Глава 2 Степи

Земля выглядит пустой. Реки, спускающиеся сюда с гор, медленно текут средь колеблющихся трав. Человеческая жизнь здесь – группки полукочевых скотоводов, юрты которых – гэр – сливаются с небом. На этих ярких равнинах воспоминания о безлюдных болотах возвращаются только при взгляде на торфянистый поток вод Онона и на профиль гор за спиной, да, возможно, при боли в теле.

Но в глазах местных жителей, чей шаманизм приспособился к буддизму и пережил коммунистические взгляды, вся местность одушевлена. Людям нужно пользоваться ею деликатно, потому что она принадлежит им не в полной мере. Невидимые духи-хозяева властвуют над нею с вершин своих холмов, увенчанных обо или абсолютно голых, но всегда живых по представлениям живущих тут людей. Через них эта земля дышит. Горы таят в себе непредсказуемую мощь, уступающую только всеобъемлющей эгиде Вечного Неба, а водные потоки – это воплощенная жизненная сила земли. Особняком тут стоит исходящий из сердца монгольских земель Онон – «Священная Мать» или «Мать-правительница». Даже души предков остаются в мире смертных, бродя за каким-нибудь холмом или излучиной реки, или задержавшись за невидимой дверью на горном склоне.

Наш УАЗ трясется, направляясь с рассветом на восток по колее из твердой грязи; местность становится все шире и ярче. Монго и Ганпурев попрощались и ушли, подгоняя своих лошадей и радуясь полученной премии. Онон резко свернул на север к российской границе, а мы следуем вдоль его притока Эгийн к деревне Батширээт. Наш шофер Тохтор – горожанин с накаченной грудью и добродушными глазами на неизменно спокойном лице. Он ведет машину по каким-то ориентирам, которых я никак не замечаю.

Даже степные деревеньки, на которые мы наталкиваемся, едва выдают присутствие человека на этой древней земле. У домов с оградами металлические крыши карнавальных цветов – алого, оранжевого, кобальтово-синего – словно в траву выбросили кучу игрушек. Иногда на чьем-нибудь дворе видна грибовидная макушка гэр, словно семья все еще мечтает о прежней свободе и может в один прекрасный день сорваться с места. Чаще на дворах нет ничего, кроме будок-туалетов, какого-нибудь китайского мотороллера или сломанного грузовичка. Хлипкая ограда, окружающая каждый дом и при этом неровно гуляющая вдоль широких грязных улиц, усиливает ощущение, что поселение может легко снести следующая буря.

Батширээт, куда мы попадаем к полудню – первое из таких кажущихся временными мест. Вокруг почти никого. Есть выцветшая реклама G-Mobile и караоке, но большинство магазинов заперты или разрушены. Группа женщин в цветастых юбках и платьях торгуется в магазине на главной улице за какие-то бытовые товары. Их щеки обожжены зимними ветрами, а волосы собраны в прическу «конский хвост». Они весело смеются.

Долины мельчают и открываются на восток в чистую степь. Холмы усохлись до усыпанных камнями складок; по пастбищам бродят гигантские многоцветные стада коров – иногда по две сотни. К северу от нас за равнинами, усыпанными сезонными озерами, бледнеет горизонт. Дороги извиваются и сходятся, и кажется, что Тохтор выбирает путь наугад. Неровная поверхность колеи сотрясает шасси, а я сижу, обложив свои ребра поклажей в качестве подушек и мечтая, что там только синяки, а лодыжка всего лишь вывихнута (однако спустя несколько месяцев рентгеновское исследование покажет два сломанных ребра и перелом малоберцовой кости).

