5

Гераклес Понтор, Разгадыватель загадок, мог летать. В абсолютной тишине он парил над замкнутой темнотой пещеры, легкий, как воздух, будто тело его — листок пергамента. Наконец он нашел то, что искал. Сначала он услышал биение, тягучее, как удары весла в илистых водах; затем он увидел его парящим в воздухе, как он сам. Это было только что вырванное и еще бьющееся человеческое сердце: чья-то рука сжимала его, как винный мех; сквозь пальцы текли густые ручейки крови. Однако больше всего его беспокоило не обнаженное сердце, а то, кем был человек, схвативший его железной рукой, но рука казалась аккуратно отрезанной на уровне плеча; дальше все заслоняли тени. Гераклес приблизился к видению из любопытства, чтобы рассмотреть руку; для него было абсурдно думать, что она может парить в воздухе сама по себе. Тогда он заметил что-то еще более странное: он слышал биение лишь того сердца. В ужасе он опустил взгляд и притронулся руками к груди. И нашел огромную пустую Дыру.

Он понял, что только что вырванное сердце — его.

И с криком проснулся.

Когда встревоженная Понсика вошла в комнату, ему уже было лучше, и он смог ее успокоить.*

[* Вчера вечером, прежде чем взяться за перевод этой главы, я заснул и видел сон, но в нем не было вырванного сердца: мне снился главный герой, Гераклес Понтор, и в моем сне он лежал на кровати и спал. Вдруг Гераклес проснулся с криком, будто ему приснился кошмар. Тогда я тоже проснулся и закричал. Теперь, приступив к переводу пятой главы, это совпадение с текстом потрясло меня. Монтал пишет о папирусе: «На ощупь мягкий, очень тонкий, как будто при изготовлении листа не хватило нескольких слоев стеблей или будто со временем папирус стал хрупким, пористым, слабым, как крыло бабочки или маленькой птички».]


Мальчишка-раб замешкался, чтобы просунуть факел в железный крюк, но на этот раз он проделал это одним прыжком, не дожидаясь помощи Гераклеса.

— Долго же ты не возвращался, — сказал он, отряхивая с рук пыль, — но пока ты мне платишь, я готов ждать тебя до совершеннолетия.

— Если и дальше будешь таким пройдохой, то станешь эфебом раньше положенного природой срока, — ответил Гераклес. — Как поживает твоя госпожа?

— Немного получше, чем в твой прошлый приход. Однако не совсем хорошо. — Мальчик остановился посреди одного из темных коридоров и с загадочным видом приблизился к Разгадывателю. — Мой друг Ифимах, старый раб, говорит, что во сне она кричит, — прошептал он.

— Сегодня я тоже видел сон, от которого в пору закричать, — признался Гераклес. — Странно только, что со мной это бывает очень редко.

— Это признак старости.

— Ты еще и сны разгадываешь?

— Нет, так говорит Ифимах.

Они пришли в знакомую Гераклесу комнату, в трапезную, но теперь здесь было более светло и убрано, в углублениях стен, позади ложей и амфор и в тянущихся далее коридорах горели светильники, отчего все приобретало прекрасный золотой ореол. Мальчик сказал:

— Ты не участвуешь в Ленеях?

— Как же мне участвовать? Я не поэт.

— А я думал, поэт. Кто же ты тогда?

— Разгадыватель загадок, — ответил Гераклес.

— А что это значит?

Гераклес на минуту задумался.

— Если хорошенько разобраться — это то, что делает Ифимах, — сказал он, — нужно высказывать свое мнение обо все загадочном.

Глаза мальчишки загорелись. Но вдруг он словно вспомнил о том, что он раб, потому что понизил голос и заявил:

— Моя госпожа скоро вас примет.

— Благодарю тебя.

Когда мальчик ушел, Гераклес усмехнулся, вспомнив, что до сих пор не знает, как его зовут. Он остановился, рассматривая парившие в свете ламп мельчайшие легкие частички, до того наполненные сиянием, что они становились похожими на золотые опилки; он попробовал обнаружить какую-то закономерность, порядок в легчайшем кружении этих былинок. Но вскоре ему пришлось отвести взгляд, зная, что его любопытство, жаждавшее расшифровать все более сложные образы, подвергалось опасности затеряться в бесконечном таинственном мире вещей.

Когда Этис вошла в трапезную, края ее плаща взнялись, как крылья из-за внезапного дуновения сквозняка; ее все еще бледное и запавшее лицо было опрятнее; взгляд утратил темноту и обрел ясность и легкость. Сопровождавшие ее рабыни склонились перед Гераклесом.

— Поклон тебе, Гераклес Понтор. Сожалею, что гостеприимство моего дома столь скромно: горю чужды радости.

— Я благодарен тебе, Этис. Твоего гостеприимства мне достаточно.

Они указала ему на одно из лож.

— По крайней мере я могу предложить тебе неразбавленного вина.

— Сейчас еще слишком рано.

Легкий жест ее руки — и рабыни молча вышли из комнаты. Оба они уселись на стоящие друг против друга ложа. Расправляя складки пеплума на ногах, Этис улыбнулась и произнесла:

— Ты совсем не изменился, Гераклес Понтор. Не променяешь даже самую незначительную свою мысль на каплю вина в непривычный час даже ради того, чтобы принести возлияние богам.

— Ты тоже не изменилась, Этис: все так же искушаешь меня виноградным соком, чтобы моя душа утратила связь с телом и вольно парила в небесах. Но тело моя слишком отяжелело.

— Зато твой разум становится все легче, не правда ли? Должна признаться, со мной происходит то же самое. Только разум позволяет мне убежать из этих стен. Ты пускаешь свой разум в полет? Я не могу запереть его; он простирает свои крылья, а я говорю: «Неси меня, куда пожелаешь». Но он всегда несет меня в одно и то же место: в прошлое. Ты, конечно, не поймешь этой привычки, ибо ты — мужчина. Но мы, женщины, живем прошлым…

— Все Афины живут прошлым, — возразил Гераклес.

— Так сказал бы и Мерагр, — слабо улыбнулась она. Гераклес усмехнулся было в ответ, но тут почувствовал на себе ее странный взгляд. — Что с нами стало, Гераклес? Что с нами стало? — Последовало молчание. Он опустил глаза. — С Мерагром, с тобой, с твоей супругой Хагесикорой и со мной… Что с нами стало? Мы следовали правилам, законам, созданным людьми, которые не знали нас и которым не было до нас никакого дела. Законам, которым повиновались еще наши отцы и отцы наших отцов. Законам, которым люди должны повиноваться, хоть и могут спорить о них в Собрании. Нам, женщинам, запрещено обсуждать их даже на празднике Фесмофорий, когда мы выходим из наших домов и собираемся на Агоре: мы, женщины, должны молчать и повиноваться даже вашим ошибкам. Ты ведь знаешь, я такая же женщина, как и другие: не умею ни читать, ни писать, не видела другого неба и других земель, но мне нравится размышлять… И знаешь, что я думаю? Что Афины созданы из законов, которые устарели так же, как камни древних храмов. Акрополь холоден, как кладбище. Колонны Парфенона — это прутья клетки: птицам не дано летать внутри нее. Мир… да, сейчас царит мир. Но какой ценой? Что мы сделали с нашими жизнями, Гераклес?.. Раньше было лучше. По крайней мере все мы думали, что все обстояло лучше… Так думали наши отцы.

— Но они ошибались, — сказал Гераклес. — Раньше было не лучше, чем сейчас. Да и не хуже. Просто была война.

Будто отвечая на какой-то вопрос, Этис, не дрогнув, быстро возразила:

— Раньше ты любил меня.

Гераклес словно увидел себя со стороны: он неподвижно возлежал на ложе, спокойно дыша, и лицо его сохраняло безразличное выражение. Однако он чувствовал, что в теле его что-то происходило: руки, к примеру, вдруг стали холодными и потными. Она добавила:

— И я тебя.

«Почему она сменила тему? — думал он. — Не способна поддерживать логичную, размеренную беседу, как мужчины? Почему теперь вдруг эти личные вопросы?» Он заерзал на ложе.

— О Гераклес, пожалуйста, прости меня. Считай мои слова вздохом одинокой женщины… Но скажи мне: ты никогда не думал, что все могло бы быть иначе? Нет, я не это имела в виду: знаю, что ты никогда так не думал. Но не было ли у тебя такого чувства?

А теперь этот бессмысленный вопрос! Он решил, что уже разучился говорить с женщинами. Даже с Диагором, его последним заказчиком, можно было вести какой-никакой логичный разговор, несмотря на явную противоположность темпераментов. Но говорить с женщиной? К чему этот вопрос? Что, женщины могут припомнить абсолютно все чувства, которые испытывали в прошлом? И даже если он признает, что это так, какая разница? Ощущения, чувства — это многоцветные птицы: они приходят и уходят, мимолетные, словно сон, и он это знал. Но как объяснить это ей, которая явно об этом не ведала?

