Этот блокнот мог бы остаться лежать у меня в столе. Скорее всего, так бы это и получилось, но множество обстоятельств, наслаиваясь одно на другое, заставили меня извлечь его на свет: синева Средиземного моря, поразительно открывшаяся в иллюминаторах самолета, распластанные на ней желтые коврики греческих островов, детский голосок, вдруг возникший в памяти:
Горы Псилоритис, Мадарес и Латисиотика,
Вы стали домом нашего вождя Подиаса!
Песня появилась как раз в ту минуту, когда стюардесса, тонюсенькая, в платьице морской голубизны — почти такой же, как там, внизу, — очень деловито всем нам объявила, что по левому борту Крит.
…По левому борту Крит! Мы летели на высоте девять тысяч метров, а желтая, освещенная солнцем земля Крита была видна четко, совсем у глаз. На горах Крита лежали дорожки снега. У его северного берега неподвижно над водой висела цепочка совсем круглых небольших облаков…
Потом, несколько дней кряду, в Луксоре моя соседка по столику на веранде одного из отелей, боязливо оглядываясь, рассказывала мне о том, что в Грецию совершенно официально приехал представитель общества ку-клукс-клан, и каждый теперь может найти у себя под дверью угрожающее письмо (вам угрожают смертью!) о том, что «афинские нацисты» (они так себя и называют) носят форму почти такую, как когда-то гитлеровские молодчики, и стараются сорвать собрания рабочих, студентов — словом, всех сторонников мира. Они выкрикивают свои мерзкие лозунги — «Да здравствует Гитлер!», «Да здравствует гестапо!» — и, представьте, люди это слушают! В Греции есть еще одно общество ублюдков — «Молодые носители надежды», тоже фашисты…
Но главным было не это, главным было, пожалуй, письмо Манолиса Глезоса, опубликованное в печати, письмо о том, что вот уже девятнадцать лет продолжают томиться в тюрьмах Греции борцы Сопротивления, патриоты. Они вошли в тюремные камеры мальчиками, теперь это седые люди, пожилые люди…
Почему правительство Греции не выпустит их всех из тюрем?
Они боролись с гитлеровскими захватчиками — сейчас Греция свободна от германской оккупации. Они боролись с оккупацией английской, но английские оккупанты давно оставили Грецию. Греческое правительство отлично понимает: тот, кто боролся за свободу своего народа тогда, может продолжать эту борьбу и теперь. Вот почему нет амнистии.
«Греция на острие ножа» — так назвал свою статью итальянский публицист Джанни Тоти. На острие ножа потому, что правительство Греции ведет страну к тому, чтобы превратить ее в атомно-ядерный плацдарм НАТО, потому что с помощью насилия греческая реакция решила задушить стремление народа к миру, потому что в Греции хозяйничают триста семьдесят иностранных фирм и грабят народ…
Греческий писатель Петрос Антеос сказал:
«За лозунгами антикоммунизма, вражды к соседним балканским народам, политики террора нет ничего другого, кроме ракет «Полярис», кроме радарных установок на вершине божественного Олимпа, кроме… превращения Греции в атомное пепелище».
И все это вместе, и еще многое другое — строки газетных сообщений, американские подводные лодки в Средиземном море, парад греческой королевской охраны, марширующей по киноэкранам, — все вместе заставило меня обратиться к страницам этого блокнота.
Нет, они не остыли! Здесь записаны рассказы очевидцев и участников героической борьбы греческого народа, рассказы людей, для которых Греция была родиной, оставивших там частицу души, людей, сражавшихся рядом с теми, кто и сегодня еще в тюрьмах.
Многих уже нет в живых. Уже повзрослели их дети. В жизнь вошло новое поколение. Пускай знают молодые о делах стариков. На свете происходит много такого, что угрожает человечеству, и память должна быть всегда наготове, как боевое оружие.
Когда заполнялся этот блокнот, в Армении находились тысячи людей, некогда эмигрировавших из царской России, а потом, по разрешению советского правительства, приехавших в Советский Союз. Это были армяне, которые возвратились на родную землю.
Мне довелось встречаться с людьми разных профессий и из разных мест, с армянами, приехавшими из Ливана, из Египта, из Сирии. Я видела старика крестьянина из Багдада, широкую рубаху которого перехватывал ковровый пояс, а на старческие пальцы были надеты дутые серебряные кольца.
Я разговаривала с людьми в красных турецких фесках на выбритых головах, с людьми в иранских тюбетейках, с людьми в высоких шерстяных носках и лаптях из сыромятной кожи, какие носят жители Крита. Многие жили в Греции. Они привезли с собой рассказы и мысли о событиях, только что происшедших. Это даже нельзя назвать воспоминаниями — так все еще недавно было. Слезы, гнев, удары сердца — нечто настолько живое, что к этому почти невозможно было прикоснуться.
В то время только краткие сообщения газет рассказывали о том, что происходит в некогда прекрасной и цветущей Греции. Сообщения эти потрясли нас героизмом народа, борющегося за свою свободу, потрясли зверствами, которые чинил там фашизм. Воспоминания о пережитом и выстраданном, которыми поделились со мной люди, приехавшие из этой страны, я и хочу передать здесь.
…Они приходили в небольшой номер ереванской гостиницы, иногда один, иногда несколько человек вместе, рассаживались на стульях, на узеньком, изогнутом старомодном диванчике, обитом бордовым плюшем, и рассказывали. В номер, где все было мирно, где за платяным шкафом помещался фаянсовый умывальник и на окнах нежно колыхались тюлевые занавески, вдруг доносились запах пороха и стук выстрелов, крики команды и стоны… Так реально было то, о чем рассказывали люди, о чем говорили их жесты, их дыхание, их голос.
Мой переводчик — студентка Ереванского университета. У нее узенькое матовое лицо и кожа удивительной нежности. Ее можно было бы назвать хорошенькой, если бы не эта уж слишком нежная кожа, в особенности на носу. От волнения ее щеки, лоб и даже нос становятся розовыми, пунцовыми, цвета свеклы — в зависимости от степени волнения. Каждый абзац перевода она начинает так:
— Знаете, что он сказал? Он сказал…
Я прошу Арев перевести:
— Мне казалось, что такие зверства свойственны только немецким фашистам, что все это могло происходить в Майданеке или Освенциме, а вы рассказываете о Греции!
— Знаете, что он сказал? Он сказал: «Мадам напрасно так думает. Нация тут ни при чем. Тут важна категория. Если человек принадлежит к категории фашистов — он зверь… У них был специальный инструмент для ногтей. Вроде гребешка из иголок. Его загоняли под ногти…»
Когда происходил этот разговор, я еще не могла знать, что пройдут годы, и в Испании франкисты убьют Гримау, что в Конго будет зверски уничтожен Патрис Лумумба. Я навсегда запомню эти слова учителя из Салоник — Ерема Бдугяна: «Нация тут ни при чем…» Нет фашизма португальского, испанского, есть просто фашизм! Это он выколол оба глаза секретарю Коммунистической партии Ирака Салям Адилю, он уничтожил в Салониках борца за мир, депутата греческого парламента Григориса Ламбракиса. Он убивает негритянских детей в церквах Америки…
…Передо мной сидел человек, немолодой, с высоким лбом почти без морщин. Его начавшие уже седеть волосы казались удивительно легкими. На висках они превращались в пух. Это было хорошее, спокойное лицо, только неимоверно худое. Одно созерцание этой худобы могло вызвать слезы.
Ерем Бдугян был учителем. Школа, где он преподавал, находилась в Салониках, в центре города, на улице Антихонидон. Это была армянская шестиклассная школа. В младших классах Бдугян преподавал арифметику, в четвертом — всеобщую историю, в старших — алгебру и геометрию. Двадцать три года Бдугян учительствовал.
Во время немецкой оккупации школу на улице Антихонидон закрыли. Бдугян голодал. Он стал бродячим торговцем.
Вместе со стеклянными пепельницами, на которых изображен Акрополь, с коробками недорогой пудры, на которой изображен Акрополь, Бдугян развозил по деревням рассказы о том, как развевается над Акрополем германский флаг, на котором изображена свастика. Позднее, когда афинский студент Глезос снял с Акрополя этот флаг, Бдугян рассказывал об этом почти не таясь.
— Как мог он взобраться на стены Акрополя? — удивлялись слушатели. — Для этого нужны лестницы, люди!..