Через эти северо-восточные пустоши мы направляемся к далекой российской границе. Онон светлой дугой течет к северу от нас, и мы пересекаем местность, незнакомую даже Батмонху. Для ночевки мы находим простые лагеря для туристов, но людей там нет. В гостевых гэр стены сделаны из плотно сбитого войлока, толстого и теплого, а на завтрак, если повезет, имеются жареные манты и домашний йогурт. Однажды ночью какие-то обветренные пастухи предоставили нам семейную юрту; ее стены укреплены бревнами – против ветра. Внутри она устроена по-старому. От круглого дымового отверстия расходится ивовый каркас, а стоящая на полу печь устремляет ввысь ржавую трубу. На домашнем алтаре больше нет фотографий партийных лидеров; произошел возврат к старым святыням. К жестянке с надписью «Имперское печенье наилучшего качества» прислонены грубые изображения тибетских буддистских божеств и защитников – милостивой Белой Тары и устрашающего Черного Махакалы[11]. Под ними, рядом с миниатюрным молитвенным барабаном[12], горят семена можжевельника, а позади висят комочки сухого курта[13] в качестве жертвоприношения местному горному духу. Семья угощает нас блюдом из холодных бараньих костей и оставляет спать: я на единственной кровати, а Батмонх и Тохтор устраиваются на одеялах на полу.

Эти передвижные жилища и состоящие из них эфемерные поселения кажутся вполне естественными для бурят (этнической группы монголов), которые живут в этом регионе. Их недавнее прошлое омрачено бегством и преследованиями. В начале прошлого столетия, когда их родину в России охватила революция и Гражданская война, они бежали на юг, в более спокойную Монголию. Однако на эту страну уже начала надвигаться тень России, и вскоре на них опустился сталинский бич; здесь он оказался в руках Хорлогийна Чойбалсана – монгольского деспота, столь же безжалостного, как и его советский наставник. В течение 1930-х годов ночные аресты забирали тысячи бурят – на казнь или в трудовые лагеря. Их обвиняли в панмонгольских заговорах или в шпионаже в пользу новой агрессивной Японии. В эпоху страха судебные разбирательства шли совершенно иначе. Между 1937 и 1938 годами – в пик массовых расправ – репрессировали половину монгольской интеллигенции, а также 17 000 монахов.

И все же буряты продолжают жить широкой полосой к югу от границы с Россией. Их всего 42 тысячи, то есть меньше 2 процентов населения Монголии, однако их таланты обеспечили им непропорциональное влияние и недовольство. Именно они занимают бассейн священной реки Онон от источника в горах Хэнтэй до устья за границей Сибири к востоку от нас.


Те темные годы почти исчезли из памяти живущих, но их тень может пасть даже на тех, кто слишком молод, чтобы помнить: осиротевшая женщина, лишенная собственной истории и живущая в городе, все еще носящем название Чойбалсан, или прихлебывающий чай в холле отеля мужчина, которого я встречаю однажды днем в Улан-Баторе. Он уже в возрасте, но его волосы по-прежнему черны, а морщин на лице почти нет. Он доверяет мне – думаю, потому, что мы познакомились через общего друга – и бегло говорит по-английски: бурятский государственный служащий, работающий в молодой и уязвимой демократии. Он говорит, что сто лет назад его дед и бабушка бежали от большевистской революции из российской Бурятии, которая до сих пор является родиной его народа, и осели в Монголии, где река Онон заходит на территорию Сибири.

Он говорит:

– Я до сих пор возвращаюсь туда, где родился. Не могу объяснить, но иногда я ложусь на землю в этом месте и мну почву в руках. Потом я ощущаю, как земля, ее горы входят в мое тело.

Он разводит руки, пытаясь выразить это, признавая какие-то глубокие унаследованные идеи или заблуждения; мне кажется, что он не уверен. Он говорит о своей «плацентарной родине» – как я понимаю, о древнем обычае закапывать плаценту ребенка в месте его рождения. Я хочу спросить его об этом, но медлю, а он только сообщает: «Это такое побуждение к возвращению», и я слышал, что такое место рождения может навсегда привязать человека и даже тянуть его назад при смерти.