— Этис, — откашлявшись, начал он, — когда мы были молоды, у нас были одни чувства, теперь же они совсем другие. Кто может с точностью сказать, что произошло бы в том или ином случае? Я знаю, что женился на Хагесикоре по воле родителей, и, хотя она не дала мне детей, я был счастлив с нею и оплакивал ее смерть. Что же до Мерагра, он избрал тебя…

— И я избрала его, когда ты избрал Хагесикору, потому что мои родители навязали мне его, — перебивая его, возразила Этис. — И я тоже была счастлива с ним и оплакивала его смерть. А теперь… вот мы сидим, оба более-менее счастливые, и не решаемся говорить обо всем, что мы потеряли, обо всех утраченных возможностях, обо всех тех случаях, когда мы пренебрегали своими инстинктами, оскорбляли наши желания… своим разумом… выдуманными им предлогами. — Она смолкла и часто заморгала, будто очнувшись от сна. — Но, повторяю, прости эти мои глупости. Из моего дома ушел последний мужчина, и… что мы, женщины, без мужчин? Ты первый посетил нас после поминальной трапезы.

«Значит, она говорила все это из-за терзающей ее боли», — с пониманием подумал Гераклес. Он решил проявить любезность:

— А как Элея?

— Она еще в силах выносить саму себя. Но она страдает от мысли о своем ужасном одиночестве.

— А как же Дамин из Клазобиона?

— Он — купец. Он не согласится жениться на Элее, пока я жива. Закон позволяет ему это. Сейчас, после смерти своего брата, по закону моя дочь стала эпиклерой — единственной наследницей, и должна выйти замуж, чтобы наше имущество не перешло в руки государства. У Дамина больше всех прав жениться на ней, потому что он — ее дядя по отцовской линии, но он не очень-то жалует меня и выжидает, пока я исчезну, как, говорят, выжидают свою добычу стервятники. Мне все равно. — Она поежилась. — По крайней мере я буду уверена, что этот дом станет частью наследства Элей. Кроме того, и выбора-то у меня нет: как можешь представить, претендентов у моей дочери не так уж много, ибо семья наша обесчещена…

Немного помолчав, Гераклес произнес:

— Этис, я взялся за небольшую работу… — Она взглянула на него. Он быстро заговорил серьезным тоном: — Я не могу раскрыть тебе имени моего заказчика, но, уверяю тебя, это честный человек. Что же до работы, она некоим образом связана с Трамахом… Я подумал, что должен взяться за нее… и сказать тебе об этом.

Этис поджала губы.

— Значит, ты пришел ко мне как Разгадыватель загадок?

— Нет. Я пришел сказать тебе об этом. Если ты пожелать, я больше не побеспокою тебя.

— Что за тайна может быть связана с моим сыном? В его жизни для меня не было секретов…

Гераклес глубоко вздохнул.

— Тебе не стоит беспокоиться: мое расследование сосредоточено не на Трамахе, но парит вокруг него. Ты бы очень помогла мне, если бы ответила на несколько вопросов.

— Отлично, — сказала Этис тоном, свидетельствующим о том, что думала она совершенно противоположное.

— Тебе не казалось, что в последние месяцы Трамах был встревожен?

Женщина в раздумье наморщила лоб.

— Нет… Он был такой, как всегда. Он не казался мне особенно встревоженным.

— Ты проводила с ним много времени?

— Нет, потому что, хоть мне этого и хотелось, я не желала ему докучать. На него это очень действовало, но, говорят, так ведут себя все сыновья в семьях, где главенствуют женщины. Он терпеть не мог, чтобы мы вмешивались в его жизнь. Хотел улететь далеко. — Она помолчала. — Ему очень хотелось достичь совершеннолетия и уйти отсюда. И видит Гера, я его не осуждала.

Гераклес кивнул, быстро опустив веки, как бы выражая согласие со всеми словами Этис, даже до того, как она их произнесет. Потом он добавил:

— Я знаю, что он учился в Академии…

— Да. Я так хотела, не только ради него, но и в память о его отце. Ты же знаешь, их с Платоном объединяла дружба. И, по словам менторов, Трамах был хорошим учеником…

— Чем он занимался в свободное время?

На минуту смолкнув, Этис ответила:

— Я сказала бы тебе, что не знаю, но как мать думаю, что знаю об этом: что бы он ни делал, Гераклес, это не очень-то отличалось от того, что делают в его возрасте другие юноши. Он был уже мужчиной, хотя закон этого и не признавал. И, как любой другой мужчина, был хозяином своей судьбы. Он не позволял нам совать нос в его дела. «Просто будь самой лучшей матерью в Афинах», — говорил он мне… — Бледные губы ее скривились в улыбке. — Но, повторяю, у него не было от меня секретов: я знала, что он хорошо учится в Академии. Я не возражала против его небольшого романа: я позволяла ему летать на свободе.

— Он был очень набожен?

Этис улыбнулась и поудобнее уселась на ложе.

— О да, священные мистерии. Теперь мне осталось только ходить в Элевсин. Ты даже не представляешь, Гераклес, сколько сил придает мне, бедной вдове, вера во что-то особенное… — Он глядел на нес все с тем же выражением лица. — Но я не ответила на твой вопрос… Да, он был набожен… По-своему. Он ходил с нами в Элевсин, если в этом проявляется набожность. Но он больше полагался на свои силы, чем на верования.

— Ты знакома с Анфисом и Эвнием?

— Конечно. Это его лучшие друзья, соученики по Академии, отпрыски хороших семей. Иногда они тоже ходили с нами в Элевсин. Они заслуживают наилучшего мнения: я считаю их достойными друзьями моего сына.

— Этис, Трамах часто уходил охотиться в одиночку?

— Бывало. Ему нравилось показать, что он готов к взрослой жизни, — усмехнулась она. — И он был готов.

— Прости, пожалуйста, за такие беспорядочные вопросы, но, как я уже говорил, предмет моего исследования — не Трамах… Ты знакома с Менехмом, скульптором и поэтом?

Глаза Этис сощурились. Она снова задвигалась на ложе, будто собирающаяся взлететь птица.

— С Менехмом?.. — слегка закусив губу, сказала она. После секундной паузы она добавила: — Думаю… Да, теперь припоминаю. Он приходил к нам, пока был жив Мерагр. Он был странным человеком, но мой муж водил дружбу с очень странными людьми… хотя я говорю не только о тебе.

Гераклес ответил ей улыбкой, а затем сказал:

— Больше ты не видала его? — Этис покачала головой. — Не знаешь, общался ли он как-нибудь с Трамахом?

— Нет, не думаю. Уверена, что Трамах никогда не говорил мне о нем. — На лице Этис была написана озабоченность. Она нахмурилась. — Гераклес, что происходит?.. Твои вопросы такие… Хоть ты и не можешь открыть мне, что ты расследуешь, скажи по крайней мере, не может ли смерть моего сына… Ну, ведь на Трамаха напала волчья стая, правда? Так нам сказали, и так оно и было, разве не так?

Гераклес бесстрастно ответил:

— Так и есть. Его смерть не имеет к этому никакого отношения. Но не буду тебя больше беспокоить. Благодарю тебя, ты помогла мне. Да одарят тебя боги своей благосклонностью.

Он поспешно ушел. Его мучила совесть, из-за того, что пришлось солгать этой доброй женщине.*

[* Меня совесть совсем не мучает, потому что вчера я рассказал Елене о том совпадении, которое меня больше всего беспокоит. «Да откуда у тебя столько фантазии? — возразила она. — Какая может быть связь между смертью Монтала и гибелью героя тысячелетнего текста? Ну же! Ты что, с ума сходишь? Смерть Монтала — реальный факт, трагическое происшествие. Смерть героя из книги, которую ты переводишь, — сплошная выдумка. Может быть, это опять эйдетический прием, тайный символ, откуда мне знать…» Как всегда, Елена права. Ее потрясающая практичность разбила бы в пух и прах самые логичные доводы Гераклеса Понтора, который, несмотря на свою вымышленность, с каждым днем все больше становится моим любимым героем, единственным голосом, привносящим смысл в весь этот хаос. Но что сказать тебе, удивленный читатель: мне вдруг показалось крайне важным побольше узнать о Монтале и его затворничестве. Я уже написал письмо Аристиду, одному из самых близких к нему академиков. Он быстро ответил мне: он примет меня у себя. А иногда я спрашиваю себя: не пытаюсь ли я подражать Гераклесу Понтору, затевая свое собственное расследование?]

* * *

Говорят, в тот день произошло нечто неслыханное: из огромной урны с приношениями в честь Афины Нике по недосмотру священнослужителей вырвались заключавшиеся в ней сотни белых бабочек. В то утро под сверкающим, не по-зимнему теплым афинским солнцем Город заполонили хрупчайшие блестящие трепещущие крыльца. Некоторые видели, как они проникли в непорочное святилище Артемиды Бравронской, ища укрытия на снежно-белом мраморе богини; другие заметили живые белые цветы, колыхавшие лепестками, не падая на землю, над статуей Афины Промахос. Быстро размножаясь, бабочки без опаски набросились на каменные тела девушек, без чьей-либо помощи удерживавших крышу Эрехтейона; устроились на священной оливе, подаренной Афиной Эгидоносицей; в роскошном полете спустились по склонам Акрополя и, превратившись в легчайшее войско, мягко и назойливо ворвались в городскую жизнь. Никто не захотел с ними бороться, ибо чем они были? Лишь мерцающим светом, появившимся так, будто, моргнув, Утро обронило на Город сверкающую пыльцу со своих легких ресниц. Поэтому на глазах у удивленного народа они беспрепятственно направились по незримому эфиру к храму Ареса и к стое Зевса, к толосу, где заседали пританы, и к месту собраний Гелиеи, к Тесейону и к памятнику Героям, все время меняясь, переливаясь, упрямо двигаясь вперед в своей прозрачной свободе. Оставив поцелуй на фризах общественных зданий, как неуловимые девчушки, они заняли деревья в садах и снежным зигзагом посыпались на траву и камни источников. Напрасно старались собаки, облаивая их, как иногда лают они на привидений или на вихри песка; коты отпрыгивали к камням, шарахаясь от их неторопливого лета; волы и мулы задирали тяжелые морды, чтоб их разглядеть, но не печалились, ибо не умели мечтать.

