чтобы сохранить свою никчемную жизнь пленника… Да все равно не остался он в живых!
— Убили дядю?
— Нет, когда он попал в плен первый раз, Шейбани-хан не убил его. Подверг унижениям, более страшным, чем смерть, а потом прогнал его с глаз долой — на восток, за пределы Мавераннахра. Махмуд-хан нашел в себе силы собрать в той стороне своих сторонников, явился с небольшим войском на берега Сырдарьи. У Ходжента происходит второе сражение, разбитый Махмуд-хан снова попадает в плен, на сей раз вместе с двумя сыновьями. Шейбани-хан не пощадил ни их, ни незадачливого отца.
— О небеса!..
И опять — в душе Бабура ни тени злорадства, хотя мог бы он подумать, что, жестокая к нему, судьба жестока и к тем, кто был с ним бессердечен. Услышанное он воспринял как наваждение, злое и страшное. Нет, такой участи он не желал ни одному своему обидчику.
Касымбек видел, что Бабур то краснеет, то бледнеет, словно мертвец, что дрожат руки. Бабур встал, бесцельно осматриваясь. Касымбек предложил:
— Садитесь, повелитель, послушаем слово божье о снисхождении к погибшим.
Бабур почувствовал обессиливающую дрожь в коленях, опустился на прежнее место, откинулся к стволу арчи. Касымбек, подогнув ноги, сел напротив. Приблизились и расселись в полукруг нукеры. Касымбек, подняв руки, сочным басом долго читал подходящие случаю суры корана. Грустная напевность чтения, стихи святой книги, мерно льющиеся, как воды реки, утишили боль, подкрепляя обычные для нынешнего Бабура мысли его о недолговечности и суетности бытия, каждый миг которого невозвратим. Несколько овладев собой, Бабур закрыл голые до колен ноги полой чапана[92]. После того как чтение кончилось и каждый провел ладонями по лицу со словом «омин», нукеры отошли, чтобы Бабур и Касымбек продолжили беседу наедине. Касымбек приблизился вплотную к Бабуру, сказал почти шепотом:
— Шейбани-хан со своими сыновьями и военачальниками жаждет превратить одну победу в полное завоевание Мавераннахра. Они зарятся теперь на Андижан. Одновременно не сегодня, так завтра появятся и в Ура-Тюбе. Опасно оставаться в этих местах, повелитель. Надо через горы уйти в Гиссар.
Правитель Гиссара Хисров-шах когда-то отнял трон у двоюродного брата Бабура Байсункура-мирзы, а другого Тимурова отпрыска, дабы тот не зарился на трон, ослепил, прижав к глазам острие раскаленного копья. Бабур помнил об этом.
— А зачем мне, господин Касымбек, убегая от снега, попадать под град?
— Нет, повелитель, я не о том, чтобы у Хисрова просить убежища. Ваш покорный слуга с прошлого года ведет тайные переговоры с беками Гиссара. Большинство из них очень недовольны Хисров-шахом. Они говорят: он низкого рода, отпрыск какого-то ловкого нукера, у него нет права владеть Гиссаром. Появись мы там, беки возьмут вашу сторону.
— Снова грызня за трон? Нет, Касымбек! Я сыт ею по горло. Мне нужен тихий уголок, где бы я мог жить отшельником и слагать стихи. Больше ничего не хочу!
С самого начала встречи Касымбек старался не глядеть на голые ноги Бабура. Властелин, которому он кланялся, ходил босой, — что за странность, что за неприличие?
— Мой повелитель, а подумали вы и о нашей судьбе? Двести пятьдесят преданных вам нукеров, беков, ваших верных помощников, желая вам удач и моля о том всевышнего, лелеют надежду, что вы вновь вознесетесь, и еще выше, чем в прежние времена, они бедствуют вместе с вами в горах и пустынях. Выходит, напрасно?
Честный Касымбек давал понять Бабуру: если он действительно решил стать дервишем, то к чему вокруг столько беков и нукеров? Почему не отпустить их?
Понурившись, Бабур молчал, долго молчал.
— Простите меня за бессердечие, но я вынужден был сказать вам о них, повелитель!
— Вы… правы. Я не должен забывать о преданных мне людях. Скажите, почтенный бек, Хисров-шах звал вас к себе на службу?
— Звал. Дважды.
Пристально и грустно взглянул Бабур в мужественное лицо Касымбека. Короткая бородка главного его вцзиря, его опоры, начала седеть, а ведь Касымбеку еще не исполнилось и сорока.