В советские времена этот ритуал возвращения домой спокойно продолжали выполнять: такой спасательный канат был сильнее, чем простая принадлежность к государству. Затем террор 1930-х годов принес ошеломительные беды, когда преступлением была сама принадлежность к бурятскому этносу, и люди сжигали или прятали свои генеалогии, стирая свое прошлое и создавая разрыв, который не зажил даже сейчас.

– Мы утратили свое наследие, – мрачно и монотонно говорит мой собеседник. Для него подлинность собственного народа связана со степями. – Дети наших кочевников ходят в школы, где учатся по русской или китайской программе. Вскоре они уже не помнят, как им нравилось кататься на лошади или доить корову. Да они уже, наверное, даже не знают, что такое корова.

Я гляжу на него, на его строгий костюм и галстук, и удивляюсь тому, сколько горожан считают своей родиной дальние стоянки, где под ними бьется и пульсирует земля. Однако, по его словам, его дед был не пастухом, а талантливым журналистом. Он с самого начала принадлежал не к тому классу.

– Однажды вечером в 1941 году, считая, что находится среди друзей, он сказал, что надеется на победу Гитлера в войне и что красные перестанут угнетать Монголию. Той же ночью его забрал КГБ, и он исчез в ГУЛАГе. В то время с одной стороны приближалась Германия, с другой – Япония. Никто не чувствовал себя в безопасности. Дед вернулся домой только после смерти Сталина в 1953 году. Он умер через три месяца, спокойно, дома, словно именно этого и ждал.

– Твой отец помнит его?

– Отец никогда не говорил об этом. Я вырос в неведении. Потом произошло падение Берлинской стены, горбачевская перестройка, но все это казалось далеким, не как у вас. Но у нас была собственная революция, и в 1991 году архивы открылись. Я смог прочитать допросы деда. И внезапно осознал все происходившее. Нас сильно советизировали, понимаете? Нам хорошо промывали мозги. А когда я прочитал, то не выдержал и заплакал.

В тот момент возрождающегося национального самосознания народный гнев нашел свою цель не в Чойбалсане, которого долгое время превозносили как героя-патриота, а в далеком, почти абстрактном Сталине.

– Да, некоторые из нас ненавидят Сталина. Но мы ничего не имеем против русских. Нам они вполне нравятся. – Он внезапно хмурится. – Я это тоже не совсем понимаю после того, что они сделали. Возможно, из-за того, что они принесли нам культуру, европейскую культуру. Они дали нам медицину и образование. Мы начали сильно снизу, понимаете, начали почти с нуля. Век назад мы были во власти китайцев, и они нас грабили…

Это по-прежнему удивляет меня. Русские разрушили национальную культуру монголов, разорили их монастыри и почти уничтожили их элиту. Однако глубокую ненависть и подозрения вызывают китайцы, господствовавшие в стране три века до 1921 года[14]. Богатый набор их орудий пыток выставлен в государственном музее рядом с конторскими книгами их жадных торговцев. В памяти людей осталось их беспощадное ростовщичество. Говорят, что в долгу находилась половина страны. Даже сейчас существуют монголы, которые верят, что их преследуют давно умершие китайцы, не давая им приближаться к зарытым сокровищам. От этого не сумели избавить ни ламы, ни шаманы.

Возможно, советская пропаганда продлила эту антипатию, но именно лавина китайской иммиграции в начале прошлого века бросила страну в пучину насилия и толкнула ее в объятия России.

– Китайцы бы убили нас всех, – говорит мужчина.

В качестве иллюстрации он двигает по столу китайскую чашку и русскую бутылку, располагая их по разные стороны листа мятой бумаги, которые он назвал Монголией.

– Китайцы только брали, а русские отдавали. Когда мы что-нибудь покупаем, всегда приобретаем русское, хотя оно вдесятеро дороже, и его мало. – Он с сожалением придвигает к бумажной Монголии чашку и отодвигает бутылку с водкой. – Мы ненавидим китайцев, но вынуждены вести с ними дела. Они повсюду. Боюсь, в конце концов они захватят нас. – Его голос падает до шепота. – Говорят, что они даже пасут наши стада.