— Я знаю еще одного студента, юношу Сантаоса. Апостолос Сантаос помогал Манолису Глезосу. Я — бывший учитель и знаю многих студентов.
Когда в Грецию вошли англичане, школа на улице Антихонидон оставалась закрытой. Учитель Бдугян продолжал торговать. Вместе со стеклянными пепельницами он развозил рассказы о том, как студент Манолис Глезос написал на стене Акрополя обращенный к Афинам лозунг, сложенный из горящих электрических лампочек:
«На фигун и англи!» — «Прочь, англичане!»
Еще недавно, когда я перечитывала эти записи, на одном из зданий Пирея висел плакат:
«Американцы, убирайтесь домой!»
Плакат был обращен в сторону моря, где стояли эскадра 6-го американского флота с авианосцем «Антерпрайс», у которого на борту находилось ядерное оружие.
Если такой плакат существовал, значит, для этого имелись уважительные причины.
Бдугяна арестовали в селении Критя. При обыске у него обнаружили пачку листовок.
— Там было две строки, — говорит Бдугян. Он произносит их, как стихи, на память, и порозовевшая Арев переводит их мне тоже чуть нараспев, как стихи или слова песни, которые даже когда и не поются таят в себе талисман музыки.
Борьба — это хлеб для наших детей,
Свобода для нашей Греции!
— Арев, спросите у товарища Бдугяна, сколько стоил в Салониках хлеб накануне его отъезда?
— Четыре с половиной тысячи драхм.
— А сколько получал в месяц учитель в Салониках?
— Учителей осталось мало. Они выполняют любую работу. Подметают улицы, служат сторожами. Учитель, которому повезло и он занимается своей профессией, получает триста пятьдесят тысяч драхм в месяц. Это ока хлеба в день — тысяча двести граммов. Ничего больше он купить не может.
Бдугяна избили. Затем его бросили в грузовик и вместе с двумя крестьянами, у которых нашли оружие, отправили в Лагаду, небольшой городок в двадцати километрах от Салоник.
Камера допроса находилась в обширном дворе. Это была маленькая сторожка посередине двора. Вокруг разместились здания, где жили греческие офицеры и английские офицеры — инструкторы. Все вместе считалось артиллерийским училищем.
Когда допрашиваемого выбрасывали из сторожки на вымощенную каменными плитами просторную арену двора, в окна высовывались зрители.
Первым допрашивали парня, у которого нашли оружие.
— Я никогда не видел такого тела. Совершенно черное после допроса, — так этого парня избили! — рассказывает Бдугян. — Перед тем как идти на допрос, я попросил сигарету. Это были мои собственные сигареты. Их у меня отняли при аресте. Мне нужно было обязательно закурить. Я сказал: «Если вы люди — вы исполните эту последнюю просьбу умирающего!» Когда бы на мою долю пришлась только одна десятая часть того, что вытерпел этот юноша, я был бы мертв!
— Самое страшное, когда бьют сапогом по этой кости! — Бдугян проводит рукой от коленки к щиколотке. Вокруг его худой ноги свободно, как пустая, болтается штанина. — Нас пытали в обеденный перерыв, после артиллерийских занятий. Это было в четыре часа дня. Нас пытали от восьми до девяти, после вечерних занятий…
Бдугян не в силах оторваться от этой темы страдания. Он показывает вмятину на лбу — от приклада. Он описывает концлагерь на острове Макронисос, куда его перевели из Лагады. Там не было пресной воды, а лодки, привозившие пресную воду, по три дня не причаливали к острову. Там было шесть тысяч заключенных. Из них восемьсот женщин. Многие сошли с ума.
Мое путешествие по Армении кажется мне фантастическим. Оно происходит одновременно в двух странах и в двух эпохах. Синее, как река, шоссе несет нас мимо знаменитых ереванских садов. Они уже приготовились к цветению. Мимо виноградников — сейчас идет весенняя подрезка лоз. Этот виноградный хворост — бесценное топливо. Хозяйки говорят, что даже старый козел, зажаренный на углях виноградной лозы, покажется молодым барашком. Сам председатель колхоза распределяет хворост после обрезки виноградников.
— Посмотрите на спидометр, — говорит Арев.
80… 90… 100…
Слева Арарат, справа Алагёз. Шоссе здесь такое, что ни один самый солидный шофер не в силах удержаться, чтобы не выжать из машины всю скорость, на которую она способна. Русло шоссе уходит вправо — дорога на Аштарак, и она, эта дорога, приводит нас на остров Крит, в город Ираклион. Это не следует понимать буквально.
…Горы Псилоритис, Мадарес и Латисиотика,
Вы стали домом нашего вождя Подиаса!
Девочка стоит на деревянном крылечке дома, который только что выстроен. Перила к лестнице еще не прилажены. Они лежат отдельно. Девочка поет:
Из этих лесов, с этих гор,
Грому и молнии подобен…
У нее детский чистый голосок.
Наступает народ,
Идет в бой за свободу!
Она вкладывает книги в школьный портфель.
— Арев, спросите, кто этот Подиас, о котором сложена песня.
Но девочка убежала. На крылечке осталась книга. Она лежит на чисто выструганной, как бы смазанной яичным желтком сосновой доске крыльца.
Мы входим в дом.
Здесь поселилась семья приехавшего с Крита Степана Кундураджана. На Крите он жил в городе Ираклионе и был красильщиком в ковровой мастерской.
Арев помогает нашей беседе.
— Это была мастерская моего брата, — говорит Кундураджан.
— А что стало с мастерской, когда вы уехали?
— С мастерской? — он удивлен. — Она давно не работает! Не работают фабрики изюма. Там был замечательный изюм из винограда «султани». В Ираклионе было шесть фабрик изюма. Перестали вырабатывать прованское масло. Закрылись многие магазины, продававшие обувь. Сейчас никто ничего не может купить, и фабрикам незачем работать! Красное вино «Арханиотико», которое было на столе у каждого критянина, сейчас пьют только англичане. В Ираклионе есть военная грузовая машина, которая подбирает по городу пьяных английских солдат. Они лежат в кузове как сардельки… До войны английский фунт стерлингов стоил пять-шесть тысяч драхм, а перед нашим отъездом он стоил сто шестьдесят пять тысяч драхм. До войны моя семья проживала в месяц четыре тысячи драхм, а сейчас… — Кундураджан обращается к жене, которая сидит тут, на табуретке. Они советуются: сколько нужно денег, чтобы скромно прожить?
— Шестьсот тысяч драхм в месяц, — говорит она.
По-видимому, это минимум, который она уже не раз подвергала самой пристрастной проверке.
— Последнее время мы позволяли себе покупать только сыр «Аноя», это был самый дешевый продукт, сыр, который делали крестьяне в деревне Аноя и продавали в городе на базаре…
— А как живут в Греции сейчас? — неожиданно спрашивает жена Кундураджана и вопросительно смотрит на меня.
Тогда я не сумела на этот вопрос ответить, но сейчас я могла бы сказать:
— Жизнь в Греции беспрерывно дорожает. Этого не скрывают даже буржуазные греческие газеты. Если сравнить сегодняшние цены на продукты с теми, что были в 1955 году, окажется, что основные продукты питания подорожали на шестьдесят процентов. А в самое последнее время снова поднялась цена на сахар, бобовые, оливковое масло. А ведь этим маслом славился Крит! Людям уже невмоготу.
— Спросите о Подиасе, — прошу я мою милую Арев.
— Подиас! — восклицает Кундураджан. — Вы его знали? Это мой друг, мой сосед!
— Сосед? — Я хочу это уточнить, и узнаю, что жили они вовсе не по соседству, что Подиас жил в шести километрах от Ираклиона, в деревне Фортеца. Но, очевидно, расстояние здесь не имеет значения, и соседство с Подиасом определяется по каким-то другим признакам. Кого бы я впоследствии не расспрашивала о Подиасе, каждый называл его своим другом и соседом.
— Он был похож на меня, — говорит Кундураджан, — такой же толстый и плотный. — Он подымается с табурета, чтобы показать нам себя. — Это был крепкий парень. Ему тоже исполнилось сорок лет.
— Он был толстый, с большими черными усами, — говорит жена, — и всегда смеялся. Когда он умер, он был как живой. Эоковцы утверждали, что это они его убили. Они хвастали тем, что убили Подиаса. Но это неправда! Когда Подиас упал с дерева, его подхватил один старик, и он все нам рассказал… Подиас сам себя убил, когда увидел, что он в руках фашистов.