В конце концов бабочки опустились на людей и начали погибать.*

[* Это абсурдное (нет никакого исторического свидетельства о том, что в жертву Афине Нике приносили бабочек) нашествие скорее всего является эйдетическим: идеи «полета» и «крыльев», присутствующие с самого начала главы, нарушают реалистичность повествования. На мой взгляд, конечный образ — это подвиг, связанный со Стимфальскими птицами, когда Геракл получает приказ прогнать мириады птиц, осаждающих Стимфальское озеро, и делает это, гремя бронзовыми цимбалами. Все это так, но не заметил ли читатель искусно скрытого присутствия девы с лилией? Пожалуйста, читатель, признайся в этом, или ты, может, думаешь, что это мои выдумки? Ведь вот они, «белые цветы» и «девы» (кариатиды Эрехтейона), и важнейшие слова: «помощь» («без чьей-либо помощи») и «опасность» («без опаски»), тесно связанные с этим образом!]


Когда в полдень Гераклес Понтор вошел в сад, окружавший его дом, он обнаружил, что землю покрывал плотный ковер мертвых бабочек. Но быстрые клювы гнездившихся на карнизах или высоких ветвях сосен птиц уже начали их пожирать: склонив шеи над изысканным угощением, удоды, кукушки, корольки, грачи, вяхири, вороны, соловьи, щеглы, сосредоточенные, как живописцы над своими палитрами, возвращали легкой траве зеленый цвет. Выглядело это странно, но Гераклес не счел это ни хорошим, ни плохим предзнаменованием, поскольку, кроме всего прочего, не верил в предзнаменования. Когда он шел по садовой дорожке, его внимание внезапно привлек шум крыльев справа. Из-за деревьев, распугивая птиц, появилась темная сгорбленная тень.

— Значит, теперь ты прячешься, чтобы пугать людей? — усмехнулся Гераклес.

— Нет, Гераклес Понтор, клянусь острыми клювами молний Зевеса, — затрещал дряхлый голос Эвмарха, — но ты платишь мне за то, чтобы я был осторожен и следил, не будучи замеченным, так ведь? Ну вот, я и научился этому ремеслу.

Подгоняемые шумом птицы прервали пир и поднялись в воздух: их невероятно подвижные тельца вспыхнули в воздухе и вертикально хлынули на землю, так что оба мужчины заморгали, ослепленные сверканием полуденного солнца в зените.*

[* Птицы в этой главе так же эйдетичны, как бабочки, и поэтому теперь превращаются в солнечные лучи. Пойми, о читатель, что это — не чудо, не волшебство, а просто литературный прием, как изменение метрики в стихотворении.]

— Эта жуткая маска, которую ты держишь за рабыню, жестами сказала мне, что тебя нет дома, — сказал Эвмарх, — поэтому я терпеливо дождался твоего прихода, чтобы сообщить тебе, что мой труд принес некоторые плоды…

— Ты сделал то, что я приказал?

— Так же, как твои руки исполняют то, что приказывает мысль. Вчера вечером я стал тенью моего ученика; без устали следовал я за ним на безопасном расстоянии, как орлица следит за первым полетом орлят; мои глаза были прикованы к его спине, когда он вместе со своим другом Эвнием, с которым встретился в стое Зевса, проталкиваясь сквозь толпы людей, наполнявших улицы, шел через весь Город. Не ради удовольствия гуляли они, если ты понимаешь, о чем я говорю: их летящие шаги направлялись к точной цели. Но пусть Зевс Кронид прикует меня к скале, как Прометея, и прикажет жалкой птице ежедневно терзать мою печень своим черным клювом, если я мог себе представить, о Гераклес, такую странную цель!.. По лицу вижу, что тебя изводит мой рассказ… Не беспокойся, я закончу: я наконец узнал, куда они направлялись! Я скажу тебе, и ты изумишься вместе со мной…

Солнечный свет снова стал медленно поклевывать садовую траву. Потом уселся на ветку и пропел несколько нот. К нему подлетел другой соловей.*

[* Здесь происходит обратная метаморфоза: из света появляется птица. Эти фразы могут несколько запутать читателя, впервые столкнувшегося с эйдетическим текстом, но, повторюсь, это никакое не чудо, а чистая Филология.]

Эвмарх наконец закончил свой рассказ.

— Тебе видней, о великий Разгадыватель, что же все это значит, — произнес он.

Гераклес, казалось, на мгновение задумался, а потом сказал:

— Хорошо. Мне еще понадобится твоя помощь, любезный Эвмарх: следуй по стопам Анфиса по ночам и приходи сюда каждые два-три дня, чтобы все рассказать. Но прежде всего быстро лети в дом моего друга с этим сообщением…


— Как благодарен я тебе, Гераклес, за этот ужин на природе, — сказал Крантор. — Знаешь ли, я теперь только с трудом могу переносить мрачное заточение афинских домов. Жители деревень к югу от Нила поверить не могут, что в наших просвещенных Афинах мы живем взаперти, меж глиняных стен. По их представлениям, стены нужны только мертвым. — Он взял еще фруктов с блюда и воткнул остроклювый конец своего ножа среди извилин стола. Помолчав, он добавил: — Ты нынче не очень-то разговорчив.

Разгадыватель, казалось, очнулся ото сна. В нетронутом покое сада завела руладу какая-то пташка. Тонкий металлический перезвон выдавал присутствие Кербера, вылизывавшего остатки в своей миске, стоявшей на углу дома.

Они ужинали на крыльце. Повинуясь желаниям Крантора, Понсика с помощью самого гостя вытащила из трапезной стол и два ложа. Было прохладно, и становилось все холоднее, ибо огненная повозка Солнца заканчивала свой полет, оставляя за собой золотой шлейф, неумолимо тающий в воздухе над соснами, но еще можно было насладиться умиротворенностью заката. Однако, хотя его друг непрестанно блистал красноречием и даже юмором, рассказывая тысячи историй из своей одиссеи и к тому же позволяя ему слушать их молча, не вмешиваясь, Гераклес в конце концов раскаялся в своем приглашении: его мучили клочки загадка, которую он вот-вот должен был разгадать. Кроме того, он постоянно следил за выгнутой траекторией солнца, ибо не хотел опоздать на свою ночную встречу. Но афинское радушие вынудило его заметить:

— Прости, Крантор, друг мой, что я так плохо исполняю роль амфитриона. Я позволил моему разуму унестись в другие края.

— О, я не хочу мешать твоим размышлениям, Гераклес. Наверняка они напрямую связаны с работой…

— Да, это так. Но теперь мне стыдно за мое негостеприимство. Ну-ка усадим-ка мысли на ветки и поболтаем.

Крантор провел тыльной стороной ладони по носу и проглотил остатки плода.

— Хорошо идут дела? Я имею в виду, в работе.

— Грех жаловаться. Со мной обращаются лучше, чем с моими коллегами из Коринфа или Аргоса, которые только расшифровывают загадки Дельфийского оракула для немногих богатых заказчиков. Здесь меня зовут по разным неотложным делам: разгадать тайну египетского текста, найти утерянный предмет, обнаружить вора. После того, как ты ушел, в конце войны, было время, когда я умирал с голоду… Не смейся, я не шучу… Мне тоже довелось разгадывать дельфийские головоломки. Но теперь, в мирное время, для нас, афинян, нет лучшего занятия, чем раскрывать тайны, даже если их нет: мы собираемся на Агоре, или в Ликейских садах, или в театре Диониса Элевтерия, или даже просто на улице, и без конца расспрашиваем друг друга… И когда никто не может ответить на вопрос, нанимают Разгадывателя.

Крантор снова засмеялся.

— Ты тоже, Гераклес, выбрал такую жизнь, какую хотел.

— Не знаю, Крантор, не знаю. — Он потер руки. — Думаю, это такая жизнь выбрала меня…

Понсика внесла новый кувшин неразбавленного вина, и ее молчание, казалось, заразило и их. Гераклес заметил, что его друг (но разве Крантор все еще был его другом? Ведь они уже сидят, как двое незнакомцев, и разговаривают об общих старых приятелях!) не сводит глаз с рабыни. Чистые последние лучи солнца ложились на мягкие изгибы безликой маски; худые, но неугомонные, как птичьи лапки, снежно-белые руки вырастали из симметричных отверстий черного плаща с острыми краями каймы, покрывавшего ее с головы до ног. Понсика легко поставила кувшин на стол, поклонилась и ушла в глубь дома. Кербер яростно залаял со своего угла.