Его руки продвигают чашку, и я слышу, как бумага под ней сминается.


Мы едем на юг от Батширээта. Степи взмывают к горизонту волнами трав и камней; в небе видны пятнышки нескольких воздушных змеев. То здесь, то там двигается стадо или поднимает белый купол над травой какая-нибудь юрта. Где-то здесь в 1206 году курултай – собрание монгольской знати – провозгласил Чингисхана великим ханом над всеми племенами. Мы приближаемся к этому месту по побелевшим камням и подходим к шестиугольной ограде, окружающей кучу серых камней и помост, украшенный вотивными[15] полосами ткани. Объявления, что на этом месте состоялось то судьбоносное собрание, нет; однако люди оставляют подношения – сласти, светильники, измельченный чай; откуда-то из пустоты выныривает велосипедист, объезжает трижды курган, бросает камешек и исчезает в синеве.

В советское время почитание Чингисхана, как и прочие признаки монгольского национализма, придушили, но с обретением независимости возникла большая тяга к любым его следам. Появилась масса посвященных ему колонн и обо, а ландшафт к востоку от Улан-Батора разрушен монструозной стальной статуей – самой крупной конной статуей в мире. Однако почти все такие места – фальшивки или не имеют должного подтверждения. Местонахождение первого курултая неизвестно, и предостаточно мест, конкурирующих за звание места рождения и захоронения Чингиса. В деревушке Биндэр, которая паутиной оград и яркими крышами напоминает Батширээт, бывший премьер страны устроил альтернативное место курултая: неприглядный столб с врезанными изображениями хана; рядом в нетронутом виде лежат маленькие кучки денег от приверженцев. По словам Батмонха, причина в том, что в этой деревне экс-премьер родился.

К вечеру мы подъезжаем к месту, где степь превращается в лесистую долину. Крутой склон, усеянный валунами и лиственницами, обрывается на вершине голыми лезвиями оранжевой скалы. Они выпирают из подлеска и превращают линию горизонта в ряд сломанных зубов. У подножия холма проходит длинная стена сухой кладки; необработанные камни не дают намеков на время постройки. На голой местности, где практически нет массивных построек, такая защитная конструкция выглядит интригующе. Стена в некоторых местах разрушена, она уходит в обе стороны по склону холма, пробегая примерно три километра – словно когда-то на холме стоял целый укрепленный город, а потом, стертый непогодой, ушел в землю и скалы.

В 2002 году это загадочное место, получившее название Стена Подаяния, превратилось в арену страстных археологических раскопок. Их финансировал брокер из Чикаго (и археолог-любитель) Мори Кравиц, убежденный, что именно тут расположена могила Чингисхана, набитая сокровищами его походов. Раскопки шли в атмосфере бурного оптимизма. Батмонх, работавший тут в молодости, до сих пор помнит, в каком активном темпе они проходили. Обломки гладких валунов, оставшихся на холме после ледника, создают иллюзию человеческой деятельности. Выявлено более сорока предполагаемых могил. Обнаруженный труп в ламеллярном доспехе[16] назвали монгольским воином и вернули в могилу без проверки ДНК. По иронии судьбы, именно шумиха вокруг проекта привела к его закрытию. Чингисхан был к этому моменту практически национальным божеством, и перспектива осквернения его могилы – да еще и иностранцем – вызвала вмешательство властей. Работы принудительно прекратили.