Кундураджан перебивает жену.
— Вы знаете, что он говорит? — переводит Арев. — Он говорит, что голову Подиаса эти самые эоковцы насадили на шест и носили по улицам. Он говорит, что не мог на это смотреть, а что его жена выглянула в окно и все видела. Он говорит, что в этот день в городе не было ни одного англичанина. Они уехали на свои аэродромы. Англичане хотели создать у народа такое впечатление, что они тут ни при чем. Этот день объявлен на Крите днем народного траура. Никто ничего не будет продавать и не будет покупать. Окна закроют ставнями… Голову! Вы понимаете, они носят по улицам человеческую голову!.. — Лицо Арев пылает как кумач.
Кем был Иоаннис Подиас?
Иоаннис Подиас — фаэтонщик из деревни Фортеце, плотный парень с черными усами, весельчак, балагур, оратор — был вождем партизан Крита и отдал свою жизнь за свободу и независимость Греции. Он погиб в первых числах сентября 1947 года.
…В моем блокноте записаны две беседы, связанные с именем Подиаса. Я хочу здесь назвать людей, рассказавших мне о нем. Оба они жители Крита. Альберт Шакарян — из Ираклиона. Там он имел магазин обуви и одновременно был фармацевтом. Сейчас работает аптекарем на третьем участке большого завода и учится в вечернем университете марксизма-ленинизма. Другой рассказ принадлежит токарю Степану Казанчану. В Ираклионе Казанчан имел маленькую слесарную мастерскую в доме № 16 по улице Ариаднис. В мастерской был один ручной станок. Сейчас Казанчан слесарь на ереванском заводе.
…Немцы заняли город десантом. Двенадцать дней немецкие самолеты выбрасывали парашютистов. Это началось 20 мая 1941 года в четыре часа утра по афинскому времени.
В городе не было войск. Регулярные части греческой армии были отведены с Крита. Но жители Ираклиона сражались. Они стреляли из старого негодного оружия, но стреляли все. В первый день было уничтожено семьсот немецких парашютистов.
Бой шел над садами. Апельсиновые сады цвели. На цветущих деревьях сидели люди и расстреливали плывущие в воздухе белые облачка парашютов.
На второй день немцы начали бомбить город. Один из районов города, Масапа, был разрушен полностью. Дома обратились в пыль. Несколько дней эта пыль скрипела у всех на зубах. Но Ираклион не был взят немцами.
Ставроменто — улица Распятия, которая за пределами Ираклиона превращается в дорогу, ведущую в город Ханя, — была покрыта трупами. Трупами была вымощена улица, ведущая в Кноссос, но Ираклион все еще был наш.
На тринадцатый день осады немцы вошли в город через центральные ворота старой крепостной стены. Это произошло 1 июня 1941 года.
Во время этого яростного двенадцатидневного сопротивления жители Ираклиона истребили восемьдесят тысяч вражеских парашютистов.
Здесь небезынтересно привести справку о численности жителей Ираклиона.
По данным 1946 года, в Ираклионе вместе с прилегающими к нему селами насчитывалось тридцать тысяч жителей. Чтобы представить себе, как велика была сила народного сопротивления, нужно учесть, что цифра эта включает не только людей зрелых, но и детей и стариков. И еще нужно помножить количество вражеских парашютистов на убойную силу их вооружения.
Очевидно, все это в свое время было опубликовано в газетах. Но мне довелось услыхать этот рассказ из уст человека, который привносил в него горячность участника и очевидца.
Альберт Шакарян выкрикивал проклятья. Он вскакивал с кресла и пробегал по комнате, наклоняясь вперед всем телом и как бы кидаясь в атаку. Его голос вылетал из горла с хлопками, как пробка. Он пересылал свою речь восклицаниями, гневную экспрессию которых передать почти невозможно. «Анафема! — шептал он. — Сатаники ора!» — и прикрывал глаза рукой. Моя переводчица Арев переводила:
— Сатаники ора — значит сатанинский час.
В этих выражениях яростного волнения рассказал мне Шакарян о том, как в первые дни немецкой оккупации жители Ираклиона стали уходить в горы, и вскоре в горах Псилоритис и Мадарес начала действовать группа партизан. Ею руководил человек по имени Иоаннис Подиас. Он был одним из вожаков ЭАМ.
Дальше я привожу рассказ моего другого собеседника, ныне слесаря ереванского завода. Я начинаю этот рассказ с того места, где он смыкается с рассказом Шакаряна и служит как бы прямым его продолжением.
…Все это время Подиас крутился в горах Мадарес. Он имел свой фаэтон и мог бы хорошо заработать, но зачем-то он постоянно ездил в горы. Я познакомился с ним в деревне Ачалинион, в трех километрах от Ираклиона. В этой деревне я изредка бывал у моей девушки. Сначала я дарил ей цветы и пудру — маленькие подарки. Но в 1943 году я ежедневно стал приходить в деревню Ачалинион. Я приносил хлеб, мыло, деньги — мешок подарков.
Мой собеседник Степан Казанчан был передаточным звеном и осуществлял связь города с горами и нередко встречал там Подиаса.
— Потом я потерял его из виду.
Осенью 1944 года Греция была освобождена от немецких оккупантов, но на первых порах мы не поняли, чем это угрожает народу. Народно-освободительная армия Греции выгнала немцев и с нашего Крита, правда, через несколько дней на остров высадились английские войска.
— Сначала все шло отлично, — рассказывал Казанчан. — Уже начали организовываться профсоюзы. Организовался профсоюз сапожников. В Ираклионе это самая распространенная профессия. Но англичане насторожились. Начались притеснения. Потом аресты. Полиция была сформирована из членов ЭОК.
ЭОК — это проанглийская организация. Во время немецкой оккупации она воевала против немцев. Отряды ЭОК были против немцев, но нередко получали от них помощь. ЭОК на Крите — это почти то же, что хитосы в Салониках или в Афинах. Многие эоковцы оказались такими же фашистами.
…Я увидел Подиаса на площади и сразу узнал его. Шел митинг, посвященный организации профсоюзов. На трибуну поднялся Подиас. И тут мы услыхали звук выстрела и увидали человека, который стрелял в Подиаса. Это был эоковец. Автоматной очередью он прошил Подиасу руку от кисти до плеча.
Подиас не сошел с трибуны. Из руки у него текла кровь. Он прижал ее к боку и произнес речь. Подиас говорил:
— Друзья, без паники! Паника выгодна врагу! — Это был парень-крепыш. Он не обращал внимания на свою раненую руку. Он говорил: — Друзья, не заблуждайтесь! Враг, переменивший шкуру, — тот же враг! — Это был необыкновенный оратор. Я сам его слышал. Он нигде не учился, но говорил как юрист, а по профессии был фаэтонщик!..
Месяц Подиас пролежал в больнице и исчез. Только потом жители Ираклиона узнали, что он ушел в горы. При англичанах на Крите снова началось партизанское движение.
Так складывался в моем блокноте рассказ о Подиасе. И вот его конец.
Эоковцы организовали отряды «ЭЭС» — «национальные греческие солдаты». Эти банды отправились в горы, чтобы уничтожить Подиаса. Подиас был неуловим. Он часто заходил в деревни. В крестьянских домах он ужинал. Он любил как следует выпить и хорошенько подзакусить. И даже когда в доме не было ничего, хозяйка находила для Подиаса вино и сыр. Подиаса любили. Он пил вино и шутил. Позднее люди, знавшие Подиаса, рассказывали мне о том, как он смеялся. Он смеялся, как может смеяться только очень храбрый человек. Так у него это хорошо выходило!
…Каждую ночь на улицах Ираклиона из темных углов кто-то передавал в картонные самодельные рупоры сообщения «Элефтери Эллада» о боях и победах партизан. Каждое утро с базара подымались в горы ослы с двумя корзинами винограда. Под виноградом лежали патроны.
Катастрофа произошла в горах между городами Ретимнон и Ираклион. Партизаны укрылись в роще. Они сидели на деревьях и не были видны в листве. На опушку Подиас выслал разведчика. И разведчик подвел, разведчик не выдержал! Он увидел среди наступавших эоковцев предателя, убийцу всей своей семьи, и разрядил в него автомат.
Так была обнаружена партизанская засада и погиб Подиас.
Но не смертью кончается биография Подиаса!
