7

В начале дорога, ведущая к философской школе Академии, — всего лишь незаметная тропинка, которая отделяется от Священного пути недалеко от Дипилонских ворот. Идущий по ней путник не ощущает ничего особенного: тропа заводит его в сосновый бор с высокими деревьями, извиваясь и одновременно остро сужаясь, как зуб, так что кажется, что в конце концов она выведет к непроходимой чаще и он так никуда и не попадет. Но когда первые изгибы остаются позади, над коротким и плотным скоплением камней и растений с выгнутыми, как клыки, листьями становится виден светлый фасад главного здания, кубический абрис цвета слоновой кости, аккуратно поставленный на плоскую вершину небольшого холм" а. Скоро дорога горделиво расширяется. На входе стоит портик. Никто точно не знает, кого хотел представить скульптор в двух лицах цвета кости или зубов, которые, сидя в своих нишах, в симметричном молчании наблюдают приход путника: некоторые утверждают, что это — Истинное и Ложное, другие — что Прекрасное и Благое, а третьи — их немного, но, возможно, они мудрее других, — считают, что статуи не изображают никого, это просто украшения (что-то же надо было все-таки поставить в этих нишах). Посередине надпись в рамке изогнутых линий: «Да не пройдет не знающий геометрии». Дальше — прекрасные сады Академа, исчерченные спутанными тропками. Стоящая в центре небольшой площади статуя героя, кажется, требует от посетителя должного уважения: левая рука ее вытянута, указательный палец смотрит вниз, в другой руке копье, взгляд прячется в отверстиях шлема с жестким гребнем из конского волоса с клыкастыми концами. На фоне зелени — мраморная строгость архитектуры. В школе есть открытые здания с белыми колоннами и зубчатыми красноватыми крышами для занятий летом и закрытое строение, где укрываются ученики и менторы, когда обнажает зубы холод. В гимнасии есть все необходимое, но он не такой большой, как в Ликее. Более скромные дома служат жилищем для преподавателей и местом работы для Платона.

К приходу Гераклеса и Диагора сумерки выпустили на волю резкого северного Борея, и теперь он раскачивал изогнутые ветви самых высоких деревьев. Едва оставив позади белый портик, Разгадыватель заметил, что вид и настроение его товарища полностью изменились. Его можно было уподобить почуявшему дичь охотничьему псу: он поднимал голову и часто облизывал губы; обычно аккуратная борода его встала торчком; он едва слушал то, что говорил Гераклес (несмотря на то что тот по привычке говорил немного), и лишь не глядя кивал головой и бормотал «да» в ответ на общие замечания или «подожди минутку» в ответ на вопросы. Гераклес догадался, что ему не терпится продемонстрировать, что это — самое совершенное место в мире, и что одна мысль о том, что что-то выйдет не так, отравляет ему покой.

На площади никого не было, и здание школы выглядело заброшенным, но это Диагора не удивило.

— Обычно перед ужином они гуляют по саду, — пояснил он.

Но вдруг Гераклес почувствовал, что плащ его извивается от резкого рывка.

— Вон они. — Философ указывал в темноту парка. И восторженно добавил: — А вон Платон!

По спутанным тропинкам к ним приближалась группа мужчин. На всех были закрывавшие оба плеча темные гиматионы, одетые без туники и хитона. Казалось, что они овладели умением ходить совсем по-утиному: один за другим, от самого высокого до самого низенького. Они беседовали. Чудно было видеть, как они одновременно говорят и идут гуськом. Гераклес заподозрил, что у них был какой-то математический код, и поэтому они с точностью знали, кому сейчас черед говорить, а кому отвечать. Никто никого не перебивал: номер два умолкал, и именно в этот момент отвечал номер четыре, а номер пять, казалось, безошибочно угадывал, когда закончатся слова номера четыре, и тут же вступал в разговор. Смеялись хором. У него появилось и другое чувство: хотя номер один, это был Платон, молчал, все остальные, казалось, обращались именно к нему, несмотря на то, что прямо об этом не говорили. Для этого тон голоса постепенно мелодично поднимался от самого низкого — у номера два — до самого высокого — у номера шесть, самого низенького, который вдобавок не говорил, а пронзительно вопил, словно хотел увериться, что номер один его слышит. Казалось, что это ожила и движется лира.