И все же мы проходим через проломленную стену с какой-то надеждой. Ее внешняя сторона скошена, опирается на щебень, заросший травой, и часто целиком уходит под землю. Батмонх забирается выше – туда, где, по его воспоминаниям, находились могилы. Я иду ниже, пробираясь сквозь цветы и клонимый ветром чертополох к скалам, которые при приближении теряют рукотворную форму. Говорят, что эти камни кишат гадюками, но я вижу только сурков, бегущих к невидимым норам, и стервятника, парящего над головой. Отдыхаю в выложенной камнем яме, которая, на мой взгляд, могла быть могилой, и слышу навевающих сон кузнечиков. Здесь нет никакого сходства с местом имперского захоронения, описанным в путаной письменной истории: по преданию, над могилой Чингисхана прогнали табун лошадей, чтобы ничего не было заметно. Немногочисленные артефакты, найденные у Стены Подаяния – битая керамика, кусочки угля – рассказывают совершенно другую историю. Упорные археологи жаждали вернуться, однако, похоже, это колоссальное замкнутое пространство вообще не имеет ничего общего с Чингисханом. Это некрополь некогда грозных киданей, которые много лет правили северным Китаем и Монголией, но их государство пало почти за сорок лет до рождения монгольского императора.

В литературном памятнике, описывающем жизнь Чингисхана – «Сокровенном сказании монголов»[17] – о его могиле ничего не говорится. Такой пробел в замечательном документе заставляет предположить, что раскрывать ее местоположение было запрещено; но именно «Сокровенное сказание» помещает юность Тэмуджина и первые конфликты в его жизни в долину Онона. Монгольский оригинал этого анонимного эпоса, написанного через несколько лет после смерти Чингисхана, утерян; в девятнадцатом веке в пекинской библиотеке нашли текст, транскрибированный китайскими иероглифами. Этот труд пропитан устной традицией, где история сливается с легендами, а яркая деталь – с архаичным эпитетом. Похоже, что он был написан в качестве поучительной истории для монгольской правящей семьи, и описывает восхождение их великого предка – от юношеских страхов и преступлений (он убил собственного сводного брата) до реализации своего божественного призвания после зова Вечного Неба. Помимо привычной для Запада шокирующей жестокости, вырисовывается сложный характер – и политический, и визионерский. Именно на берегах Онона монголы наконец объединились под его властью, и именно в долинах этой реки совместные охоты и первые сражения положили начало империи, созданной верхом. Два десятилетия его более поздних кампаний «Сокровенное сказание» сводит всего к нескольким фразам, однако к моменту смерти Чингиса в 1227 году его государство простиралось от Тихого океана до Каспийского моря, а потомки хана еще увеличили его, завоевав Китай на востоке и дойдя до Вены на западе – создав самое крупное государство с неразрывной территорией в истории. К 1290 году Азия от востока до запада стала одной обширной конфедерацией, и Pax Mongolica[18] просуществовал целый век, когда процветала торговля и царил вымученный мир. Говорили, что девственница с золотым блюдом могла безопасно пройти от Китая до Турции[19].

Возможно, Чингисхан, не оставивший в бассейне Онона материальных следов, пронизывает эту территорию больше в воображении. Когда мы вечером возвращаемся, река кажется нам уже не просто какой-то случайностью ландшафта, а его бурлящим сердцем. Сейчас Онон сильнее, глубже, подпитывается горными притоками. Тускло мерцающие стальные гребни и впадины на поверхности воды мягко добираются до берегов и разъедают их. И тем не менее он все еще невелик – двигающаяся в темноте ленточка – и ни одна теория не может полностью развенчать представление, что именно он породил эти катастрофические перемены в Азии, и что современная Монголия с населением в три миллиона человек некогда изливала потоки такой концентрированной мощи.