— Пятнадцать дней я ждал в Пирее советского парохода, который должен был доставить нас на родину, — рассказывал Кундураджан. — В эти дни я получил письмо из Ираклиона. Мне писал сосед, брат жены Подиаса, Никола Самаритис, и еще один, забыл его имя. Снова организовали в горах партизанские отряды. Я спокоен. Это настоящие люди, настоящие мужчины. Они будут бороться за счастье своего народа!
…Дочь Николы Самаритиса, — неожиданно говорит Кундураджан, — училась вместе с моей девочкой!
— Сирварт! — обращается он к дочери. Она уже снова здесь, стоит за плечом отца. — Как ее звали?
— Ее зовут Бебека Самаритис, — отвечает девочка. — Она, наверное, теперь в горах вместе с партизанами.
…Горы Псилоритис, Мадарес и Латисиотика,
Вы стали домом нашего вождя Подиаса!
Из этих лесов, с этих гор,
Грому и молнии подобен,
Наступает народ,
Идет в бой за свободу!
Сирварт напевает. Это только один мотив. Слов нет. Но мы с Арев их запомнили.
Сейчас на острове Крит помещается ракетная база НАТО. На все протесты жителей Крита правительство Греции заявляет: «Этот полигон носит чисто учебный характер». Но все знают: слово «учебный» — это только ширма.
Меня познакомили с человеком, приехавшим из Греции в 1947 году. Сейчас он наборщик.
Обыкновенно мои беседы начинаются с анкетных вопросов. Так удобнее войти в разговор и ввести в него собеседника. Вот анкетные сведения, которые дал мне о себе мой новый знакомый. Они не лишены интереса.
1942 год. Греция оккупирована немцами. Он командует партизанским отрядом стрелков. Капитан Арапис — «Черный капитан» — его партизанская кличка. Вместе со своим отрядом он должен охранять водохранилище, снабжающее водой афинский водопровод. Немцы отступают. Они приготовили все, чтобы взорвать плотину. Осталось включить рубильники. Отряд капитана Араписа помешал этому.
1944 год. В Афинах англичане. Английский генерал Скоби предлагает командованию ЭЛАС разоружить свои войска. В кабинете Скоби еще идут переговоры, а английские самолеты уже бомбят город. После кровавых боев части ЭЛАС вынуждены отступить в горы. Капитан Арапис переброшен во вторую армию ЭЛАС. Он восстанавливает взорванные мосты на дорогах, по которым идет отступление. Он начальник народной милиции в районе Бояти. Этот район в руках партизан. Потом — начальник лагеря военнопленных…
Когда по Варкизскому соглашению войска ЭЛАС сдали оружие, капитан Арапис сдал автомат, два револьвера, снял с пояса десять ручных гранат и 16 марта 1945 года вечером, вместе в женой, которая тоже была бойцом ЭЛАС, вошел в Афины.
На этом событии закончились анкетные вопросы и началась просто беседа. Она происходила в ереванском городском сквере, возле оперного театра. Канакирский холм позади театра был освещен золотисто-розовым светом заката. Этот холм как бы служил задней кулисой, на фоне которой здание театра выглядело особенно величественным и прекрасным.
Наша беседа могла течь вполне непринужденно, если бы моя милая Арев так не смущалась. Она смущается от одного только взгляда.
Мой собеседник круглолиц, смугл, его крепкая, коренастая фигура выглядит необыкновенно ловкой и ладной, глаза под густыми бровями сияют, а улыбается он так бесшабашно, дружественно и вместе хитро, что не только Арев — любую девушку может смутить эта улыбка.
Я попросила описать мне один день в Афинах. Он выбрал 29 сентября 1947 года.
— Это какой-нибудь особенный день?
— Это день рождения моей жены, — сказал Эгиш. — Я его хорошо помню. Мы решили пройтись по городу.
Эту прогулку он и описал мне.
— Сентябрь в Афинах — прекрасное время, — сказал Эгиш. — Созрел виноград. На бульваре Сигру цветут олеандры, холм Акрополя очень красив. Он будто плывет по воздуху. Мы с женой наслаждались прелестью этой ранней осени. Мы свернули на проспект университета. По мостовой мчалась грузовая машина, на борту белой масляной краской был выведен знак «Х». Это были хитосы, — пояснил Эгиш, глядя на мое недоумевающее лицо, — они повсюду пишут знак «Х», две перекрещенные гаммы, это монограмма греческого короля Георга Второго. По существу, та же свастика. Разница только в начертании… Так началась наша прогулка. В кузове стояло человек десять хитосов.
— Они были пьяные, — сказал Эгиш, — они стреляли в воздух и кричали охрипшими голосами. У них были такие красные рожи, что щеки, казалось, лопнут.
— Где эти орлы — коммунисты? Подать их сюда! — так они кричали.
— Бедная Греция! — сказала Арев. Должно быть, она представила себе эту картину: грузовик с пьяными хитосами мчится мимо памятника Софоклу, мимо мраморных колонн Парфенона, мимо великих развалин, одна только память о которых священна для человечества.
— Было время обеда, — продолжал Эгиш, — мы решили зайти в какой-нибудь маленький недорогой ресторанчик. В Афинах много таких ресторанчиков. Вокруг площади Омония не меньше двадцати кафе. Столики стоят на улице. Если жарко, можно раскрыть цветной зонт. Но с обедом нам не повезло. Только два раза в декаду подают мясо. Это не был счастливый мясной день. Овощных или молочных блюд тоже никогда не бывает. Нам пришлось выбрать лимонад.
Эгиш улыбается.
— Там к этому уже привыкли. Лимонад заменяет первое, второе, третье. Три стакана лимонада — роскошный обед! Но все-таки я был огорчен. День рождения бывает только раз в году! «Ничего, — сказала жена. Она хотела меня утешить. — Ничего, мы еще погуляем!»
В эти дни в двух самых больших кино Афин шла советская картина «Радуга». Обыкновенно кинотеатры в Афинах начинают работать с двух часов дня, а когда шла «Радуга», сеансы начинались в девять утра и кончались в двенадцать ночи. Мы решили пойти в кино «Идеал».
Вы знаете эту кинокартину? — спросил Эгиш. — Это очень сильное произведение! Помните, мать ищет своих погибших сыновей. Мы с женой сидели потрясенные ее скорбью. У меня в горле как бы стоял ком. Это не были слезы — меня охватила ярость! Жена сжала мою руку.
В этот момент рядом раздались два выстрела. Началась паника. Люди вскакивали с мест. Натыкались друг на друга. Откидные стулья хлопали как петарды. С трудом удалось зажечь в зрительном зале свет. Оказалось — двое убиты. Они были демократами. Их застрелили.
И знаете, — говорит Эгиш, — так бывало почти на каждом сеансе, когда демонстрировали «Радугу».
— И все-таки зал бывал полон?
— Да, при полном зале «Радуга» шла на экранах Афин два месяца. Каждому из зрителей казалось, что эта картина рассказывает о нем, о его брате.
…Вечером 29 сентября 1947 года в Афинах, в кино «Идеал», выстрелом из револьвера были убиты двое демократов, а вечером 22 мая 1963 года в городе Салоники, во время собрания Салоникского комитета сторонников мира и разоружения, неофашистские молодчики смертельно ранили депутата парламента Григориса Ламбракиса. Он умер в госпитале, не приходя в сознание.
Это дополнение, которое тут вполне уместно.
Эгиш продолжал:
— Мы решили отправиться домой. Был уже вечер. На углу улицы Эдуарду Ло и проспекта Стадиона помещалась редакция демократической газеты «Ризоспастис». Занятия в редакции уже кончились. Парадные двери были открыты, в коридоре на диванчике сидел сторож. Он дремал.
Он именно дремал, — сказал Эгиш. — Проходя мимо дверей, мы заметили, как старик встрепенулся, открыл глаза и опять закрыл. Он был похож на старую курицу, которая спит на насесте. Мы даже постояли минуту перед дверями. Не успели мы отойти десяти шагов, как толпа вооруженных людей вломилась в редакцию. Не знаю, чем это кончилось. Должно быть, они избили старика…
— Бандиты! — сказала Арев. — Самые настоящие бандиты, хуже бандитов!