Группа извилисто проползла по саду, приближаясь с каждым поворотом. Странное совпадение, но именно в этот момент из гимнасия показались несколько совершенно нагих или одетых в короткие туники подростков, но, увидев череду философов, они тут же прекратили беспорядочный гомон. Обе группы встретились на площади. Гераклес на мгновение задумался, что бы увидел наблюдатель с неба: сближающиеся линии подростков и философов, образовывающие вершину… может быть, принимая во внимание прямую садовых кустов, — настоящую букву «дельта»?

Диагор знаками подозвал его.

— Учитель Платон, — почтительно сказал он, вместе с Гераклесом приближаясь к великому философу. — Учитель Платон, это Гераклес из дема Понтор. Он хотел посмотреть нашу школу, и я подумал, что ничего плохого не будет, если я приглашу его сегодня…

— Конечно, в этом нет ничего плохого, Диагор, разве что если так считает сам Гераклес, — приветливо ответил Платон красивым низким голосом и, приветственно поднимая руку, обернулся к Разгадывателю. — Добро пожаловать, Гераклес Понтор.

— Благодарю тебя, Платон.

Гераклесу, как и многим другим, приходилось, обращаясь к Платону, смотреть вверх, потому что тот отличался громадным ростом, широкими плечами и мощным торсом, из которого, казалось, лился серебристый поток его голоса. Однако было в поведении великого философа нечто, от чего он казался ребенком, заключенным в крепость: быть может, это было почти постоянное выражение располагающего к себе удивления, потому что, когда с ним говорили, или когда он к кому-то обращался, или просто, погрузившись в раздумье, Платон широко распахивал свои огромные серые глаза с изогнутыми ресницами и почти до смешного поднимал брови или, наоборот, морщил их, как хмурый раздражительный сатир. Из-за этого у него было выражение лица человека, которого неожиданно укусили за ягодицу. Знавшие его утверждали, что удивление это не подлинное: чем более удивленным он казался, тем меньше значения придавал происходящему на самом деле.

Глядя на Гераклеса Понтора, Платон выглядел чрезвычайно удивленным.

Философы стали по порядку входить в здание школы. Ученики ждали своей очереди. Диагор задержал Гераклеса и сказал:

— Я не вижу Анфиса. Наверное, он еще в гимнасии… — и вдруг неожиданно пробормотал: — О Зевс…

Разгадыватель проследил за его взглядом.

По дороге приближался мужчина. Вид его был не менее внушительным, чем у Платона, но в отличие от него казался более диким. В своих громадных руках он нес белого пса с уродливой головой.

— Я все-таки решил принять твое приглашение, Диагор, — с улыбкой, по-приятельски сказал Крантор. — Думаю, мы проведем вечер очень весело.*

[* За прошедшие часы я вновь обрел контроль над нервами. Причиной этому прежде всего то, что я рационально распределил время отдыха между абзацами: разминаю ноги и делаю несколько кругов по темнице. Благодаря этой разминке я смог лучше обозначить сжатое пространство, в котором я нахожусь: прямоугольник четыре на три шага с жалким ложем в углу и столом и стулом около противоположной стены; на столе — мои рабочие бумаги и Монталов текст «Пещеры». Кроме этого, у меня есть — о, непозволительная роскошь! — выкопанная в полу дыра для справления нужд. Крепкая окованная железом деревянная дверь лишает меня свободы. И ложе, и дверь, не говоря уже о дыре, самые обыкновенные. Однако стол и стул кажутся дорогой мебелью. Кроме того, у меня есть множество принадлежностей для письма. Все это — хорошая приманка, чтобы я не скучал. Единственный свет, дозволенный моим тюремщиком, — это жалкая капризная лампа, которая стоит передо мной на столе. Так что, как бы я ни противился, в конце концов, я сажусь и продолжаю перевод, хотя бы для того, чтобы не сойти с ума. Я знаю, что именно этого хочет Некто. «Переводи!» — приказал он мне через дверь уже… сколько часов назад?.. Но… А, я слышу шум. Уверен, что это еда. Наконец.]