— Вы знаете, Касымбек, как тяжело мне расстаться с вами! С тех пор как я лишился отца, вы по-отцовски заботились обо мне. Из всех близких мне вы самый верный и близкий!
— Благодарен, мой повелитель!
— И, уважая вас, отпускаю… Каждый из нас пусть пойдет по своему пути. Ваш ведет в Гиссар!
— Мне тяжело это слышать… Тяжело оставлять вас, мой амирзода. Отправимся вместе!
— Нет, Касымбек, нет, — или сейчас, или никогда, я хочу сбросить с себя цепи жизни венценосцев. Жизнь настоящего венценосца, такого, какого я нарисовал себе в мечтах — в едином большом государстве, едином, сильном, грозном и славном нашем Мавераннахре, — такую жизнь мне наладить не удалось, а другую — тех, что грызут друг друга, унижают и топчут друг друга, — не хочу. Мелкой жизни не хочу, о мой Касымбек! Знаю: один конец цепи прикован к зависимым от меня людям, второй — это я сам, мои привычки прежние, мое самолюбие. Не освободив от цепи тех, кто от меня зависим, и сам останусь в цепях. Ну, а как освобожусь от себя, не знаю. Хочу, хочу теперь жить на лоне природы, без цепей, Касымбек.
У Бабура потемнело в глазах, он качнулся. Касымбек удержал его, обнимая на прощанье, заплакал.
Впервые увидел Бабур, что и Касымбек может плакать…
Если бы он мог, бесконечно шествуя по этим высоким горам, швырнуть вниз или рассеять, развеять в необозримом небесном просторе все те чувства, что терзают его душу с утра до вечера… Но душевные муки неотделимы от него, и цепь, как сказал он однажды, — он сам. Ни рассеять, ни сбросить мучений… Только излить их в стихи. Они, увлекая, спасают, только они способны оторвать от него самого, отодвинуть, чтоб увиделись извне навязчивые вопли его души.
Не расспрашивай, друг, что со мной, ибо стал я слабей:
Плоть слабее души, а душа моя плоти больней.
Сам не свой — как главу за главой повесть мук изложу?
Этот груз мой живой ста железных цепей тяжелей![93]
За газелями шли рубаи — одних любимиц сменяли другие.
Ах, где вино, чтоб стать мне пьяницей отпетым?
Михраб не для меня, не стать святым мне, где там!
Нет способа, чтоб мне на путь разврата встать.
Нет воли у меня — и мне не стать аскетом[94].
Как часто сомневался он, удастся ли ему на самом деле стать дервишем, отринуть не только внешне, в одежде, в еде и питье, но и внутренне соблазны бренного мира, обольщающие вкусом к жизни, чувством красоты, борьбой за честь и славолюбием!
Нищим дервишем стал, в уголке затаился я тихом.
Дверь мечты не исход, дверь в соблазны мирские — не выход.
Что мне делать? Куда мне идти?
Где приют моей вере?
Потерял я в пути.
Меж одной и другой потерялся я дверью.
Он чувствовал в бурно рождавшихся строчках тепло поэзии, и ему казалось, что, если даже закроются перед ним все другие двери мира, одна последняя останется — дверь в страну поэзии, а значит, в страну красоты, и чести, и славы. Стремясь подавить в себе мирское, он с опаской и одновременно с наслаждением ощущал в себе какие-то еще не растраченные силы, и тогда вспоминались ему слова Ханзоды-бегим, сказанные ею при прощании: «Я верю в ваше великое будущее. Другие не знают, я знаю, что такие большие таланты, как вы, рождаются редко!»
Вчера в одном из кишлаков на берегу Аксув справляли той. И, незаметным путником двигаясь по улице, Бабур вдруг услышал, что какой-то молодой певец чарующим голосом пел его газель: «Кроме души своей, друга преданного не обрел…» Сердце точно сдвинулось в груди, те самые силы, которых он боялся и которым радовался, чуть не разорвали сердце, ища себе выхода.
