Одним из замечательных людей, с которыми мне повезло встретиться, был Григорий Львович Пермяков (1919–1983). Мы со Щегловым сразу оценили его классическую работу о структуре пословиц и поговорок (1968), и его ответное внимание к нам, вечным меньшевикам советской семиотики, льстило.
Г. Л. не походил ни на один из типов структуралистского кондотьера тех времен. У него не было ни лихой готовности сходу раздраконить любую задачку, ни сверкающей чешуи из модных терминов и теорий, ни авгурской непроницаемости — вообще никакой брони и никакого величия. Он был подвижнически предан своей идее, но трогательно открыт к возражениям и разговору по существу. Обезоруживающе мягкой манере держаться вторили округлые черты лица и даже глубокая вмятина на лбу.
При первой же встрече у него в гостях, в Жуковском, я бестактно на нее выпялился, а когда он упомянул о давнем ранении, тотчас принял постную мину. Но Г. Л. ничего дежурного не любил, он любил, чтобы все было по правде (среди структуралистов было популярно деление на God’s truth и hocus-pocus linguistics), и рассказал невероятную историю своего ранения.
Явившись в начале войны за назначением на фронт в здание ЦК комсомола, он был ранен первой и чуть ли не единственной когда-либо попавшей туда бомбой. Контузия, открытая рана и трещина в черепе навсегда вывели его из военного строя, а развившийся позднее на почве этих травм диабет приговорил к домашнему аресту, чем дальше, тем более строгому. Спасала забота Надежды Осиповны — жены, врача и сотрудницы за все. Картотеку вела она.
Идея Пермякова была по-божески проста. Пословицы любого языка — это готовые выражения особого набора мыслей, причем на каждый поворот каждой мысли, вплоть до диаметрально противоположного, есть пословица (например, «Век живи, век учись» и «Век живи, век учись, дураком помрешь»). Однако осуществить эту идею значило построить единое исчисление пословичных смыслов — их пропповскую морфологию, периодическую таблицу, «Хорошо темперированный клавир». Задача оказалась пожизненной.
Г. Л. пригласил нас участвовать в «Паремиологическом сборнике» (1978), и мы подали детальный, на пятидесяти страницах, вывод максимы Ларошфуко из ее темы. Вчерне он был разработан раньше, но для сборника мы еще долго его отлаживали. На двери гостиной у меня дома мы вывешивали слепленную из десятка листов схему порождения максимы, то вклеивая новые звенья, то, наоборот, спрямляя развертывание. На выявление скрытых риторических пружин одной фразы была брошена вся мощь нашей модели (приемы выразительности, комические фигуры, инвариантные мотивы, готовые предметы), и в 35 ходов из сухой формулировки — «психологически верное осмеяние оправдывающегося эгоцентрика» — получалась максима № 313 во всем ее блеске:
«Почему мы запоминаем во всех подробностях то, что с нами случилось, но неспособны запомнить, сколько раз мы рассказывали об этом одному и тому же лицу?» (Pourquoi faut-il que nous ayons assez de mémoire pour retenir jusqu’aux moindres particularités de ce qui nous est arrivé, et que nous n’en ayons pas assez pour nous souvenir combien de fois nous les avons contées à une même personne?)
Статью Г. Л. принял, но какое-то время спустя, совершенно уже задним числом, спросил:
— А где у вас написано, что все это правда?
Мы смущенно промолчали, полагая ответ очевидным. Однако вопрос запомнился и долго меня мучил, перекликаясь с мыслью Пастернака, что «неумение найти и сказать правду — недостаток, которого никаким уменьем говорить неправду не покрыть», то есть, что возможно блестящее развитие и ложного тезиса. Правда, в нашем случае истинность темы как будто не вызывала сомнений — во всяком случае, я немедленно узнал в герое максимы себя самого.
Кроме того, Пастернак Пастернаком, а Ницше (о котором Г. Л., впрочем, вряд ли задумывался) смотрел на дело совсем иначе:
«Что же такое истина? Подвижная армия метафор, метонимий и антропоморфизмов — короче говоря, сумма человеческих отношений, которые были усилены и украшены поэтически и риторически и после долгого употребления обрели твердость, каноничность и обязательность».
Может быть, Г. Л. имел в виду, что у Ларошфуко воплощение темы было доведено до особого градуса обязательности, и тогда спрашивалось, как он у нас смоделирован. Но ведь именно это должен был обеспечить наш многоступенчатый вывод! И вообще, о какой правде мог говорить человек, открывший, что всегда верна и пословица, и ее отрицание?!
P. S. Историю рассказываю первый раз.