— Филотскст приветствует тебя, учитель Платон, и готов тебе служить, — сказал Эвдокс. — Он путешествовал не меньше твоего, и, уверяю тебя, из его рассказов ничего не выбросишь…

— Как и из мяса, которое мы отведали сегодня, — добавил Поликлет.

Послышался смех, но все знали, что пустые замечания и разговоры о личных делах, служившие до этого предметом разговора, должны, как на любом хорошем «симпозиуме», уступить место вдумчивой беседе и плодотворному обмену мнениями между присутствующими в зале. Сотрапезники расположились кругом на удобных ложах, а ученики прислуживали им не хуже рабов. Молчаливое, но заметное присутствие Разгадывателя загадок никого особо не интересовало: его профессия была знаменитой, но большинство считали ее недостойной. Напротив, присутствие друга ментора Эвдокса, Филотекста Херсонесского, таинственного старичка, чье лицо скрывалось в сумраке залы, освещенной редкими лампами, и философа Крантора из дема Понтор, «друга ментора Диагора», как сам он представился, только что прибывшего в Афины после долгих перипетий, рассказа о которых все с нетерпением ожидали, вызывало нарастающее перешептывание. Теперь, после неустанной работы языков, извивающихся, чтобы очистить острые клыки от остатков мяса, остатков, которые скоро растворятся в глотках ароматизированного вина, остро щекочущего небо, настало время удовлетворить вызванное этими двумя гостями любопытство.

— Филотекст — писатель, — продолжил Эвдокс, — он знаком с твоими «Диалогами» и восхищается ими. Кроме того, похоже, Аполлон наделил его пророческим даром Дельф… У него бывают видения… Он уверяет, что видел мир будущего и что он во многом походит на твои теории… Например, в отношении равенства между трудом мужчин и женщин, которое ты отстаиваешь…

— Молю тебя Зевсом Кронидом, — снова вмешался Поликлет, изображая крайнюю горечь, — Эвдокс, позволь мне выпить еще несколько чаш вина, прежде чем женщины научатся солдатскому делу…

Общее благодушие не распространялось лишь на Диагора, который с минуты на минуту ждал, что Крантор взорвется. Он хотел тихонько поговорить об этом с Гераклесом, но заметил, что тот тоже был по-своему далек от всего окружающего: он неподвижно лежал на ложе, держа чашу с вином в полной левой руке, не решаясь ни поставить ее на стол, ни поднести ко рту. Он был похож на лежащую статую старого толстого тирана. Но серые глаза его были оживленны. На что он смотрел?

Диагор убедился, что Гераклес не сводит глаз со снующего туда-сюда Анфиса.

Подросток, одетый в голубой хитон с многозначительными разрезами по бокам, был назначен главным виночерпием; на нем по обычаю красовался венок из хмеля, который ерошил его светлые кудри, и гирлянда цветов, свисавшая с плеч цвета слоновой кости. В этот момент он прислуживал Эвдоксу, потом должен был перейти к Арпократу, а затем к остальным сотрапезникам, строго следуя положенному порядку.

— А что ты пишешь, Филотекст? — спросил Платон.

— Все… — отозвался из сумрака старичок. — Поэзию, трагедии, комедии, прозу, эпос и другие самые разные жанры. Музы ко мне снисходительны и ни в чем особенно не препятствуют. С другой стороны, хотя Эвдокс говорил о моих якобы «видениях», сравнивая меня даже с Дельфийским оракулом, должен пояснить тебе, Платон, что я не «вижу» будущего, а выдумываю: я пишу о нем, а это для меня все равно что выдумывать. Исключительно ради удовольствия я представляю не похожие на этот миры и голоса, говорящие из Других, прошедших или будущих, времен; закончив мои творения, я читаю их и вижу, что они хороши. Если они плохи, а так тоже иногда бывает, я выбрасываю их и начинаю другие. — И после недолгого смеха, последовавшего за его словами, он добавил: — Верно, что Аполлон иногда позволяет мне делать выводы о том, что может случиться в будущем, и мне на самом деле кажется, что в конце концов мужчины и

женщины будут выполнять одну и ту же работу, как ты пишешь в «Диалогах». Однако не думаю, что могут существовать идеальные правительства или «золотые» правители, которые трудились бы на благо Города…

— Почему? — с искренним любопытством спросил Платон. — Верно, что в наши времена такие правительства вряд ли могут существовать. Но в далеком будущем, через сотни или тысячи лет… почему бы нет?