Ему нравилось смотреть на мощный родник, бьющий сильно и неостановимо на макушке горы Осмон Яйлау[95], неподалеку от кишлака Дахкат. Много родников выбивается из-под земли у подножия гор. Но тут Бабур впервые увидел родник, с орлиным клекотом рвущийся прямо из вершины…
Вон на юге отсюда сверкает величественная гора Пирях — в вечных снегах. Между нею и Осмон Яйлау — глубокие ущелья, гряды высоких холмов. Бабур думал, что его родник питается ледником Пиряха. Значит, воде, чтобы стечь вниз с Пиряха и вновь подняться на Осмон Яйлау, надо проникнуть в глубины, еще более глубокие, чем пропасти между горами. Откуда берет для этого силу его родник? Вниз его влечет собственная тяжесть, горный склон, но что вынуждает его подняться столь высоко, пробиться сквозь утесы, сквозь каменные глыбы? Может, он пробивался раньше у подножия, но в какое-то из землетрясений на него обрушился обвал и закрыл прежний выход? И вот тогда, с новой силой…
Бабуру нравилось представлять и свою жизнь таким родником. Попал под обвал. Оползень, вроде того, что обрушился с крутого склона в Ахси, закрыл выходы роднику. Победа кочевников-султанов — еще один обвал. И сколько их было еще! Но у родника не иссякла внутренняя сила, снова начал он пробиваться сквозь камни. Клокоча, он в родившей его стихии все ищет и ищет путей, чтобы снова пробиться в светлый мир.
И если родник на Осмон Яйлау пробился к вершине, то и он, Бабур, не должен пасть духом, потерять надежду. И его жизнь, его сила, как этот вот родник, пробьется! Может быть, на вершине поэзии? Или не только поэзии?
…Однажды после полудня, когда погруженный в подобные размышления Бабур сидел у родника на вершине Осмон Яйлау, перед ним появился джигит-чабан с двумя огромными собаками-волкодавами. Обут он был в чарыки[96], на голове белая войлочная шапка-треуголка, отороченная красной каймой. За поясом у него висел большой нож, в руках чабанская палка из иргая[97]. Он молча посмотрел на Бабура, присел к роднику, набрал в горсть воды, попил. Выпрямился, сунул руки под мышки, вытер их о домотканый грубый халат без подкладки.
— Что, джура[98], пожадничал твой шах, что ходишь по горам босый?
«Тыканье» чабана царапнуло Бабура, но сдержанно он спросил:
— Какой это мой шах?
— Да в Дахкате, говорят, находится Бабур. Ты из его людей?
Бабур бродил по горам и долинам в старой одежде, лицом почернел от солнца, но черты лица и руки изобличали в нем человека из знатного рода. Чабан и принял его поэтому за кого-то из приближенных венценосца. Бабур, избегая наговорить лишнего, ответил только:
— Вроде бы так…
Опершись о палку широкой грудью, чабан все глядел испытующе на Бабура, не отставал с расспросами:
— Видно, ты очень предан своему шаху, правда?
Бабур усмехнулся:
— Достаточно, если буду я предан самому себе.
— А шах твой, поди-ка, не благоволит тебе, коль вверг в такое нищенство.
Теперь и Бабур внимательней посмотрел на чабана. Парень как парень, лет двадцати, с щеками, еще не тронутыми как следует бритвой. Но глубоко запавшие глаза полны печали, такие Бабур видел у пятидесятилетних, переживших многое.
— Что это ты так много расспрашиваешь про шаха? У тебя дело к нему?
— Хотел бы с ним повстречаться один на один вот в этих горах…
— А если б встретил… Что спросил бы?
Чабан-джигит зло сощурил глаза:
— Спросил бы, что сделал он с головами моего старшего брата и отца.
— С головами? Бабур? Ты… чей ты?
— Из чаграков я!
Бабур вспомнил скотоводов-чаграков, тюркское племя в андижанских горах. Спросил удивленно:
— И тут есть чаграки?
— Мы бежали сюда из-под Оша. Тогда мне было меньше четырнадцати. Заявился туда Бабур отнимать овец и табуны лошадей. Чабаны сказали в ответ: «Не дадим!» И тогда… Бабур всех убил и увез их отрезанные головы. Пришли мы с матерью и видим: лежат двадцать мертвых. Без голов… По мертвому телу, оказывается, трудно человека узнать. Мать плакала, обнимала то одного мертвого, то другого… чужого…
Страшное видение, что когда-то преследовало его, мучило в снах, снова ожило перед Бабуром. Окровавленный мешок в руках Ахмада Танбала, выкатывающиеся на алые тюльпаны человеческие головы… вот голова с запекшейся кровью на шейном срезе молодого, совсем молодого парня. Бабур содрогнулся: лицо чабана, что стоял рядом, — то самое!