— Я сказал жене: «Все-таки наша прогулка кончается счастливо. Мы уже дважды избежали побоев, и, кто знает, может быть, чего-нибудь и похуже». Но я радовался преждевременно. Нас ожидало еще одно происшествие. Надо было пройти мимо памятника Колокотронису. Колокотронис — это воин на бронзовом коне. Памятник воздвигнут в знак освобождения Греции от турецкого ига. Бронзовый воин — символ независимой Греции. Это место как бы отгорожено от всего нечестного, всего несправедливого… Человек, стоящий у этого памятника, чувствует себя свободным даже в том случае, если завтра его ожидает тюрьма. В тот вечер у памятника Колокотронису несколько молодых людей пели гимн ЭЛАСа.
Вперед, ЭЛАС! Во имя Греции,
Справедливости и свободы! —
так начинается этот гимн.
…Военная полиция в Афинах — в большинстве англичане. Три английских мотоцикла мчались к памятнику. Мотоциклисты соскочили с машин. Они размахивали резиновыми дубинками. Молодые люди продолжали петь. Вокруг памятника собралась толпа. Не знаю, каким образом мы оказались в толпе. Спрятаться? Это было уже невозможно! Бежать? Невозможно! Оставался только один способ спасения. Нужно крикнуть: «Я хитос!» — и резиновая дубинка повисает в воздухе.
Я схватил жену за руку:
«Скажи, что ты хитос! Слышишь? Скажи, что ты хитос!»
В эту минуту я сдался.
Жена подняла руку и крикнула:
«Я коммунист!»
Только так она могла поступить…
— Ее убили? — шепчет Арев.
— Нет. Перед нами выросла стена — какие-то парни. Они втолкнули нас в двери кафе. Они спасли нас.
Так прошел этот день в Афинах.
Осень. Памятник Колокотронису. Площадь Омония. То был 1947 год.
…В одной из греческих газет я нашла сообщение о новой расправе на площади Омония. Озверевшие полицейские открыли огонь по бастующим рабочим. Рабочие Афин протестовали против непосильных налогов, требовали сокращения рабочего дня, улучшения условий социального страхования… Площадь Омония и прилегающие улицы были залиты кровью. Семьдесят рабочих были ранены, десятки людей арестованы. Таков был итог этого дня.
Портрет капитанессы Махи я увидела в одном из номеров коммунистического журнала, подпольно издававшегося в Афинах. Это девушка с двумя косами вокруг головы. На портрете она улыбается. Оказалось, что капитанесса Махи в Ереване. Правда, теперь она не Махи, а Нарсине Никогосян. Ей больше не нужно скрывать свое настоящее имя. Лав ахчик — хорошая девушка, обычно так обращаются в девушкам прохожие. Это обращение принято в Армении. Оно характерно для веселой доброжелательности армянского народа. Шат лав ахчик — очень хорошая девушка, так отзываются о Нарсине друзья. И это уже не обращение, а характеристика.
Нарсине вошла в мою комнату и села на маленький диванчик.
…Она жила в Афинах, в районе Дургути, недалеко от пивоваренного завода Фикс.
— А что представляет собой Дургути? — спрашиваю я.
— Дургути, — говорит Нарсине, — это нищета, вообразить которую почти невозможно. Это безымянные улицы. Они не шире полутора метров. Это дома, сложенные из консервных банок. Крыша держится на кольях. Но достаточно эти колья задеть плечом — и крыша завалится. «Китайский город», «Шанхай», — пренебрежительно называют этот район англичане. Но одно только слово «Дургути» пугало всех фашистов, когда-либо подвизавшихся в Греции. Отсюда и еще из поселка Коккинья начинается народное сопротивление.
— А где находится Дургути?
Оказывается, всего в десяти минутах ходьбы от центра Афин.
С четырех лет Нарсине жила в Дургути. С двенадцати лет работала в ателье господина Дроссинос, была швеей. Правда, последнее время она уже не шила, а только кроила и сметывала, шили другие. Платья с японским рукавом, платья вовсе без рукава — Мастерская помещалась на улице Вукурестиу, в аристократической части города. Здесь шили аристократки.
Между улицей Вукурестиу и сектором Делта района Дургути, где жила Нарсине, как бы пролег ров. Это не следует понимать буквально. В этой части города почти все было в порядке: тротуары только кое-где разбитые бомбами, мостовые только кое-где покореженные танками. Но Нарсине всегда ощущала этот ров.
Нарсине и моя милая Арев сидят рядом и, насколько я понимаю, уже перешли на «ты». Обе черноволосые, тоненькие, Нарсине года на четыре старше.
— Почему под твоим портретом написано — капитанесса Махи? Ты действительно капитан? Ты носила форму?
— Последнее время — нет. Ты этого не поймешь. Я должна была скрываться. Я даже не могла зайти домой. Мы с мамой встречались в овраге. Это было очень глухое место, даже немцы вечером боялись туда ходить, поэтому я приходила, хотя это было опасно. Однажды мама бросила в колодец мой револьвер. Она думала, что без него я не уйду. Понимаешь, она очень беспокоилась!
Нарсине говорит это тоном извинения. Ей хочется, чтобы Арев не слишком строго судила ее мать.
Арев утвердительно кивает. У нее тоже мама. Она живет в Тбилиси. Она тоже беспокоится. Правда, причины для беспокойства разные: мать Нарсине беспокоилась потому, что утром не знала, жива ли будет вечером ее дочь. А мать Арев беспокоится о том, хорошо ли ее дочь учится. Как послать ей в Ереван тбилисские виноградные чурчхелы. Хорошо ли она кушает…
Нарсине рассказывает о том, как, опасаясь, что ее обнаружат, она никогда не ездила в трамваях. Всегда пешком, всегда по теневой стороне улицы. От Акрополя на западе Афин до холмов Имиттос в предместье Гуди, а это далеко!
— Ты знаешь, это очень тяжело, — чувствовать себя правой, совершенно правой, честно защищать страну, в которой живешь, хотя это и не твоя настоящая родина, и скрываться, будто ты совершила преступление!.. Это продолжалось до самого моего отъезда в Армению…
Нарсине и Арев разговаривают так, будто они знакомы давно, будто они подруги. Мне не хочется прерывать дружескую беседу. Но в их разговоре я понимаю немногое, только самые простые слова. А я хочу знать все. Почему эта девушка скрывалась? От кого?
В мае 1944 года, когда в Греции хозяйничали немцы и немецкий террор достиг предела, когда немцы поджигали целые кварталы, обливали дома бензином, а потом бросали зажигательные снаряды, — так было в рабочем поселке Коккинья, — Нарсине организовала женский полк.
Их было сто тридцать девушек — работниц из Пирея, Дургути, студенток… Самой старшей — двадцать два, самой младшей — семнадцать. Девушки были вооружены маленькими легкими винтовками «Аравида». Полк разделился на четыре отряда. Это были летучие неуловимые отряды. Они сражались с немцами в самом центре Афин. Их налеты поражали врага своей внезапностью. Девушки в легких платьях танцевали в Королевском парке, и вдруг, в одно мгновение, превращались в бойцов. Они появлялись из тени деревьев, вооруженные изящным, но смертоносным оружием.
Именно из-за того, что Нарсине Никогосян организовала полк девушек, который сражался с немцами-оккупантами, Нарсине должна была скрываться и после ухода немцев. Но она — армянка, и вместе с караваном армянских репатриантов выехала на родину.
Я прошу Нарсине рассказать о ее жизни в Греции.
— Отступление, — говорит Нарсине. — Я очень хорошо помню отступление.
Нарсине имеет в виду декабрь 1944 года, когда, после прихода англичан и кровавых событий на площади Омония, части ЭЛАС были вынуждены оставить Афины. В их числе был полк Нарсине — капитанессы Махи.
Меня удивляет не столько ответ Нарсине, сколько ее радостное волнение, которое почувствовала и Арев. Память в юности не хочет сохранять печальное, она отбирает и хранит радостное, то, что питает душу. Но разве отступление радостно?
Я записала рассказ Нарсине.
— Двадцать девятого декабря тысяча девятьсот сорок четвертого года, по приказу ЭЛАС, мы вышли из Афин. Было шесть часов вечера. Город за нашей спиной как бы растворился в темноте. Скала Акрополя казалась тучей. Шел дождь. Мы смотрели на Акрополь, чтобы запомнить навсегда его очертания и возвратиться к нему. Мы двинулись к холмам. Нас было много. Вместе с партизанами шел народ. Жители Афин оставляли свои дома, все свое небогатое имущество. Нам казалось, что мы, партизаны, отвечаем за каждого из них… Рядом со мной ударил в стену луч прожектора. Он скользил по крышам, натыкался на деревья. Он выхватывал какую-нибудь мокрую черную ветку, и листья на ней как бы превращались в голубые металлические пластины. Луч прожектора щупал. Он искал нас. И нашел. Он врезался в толпу, как нож. И тут же мы услыхали гул английских самолетов. Началась бомбежка. Девушки потеряли друг друга. Люди шли по тропинкам и несли раненых. Так мы вступили в горы. Многие потеряли обувь и шли в чулках. Это было тяжелое отступление. Триста семьдесят километров мы шли горами!..