— Я не могу, не смог бы… — вдруг пробормотал Крантор.

— Что?

— Носить маску. Чтобы скрыть свое уродство. И думаю, что и твоя рабыня не стала бы носить, если бы ты не принудил ее.

— Ее сложные шрамы отвлекают меня, — сказал Гераклес. И, пожав плечами, добавил: — Кроме того, в конце концов, она — моя раба. Некоторые заставляют их работать нагишом. Я ее всю прикрыл.

— Ее тело тоже отвлекает тебя? — усмехнулся Крантор, ероша своей обожженной рукой бороду.

— Нет, но меня в ней интересуют только трудолюбие и молчание: оба они нужны мне, чтобы спокойно думать.

Невидимая птица резко, пронзительно просвистела три разные ноты. Крантор обернулся к дому.

— Ты ее когда-нибудь видел? — сказал он. — Обнаженной, я имею в виду.

Гераклес кивнул.

— Когда я стал расспрашивать о ней торговца на рынке в Фалере, он раздел ее донага: думал, что ее тело с лихвой возмещает уродство лица, и я больше заплачу ему. Но я сказал ему: «Одень ее. Я лишь хочу знать, хорошо ли она готовит и может ли сама вести не очень большое хозяйство». Торговец заверил меня, что она очень трудолюбива, но я хотел, чтобы она сама сказала мне об этом. Когда я заметил, что она не отвечает, то понял, что торговец хотел скрыть от меня, что она не может говорить. Пойманный на обмане, он поспешил объяснить мне причину ее немоты и рассказал историю с лидийскими разбойниками. «Однако она изъясняется с помощью простой азбуки жестов», — добавил он. Тогда я ее купил. — Гераклес остановился и глотнул вина, а затем продолжил: — Должен тебя уверить, это лучшее приобретение за всю мою жизнь. Да и ей повезло: я завещал, что после моей смерги она станет вольноотпущенницей, и даже сейчас даю ей достаточно свободы; она даже иногда отпрашивается у меня, чтобы сходить в Элевсин (она верует в Священные мистерии), и я без проблем отпускаю ее, — заключил он с улыбкой. — Оба мы счастливы.

— Откуда ты знаешь? — спросил Крантор. — Ты когда-нибудь спрашивал ее об этом?

Гераклес взглянул на него из-за изогнутого края чаши.

— Мне незачем это делать, — ответил он. — Я просто сделал такой вывод.

Воздух наполнили резкие музыкальные ноты. Крантор полузакрыл глаза и, помолчав, произнес:

— Обо всем-то ты делаешь выводы… — Он ерошил сожженной рукой усы и бороду. — Всегда выводы, Гераклес… Мир предстает перед тобой в маске немой, а ты делаешь и делаешь выводы… — Он покачал головой, и на лице у него появилось странное выражение, будто он восхищался упрямством логики своего друга. — Ты — афинянин до невероятной степени, Гераклес. Платоники, как тот твой заказчик в прошлый раз, по крайней мере верят в абсолютные нерушимые истины, которые не могут увидеть… Но ты?.. Во что веришь ты? В сделанные тобой выводы?

— Я верю лишь в то, что могу увидеть, — совершенно просто ответил Гераклес. — Выводы — это просто еще один способ смотреть на вещи.

— Представляю себе мир, полный таких, как ты. — Крантор умолк и ухмыльнулся, словно и в самом деле представил его себе. — Как бы это было грустно.

— Все бы молча функционировало, — возразил Гераклес. — Грустным был бы мир платоников: по улицам они ходили бы, словно летая, с закрытыми глазами, устремившись мыслью в незримое.

Оба они засмеялись, но Крантор первым остановился и сказал странным тоном:

— Тогда, значит, самый лучший выход — это мир с такими, как я.

Гераклес смешливо приподнял брови.

— Как ты? В один прекрасный момент им бы захотелось сжечь себе руки или ноги или биться головой о стенку… Вес ходили бы изувеченные. И неизвестно еще, не было ли бы и таких, кого изувечили другие…

— Обязательно, — быстро откликнулся Крантор. — На самом деле так и происходит каждый день во всех мирах. Например, рыба, которой ты угощал меня сегодня, изувечена нашими острыми зубами. Платоники верят в незримое, ты веришь в зримое… Но все вы за едой увечите мясо и рыбу. Или смоквы.

Не обращая внимание на насмешку, Гераклес проглотил поднесенную ко рту смокву. Крантор продолжал:

— Вы думаете, размышляете, верите, лелеете веру… Но Истина… Где Истина? — И он оглушительно расхохотался, так что даже грудь его затряслась от смеха. Несколько птиц, как остроклювые листья, сорвались с крон деревьев.

Последовало молчание, и черные зрачки Крантора уставились на Гераклеса.

— Я обратил внимание, что ты глаз не сводишь со шрамов на моей правой руке, — заметил он. — Они тоже тебя отвлекают? О Гераклес, как я рад, что сделал это тогда вечером, в Эвбее, когда мы спорили о чем-то, как сегодня! Помнишь? Мы с тобой сидели одни рядом с маленьким очагом в моей хижине. Я сказал тебе: «Если бы мне сейчас захотелось обжечь правую руку и я обжег ее, я доказал бы тебе, что есть вещи, которые нельзя объяснить с помощью логики». Ты возразил: «Нет, Крантор, потому что с помощью логики легко объяснить, что ты сделал это, чтобы доказать, что есть вещи, которые нельзя объяснить с помощью логики». Тогда я протянул руку и положил ее в огонь. — Он сделал такой же жест, протянув правую руку вдоль стола, и продолжил: — Ты изумился, вскочил одним прыжком и воскликнул: «Крантор, что ты творишь, Зевса ради!» А я ответил, не убирая руку: «Чему ты так удивляешься. Гераклес? Не тому ли, что вопреки твоей логике я все-таки жгу свою руку? Не тому ли, что вопреки всем логическим объяснениям причины моих действий, которые порождает твой мозг, на самом деле, в действительности, Гераклес Понтор, я сам себя жгу?» — И он снова громко расхохотался. — На что тебе разум, когда на твоих глазах Действительность жжет себе руки?

Гераклес опустил глаза к чаше.

— Да уж, Крантор, есть загадка, перед которой мой разум бессилен, — сказал он. — Как может быть, что мы друзья?

Они снова немного посмеялись. В эту минуту маленькая птичка села на край стола, взмахивая тонкими темными крыльями. Крантор молча наблюдал за ней.*

[* Присутствие этой птицы отнюдь не бессмысленно, как уже должен был догадаться читатель. Напротив, вместе с бабочками и эйдетическими садовыми птицами оно подчеркивает скрытый образ Стимфальских птиц. Этой же цели служит заметное повторение слов «острый», «выгнутый», «остроклювый», которые мастерски намекают на птичий клюв.]

— Посмотри на эту птицу, к примеру, — сказал он. — Почему она села на стол? Почему она здесь, с нами?

— Какая-то причина должна быть, наверное, надо ее спросить.

— Я не шучу: с твоей точки зрения можно подумать, что эта птичка играет более важную роль в наших жизнях, чем кажется…

— О чем ты?

— Возможно… — В голосе Крантора зазвучали таинственные нотки. — Возможно, она — часть ключа, который пояснил бы наше существование в великой Книге мира…

Гераклес улыбнулся, хотя настроение его хорошим назвать было нельзя.

— Ты теперь веришь в это?

— Нет. Я излагаю только твою точку зрения. Знаешь ведь: кто везде ищет объяснения, рискует их выдумать.

— Никто не мог бы выдумать такой глупости, Крантор. Кто может верить в то, что присутствие здесь этой птицы — часть… как ты сказал… все разъясняющей разгадки?*

[* Новая игра хитрого автора с читателями! Герои, не подозревая о правде — конечно, ведь они просто герои текста, в котором скрыт тайный ключ, — насмехаются над эйдетическим присутствием птицы.]

В ответ Крантор промолчал; он протянул правую руку с гипнотизирующей медлительностью, пальцы с острыми изогнутыми ногтями раскрылись рядом с птицей; затем молниеносным движением он схватил кроху.

Есть люди, которые в это верят, — произнес он. — Расскажу тебе одну байку. — Он поднес к лицу маленькую головку и, не прекращая говорить, принялся разглядывать ее со странным выражением — не то нежности, не то любопытства. — Когда-то давно я познакомился с одним человеком, посредственностью. Он был сыном не менее посредственного писателя. Человек этот хотел быть писателем, так же как его отец, но Музы не благословили его таким талантом. Так что он выучил другие языки и занялся переводом текстов — это было самое похожее на отцовскую профессию занятие, которое ему удалось найти. Однажды ему принесли древнюю рукопись и велели ее перевести. Он с жаром взялся за это дело и отдавался ему и днем, и ночью. Рукопись была прозаическим художественным произведением, самой обычной повестью, но человек этот — возможно, из-за того, что сам не мог создать вымышленный текст, — захотел поверить в то, что в истории спрятан ключ. И с этого начались его мучения: где скрыта загадка? В словах героев?.. В описаниях?.. В глубине слов?.. В создаваемых образах?.. Наконец он решил, что нашел ее… «Вот она», — сказал он себе. А потом задумался: «Быть может, этот ключ ведет меня к другому, а другой, в свою очередь, к третьему, а третий — к четвертому?..» Как миллионы птиц, которых невозможно поймать… — Взгляд Крантора, вдруг ставший напряженным, уперся в одну точку за спиной Гераклеса.