Бабур вскочил с камня, охваченный ужасом. Быстро сказал:
— Ахмад Танбал ваших убил! Ахмад Танбал!
Чабан, отняв от груди посох, подошел поближе:
— Ты… откуда знаешь… видел те головы?
— Да, на яйлау… На гористом пастбище Ахмад Танбал показал. С тех пор прошло вправду шесть лет… Чаграки подняли бунт, убили трех-четырех нукеров. Танбал мстил за них.
— Не Танбал! Люди видели, мне сказали! Отцу моему отрезал голову и унес ее Бабур!
— Люди солгали тебе. Я… знаю точно. Я тоже был тогда подростком. В горы пошел Ахмад Танбал, а я тогда остался в Оше, — торопливо, точно оправдываясь, объяснял Бабур. И эта торопливость, конечно, была подозрительна.
Чабан спросил зло:
— А кто ты такой? Бабур, что ли?
Собаки по голосу хозяина почуяли, что этот чужой опасен. Зарычали, готовые кинуться на Бабура. Невольно Бабур кинул руку к поясу. Но там сейчас не было ни меча, ни кинжала. Он бродил безоружным.
Вот сейчас, показалось, собаки вцепятся в его голые ноги. Страх прошиб его до пят, но в глаза чабана он взглянул прямо и гордо.
— Я Бабур!
Чабан, бросив взгляд на его голые ноги, не поверил.
— Ты… такой?.. Властителей таких не бывает…
— Верно, сейчас я не венценосец. С этим покончено. Сейчас я — поэт Бабур.
На вчерашнем празднике в кишлаке чабан с наслаждением слушал газель Бабура, в конце которой, как обычно, поэт-сочинитель называл себя.
В мире, Бабур, кроме себя, друга душе своей не нашел.
Свыкнись с собой, с жизнью такой — верной любви ты не нашел.
Этот чужак бродит один-одинешенек по горам — и впрямь никого себе не нашел. Чабан крикнул на собак:
— Лежать! Буйнак, Турткуз, лежать!
Успокоив собак, опять обратился к Бабуру:
— Если ты и вправду поэт Бабур, скажи хоть одну из своих песен… я многие знаю, проверю.
Бабур, глядя в землю, задумался на миг, затем поднял голову:
— Ну, эту знаешь? Послушай!
Родной меня не примечает и гонит человек чужой,
Любимая не замечает, преследует ревнивец злой.
Ты лишь добро творить старался, хорошим быть и чистым быть,
Молва Бабура огорчает — ты скверен в памяти людской.
Жар этих строк, боль, с которой Бабур прочитал их, передались чабану, отразились в его глазах.
— Да… вижу… и тебе не легко, поэт… Ну что ж… коль ты говоришь правду, то отца моего убил не Бабур, а Танбал.
— Танбал… Но и я в ответе, джигит, за дела бывших моих беков. Вот… расплачиваюсь сейчас.
Чабан снова бросил взгляд на голые ноги.
— Верить хочу и в эти твои слова! Коль не поверил бы, то за кровь моего отца и брата велел бы вот этим собакам растерзать тебя! Прощай… поэт Бабур!..
Бабур не помнит, как он спустился в тот день с вершины Осмон Яйлау, как добрел до Дахката. Прошлое, злосчастное прошлое венценосца, с неизбежными несправедливостью, кровью и грязью, преследовало его. Жестокость творили беки, но люди припишут ее ему. И совесть, как страшные чабанские собаки, рычала на Бабура и кусала его сердце.
Как успокоить совесть?
А в Дахкате его ждало еще более страшное.
Отряды Шейбани уже находились в Ура-Тюбе. Воины-степняки схватили кишлачного старосту, поехавшего в город за покупками на базар, стали избивать его, требуя показать место, где прячется Бабур!
Староста-таджик, с кровавыми полосами на лице от плетки, говорил Бабуру:
— Я не подлец, чтобы выдавать своего гостя! Я повел ваших врагов в ущелье Октанги и сам скрылся в зарослях. Оттуда им трудно будет выбраться, я же через высокие горные тропы вернулся сюда!
Октанги — это в тридцати верстах к востоку от Дахката, ясно, что ищейки хана не сегодня-завтра нагрянут и в Дахкат. Ведь Шейбани-хан обещал немало золота за его голову… Надо уходить.