Где же то счастливое, что заставило Нарсине запомнить все это? Или счастья не было? Были ноги, ободранные на каменистых тропинках. Английские самолеты, которые появлялись над горами, сбрасывали бомбы. Голод…
…— Но на нашем пути, — говорит Нарсине, — мы заходили в десятки деревень и видели, что народ Греции с нами. Это было такое радостное чувство, что все лишения казались незначительными. Деревни голодали, нам отдавали последнее — последнюю пару обуви, уступали единственную в доме кровать. Эти крестьяне горных деревушек заменяли нам отцов, братьев. В крестьянских домах нас лечили от ран, старухи штопали нашу одежду. Они просушивали на огне обувь тех, у которых она сохранилась. В каждой деревне к нам присоединялись люди. Мы шли двадцать один день. В горах лежал снег. В некоторых местах он был по пояс. Когда перевалили хребет, нас было вдвое больше, чем когда мы выходили из Афин.
Отступление… — задумчиво говорит Нарсине. — А ведь оно укрепило у партизан веру в свои силы, в победу греческого народа.
— Ну, а девушки твоего полка? — спрашивает Арев. — Девушки встретились?
— Да, — грустно говорит Нарсине, — мы встретились. Нас осталось немного, сорок человек. Мы не узнавали друг друга, так все исхудали. Многие были ранены. Мы ослабели так, что почти не могли двигаться. Когда было заключено Варкизское соглашение, партизаны сдали оружие и могли возвратиться в Афины. Мы шли в Афины тридцать дней! На заставах королевские солдаты проверяли наши документы. Очевидно, у них были какие-то списки. Многих арестовывали. Одну нашу девушку, Эфтихию, — она командовала отрядом — так избили при аресте, что она оглохла. Потом ее заключили в женскую тюрьму на улице Фемистоклеоса в Афинах. Эта тюрьма известна тем, что заключенные никогда не отбывают в ней срок до конца — они умирают.
— А Эфтихия? — спрашиваю я.
— Эфтихия кашляет кровью. Ей восемнадцать лет. Самый страшный возраст для туберкулезных. — И помолчав: — Такие, с кровохарканьем, долго не живут.
— Вы знаете, что значит Эфтихия? — спрашивает Арев. — Это — счастье. Горькое счастье у этой девушки!
Что стало бы с Нарсине, если бы она продолжала жить в Афинах и сейчас? Вернее всего, она оказалась бы в тюрьме вместе с другими участниками Сопротивления, но допустим лучшее — тюрьмы ей удалось избежать. Как сложилась бы ее жизнь тогда?
Недавно греческое правительство разрешило иностранным фирмам строить в Афинах фабрики готовой одежды. Профсоюз портных заявил, что это приведет к тому, что будут закрыты тридцать тысяч пошивочных мастерских, и к росту безработицы. Но разрешение дано, и фабрики готовой одежды строятся. Еще в 1962 году в Греции было выброшено на улицу триста тысяч рабочих и служащих. Эта армия пополнилась ремесленниками. Проблема безработицы приняла угрожающий характер. Люди бросают дом, семьи и бегут в другие страны, чтобы найти работу.
Возможно, Нарсине могла выйти замуж за американского мультимиллионера, или стать кинозвездой, или найти клад. Но если верить статистике, такие случаи не часты. Скорее всего, Нарсине разделила бы участь своих подруг.
Один из моих собеседников, Микаэл Партикян, литературовед и археолог, рассказывал, что в первые дни декабря 1944 года англичане ссылали арестованных на северное побережье Африки, в пустыню. Партикян не мог сказать точно, за что их ссылали, каковы были преступления, потребовавшие столь суровых мер наказания. Он сказал:
— На улице, где я жил — это улица Байрона, — англичане произвели обыск во всех квартирах. Мужчин согнали на сборный пункт, находившийся на окраине нашего района. Все были сосланы в Египет.
Мне хотелось узнать более подробно об этой ссылке, но кого бы я ни спрашивала, все рассказывали в общих чертах. Зубной техник Захар Айвазян, который прежде жил в Коккинье по улице Имиттос № 71 и теперь оказался моим собеседником, сказал:
— У меня был приятель, коммунист. Во время арестов он скрылся, вместо него в Египет сослали его семидесятилетнего отца. Народ называет цифру, — сказал Айвазян, — считают, что англичане сослали в пустыню около сорока тысяч патриотов.
Наконец мне повезло. Я познакомилась с человеком, который сам лично отбывал срок наказания в африканском концлагере.
Разговор начался, как всегда, с незначительного. Мой собеседник рассказывал о том, что я уже знала. Мирная демонстрация на площади Омония, по которой стреляли королевские солдаты. Олеандры и гортензии на бульваре Сигру. Такие цветут у нас, в Батуми. Пороховой склад в Акрополе. Когда на складе произошел взрыв, полетели куски мрамора. Эти мраморные глыбы лежат среди елочек. На свежих изломах мрамор совсем белый. Это случилось еще при немцах.
Вдруг Арев оборачивается и говорит мне:
— Этот человек был сослан в Африку, в концлагерь на северном побережье. Что вы хотите у него спросить? Хотите узнать, как назывался лагерь?
Передо мной сидел человек с лицом рабочего. Он мог быть наборщиком: он щурился, как это делают наборщики, когда их глаза устали от электрического света.
— Он цинкограф, — говорит Арев, — он сослан вот за это клише.
Саркис Гюденян протягивает мне брошюру. Он принес ее с собой как вещественное доказательство «преступления». В ней не больше двадцати страниц. На обложке рисунок — люди с винтовками и знаменами.
— Вот за это! — говорит Гюденян. — Здесь изображены жители Коккиньи. Это рабочий пригород Афин. В брошюре рассказано о том, как немцы проводили в Коккинье вербовку рабочих. Я сам сделал этот рисунок и сам нарезал клише. Я хотел показать, что люди Коккиньи не сдаются, даже когда их уничтожают. Я хотел показать, какова наша Коккинья!
…Подпольная типография, где работал Гюденян, помещалась в центре Афин, по улице Софоклеос, в доме № 9. Здесь делались все нелегальные клише для коммунистических изданий. Гюденян жил в полутора часах езды от Афин. Он ездил в цинкографию ежедневно с 1941 по 1945 год.
— Это не совсем точно, — говорит мой собеседник. — Последний месяц тысяча девятьсот сорок четвертого года я ни разу не был в цинкографии. Я не был ни военным преступником, ни коммунистом. Даже при немцах я не держал в руках оружия, но после декабрьских событий, когда предатели греческого народа оказались под защитой англичан и английские самолеты начали бомбить очереди за хлебом, где стояли одни только женщины, — мы поняли, что скрываться должны все демократы.
Я скрывался тридцать дней. Продуктовые магазины в Афинах были закрыты. Голод привел меня на улицу Софоклеос. Там, в помещении моей цинкографии, оставался хлеб. Конечно, за этот месяц он должен был обратиться в камень, но я мечтал об этом черством хлебе. Я помнил: цинкография на замке. А если дверь взломали? Что там могли обнаружить? Ничего! Все скрыто у друзей. Только клише «Коккинья». Но тогда мне это казалось не опасным.
В городе были расставлены английские посты. Два поста я миновал благополучно. Возле цинкографии стоял патруль. Я понял: замок взломан. Но ведь они ничего не нашли! Все же я решил подождать, пока патруль пойдет обедать.
Есть такой час: на каком бы посту ни стоял английский солдат, он оставит вместо себя грека и уходит. Это священный для англичанина час принятия пищи.
От голода у меня все вертелось перед глазами. Я вспоминал кастрюлю с кашей, которая осталась на подоконнике, и кусок хлеба. Наконец англичане ушли. Я подошел к греческому солдату. Это был солдат национальной греческой армии.
Я сказал:
— Послушай, друг, у меня там есть сухой хлеб, я хочу его съесть! — Только тут я заметил на его груди две перекрещенные гаммы — знак «Х». Это был хитос.
И он донес… Так я попал в эль-Даба.