— Потому что, Платон, человек никогда не менялся и никогда не изменится, — ответил Филотекст. — Как ни горько нам это признать, человек не руководствуется незримыми совершенными Идеями, не руководствуется даже логикой, а следует лишь своим порывам, иррациональным желаниям…

Возникла внезапная дискуссия. Желая выступить, присутствующие перебивали друг друга. Но один голос, говоривший с витиеватым острым акцентом, перекрыл все другие:

— Я с этим согласен.

Лица обернулись к Крантору.

— Что ты хочешь сказать, Крантор? — спросил Эспевсип, один из самых уважаемых менторов, ибо все считали, что он унаследует Академию после смерти Платона.

— Что я с этим согласен.

— С чем? С тем, что сказал Филотекст?

— С этим.

Диагор закрыл глаза и начал про себя молиться.

— Значит, ты считаешь, что люди руководствуются не явно присутствующими Идеями, а иррациональными порывами?

Вместо того чтоб ответить, Крантор сказал:

— Раз уж тебе, Эспевсип, так нравятся сократические вопросы, я задам тебе такой: если бы тебе пришлось говорить об искусстве скульптуры, взял бы ты в пример прекраснейшую фигуру юноши, нарисованную на амфоре, или

ужасное испорченное глиняное изображение умирающего нищего?

— В твоей дилемме, Крантор, — ответил Эспевсип, не пытаясь скрыть вызванное неудовольствие, — ты не оставляешь мне другого выбора: я возьму глиняную фигуру, поскольку другая — не скульптура, а живопись,

— Так будем же говорить о глиняных фигурах, — улыбнулся Крантор, — а не о прекрасных картинах.

Коренастый философ тянул вино большими глотками и, казалось, не придавал никакого значения вызванному им интересу. Умостившись в ногах его ложа, Кербер, уродливый белый пес, без устали урча и жуя, расправлялся с остатками хозяйского ужина.

— Я не очень понял, что ты хотел сказать, — сказал Эспевсип.

— Я ничего не хотел сказать.

Диагор закусил губу, чтобы не вмешаться: он знал, что заговори он — гармония «симпозиума» с треском нарушится, подобно медовому печенью под острием клыков.

— Мне кажется, Крантор хочет сказать, что мы, человеческие существа, — всего лишь глиняные фигуры… — вмешался ментор Арпократ.

— Ты правда так считаешь? — спросил Эспевсип.

Крантор двусмысленно качнул головой.

— Любопытно, — произнес Эспевсип, — столько лет путешествуешь по далеким странам… а все еще не можешь выйти из своей пещеры. Потому что, я думаю, ты знаешь наш миф о пещере, не так ли? Узник, проведший всю жизнь в пещере, разглядывая тени от настоящих предметов и существ, вдруг обретает свободу и выходит на солнечный свет… понимая, что раньше видел только тени и что действительность гораздо красивее и сложнее, чем он представлял… О, Крантор, мне жаль тебя, ибо ты все еще в темнице и не видел сверкающего мира Идей!*

[* В моей «темнице-пещере» я тоже вижу тени: эллинские слова кружатся у меня перед глазами — как давно уже я не видел света солнца, этого света Благости, который порождает все сущее? Дня два? Три? Но за лихорадочной пляской букв я угадываю «изогнутые клыки» и «взъерошенную», «грубую» шерсть Идеи кабана, связанной с третьим подвигом Геракла, поимкой Эриманфского вепря. И даже если слово «кабан» нигде не упомянуто, я все равно его вижу — мне кажется, даже слышу: хриплое сопение, поднятая ногами пыль, раздражающий хруст ветвей под его копытами — а значит, Идея Вепря существует, она так же реальна, как я сам. Может быть, Монтала интересовала эта книга, потому что он считал, что она окончательно доказывает платоновскую теорию Идей? А Некто? Почему он сначала играл со мной, добавляя к оригиналу поддельный текст, а потом выкрал меня? Хочу кричать, но, думается, больше всего мне бы помогла разрядиться Идея Крика.]