О том же горячо говорила ему и мать, Кутлуг Нигор-ханум.
— Бабурджан, все мы надеемся только на тебя! Не до дервишества теперь, милый… Все считают вас венценосцем в изгнании, ни во что другое никто не верит, важные беки ждут в Гиссаре и повсюду. И степняки ведь ищут вас как повелителя, обладающего правом на престол… Дахкат столько времени давал нам хлеб-соль, ваш долг избавить этот кишлак от грозящей ему беды!
Все верно, все верно, он снова должен стать во главе тех, кто верит в него, взяться за оружие.
Не убежать ему и босым от судьбы!..
— Почтенный Шеримбек! Назначаю вас главным визирем… — (Это был старый дядя Бабура, тот самый, кто когда-то в Андижане хотел бежать с ним в горы Алатау; обрадованный визирством, которого удостоился после стольких лет верности, Шеримбек по-дворцо-вому учтиво склонился в поклоне благодарности.) — Доведите нашу волю до сведения всех беков и нукеров. Немедля собираться в путь! Сегодня же ночью покинуть Дахкат!..
И снова Бабур в панцире, снова обвешен оружием. В ту же ночь его отряд двинулся туда, откуда восходит солнце. К Исфаре.
Внизу, ударяясь о камни, шумит, клокочет Исфара-сай.
Бабур сидит высоко на скале и смотрит вдаль, — белесые облака, которые плывут где-то за Ходжентом, отбрасывают тени по склонам и вершинам гор. От снежных пиков тянет холодом. Весенние долины укутаны теплым зеленым покрывалом.
За шелковой занавесью неба, простертого над горизонтом, где-то там, в необозримых далях, скрыты Чаткальские горы и некогда шумный, ныне разграбленный и притихший Ташкент. Перед мысленным взором Бабура предстают потом Джизак и Самарканд, Маргелан и Андижан. Когда-то он ездил свободно по всем этим краям.
А сейчас на всех просторах Мавераннахра нет для него пристанища, нет угла, где бы мог он пожить спокойно. Все перешло в руки Танбала и Шейбани. Недаром Шеримбек настаивает, чтобы уехал Бабур в Хорасан.
Бабур не соглашается; он наперед чувствует: оставив Мавераннахр, он навеки лишится родины, не вернется обратно уже никогда. Чувство родной земли, не столь заметное прежде, когда он волен был жить или не жить в какой-нибудь из ее частей, теперь властно заявляет о себе, диктует ему поступки и чувства.
«Мавераннахр! Я избороздил тебя из конца в конец, на каждую дорогу, вьющуюся по тебе, излил свет своей души, просыпал семена своих замыслов. Корни мои — в плоти твоей, родная земля. Где найти силы, чтобы вырвать их? И можно ли перенести боль разлуки с тобой, Мавераннахр?»
Ахмад Танбал и Шейбани-хан — «союзники» — стремятся перегрызть теперь горло друг другу, опять война владык, которым тесно, которые не могут жить в мире, терзает Мавераннахр. Сгинь они оба, эти волкодавы, эти жадные псы, пути Бабура открылись бы…
Питая слабую надежду на возможность остаться в Мавераннахре, Бабур послал все же своих людей в Андижан — следить за ходом военных событий. И вот — ждет нетерпеливо возвращения их в Исфару.
Прошло полтора месяца, а посланных все еще нет. Дни ползут — ему кажется — неимоверно медленно. Бабур без конца бродит по горам… Что делать? Что предпринять? Не ушел бы от него в Гиссар находчивый Касымбек, он посоветовал бы что-нибудь стоящее. Но нет с ним Касымбека. Нет и храброго соратника Нуяна Кукалдаша — погиб в прошлом году в Ахангаране от рук танбаловских воинов, сбросили они его в пропасть.
Скольких уже нет с ним рядом — погибли, ушли, поддались слабости и переметнулись к врагам. Сожаления об одних, злость на других.
Как бы и поэтическая сила не покинула его! Пытался сочинять стихи, ничего не получалось, не расположена была душа рифмовать звонкие строки.
К вечеру горы заволокло туманом. Из арчового леса по туманным тропам Бабур спустился в долину к берегу реки. Там было тесно, холодно-мрачно и такой плотной серой стеной стоял туман, что не различить уже было поток, лишь по грохоту можно было догадаться, что Исфара-сай здесь, не пропала река, все несет и несет она воды, ворочает камни.