Он смотрел на тебя.*

[* У меня только что чуть закружилась голова, и мне пришлось отложить работу. Ничего страшного: просто глупое совпадение. Дело в том, что мой уже покойный отец был писателем. Не могу передать вам чувство, испытанное мною при переводе слов этого персонажа, Крантора, написанных тысячи лет назад на ветхом папирусе неизвестным автором. «Он говорит обо мне!» — на ошеломляющее мгновение подумал я. Дойдя до фразы: «Он смотрел на тебя» — тут снова идет переход на второе лицо, как в предыдущей главе, — я отпрянул от бумаги, как от огня, и мне пришлось оставить перевод. Потом я перечитал уже написанное, перечитал несколько раз, пока наконец не заметил, что мой бессмысленный страх унялся. Теперь я могу продолжить.]


— И что же с ним стало?

— Он сошел с ума. — Губы Крантора под косматой нечесаной бородой растянулись в острой, выгнутой ухмылке. — Это было ужасно: только ему казалось, что он нашел окончательную разгадку, как в его руки попадала вторая, совсем другая, и третья, и четвертая… В конце концов, совершенно обезумев, он бросил перевод и сбежал из дома. Несколько дней он блуждал по лесу, как слепая птица. И в итоге его загрызли звери.* [* Как Монтала?] — Крантор перевел взгляд на жалкое неистовство крошечного существа, зажатого в его кулаке, и снова усмехнулся. — Это мое предупреждение всем, кто старательно ищет ключи и разгадки: осторожнее, а то, понадеявшись на быстроту своих крыльев, вы и не заметите, что летите вслепую… — Мягко, чуть ли не с нежностью, он поднес острый и тонкий ноготь указательного пальца к маленькой головке, торчавшей у него между пальцев.

Мучения крохотной птички были ужасными, как крики ребенка, подвернутого пыткам в подземелье.

Гераклес с удовольствием глотнул вина.

Когда все окончилось, Крантор опустил птицу на стол жестом игрока в петтейю, ставящего на поле шашку.

— Вот мое предупреждение, — сказал он.

Птица была еще живой, но билась в конвульсиях и неистово пищала. Она два раза неуклюже невысоко подпрыгнула на лапках и, разбрызгивая во все стороны яркие алеющие брызги, затрясла головкой.

Любящий полакомиться сладким Гераклес поймал в пиале еще одну смокву.

Крантор наблюдал за кровавыми поклонами пташки с полузакрытыми глазами, будто раздумывая над чем-то маловажным.

— Красивый закат, — скучая и разглядывая горизонт, заметил Гераклес. Крантор кивнул в знак согласия.

Птица вдруг взлетела — неистовый, как бросок камня, полет — и со всего размаху врезалась в ствол одного из ближайших деревьев. На стволе остался пурпурный след, послышался писк. Потом она поднялась вверх, ударяясь о нижние ветки. Упала на землю и снова взлетела, чтобы вновь упасть, оставляя за собой сочившуюся из пустых глазниц кровавую гирлянду. После нескольких бесполезных прыжков она покатилась по траве и затихла, ожидая смерти и желая ее прихода.

Гераклес, зевая, произнес:

— Да, сегодня не очень холодно.*

[* Гераклес не замечает, что Крантор вырвал птице глаза. Значит, следует заключить, что эта зверская пытка происходила только в эйдетическом плане, так же, как атаки «зверя» в предыдущей главе или змеиное гнездо во второй. Все это так, но здесь впервые герой книги производит это чисто литературное действие. И это меня интригует, поскольку обычно литературные действия производит только автор, тогда как герои должны всегда стараться, чтобы их действия как можно лучше подражали действительности. Однако, кажется, анонимному создателю Крантора безразлично, что его герой неправдоподобен.]

Внезапно, как бы считая разговор оконченным, Крантор поднялся с ложа и произнес:

— Сфинкс пожирал тех, кто неправильно отвечал на его вопросы. Но знаешь, Гераклес, что страшнее всего? Страшнее всего то, что у Сфинкса были крылья — однажды он взлетел и исчез. С тех пор люди испытывают гораздо худшие мучения, чем съедение Сфинксом: не знать, верны ли наши ответы. — Он провел огромной своей рукой по бороде и улыбнулся. — Благодарю тебя, Гераклес Понтор, за ужин и гостеприимство. Мы еще увидимся, прежде чем я покину Афины.

— Надеюсь, — ответил Гераклес.

Мужчина и собака зашагали через сад к выходу.*

[* К чему эта эйдетическая жестокость с птицей, чье присутствие — не забывайте об этом — тоже эйдетично? Что хочет сказать нам автор? Крантор говорит, что это «предупреждение», но чье и кому? Если Крантор — часть сюжета, куда ни шло; но если он — всего лишь голос автора, то предупреждение приобретают жуткую окраску проклятия: «Осторожнее, переводчик или читатель, не раскрывай тайны, скрытой на этих страницах… ибо с тобой может случиться нечто неприятное». Может быть, Монтал раскрыл ее и?.. Какой бред! Эта книга написана тысячи лет назад. Какая угроза может выдержать столько времени? В голове у меня только ветер (эйдетический). Ответ наверняка проще: Крантор — всего лишь один из героев, просто он плохо создан. Крантор — ошибка автора. Может быть, он вообще никак не связан с главной темой.]

* * *

Когда смерилось, Диагор пришел в назначенное место, но, как он и предполагал, ему пришлось ждать. Однако он порадовался тому, что на этот раз Разгадыватель выбрал для встречи не такое людное место: в эту ночь они встречались на пустынном углу за лавками метеков, напротив переулков, убегавших в районы Коллит и Мелиту, вдалеке от глаз толпы, которая развлекалась по большей части на Агоре так, что крики ее были слышны и здесь, и не так приглушенно, как бы хотелось Диагору. Ночь была холодной и загадочно туманной, непроницаемой для взгляда; временами темное спокойствие улиц нарушали неверные шаги пьяного; служители астиномов тоже то и дело сновали взад и вперед парами или группками, неся факелы и дубинки; проходили и небольшие патрули из стражников, возвращаясь после охраны какого-нибудь религиозного действа. Диагор не смотрел ни на кого, и никто не смотрел на Диагора. Однако один человек подошел к нему: он был невелик ростом и носил потрепанный плащ, укрываясь им с головой; из его складок осторожно высунулась похожая на журавлиную лапу костистая длинная рука с вытянутой ладонью.

— Ради Ареса-воителя, — прокаркал вороний голос, — я прослужил в афинской армии двадцать лет, пережил Сицилию и потерял левую руку. И что сделали для меня мои родные Афины? Вышвырнули меня на улицу, чтобы я, как собака, искал обглоданные кости. О добрый гражданин, прояви больше милосердия, нежели наши правители!..

Диагор с достоинством отыскал в своем плаще несколько оболов.

— Да проживешь ты столько лет, сколько живут сыны небожителей! — с благодарностью произнес нищий и удалился.

Почти в тот же момент Диагор услышал, что его кто-то зовет. В конце одного из переулков в обрамлении лунного света вырисовывался грузный силуэт Разгадывателя.

— Идем, — сказал Гераклес.

Они молча зашагали в глубь квартала Мелита.

— Куда ты ведешь меня? — спросил Диагор.

— Хочу тебе что-то показать.

— Ты узнал что-то новое?

— Думаю, я узнал все.

Гераклес говорил, как всегда, скупо, но Диагору показалось, что в его голосе послышалась напряженность, о происхождении которой он не догадывался. «Вероятно, меня ждут плохие новости», — подумал он.

— Скажи только, замешаны ли в этом Анфис и Эвний.

— Потерпи. Скоро ты сам мне это скажешь.

Они прошли по темной улице кузнецов, где громоздились уже закрытые в этот ночной час мастерские; оставили за собой Пидейские бани и небольшое святилище Гефеста; и вошли в такую узенькую улочку, что несший на плече шест с двумя амфорами раб вынужден был подождать, пока они пройдут, чтобы войти самому; затем они пересекли маленькую площадь, названную в честь героя Мелампа; луна указывала им путь, когда они спустились по крутой улице конюшен и углубились в плотную темноту улицы кожевенников. Диагор никак не мог привыкнуть к этим молчаливым прогулкам, он сказал:

— Надеюсь, Зевса ради, что на этот раз нам не придется преследовать какую-нибудь гетеру…

— Нет. Мы уже почти пришли.

Вдоль улицы, на которой они стояли, тянулась череда руин. Стены пялились в ночь пустыми глазами.

— Видишь людей с факелами в дверях того дома? — показал Гераклес. — Это там. А теперь делай что я говорю. Когда они спросят тебя, что тебе нужно, ты скажешь: «Я пришел на спектакль» и дашь им несколько оболов. Они пропустят тебя. Я буду с тобой и сделаю то же самое.