Внезапно Крантор молниеносно поднялся, будто ему что-то до смерти наскучило: поза, другие сотрапезники или сам разговор. Его движение было так стремительно, что Гипсипил, ментор, больше всех похожий на Гераклеса Понтора своими округлыми, жирными формами, очнулся от вязкого сна, с которым он боролся с начала возлияний, и чуть не опрокинул на кристально чистого Эспевсипа чашу с вином. «А кстати, — мелькнула мысль у Диагора, — где Гераклес Понтор?» Его ложе было пусто, но Диагор не видел, как он встал.

— Все вы хорошо говорите, — сказал Крантор, растянув взъерошенную черную бороду в кривой ухмылке.

Он заходил вокруг лежавших сотрапезников. Иногда он покачивал головой и посмеивался, будто вся ситуация казалась ему очень потешной. Он заговорил:

— В отличие от вкусного мяса, поданного за этим столом, ваши слова нескончаемы… Я позабыл ораторское искусство, ибо жил в таких местах, где оно не нужно… Я знавал многих философов, для которых чувство было убедительнее речей… и знавал других, которых невозможно было убедить ни в чем, ибо они придерживались мнений, которые словами нельзя было ни высказать, ни осмыслить, ни доказать, ни оспорить, они лишь указывали пальцем на ночное небо, показывая, что не онемели, а погружены в беседу, подобную беседе звезд у нас над головами…

Он медленно шагал вокруг стола, но голос его помрачнел.

— Слова… Вы говорите… Я говорю… Мы читаем… Мы расшифровываем алфавит… И в то же время наш рот жует… Мы голодны… Правда?* [* Да. Очень, Крантор. Я перевожу твои слова, жуя мерзость, которую Некто соизволил налить сегодня в мою миску. Хочешь чуть-чуть попробовать?]Наш желудок получает пищу… Мы сопим и пыхтим… Вонзаем клыки в изогнутые куски мяса…

Вдруг он остановился и сказал, подчеркивая каждое слово:

— Обрати внимание, я сказал «клыки» и «изогнутые»!..*

[* Да, эйдетические слова этой главы, я уже заметил. Все равно спасибо, Крантор.]

Никто толком не понял, к кому из присутствовавших были обращены эти слова Крантора. Помедлив, он снова зашагал и заговорил:

— Вонзаем, повторяю, клыки в изогнутые куски мяса; и руки наши движутся, поднося ко рту винную чашу; и кожу нашу ерошат порывы ветра; и член наш вздымается, зачуяв красоту; и кишки наши иногда неповоротливы… и это проблема, не так ли? Признайся…*

[* Да, и это правда. Крантор, ты все угадываешь. С тех пор, как я здесь заперт, запор — одна из главных моих проблем.]

— Да уж, что правда, то правда! — Гипсипил подумал, что обращались к нему. — Я не испражнялся как следует с последних Фесмофо…

Возмущенные менторы заставили его замолчать. Крантор продолжил:

— Мы испытываем ощущения… Ощущения, которые порой невозможно описать… Но сколько слов покрывают все это!.. Как ловко мы заменяем ими образы, идеи, чувства, факты!.. О, а что за полноводная словесная река — весь этот мир, и как мы плывем по ним!.. Ваша пещера, ваш драгоценный миф… Слова и только… Я вам что-то скажу, и скажу словами, но потом я снова замолчу: все, что мы думали, что будем думать, что уже знаем и что узнаем в будущем, абсолютно все — это красивая книга, которую мы вместе пишем и читаем! И в то время, как мы стараемся расшифровать и написать текст этой книги… наше тело… что?.. Наше тело хочет чего-то… устает… усыхает… и в конце концов распадается… — Он сделал паузу. Широкое лицо растянулось в аристофановской улыбке маски. — Но… о, какая интересная книга! Какая увлекательная, и сколько в ней слов! Не так ли?