Стоянка Бабура на берегу, на широкой поляне с небольшим возвышением посередине, где и стоит его юрта из благородного красного сукна. Рядом восьмиугольная белая юрта Кутлуг Нигор-ханум. Остальные шатры — в некотором отдалении от этаж, главных.
Бабуру показалось, что шатры будто разбежались в разные стороны друг от друга; туман, словно плесень, обволакивал их.
Навстречу попадались люди, приветствовали его, как приветствуют венценосцев. В ответ Бабур слегка наклонял голову — так положено, не больше, дворцовыми обычаями.
Свернули к юрте Мамадали, хранителя книг. Множество редкостных рукописных книг — поклажа для пяти-шести верблюдов — было уложено в особые сундуки, обтянутые кожей, не пропускающие влаги. Эти сундуки всегда с Бабуром; болезненного вида, желтолицый Мамадали во всех походах сопровождал Бабура. Старик берег книги, будто мать ребенка своего.
Что хотел бы сейчас почитать Бабур? Ах да, по истории.
У Мамадали была привычка: прежде чем брать книгу, мыть руки.
— Ваш раб незамедлительно принесет их вам в юрту, повелитель!
Бабур листал книги, повествующие о жизни знаменитых полководцев и венценосных властителей. Морщился, читая цветистые фразы, витиеватые сравнения, стремился отделить не имеющие отношения к сути дела легенды от правды событий, действительно случившихся.
Везде воспевались, до головокружения пышно воспевались победы, одни только победы удачливых завоевателей.
Видно, и про Шейбани-хана пишутся сейчас пышным слогом такие хвалебные книги. Бабуру стало известно, что Бинойи снова перешел на сторону Шейбани-хана; и он, и Мухаммад Салих пишут каждый свою «Шейбани-наме». Как они скажут о сражении Бабура и Шейбани? До небес превознесут победителя, а Бабура будут всячески хулить, навесят на него и бывшие, и несуществующие грехи, — откуда же люди узнают правду?
Бабур отложил в сторону книги, сплошь содержащие описания пышных торжеств победителей. Шелковый платок, в который их бережно завернул хранитель книг, скомканным бросил рядом. Поднялся из-за столика, подошел к сундуку со своими бумагами. Постоял. Подумал. Вытащил тетрадь, называемую «Былое».
Смотри-ка: Бабур в этой тетради написал тоже только о том, как он отнял Самарканд у Шейбани-хана, а потом ни разу не притронулся к ней! Выходит, и сам он не захотел никому, даже себе, поведать о последующих своих поражениях и бедствиях. Но от них не уйти, не записанные на бумаге, они крутятся в его памяти, мучительно и тяжело, словно мельничные жернова. Говорят, «будешь скрывать болезнь, так все равно жаром себя выдаст». А не достойнее ли будет правдиво описать все события, все подробности в этой вот тетради? Тогда, может, и боль выйдет наружу, полегчает на душе?
Бабур начал быстро писать — о битве Сарипульской, об унижениях, которые пришлось претерпеть после поражения.
Он писал для себя, для отчета перед собственной совестью. Писал правдиво и просто, отчетливо осознавая, что пышный, витиеватый слог, вроде того, каким были исписаны книги, только что отложенные им в сторону, совершенно не годится для его целей. Он писал как человек, который делится истиной о себе с близким человеком, способным сопережить явному и тайному в душе. Другом, которому он доверял свои тайны, была теперь его тетрадь. Значит, он сам. Недаром в своей газели, которая стала песней, говорил он, что «кроме самого себя, друга преданного не обрел», недаром…
Откровенно и без самоунижения исповедовался перед собой Бабур.
И о мече, своем подарке Танбалу… И о несчастных чаграках… И о том, как босые ступни его ног стали нечувствительны к острым камням на горных тропах… Все было в этой тетради, и, продолжая ее теперь, он чувствовал, как огонь вдохновения охватывает душу, будто писал он стихи.
Раз не смог он скрыться от судьбы венценосца, предписанной ему рождением в семье венценосца, он расскажет правдиво об ее неотвратимых тяготах и испытаниях! Ни один из венценосцев, которых знал он, Бабур, не рассказал обо всем пережитом искренно. Но люди всегда жаждут узнать правду. И если он, Бабур, сможет хоть в малой степени утолить эту жажду, тогда не пропадет понапрасну данный ему всевышним дар и люди извлекут уроки из его неудачливой жизни.