— Что все это значит?

— Я уже сказал, что ты сам мне потом все объяснишь. Идем.

Гераклес подошел к дверям первым; Диагор повторил все его жесты и слова. В сумрачной прихожей обветшалого дома виднелась узкая каменная лестница; по ней спускались несколько человек. Дрожащим шагом Диагор последовал за Разгадывателем и погрузился в темноту. Какое-то время он мог различить только мощную спину своего приятеля; все его внимание сосредоточилось на очень высоких ступеньках. Потом он услышал песнопения и слова. Внизу темнота была другой, будто ее написал другой художник, и глаза для нее нужны были другие; глаза Диагора с непривычки различали только смутные очертания. Сильный винный дух мешался с запахом тел. Вокруг ступенями стояли деревянные скамьи, и они уселись.

— Смотри, — сказал Гераклес.

В глубине залы вокруг возвышавшегося на небольших подмостках алтаря декламировал стихи хор в масках; хоревты поднимали руки вверх, ладонями к зрителям. Казалось, что темные глаза за прорезями масок внимательно за всем наблюдают. Факелы по углам слепили глаза, но, пришурив веки, Диагор смог различить еще один силуэт в маске за столом с грудой пергаментов.

— Что это? — спросил он.

— Театральное представление, — ответил Гераклес.

— Это я знаю. Я хотел сказать, что…

Разгадыватель знаками велел ему молчать. Хор окончил антистрофу, и хоревты выстроились в ряд перед зрителями. Диагор почувствовал, что задыхается в душном воздухе; но беспокоило его не только это: в атмосфере царило исступление зрителей. Их было немного — оставались еще пустые места, — но все они действовали как один: вытягивали шеи, раскачивались в такт пению, пили вино из небольших одров; один из них, сидевший рядом с Диагором, тяжело дышал, выпучив глаза. Вот оно: исступление.

Диагор вспомнил, что впервые видел его на представлениях поэтов Эсхила и Софокла: почти религиозное единение, общая осмысленная тишина, как та, что скрывается в написанном слове, и некоторое… что же?.. удовольствие?.. страх?.. опьянение?.. Он не мог этого понять. Иногда ему казалось, что этот бесконечный ритуал намного древнее людского понимания. Это был даже не театр, а что-то более изначальное, анархичное; не было прекрасной поэзии, которую образованная публика могла бы перевести в красивые образы; сюжет почти никогда не был логичным: матери спали со своими сыновьями, сыновья убивали отцов, жены затягивали мужей в кровавые запутанные сети, расплатой за одно преступление становилось другое, месть не имела границ, Фурии преследовали виновных и безвинных, останки оставались без погребения; повсюду немилосердный хор завывал от боли; и простирался давящий беспредельный ужас, какой испытывает человек, оказавшийся один посреди моря. Театр, подобный оку Циклопа, следившего за зрителями из своей пещеры. Диагор всегда испытывал беспокойство от этих полных мук представлений. И вовсе не удивительно, что они так не нравятся Платону! Где в этих спектаклях моральные учения, где правила поведения, где добрый пример поэта, который должен воспитывать народ, где?..

— Диагор, — прошептал Гераклес. — Посмотри-ка на двух хоревтов справа, во втором ряду.

Один из актеров подошел к фигуре за столом. Судя по высоким котурнам и закрывавшей ему лицо сложной маске, казалось, это был корифей. Он завел с сидящим стихомифический диалог:

КОРИФЕЙ: Ну, что же, Переводчик, ищи ключи, коль только существуют.

ПЕРЕВОДЧИК: Давно уже ищу я их. Однако слова меня смущают.

КОРИФЕЙ: Значит, ты думаешь: упорствовать нет смысла?

ПЕРЕВОДЧИК: Нет, ибо верю, что написанное можно расшифровать.

КОРИФЕЙ: А не боишься до конца дойти ты?

ПЕРЕВОДЧИК: Чего же мне бояться?

КОРИФЕЙ: Да того, что, может быть, разгадки-то и нету.

ПЕРЕВОДЧИК: Доколе буду в силах я — продолжу.

КОРИФЕЙ: О, Переводчик, ты толкаешь камень, который снова упадет с вершины!

ПЕРЕВОДЧИК: Такая, видно, доля: что ж поделать!

КОРИФЕЙ: Ведет тебя вперед слепая вера.

ПЕРЕВОДЧИК: Но что-то же должно в словах скрываться! Во всем свое значенье!

— Узнаешь их? — спросил Гераклес.

— О боги, — пробормотал Диагор.

КОРИФЕЙ: Я переубедить тебя не в силах.

ПЕРЕВОДЧИК: Да, тут ты прав: я к этому столу и к рукописям накрепко привязан.

Послышались удары цимбал. Хор затянул ритмичный стасим:

ХОР: Оплакиваю долю, Переводчик, что привязала взгляд твой к слову в книге, что в душу поселила твою веру, что ключ найти ты сможешь в этой книге, которую толмачишь! О, зачем ты, совоокая Афина, подарила всем нам сверканье знаний? О, зачем? Вот ты, как бедный Тантал, в напряженье пытаешься достичь недостижимой награды за безмерные старанья, но все значенья тут же ускользают, увы, не в силах ты остановить их, ни простирая руки, ни пронзая слова своим ты быстрым, острым взглядом! О, мученья!*

[* Да, мученья. Неужели перед нами послание автора своим возможным переводчикам? Неужели тайна, скрытая в «Пещере идей», такова, что ее анонимный создатель решил предпринять все меры предосторожности, чтобы отбить охоту у всякого, кто возьмется ее разгадать?]

Диагор не захотел больше смотреть. Он поднялся и пошел к выходу. Цимбалы заиграли так громко, что звук стал светом, и все глаза заморгали. Хор поднял руки.

ХОР: Будь осторожен, Переводчик, осторожен! Ведь за тобой следят! Следят!

— Диагор, подожди! — крикнул Гераклес Понтор.

ХОР: Опасности тебя подстерегают! И ты уже предупрежден, о, Переводчик!*

[* Возможно, это покажется смешным, и, конечно, так оно и есть, но сидя здесь, дома, ночью, склонившись над бумагами, дойдя до этих слов, я отложил перевод и беспокойно оглянулся. Конечно, я увидел только темноту (обычно я работаю только с настольной лампой). Я вынужден приписать мое поведение таинственным чарам литературы, которая, как сказал бы Гомер, в столь поздний час умы смущает.]

В холодной темноте улице, преследуемый внимательным оком луны, Диагор несколько раз глубоко вдохнул. Вышедший вслед за ним Разгадыватель тоже тяжело дышал, но в его случае причиной этому послужил тяжелый подъем по лестнице.

— Ты узнал их? — спросил он.

Диагор кивнул.

— На них были маски, но это они.

Назад они пошли теми же пустынными улочками. Гераклес сказал:

— Ну и что же это значит? Почему Анфис и Эвний приходят сюда по ночам, закутавшись в длинные темные туники? Полагаю, ты сможешь мне это объяснить.

— В Академии мы считаем, что театр — вульгарное подражательное искусство, — медленно сказал Диагор. — Мы прямо запрещаем нашим ученикам ходить на театральные представления, и даже речи не может быть о том, чтобы они в них участвовали. Платон считает… Ну, все мы считаем, что большинство поэтов ведут себя неосторожно и подают дурной пример юношам, изображая благородных героев, преисполненных отвратительными пороками. Настоящий театр для нас — это не грубое развлечение для потехи или для устрашения народа. При идеальном правлении Платона…

— По-видимому, не все твои ученики придерживаются такого мнения, — прервал его Гераклес.

Диагор с болезненным видом закрыл глаза.

— Анфис и Эвний, — пробормотал он. — Никогда бы не поверил.

— И, вероятно, Трамах тоже. Мне очень жаль.

— Но что это за… дикий спектакль? И что это за место? Кроме театра Одеон, я не знаю в Городе ни одного крытого театра.

— Ах, Диагор, Афины дышат, пока мы с тобой думаем! — воскликнул Гераклес со вздохом. — Вокруг много такого, чего не видят наши глаза, но что существует в народе: бессмысленные развлечения, невероятные ремесла, непонятные дела… Ты никогда не выходишь из своей Академии, а я никогда не выхожу из своего мозга, а это — одно и то же, но Афины, мой дорогой Диагор, — это не наша идея Афин…

— Теперь ты думаешь так же, как Крантор?

Гераклес пожал плечами:

— Я пытаюсь сказать тебе, Диагор, что в жизни есть странные места, где мы с тобой никогда не были. Раб, рассказавший мне об этом, заверил меня, что в Городе есть несколько таких потайных театров. Как правило, это купленные за бесценок торговцами метеками старые дома, которые потом сдают внаем поэтам. Полученные деньги идут на уплату больших налогов. Конечно же, архонты не позволяют это делать, но, как ты сам видишь, зрителей хватает… Театр в Афинах — это коммерция, которая приносит довольно большую прибыль.

— А сам спектакль…

— Я не знаю ни названия, ни сюжета, знаю только автора: это трагедия Менехма, поэта и скульптора. Ты видел его игру?

— Менехма?