Когда Крантор закончил говорить, воцарилась полная тишина.*

[* Наверное, я сошел с ума. Я разговаривал с героем книги! Мне вдруг показалось, что он обращается ко мне, и я ответил ему в примечаниях. Возможно, все это из-за того, что я долго сижу в этой темнице, ни с кем не общаясь. Но правда и то, что Крантор все время балансирует на линии, разделяющей выдумку и реальность… Точнее: на линии, разделяющей литературу и не литературу. Крантору все равно: правдоподобен он или нет; ему даже нравится изобличать окружающие его словесные трюки, как когда он подчеркнул эйдетические слова.]

Обрубок хвоста Кербера, следовавшего за хозяином, встал дыбом, и пес яростно залаял у его ног, показывая острые клыки, как бы вопрошая, что он теперь собирается делать. Крантор нагнулся, как нежный отец, который не сердится на маленького сына, отрывающего его от разговора со взрослыми, взял его в свои огромные руки и понес к дивану, как маленькую белую дорожную сумку, наполненную с одного конца и пустую с другого. С этого момента он, казалось, утратил всякий интерес к происходящему вокруг и принялся играть с собакой.

— Крантор использует слова, чтобы критиковать их, — заметил Эспевсип. — Как видите, говоря, он сам себе противоречит.

— Мне понравилась мысль о книге, в которой собраны все наши мысли, — проговорил Филотекст из тени. — Можно ли создать подобную книгу?

Платон коротко засмеялся.

— Как заметно, что ты писатель, а не философ! Я тоже когда-то писал… Поэтому могу легко отличить одно от другого.

— Возможно, это одно и то же, — возразил Филотекст. — Я выдумываю героев, а ты — истины. Но не будем отходить от темы. Он говорил о книге, которая отображает наше мышление… или наше познание вещей и существ. Возможно ли написать ее?

В эту минуту молодой геометр Каликл, единственным, но весьма заметным недостатком которого были неловкие движения, будто его конечности были вывихнуты, извинился, поднялся и перенес все свои кости в тень. Диагор заметил отсутствие Анфиса, главного виночерпия. Куда он подевался? Гераклес тоже не возвращался.

Помолчав, Платон возразил:

— Книгу, о которой ты говоришь, Филотекст, написать нельзя.

— Почему?

— Потому что это невозможно, — спокойно ответил Платон.

— Объясни, пожалуйста, — попросил Филотекст.

Медленно поглаживая седоватую бороду, Платон сказал:

— Уже довольно давно все члены нашей Академии знают, что существует пять уровней или ступеней познания всякого предмета: имя, определение, изображение, логическая дискуссия и сам Предмет, который и является целью познания. Но письмо достигает лишь двух первых уровней: имени и определения. Написанное слово — не изображение, и поэтому оно не может стать третьей ступенью. И написанное слово не мыслит, поэтому не может стать логической дискуссией. И тем более им нельзя постичь последней ступени, самой Идеи. Таким образом, невозможно написать книгу, которая отобразила бы наше познание вещей.

Филотекст на мгновение задумался, а затем сказал:

— Если ты не против, приведи мне пример каждой из этих ступеней, чтобы я мог их уразуметь.

Тут же вмешался Эспевсип, будто бы приведение примеров Платону не подобало.