— Арев, попросите рассказать подробно о лагере. Что это за место? Как содержались там заключенные?
Но Арев уже спрашивает об этом: я вижу, как она сжимает кулаки. Ее тоненькие пальцы побелели.
— Эль-Даба, — говорит Гюденян, — это пустыня, песок и колючая проволока. Заключенные живут в палатках. Неподалеку проходит автомобильное шоссе Александрия — Каир, в пяти километрах железная дорога… А нам казалось, что на тысячи километров только пески. Наш лагерь был мертвой пустыней. Там ничего не росло. Я сосчитал: среди палаток стояли восемь сухих деревьев. Это были скелеты деревьев. Голые и серые от пыли. Я их считал каждое утро. Восемь! Там не было никаких животных, даже ящериц…
Я спрашиваю, была ли там вода.
— Да, вода была. Она пахла гнилью. Месяцами мы пили эту гнилую воду. Нас кормили одними только зелеными бобами. Этого не мог выдержать никто! От бобов и от этой воды у заключенных начинались рези в желудке, от которых умирали.
Я прибыл в лагерь седьмого января тысяча девятьсот сорок пятого года — это зимний месяц, но днем стояла невыносимая жара, а после заката начинался дождь. То не был ливень, дождь моросил. Но от этого не лучше! В палатках стояла такая сырость, что одеяла набухали. Они становились тяжелыми. Ими нельзя было накрываться. Одежда заключенных никогда не просыхала. От постоянной сырости между пальцами появлялись язвы. У всех была малярия. Люди стучали зубами. Иногда они вскрикивали. Это был бред. Когда мы жаловались, нам говорили: «О’кей! Прекрасно!» Но за этим не следовало улучшений.
Однажды комендант лагеря сказал «О’кей!», когда умер один аэтопуло. Его тело бросили в море. Английские солдаты заявили, что рыть могилу в песке нецелесообразно.
Я спрашиваю у Арев, о ком он говорит? Она тоже этого не поняла.
— Аэтопуло — так называли мальчиков-связных, — объясняет Гюденян. — В нашем лагере было двадцать таких ребят. Взрослых заключенных было восемь тысяч. Дети умерли все. Аэтопуло, веселые, шустрые мальчишки! Они не могли перенести этого климата.
Это было тяжелое интервью. Все время приходилось сдерживать себя. Я видела, как трудно это дается Арев.
— Арев, еще немного!
Я прошу ее перевести мне первую страницу брошюры. Оказывается, это сложное дело. Брошюра на греческом, а Арев знает только армянский язык. Приходится прибегнуть к сложному и неблагодарному методу двойного перевода. Гюденян переводит с греческого на армянский, а Арев уже на русский, для меня. Конечно, при таком способе многое теряется, но мне нужен только смысл. С этим Арев справится.
«17 августа 1944 года. Блокада. Издание: «Наша Коккинья».
— Сейчас я расскажу, что произошло в этот день, — говорит Арев.
Я приведу дословно ее перевод.
— Арев, не торопитесь. Я буду записывать!
«В четверг, 17 августа, в 2 часа 30 минут после полуночи десятки немецких автомашин окружили Коккинью. Войск и вооружения было столько, что казалось, немцы организуют осаду большого, хорошо укрепленного города. Автоматы, четырехствольные пулеметы, даже легкие танки — вся немецкая боевая техника. Но до утра в Коккинье не раздалось ни одного выстрела. Немцы старались все сделать тайно. Когда стало светать, на углах, перекрестках, у здания кинотеатра стояли немецкие жандармы. Они кричали в рупоры:
— Каждый мужчина от шестнадцати до шестидесяти лет в течение десяти минут обязан явиться на площадь Святой Ксении. Двери домов закрыть за собой на замок. Женщин и детей оставить в домах! Не выполнивший приказа будет расстрелян на месте!
К шести часам утра площадь Святой Ксении и прилегающие к ней улицы были заполнены толпой мужчин. Сюда согнали много тысяч человек, не только всю Коккинью, но и половину мужского населения Пирея. Людям приказали сесть. Они сели прямо на землю.
— Не опускать голову!
— Смотреть прямо перед собой!
— Не закрывать руками лицо!
На затихшей площади гулко раздавались немецкие выкрики.
В семь часов утра на площади появились несколько человек в белых масках. Они проходили по рядам и молча указывали: «Этот, этот, этот».
Они боялись, что по голосу их узнают. Тех, на кого указывал человек в маске, тут же отводили к стене и расстреливали.
Вокруг площади были установлены пулеметы. Вокруг пулеметов лежали трупы… Так начался этот день. А к вечеру двести человек были расстреляны на площади Святой Ксении, сто двадцать человек облиты бензином и сожжены. Восемь тысяч человек угнаны в Германию. Так проводили немцы вербовку рабочих в Коккинье».
— Арев, спросите у товарища Гюденяна, с каким обвинением он был сослан?
— Формулировки не было. Меня даже не допрашивали. При аресте мне предъявили вот это клише.
Я рассматриваю обложку. Рисунок занимает восьмую ее часть. Он не больше спичечного коробка. Фигуры людей кое-где смазаны, должно быть, краска затекла при печати.
Арев берет лупу. В этом рисунке нет ничего необычного, он даже шаблонен. Но в нем такой горячий патриотизм, что не заметить этот рисунок нельзя.
О скольких страшных тюрьмах мы уже с Арев слышали, о скольких пустынных, необитаемых островах, которые стали местами ссылки. Есть люди, еще и сегодня томящиеся в заключении. Это лучшие люди Греции!
С Луизой Папатанасиу я познакомилась в Ереване. Мне сказали, что она недавно приехала из Греции и может рассказать много интересного.
Луиза пришла ко мне.
Беседа не клеилась. Луиза молчала. Это не следует понимать буквально. Она отвечала на мои вопросы, но так неинтересно и односложно, что можно было бы не отвечать вовсе. Коренастая, пышущая здоровьем, с белыми зубами, которые казались сплошной фарфоровой пластинкой, такие они были ровные, она сидела передо мной, то ли скучая, то ли попросту ленясь говорить.
Я разглядывала Луизу. Ее лоб мне казался бронзовой табличкой, и на этой табличке ничего написано не было, ни одной мысли, только замкнутость.
— Луиза, вы здесь с семьей?
— Да. Отец, мать, сестра и маленькая дочка.
За этим следовала долгая пауза.
— Как сейчас живут в Греции?
— Плохо. Молчание.
— Скажите, населению Афин очень мешают хитосы?
— Да.
Я применяла все способы репортерского искусства — беседа не развязывалась.
В этот день в «Правде» было напечатано очередное сообщение ТАСС о событиях в Греции. Это была небольшая заметка на четвертой полосе, в которой говорилось, что греческое правительство решило расстрелять четыреста бойцов национального Сопротивления, осужденных в 1945 году за участие в борьбе с немецкими оккупантами. Я никак не могла отделаться от того гнетущего впечатления, которое произвело на меня это сообщение. Я попросила перевести его Луизе. Я не могла предвидеть того, что произойдет… Это был взрыв горя, долго сдерживаемого. Слезы щедро катились по смуглым щекам Луизы. Ее губы горестно сжались. Широкие плечи вздрагивали.
— Среди этих четырехсот, быть может, мой муж, он коммунист, — сказала Луиза. — Среди них могут быть мой брат, друзья, все, с кем была связана моя жизнь. Сейчас в Греции у каждого в тюрьме или ссылке есть близкие.
Румяная смуглая Луиза была безутешна. Газета с сообщением ТАСС лежала на столе, смоченная слезами.
С этого дня мы с Луизой подружились. Она стала часто заходить ко мне, мы даже научились понимать друг друга. Она приносила журналы, подпольно издаваемые в Афинах, показывала фотографии.
Однажды Луиза принесла брошюру с описанием тюрьмы Акронавплии, где десять лет, еще до женитьбы, сидел ее муж. Эта тюрьма была построена в 1936 году, при диктатуре Метаксаса. Туда заключали только коммунистов.
— Это крепость на скале, — объяснила Луиза, — туда ведут девятьсот девяносто девять ступенек. — 999 она написала цифрой, иначе я бы не поняла.
Как-то Луиза пришла ко мне с матерью. Это была красивая старуха. Ее седые волосы были убраны в затейливую прическу. Я поняла, что наша дружба теперь окончательно укрепилась. У меня была мать Луизы — это значило, что мы знакомы домами.