— Да, это сидевший за столом человек, который играл Переводчика. Маска у него небольшая, и я смог его узнать. Очень интересный тип: у него скульптурная мастерская в Керамике, он зарабатывает на жизнь, вырезая фризы для домов афинской знати, и пишет трагедии, которые никогда не ставятся официально — только для группы «избранных», таких же посредственных поэтов, как он, в этих темных театришках. Я немного порасспросил о нем в его квартале. Кажется, он использует свою мастерскую не только для работы; он устраивает ночные пирушки, как в Сиракузах, оргии, от которых любой побледнел бы. А главные его гости — мальчишки, которые служат ему моделями для мраморов и хоревтами в спектаклях…

Диагор обернулся к Гераклесу.

— Неужели ты осмеливаешься намекать, что… — сказал он.

Гераклес пожал плечами и вздохнул, будто ему нужно было сообщить плохую новость, и это несколько тяготило его.

— Иди сюда, — сказал он. — Давай остановимся и поговорим.

Они стояли на открытом месте, рядом со стоей, стены которой были расписаны фресками, изображавшими человеческие лица. Из всех черт художник оставил на них только глаза, и теперь, широко открытые, они следили за всем вокруг. Вдалеке, на улице, под присмотром луны залаяла собака.

— Диагор, — медленно начал Гераклес, — несмотря на то, что мы знакомы недавно, я думаю, что немного знаю тебя, и подозреваю, что ты думаешь то же самое по отношению ко мне. То, что я скажу, тебе не понравится, но это — истина или часть истины. И ты заплатил мне, чтобы узнать ее.

— Говори, — сказал Диагор. — Я выслушаю тебя.

Мягким, как крылья маленькой птахи, голосом Гераклес проговорил:

— Трамах, Анфис и Эвний вели… и ведут… скажем так, несколько распутную жизнь. Не спрашивай у меня почему: я думаю, что ты не должен винить себя как ментора. Но факт есть факт: Академия советует им отринуть низкие чувства физических наслаждений и запрещает участвовать в театральных представлениях, а они связываются с гетерами и выступают хоревтами… — Он быстро поднял руку, будто заметил, что Диагор вот-вот прервет его. — Теоретически в этом нет ничего плохого, Диагор. Возможно даже, некоторые из твоих коллег знают об этом и это позволяют. В конце концов, их дело молодое. Но в случае Анфиса и Эвния… и, наверное, Трамаха… Скажем, они зашли слишком далеко. Познакомились с Менехмом — еще не знаю как — и стали пламенными… последователями его… своеобразного «учения». Раб, которого я нанял, чтобы проследить за Анфисом прошлой ночью, рассказал мне, что после выступления в театре, в котором мы были, Эвний и Анфис ушли с Менехмом к нему в мастерскую… и участвовали там в небольшой пирушке.

— В пирушке… — Следящие глаза Диагора метались в орбитах, будто стараясь одним взглядом охватить всю фигуру Разгадывателя. — В какой пирушке?


Глаза выглядывавшего старика следили… мастерская скульптора… взрослый мужчина… несколько подростков… смех… блеск ламп… пока подростки ждали… рука… талия… Старик провел языком по губам… ласка… один юноша, намного красивее… совершенно нагой… пролитое вино… Так, говорил он… Удивленный старик… пока скульптор… приближаясь… медленно и нежно… еще нежнее… Ах, застонал он… в то время, как остальные юноши… изгибы. Тогда, бросившись все… странная поза… ноги… исступленные… в полумраке… с потом… «Подожди», — послышался шепот… «Невероятно», — подумал старик.*

[* «Большая часть этого фрагмента, который, несомненно, описывает подсмотренную Эвмархом пирушку Менехма с подростками, утеряна. Слова были написаны более жидкими чернилами, и многие из них со временем испарились. Пустые пробелы похожи на голые ветки, где раньше сидели птицы слов», — пишет об этом испорченном отрывке Монтал. А затем спрашивает: «Как создаст читатель из оставшихся слов свою собственную оргию?»]


— Это смешно, — хрипло сказал Диагор. — Почему тогда они не бросят Академию?

— Не знаю, — пожал плечами Гераклес. — Быть может, по утрам они хотят думать, как люди, а по ночам — наслаждаться, как звери. Я понятия не имею. Но самая большая проблема не в этом. Понятно, что их семьи не знают об этой двойной жизни. Вдова Этис, например, довольна воспитанием, которое Трамах получал в Академии… И что уж говорить о благородном Праксиное, отце Анфиса, притане собрания, или о Трисиппе, отце Эвния, славном старом стратеге… Что бы, спрашивается, произошло, если бы ночная жизнь твоих учеников раскрылась?

— Для Академии это было бы ужасно… — прошептал Диагор.

— Да, ну а для них? Тем более сейчас, в возрасте эфебов, когда они приобретают все законные права… Как, по-твоему, отреагировали бы их отцы, которые так хотели, чтобы они воспитывались на идеалах учителя Платона? По-моему, в первую очередь в том, чтобы никто ничего не узнал, заинтересованы твои ученики… ну и конечно, сам Менехм.

И Гераклес зашагал дальше по пустынной улице, будто прибавить ему было больше нечего. Диагор молча последовал за ним, не сводя глаз с лица Разгадывателя. Тот сказал:

— Все, что я рассказал тебе до сих пор, очень близко к истине. Сейчас я изложу тебе мою версию, которую нахожу вполне вероятной. По-моему, у них все шло хорошо, пока Трамах не решил их выдать…

— Что?

— Возможно, его мучила совесть, что он предавал принципы Академии, кто знает. Как бы там ни было, теория моя такова: Трамах решил заговорить. Все рассказать.

— Всё было бы не так уж страшно, — поспешно заявил Диагор. — Я бы понял…

Гераклес прервал его:

— Не забывай, мы не знаем, что это — всё. Мы не очень-то знаем, в чем заключались и заключаются их отношения с этим Менехмом…

Гераклес многозначительно умолк. Диагор пробормотал:

— Ты хочешь сказать, что… его ужас в саду?..

Судя по выражению лица Гераклеса, совсем не это казалось ему самым важным. Однако он подтвердил:

— Да, возможно. Тем не менее тебе не следует забывать, что я никогда не хотел исследовать предполагаемый ужас, который, как ты утверждаешь, ты видел в глазах Трамаха, а…

— …исследуешь нечто, что заметил на его теле и о чем не хочешь мне говорить, — нетерпеливо перебил Диагор.

— Именно. Но теперь все сходится. Я скрыл от тебя эти подробности, Диагор, потому что их значение настолько неприятно, что я хотел прежде всего найти какую-то версию, чтобы объяснить их. Но, мне кажется, настало время открыть их тебе.

Гераклес вдруг поднес руку ко рту. Диагору на мгновение показалось, что Разгадыватель хочет заткнуть себе рот, чтобы не проговориться. Но, огладив свою небольшую серебристую бородку, Гераклес сказал:

— С первого взгляда, речь идет о чем-то элементарном. Как ты уже знаешь, тело Трамаха было полностью искусано, но… не всё. Его руки были почти не повреждены. И это очень удивило меня. Ведь когда на нас нападают, прежде всего мы закрываемся руками, и на них приходятся первые удары. Как же объяснить, что целая стая волков начат на бедного Трамаха и почти не поранила ему рук? Тут возможно только одно объяснение: волки нашли Трамаха по меньшей мере без сознания и бросились пожирать его без всякой борьбы… Он оказался очень легкой добычей: они даже вырвали ему сердце…

— Не надо подробностей, — взмолился Диагор. — Я только не понимаю, как всё это связано с… — Вдруг он умолк. Разгадыватель не сводил с него глаз, будто во взгляде Диагора мысль читалась лучше, чем в его словах. — Постой-ка: ты сказал, что волки нашли Трамаха по меньшей мере без сознания…

— Трамах никогда не собирался на охоту, — бесстрастно продолжил Гераклес. — По моей версии, он собирался обо всём рассказать. Вероятно, Менехм… и мне хочется думать, что это был именно Менехм… назначил ему в тот день встречу на окраине Города, чтобы как-то с ним договориться. Завязался спор… и, возможно, драка. А быть может, Менехм заранее решил заставить Трамаха молчать самым жестоким способом. Затем, по случайности, волки уничтожили все доказательства. Но опять же, всё это только гипотеза…

— Верно, потому что Трамах мог просто спать, когда его нашли волки, — заметил Диагор.

Гераклес покачал головой.

— Спящий человек может проснуться и защититься… Нет, не думаю: судя по ранам, Трамах не защищался. Волки нашли недвижное тело.

— А может быть…

— …он потерял сознание по какой-то другой причине, да? Вначале я так и думал, поэтому и не хотел раскрывать тебе свои подозрения. Но если это так, почему после смерти друга Анфис и Эвний стали бояться? Анфис даже решался покинуть Афины…

— Может, они боятся, что мы раскроем их двойную жизнь.

Гераклес возразил сразу, будто досконально изучил уже все возможные возражения Диагора:

— Ты забываешь об одной детали: если они так боятся, что их секрет раскроют, почему продолжают всё это делать? Я не отрицаю, что их беспокоит, что об их тайне узнают, но думаю, что гораздо больше беспокоит их Менехм… Я уже говорил тебе, что навел о нем справки. Это человек гневливый и жестокий, обладающий, несмотря на свою худобу, необыкновенной физической силой. Быть может, теперь Анфис и Эвний знают, на что он способен, и боятся.