Люди, другие люди… Но, значит, не для одного себя, не только для успокоения своей совести пишет он книгу «Былое»? Значит, так. Это — вправду как стихи. Их слагают, чтобы утолить жажду собственного сердца, а они завладевают сердцами других людей, становятся песнями для всех. Разве это не счастье? Добытое мечом — отнимается другим мечом. Добытое пером поэта или правдивого историка — ничем не отнимешь…
Бабур не видел, как слуги зажгли свечи, как принесли еду. Почти всю ночь, не притрагиваясь к пище и воде, он писал…
Перед рассветом прискакал Тахир.
Тотчас, не отдохнув ни часа, принял его Бабур, чтобы узнать о событиях в Андижане. Шутка ли: почти полтора месяца в неведении!
Долго рассказывал Тахир при свете свечей в юрте Бабура. Главное — сразу! Андижан в руках Шейбани. Город разграблен. Множество андижанцев погибло уже после взятия города. Среди них — и второй Бабуров разведчик, что был с Тахиром.
Тахир настолько устал, что, покачиваясь, едва стоял на ногах. Бабур опустился на курпачу, пригласил сесть и Тахира.
Как удалось ему узнать подробности событий? А он, Тахир, нанялся арбакешем к одному баю в кишлаке Ходжа Катта рядом с Андижаном. Разумеется, кто он на самом деле, бай не догадывался. Тахир вслушивался в разговоры, осторожно расспрашивал людей. А когда привез товар в городскую лавку бая, то многое увидел своими глазами.
Ахмад Танбал, потерпев поражение в открытом поле под Андижаном, запирается в крепости. Начинается осада. В крепости начинается голод, усиливаются болезни, распри. («Как и в Самарканде было», — думает при этом Бабур.) Беки, которые, некогда покинув Бабура, перебежали к Танбалу, теперь, бросив Танбала, бегут к Шейбани-хану. Воины хана в конце концов врываются в город. Ахмад Танбал вместе с братьями и приближенными прячется в арке, но андижанский арк не в отдалении от городских строений, — с крыш близких к крепости домов легче штурмовать саму крепость. Ахмад Танбал понимает это, как и Шейбани. Он решается просить пощады у Шейбани-хана. Подсылает некоего старца, который должен был передать хану такие слова Танбала: «Отдам воителю-халифу, святому имаму все накопленное мое богатство, весь гарем, клянусь верно служить ему, — пусть сохранит мне жизнь!» Старец не вернулся. Начинается штурм… Танбал и братья в панике подходят к воротам крепости, открывают ворота, выходят наружу, повесив на шею свои мечи — знак добровольной сдачи в плен и упования на великодушие победителей, Тимур Султан приказывает нукерам: «В плен не брать, не стоят они того, рубите!» Танбала и братьев искромсали на куски. Отрезанные головы запихивают в мешок.
— Наверное, перед Шейбани похвастались ими, — закончил рассказ Тахир.
— О боже праведный! — вырвалось у Бабура.
Вот оно, возмездие! Предатель поднял меч на него, на Бабура, — и сам зарублен мечом… За смерть Ходжи Абдуллы, повешенного жестокосердным Танбалом, у тех же ворот сам Танбал принял мучительную смерть… За головы бедных чаграков — покатились из мешка головы Танбала и его братьев. И Шейбани — так представилось в этот миг Бабуру — брезгливо трогает их, переворачивает носком ноги… где тут эта образина, Ахмад Танбал, доставивший всем так много хлопот, покажите-ка, я ведь не знаю его в лицо, не довелось встретиться, но побрезгует Шейбани взять ее в руки, эту голову, в реденькой бородке и с резко выпуклыми скулами.
Потрясенный этой картиной, Бабур воскликнул еще несколько раз:
— О боже праведный! О боже праведный! О боже…
Жестокая справедливость? Возмездие? Но Шейбани превзошел в жестокости самого Ахмада Танбала! И зачем небеса вручают меч возмездия столь кровожадному хану?
А с другой стороны — подумать только, — объединение разрозненного Мавераннахра, великая цель, к которой так стремился Бабур, единый сильный Мавераннахр, его, Бабура, Мавераннахр, — неужели этого достиг теперь Шейбани-хан? Но тогда почему же не он, не Бабур? Чем сильней оказался Шейбани-хан? Коварством, жестокостью, бесчеловечной прямотой помыслов. И еще одним: фанатизмом, суннитским одушевлением веры, что заставляло воинов Шейбани презирать и прелести жизни, и справедливость, и самую смерть.