— Все очень просто, Филотекст. Первая ступень — имя, это может быть любое название. Например: «книга», «дом», «трапезная»… Вторая ступень — определение, это фразы, которые описывают имена. В примере с «книгой» определение: «Книга — это папирус, на котором записан законченный текст». Очевидно, что литература может охватить лишь имена и определения. Третья ступень — изображение, образ, который каждый из нас представляет у себя в голове, когда думает о чем-то. Например, подумав о книге, я вижу развернутый на столе свиток папируса… Четвертая ступень — логика, это как раз то, чем мы сейчас занимаемся: обсуждаем с помощью разума любую тему. В нашем примере это была бы беседа о книге: ее происхождении, цели… А пятая и последняя ступень — это сама Книга, идеальная книга, превосходящая все книги в мире…

— Поэтому, Филотекст, мы считаем написанное слово весьма несовершенным, — произнес Платон, — и отмечу, что при этом мы не хотим унизить писателей… — Послышался сдержанный смех. Платон добавил: — Как бы там ни было, думаю, ты уже понял, почему невозможно создать подобную книгу…

Казалось, Филотекст задумался. Чуть помолчав, он сказал своим дрожащим голоском:

— Спорим?

Смех теперь стал всеобщим.

Диагор, которому беседа стала казаться глупой, беспокойно задвигался на ложе. Куда делись Гераклес и Анфис? Наконец он с большим облегчением заметил, как толстая фигура Разгадывателя показалась из темноты кухни. Лицо его было, как всегда, непроницаемым. Что могло случиться?

Гераклес даже не вернулся на ложе. Он поблагодарил за угощение, но пояснил, что некие дела требуют его возвращения в Афины. Менторы распрощались с ним быстро и сердечно, и Диагор проводил его к выходу.

— Где ты был? — спросил он, убедившись, что их никто не слышит.

— Мое расследование подходит к концу. Недостает лишь решающего шага. Но он уже у нас в руках.

— Менехм? — Взволнованный Диагор заметил, что в руке у него до сих пор была чаша с вином. — Это Менехм? Я могу обвинить его публично?

— Пока нет. Завтра все решится.

— А Анфис?

— Он ушел. Но не тревожься: сегодня ночью за ним приглядят, — усмехнулся Гераклес. — Сейчас мне нужно уйти. И успокойся, любезный Диагор: завтра ты узнаешь правду.*

[* Я вспомнил, что еще не писал, как попал в эту темницу. Если эти примечания и вправду помогут мне не сойти с ума, пожалуй, лучше мне будет поведать все, что со мной случилось, как бы обращаясь к моему будущему маловероятному читателю. Позволь же мне, читатель, вновь прервать повествование. Я знаю, что читать дальше книгу тебе интереснее, чем выслушивать мои беды, но не забывай: хоть я и изгнан вниз страницы, ты должен уделить мне немного внимания в знак признательности за мой плодотворный труд, без которого ты не мог бы наслаждаться этим произведением, которое так тебе нравится. Так что запасись терпением и прочитай меня.

Вы, наверное, помните, что в ночь, когда я окончил перевод предыдущей главы, я вознамерился поймать моего неизвестного гостя, таинственно подделавшего текст, над которым я тружусь. С этой целью я выключил все огни в доме и притворился, что ложусь спать, но на самом деле устроился караулить в гостиной, укрывшись за дверью, ожидая «визита». Когда я уже был почти уверен, что в эту ночь он уже не придет, послышался шум. Я высунулся за приоткрытую дверь и только успел заметить, как на меня накинулась какая-то тень. Проснулся я с сильной головной болью и обнаружил, что меня заперли в этих четырех стенах. Что до темницы, я уже описал ее и отсылаю любопытного читателя к предыдущему примечанию. На столе был текст Монтала и мой собственный перевод, кончавшийся на шестой главе. Сверху на нем лежала написанная изысканным почерком записка на отдельном листке: «ТЕБЕ НЕ СЛЕДУЕТ ЗНАТЬ, КТО Я. ЗОВИ МЕНЯ «НЕКТО». НО ЕСЛИ ТЫ В САМОМ ДЕЛЕ ХОЧЕШЬ ОТСЮДА ВЫЙТИ, ПЕРЕВОДИ ДАЛЬШЕ. КОГДА ОКОНЧИШЬ, ПОЛУЧИШЬ СВОБОДУ». Пока это единственный контакт с моим безымянным похитителем. Ну, кроме записки, еще и этот, не мужской и не женский, голос, который иногда слышится из-за двери темницы, приказывая мне: «Переводи!» Так я и делаю.]

Загрузка...