Философ закрыл глаза и сжал губы. Его душил гнев.

— Этот… проклятый, — пробормотал он. — Что ты предлагаешь? Публично обвинить его?

— Пока нет. Сначала нам надо проверить, насколько все они виновны. Потом узнать, что же точно случилось с Трамахом. И в конце концов… — Странное выражение появилось на лице Гераклеса. — Самое главное: надеяться, что то неприятное ощущение, которое роится у меня внутри с того момента, как я принял работу, ощущение, будто за моими мыслями следит гигантский глаз, обманчиво…

— Что за ощущение?

Затерянный в ночи взгляд Гераклеса был непроницаем. Помолчав, он медленно ответил:

— Ощущение, что я впервые в жизни полностью ошибаюсь.*

[* В этой последней части постоянно повторяются слова «глаза» и «следить», которые соотносятся со стихами, которые автор вкладывает в уста Хора: «За тобой следят». Таким образом, эйдезис в этой главе двойной: с одной стороны, продолжаются подвиги Геракла и образ стимфальских птиц; с другой — речь идет о «Переводчике» и «следящих глазах». Что это значит? «Переводчик» должен за чем-то «следить»? Кто-то «следит» за «Переводчиком»? Завтра меня примет у себя Аристид, эрудированный товарищ Монтала.]

* * *

Вот оно — его глаза различили его в темноте, он без устали настороженно выслеживал его в тусклых каменных витках пещеры. Вне всяких сомнений, это снова было оно. Он, как и раньше, узнал его по звуку: глухое биение, будто удары затянутых кожей кулаков борца, равномерно стучавшие в его голове. Но не это главное. Бессмысленным, неподдающимся логике было парящее присутствие руки, с силой сжимавшей внутренность, которое его рациональный взгляд отказывался принять. Ему нужно было смотреть туда, за плечо. Но почему именно там сгущались тени? Прочь мрак! Необходимо было узнать, что прячется в этом сгустке черноты, что за тело, что за изображение. Он приблизился и протянул руку… Удары усилились. Оглушенный, он резко проснулся… и с недоумением услышал, что удары продолжаются.

Кто-то сильно колотил в двери его дома.

— Что?..

Это был не сон: в дверь настойчиво стучали. Он на ощупь нашел аккуратно свернутый на стуле около ложа плащ. Сквозь тонкую царапину окошка спальни еле-еле просачивался выслеживающий взгляд Зари. Когда он вышел в коридор, к нему подплыло состоявшее из одних черных отверстий глаз овальное лицо.

— Понсика, открой дверь!.. — сказал он.

Сначала его обеспокоило, что она не отвечает… но это просто глупо. «Зевса ради, я совсем сплю: Понсика ведь не может говорить». Рабыня нервно жестикулировала правой рукой, в левой она держала масляную лампу.

— Что?.. Страшно?.. Тебе страшно?.. Не дури!.. Надо открыть дверь!

Ворча, он оттолкнул девушку и направился в сени. Снова послышались удары. Света не было — он вспомнил, что единственная лампа была у нее, — так что, когда он отворил двери, ужасный сон, который снился ему всего несколько мгновений назад, так похожий на сон прошлой ночью, коснулся его памяти так же, как паутина касается неосторожных глаз того, кто, не следя за своими шагами, пробирается вперед в темноте старого дома. Но на пороге его не ожидала рука, сжимающая трепещущее сердце, там был лишь силуэт человека. Появившаяся почти в тот же миг Понсика с лампой осветила его лицо: средних лет, внимательно следящие за веем слезящиеся глаза, серый плащ раба.

— Мой хозяин Диагор прислал меня с сообщением для Гераклеса Понтора, — сказал он с сильным беотийским акцентом.

— Я — Гераклес Понтор. Говори.

Раб, несколько напуганный устрашающим присутствием Понсики, нерешительно повиновался:

— Вот сообщение: «Приходи немедленно. Произошло еще одно убийство».*

[* На этом кончается пятая глава. Я закончил переводить ее после разговора с профессором Аристидом. Аристид — добродушный, сердечный человек с широкими жестами и скупой улыбкой. Так же, как Понсика из книги, он, кажется, больше говорит руками, чем лицом, наложив на его черты железную маску дисциплины. Пожалуй, его глаза… чуть не сказал: «следящие глаза»… (эйдезис уже проник и в мои мысли)… так вот, его глаза, пожалуй, были единственным подвижным и человеческим элементом на пустоши полных черт лица и черной, по-восточному заостренной бородки. Он принял меня в просторной гостиной. Улыбнувшись, он произнес: «Добро пожаловать», — и указал на один из стоявших перед столом стульев. Я начал с рассказа о книге. Аристид слыхом не слыхал ни о какой «Пещере идей» анонимного автора, написанной в конце Пелопоннесской войны. Тема его также заинтересовала. Но он покончил с обоими вопросами расплывчатым жестом, как бы показывая мне, что, если этой книгой заинтересовался Монтал, она «стоящая».

Когда я упомянул об эйдезисе, он принял сосредоточенный вид.

— Это любопытно, — сказал он, — но Монтал посвятил последние годы жизни изучению эйдетических текстов: сделал немало переводов и подготовил окончательную версию для издания нескольких оригиналов. Я бы даже сказал, что эйдезис стал его навязчивой идеей. Да-да, я знаком с учеными, затратившими целую жизнь на то, чтобы найти окончательную разгадку эйдетического произведения. Уверяю тебя, это — ужаснейший в литературе яд. — Он почесал ухо. — И не думай, что я преувеличиваю: когда я переводил некоторые книги, мне самому невольно снились раскрытые мною образы. И иногда они играют с тобой скверные шутки. Помню трактат об астрономии Алкея Киридонского, где на все лады повторялось слово «красный» почти всегда в сопровождении других двух: «голова» и «женщина». Ну вот, я начал грезить прекрасной рыжеволосой женщиной… Ее лицо… я видел даже его… не давало мне покоя… — Он поморщился. — В конце концов из другой случайно попавшей в мои руки книги я узнал, что бывшую любовницу автора несправедливо осудили на смерть — бедняга скрыл в эйдезисе образ ее казни. Представь себе, как я был поражен… Мое прекрасное рыжеволосое видение… вдруг превратилось в истекающую кровью только что срубленную голову… — Он поднял брови и взглянул на меня, как бы приглашая разделить свое разочарование. — Писательство — странная вещь, друг мой. По-моему, это самое странное и ужасное из человеческих занятий. — И, снова скупо улыбнувшись, добавил: — На втором месте стоит чтение.

— Но как же Монтал…

— Да, да. Его одержимость эйдезисом зашла гораздо дальше. Он считал, что эйдетические тексты могли бы стать неопровержимым доказательством платоновской теории идей. Думаю, ты с ней знаком…

— Конечно, — ответил я. — Все ее знают. Платон утверждал, что идеи существуют независимо от наших мыслен. Он говорил, что они — реальны, даже более реальны, чем живые существа и предметы.

Похоже, ему не очень понравилось мое изложение платоновских трудов, но его маленькая толстенькая головка согласно кивнула.

— Да… — замялся он. — Монтал считал, что, если какой-нибудь эйдетический текст приводит всех читателей к одной и той же скрытой идее, то есть если все мы в состоянии найти одну и ту же окончательную разгадку, это доказывает, что идеи существуют сами по себе. Его мысль, хоть и кажется незрелой, совсем небезосновательна: если все могут найти в этой комнате стол, один и тот же стол, значит, этот стол существует. Кроме того, и именно это больше всего интересовало Монтала, если такое согласие между читателями возможно, это доказало бы также, что мир рационален, а значит, прекрасен и справедлив.

— Я не очень-то понял последнюю мысль, — сказал я.

— Это следствие всего предыдущего: если все мы видим одну и ту же идею в эйдетическом тексте — идеи существуют, а если идеи существуют — мир рационален, таков, каким мыслили его Платон и большинство древних греков; а рациональный мир, созданный по нашим мыслям и идеалам, это не что иное, как мир добра, красоты и справедливости!

— Значит, — изумленно пробормотал я, — для Монтала эйдетический текст — это настоящий ключ к бытию.

— Что-то в этом роде. — Аристид вздохнул и поглядел на свои аккуратные ноготки. — Нет нужды говорить, что он так и не нашел искомого доказательства. Возможно, именно отчаяние и стало главной причиной его болезни…

— Болезни?

Он невероятно ловко приподнял бровь.

— Монтал сошел с ума. Он провел последние годы жизни дома, взаперти. Все мы знали, что он болен и никого не принимает, так что дали ему спокойно доживать свои дни. И однажды обнаружили его истерзанное зверями тело… в ближайшем лесу… Наверняка он бесцельно бродил там в очередном припадке безумия и в конце концов потерял сознание и… — Его голос понемногу затихал, будто самим тоном он хотел изобразить (эйдетически?) печальный конец своего друга. Наконец он завершил одной, еле различимой человеческим ухом фразой: — Что за ужасная смерть…

— Его руки были изранены? — глупо спросил я.]

Загрузка...