Луиза мне рассказывала о том, как у них в доме был обыск. Вошли трое англичан и трое греческих солдат королевской армии. Они спрашивали у старухи, где дочь. Луиза была комсомолкой. Старуха не отвечала. Ее повели в полицию. По дороге били. Младшая сестра Луизы — теперь она тоже в Ереване и учится в школе — бежала за солдатами, крича:
— Вы немцы, вы немцы! Я вас знаю, вы только переоделись в англичан.
И вот Луиза пришла ко мне в последний раз.
Наша беседа течет непринужденно. Это сделали месяц дружбы и Арев, которая своей простосердечностью завоевала Луизу. Луиза рассказывает о муже.
— Я познакомилась с ним, когда он бежал из тюрьмы. Он десять лет просидел в тюрьме Акронавплия и бежал. Он должен был скрываться. Ему посоветовали нашу квартиру. Мы жили тогда в Коккинье. Сначала мы думали, что он пришел на несколько дней, но партия поручила ему работу в Афинах, а коммунисту безопаснее всего жить в Коккинье. Он остался. Я стала работать по его заданиям. Потом вышла за него замуж. Потом у меня родилась дочка.
Луиза рассказывает, как по заданию мужа она расклеивала в городе молодежную газету — орган единой всегреческой организации «Эпон». Однажды пуля полицейского пробила газету над головой Луизы.
Луиза все рассказывает в лицах. Это живой и выразительный рассказ. Кажется, все, что происходило, видишь своими глазами.
…Вот так она приклеивала газету к стене! Лицо Луизы становится испуганным. Она прислушивается.
— Идут! Хитосы! — Это слово Луиза произносит с ударением на последнем слоге, как говорят в Греции. Луиза быстро оглядывается. Она слышит шаги.
Они идут сюда! Теперь нужно бежать! Не хочется, чтобы газета упала со стены. Ее нужно приклеить хорошенько. Только бы сделать это скорее!
Луиза быстрым движением, обеими руками разглаживает что-то невидимое над диваном. Я понимаю: это молодежная газета. Осталось взобраться на каменный забор, спрыгнуть по ту сторону, там чей-то сад — и Луиза спасена…
Движения Луизы быстры и выразительны. Ее воспоминаниям недостаточно одних только слов, им нужны жесты.
Я спрашиваю Луизу, давно ли она замужем?
Оказывается, недавно.
Любит ли она мужа?
— Да, очень, очень! — эти слова подтверждаются сиянием глаз, улыбкой.
— Арев, спросите у нее, как она могла оставить любимого человека, расстаться с ним.
Я рассчитываю, что ответ Луизы откроет мне то, к чему я еще не прикасалась, — глубокие душевные чувства. Я еще не знаю, каковы они.
Арев колеблется. Она не решается задать этот вопрос прямо. Он кажется ей слишком личным. Несколько минут она обдумывает его редакцию.
Ответ Луизы так прост, что мне становится стыдно моей маленькой хитрости.
— Вы знаете, что она говорит? — спрашивает Арев. — Она говорит, что ей нужно было спасти дочь, у нее маленькая девочка, тогда ей не было года. Все знали, что ее муж коммунист, он постоянно был в горах, и его искали. Их бы не оставили в покое. Партия решила, чтобы Луиза уехала в Советскую Армению. Перед отходом каравана муж пришел на десять минут. Только десять минут они могли видеться. Это было опасно… Луиза говорит, что очень скучает без мужа, но теперь уже недолго. Скоро вся Греция будет демократической. И тогда они встретятся.
— Мой муж грек, — говорит Луиза, — но когда я ему расскажу об Армении, он согласится приехать!
Арев порывисто наклоняется и обнимает Луизу.
— Я верю, что ты с ним скоро встретишься, — горячо говорит Арев, — я желаю тебе скоро с ним встретиться!
Принято говорить, что очерк тяготеет к рассказу, что хороший очерк — это уже рассказ, а плохой рассказ — это очерк. Я думаю по-другому, и, если уж так непременно нужно найти смежный очерку жанр, мне думается, уместнее будет назвать роман.
И очерк и роман стараются найти то место, которое занимают его герои в окружающем мире, отыскать связи с окружающими событиями. Рассказу это не обязательно. Очерк так же, как и роман, хочет проследить судьбу своего героя.
Именно эта специфика очерка и заставила меня снова приехать в Армению.
Что стало с моими героями?
По правде говоря, вначале мне показалось, что я ошиблась. О чем тут писать? Люди, которые жили в Греции, живут у нас. Их жизнь ничем не отличается от жизни соседей, которые никогда не бывали в Греции. У них теперь самая обыкновенная судьба советского человека. Может быть, уехать? Заняться другим?
В Обществе советско-греческой дружбы мне дали проглядеть обзор последних греческих газет.
…Целая серия визитов в Грецию дипломатов США. Обсуждается вопрос об оснащении греческих вооруженных сил новым, более современным оружием. Обсуждается вопрос участия Греции в ядерных силах НАТО. Обсуждается роль Греции в плане размещения подводных лодок с ракетами «Полярис». Руководство НАТО решает предоставить Греции военные самолеты.
И сообщения другого рода.
Над Пиреем реет черный флаг. В ответ на репрессии семьсот портовых рабочих объявили шестидневную голодовку.
…Нет, уезжать не следует…
Мне хочется здесь дать краткие сведения о том, как живут у нас, на своей родине, герои этого очерка, те, с которыми мне удалось встретиться.
Самая обыкновенная судьба советского человека…
Капитанесса Махи — Нарсине Никогосян — работает в Доме пионеров. Это просторное новое здание на Московской улице, — улица тоже новая, как и многие улицы Еревана. Город все время расширяется, поднимается к холмам…
В Доме пионеров Нарсине шьет. Она кроит платья с японскими рукавами, платья вовсе без рукавов, в которых руки обнажены до плеча… В Ереванском Доме пионеров есть театральный кружок, и Нарсине шьет для его участников.
Мать Нарсине получает пенсию. В Греции она работала на шелкомотальной фабрике, и этот стаж учтен.
Саркис Гюденян, который нарезал клише «Коккинья» (люди с винтовками, знамена) и был сослан за это в английский концлагерь эль-Даба в Северной Африке, сейчас работает в типографии армянской Академии наук. Он заведует цинкографией. Его младшей дочери пятнадцать лет, она учится в восьмом классе, старшая вышла замуж. Саркис Гюденян живет хорошо, он построил себе небольшой домик в Арабкире и купил машину.
Степана Казанчана в Ереване я не застала, он получил от завода путевку в Кировоканский санаторий и уехал отдыхать. В горы.
К писателю Шагнуру я зашла на работу. Он работает в Литературном архиве на одной из главных улиц Еревана. Архив помещается на первом этаже музея, где собрана живопись Армении.
Шагнур Шагрикян стоял за столом, где были аккуратно разложены папки. На нем был синий халат — спецовка работников архива. Меня поразило его лицо — это было лицо счастливого человека.
— Вот письмо Малярме, вот — Верхарна, — сказал Шагнур после того, как мы обменялись приветствиями.
Перед ним лежали два уже пожелтевших письма, написанных по-французски, очень мелким почерком. Он протянул мне лупу и, немного подождав, пояснил:
— Сейчас я разбираю переписку замечательного армянского писателя и публициста Аршака Чобоняна. Он умер восьмидесяти двух лет в Париже. Попал под машину. Понимаете, Чобонян переписывался с самыми замечательными людьми своего времени. Родственники прислали эту переписку к нам, в Армению. Эти письма я сейчас изучаю.
Шагнур взволнован, ему кажется, что я не смогу понять ту радость исследования, которую испытывает он.
— Может быть, я сумею написать книгу о Чобоняне, — говорит Шагнур. — Это потребует много работы, счастливой работы. Раньше я не смог бы об этом даже мечтать! Это будет книга о большом, умном человеке и о нашем сложном времени.
Луиза Папатанасиу зашла ко мне сама. Она пополнела, стала солиднее. Годы идут… Луиза работает в парикмахерской, ее дочь Мери учится в восьмом классе, ей четырнадцать лет. Младшая сестра работает на кондитерской фабрике, вышла замуж, родила двух ребят…
— А вы сами, Луиза?
Несколько мгновений она молчит.
— Тут был один турист из Афин, — негромко и очень спокойно говорит Луиза. — Он сообщил, что мой муж расстрелян. Но я не верю, не хочу верить…