Да, в мире бренном — чтобы оказаться победителем — надо быть ныне таким, как Шейбани. А он, Бабур, хотел быть просвещенным правителем, отдавал много времени и сил поэзии, искусству, зодчеству, думал о человечности — вот из-за всего этого и проиграл Шейбани. Но что же важнее — человечность или власть, даже в едином Мавераннахре? Разве не ясно?
— Мой повелитель, — голос Тахира отвлек Бабура от раздумий о власти и человечности, — я слышал, что люди хана усердно разыскивают вас. Может статься, его лазутчики уже в Исфаре!
Что ж, надо думать о спасении жизни. И о продолжении борьбы! Поражение Танбала — новый обвал, что обрушился на заветный родник. Закрылись все выходы, по которым родник мог пробиться наружу… здесь, в своем отечестве. Если не перевалить быстро, очень быстро через хребет, не уйти в Хорасан, Шейбани перекроет путь, последний из возможных.
Бабур забыл, что перед ним сидит простой нукер, сдавленно выкрикнул:
— Мало, что ли, выпало мне бед, мало? Теперь и родины лишиться?
Тахир увидел слезы Бабура, едва сдерживая свои, прыгающими губами поклялся:
— Повелитель, жить на чужбине — тяжко любому человеку, будь он шах, или нукер, или пахарь… Я не вернусь в Куву, не вернусь в родные места. Потому не вернусь, что мне отомстят за службу у вас. И потому еще не вернусь, что… не могу разлучиться с вами… Многое я передумал, пока ехал сюда из Андижана. Буду с вами. Всегда и везде.
Тахира Бабур давно считал честным, храбрым воином и простым, доверчивым пахарем, из тех дехкан, что верят: избавление от всего злого и неправедного — в руке справедливого венценосца.
— Но я же не смог стать желанным для всех вас венценосцем! — неожиданно сказал, отвечая своим мыслям, Бабур. — Стану ли я им в будущем или не стану — неизвестно…
Тахир молчал. Прервал свою речь и Бабур. Так они и сидели молча, друг против друга, властитель-изгнанник и его нукер; снаружи за плотным сукном юрты, приходя в неистовую ярость от безмолвия уходящей ночи, ревел Исфара-сай.
Несчастья, обрушившиеся на этих столь разных людей, сблизили их. Воины, столько лет сражавшиеся рядом, они впервые разговаривали друг с другом так откровенно. Слова, которые Тахир не решился бы сказать Бабуру в другое время, были сказаны им сейчас, в сумеречной тьме шахской юрты:
— Повелитель, я простой нукер, но привязан к вам, как родной. Поэзией, мужеством вашим, добротой… Я… верю, что ждет вас великое будущее! Многие из тех, кто причинил вам зло, уже сгинули… Сколько смертельных опасностей миновали вас — это знак необыкновенной судьбы!
Тахир был похож сейчас на заботливого старшего брата, который старается ободрить младшего в тяжелый час. Да он и в самом деле на семь лет старше Бабура. И Бабур смотрел на Тахира как на своего старшего.
— Судьба отнеслась к вам, как мачеха к пасынку. Жестокие взяли верх. Да пройдет их время и наступят скорей времена, когда оценят вас по достоинству, повелитель! А теперь, — Тахир, выпрямился, — надо как можно быстрей нам покинуть Исфару. Герат — тоже ведь не чужой вам. Хусейн Байкара — родственник. Должен проживать в Герате и мой дядя — мулла Фазлиддин.
Горы, через которые надо перевалить, — своими снежными вершинами они чаруют вас, сверкая на лазури небес, но как мрачны они и опасны не вам, взирающим на них с безопасно отдаленных равнин, а тем, кто должен, мучительно задыхаясь, ползти через крутые хребты и пропасти! Тогда белые снега вершин представятся человеку саваном, а в холодных нагромождениях ледников он будет видеть вечное жилище самой смерти.
— На опасных дорогах поручаю свою жизнь прежде всего богу, затем вам, Тахирбек…
Глядя на черные горы-великаны, тронутые острыми лезвиями снегов, опять вспомнил о роднике, задавленном обвалом. Пробиться ли ему на другой стороне горной цепи — да не одной? За этими громадами — величественный Памир. А за Памиром — Гималаи и Гиндукуш…