Сейчас русская граница лежит всего в 80 километрах, однако на момент смерти Чингиса она проходила в пяти тысячах километров к западу, где тогдашнюю Россию представляла мозаика строптивых княжеств. Между 1237 и 1239 годами Золотая Орда – северо-западное монгольское государство – обрушилась на эти уязвимые земли, сокрушила Киев (самое мощное и развитое из местных государств) и наложила на уцелевшие славянские народы устрашающую дань. Порабощение России монголами значительно перестроило ее судьбу, помешав будущему сближению с Западной Европой. Так называемое «татаро-монгольское иго», по предположениям некоторых историков, породило стоический фатализм России, заморозив ее в крепостничестве и самовластии. Таким образом, в вопиющей изворотливости ума Иван Грозный, Сталин и Путин становятся отпрысками Чингисхана, а извечный раскол этой страны между западной цивилизацией и «азиатской» судьбой зародился у залитой лунным светом реки, бегущей под нами.


На следующее утро на небе ни облачка. На юге, у бледного горизонта мы видим летящих журавлей. Невозможно сказать, к какому виду они принадлежат – величавые даурские журавли или журавли-красавки, и их печальные голоса практически не слышны вдали, однако мы видим четкую траекторию их полета, вытянутые шеи и потрепанные кончики крыльев – когда они направляются в Гималаи и дальше в Индию. Красота, танцы и даже известная по слухам моногамия привели к попаданию этих птиц в мифы по всей Азии (китайцы полагали, что они несут мертвых к бессмертию), и я смотрю, как они исчезают, со смутным сожалением – словно они никогда не вернутся.

Тохтор высмотрел четверку лебедей, плывущих по степи. Они опустились на сезонное болото и плавают посреди мокрой травы. За ними на небольшом возвышении появляются три оленных камня. Такие монолиты разбросаны по всей степи. Неясно, отмечены ли так места каких-то церемоний или захоронений, но эти камни похожи на фигуры людей, на которых вырезаны мчащиеся олени; назначение камней остается неизвестным. Те, что нашли мы, настолько истерлись, что остались только призрачные намеки на линии. Два камня выше меня, это цельные гранитные плиты: фигуры воинов, возможно, трехтысячелетней давности, которые все еще прямо стоят на пустой равнине.

Через час мы оказываемся в месте, где земля обрывается, а из-под травы прорывается гранитный склон. Возможно, наличие воды, которая иногда просачивается между его камней, привело к появлению здесь поселения охотников мезолита, оставивших свои следы примерно 15 тысяч лет назад. Отщепы их каменных орудий все еще разбросаны по склону. Несколько месяцев назад я видел фотографии одной из местных скал, покрытой петроглифами – козел с изящно загнутыми назад рогами, приземистые лошади, похожие на диких животных монгольской породы, северный олень с замечательными рогами и пара крадущихся крупных кошек (как мне показалось). В этом созвездии детально вырезанных зверей стоял человек с луком и стрелами, а над ним была выгравирована свастика – символ благополучия в древней Евразии.

Я карабкаюсь по камням вместе с Батмонхом в надежде найти их, но каменные стены пусты, а щели между ними голы. Батмонх так же озадачен, как и я. Ему не терпится заполнить пробелы в его образовании советского типа. Мы сидим в траве и думаем: может быть, камень способен ожить в результате какого-нибудь трюка типа косых солнечных лучей? Гигантский валун у моих ног покрыт символами, которые я не могу прочесть. Они грубо и глубоко врезаны в камень, испещренный серым лишайником. Насколько я знаю, считается, что в этом месте сохранилось около двадцати надписей – от тибетских, персидских, древнетюркских и монгольских до текста предков династии Ляо[20]. Однако вижу лишь джунгли плотно сгруппированных знаков – возможно, племенных знаков – словно утерянный алфавит. Батмонху кажется, что он опознал изображения, похожие на клейма, используемые для кочевых лошадей, а я воображаю, что обнаружил задушенный лишайником шрам моего Белого: круг, разделенный пополам.

С неотпускающим беспокойством мы возвращаемся к своему УАЗу. Тохтор спит на водительском сиденье; его живот комфортно колышется между рубашкой и брюками. Ему нравятся эти поездки на свежем воздухе за городом, но он не видит смысла в старых камнях. Как в какой-то момент и я. Еще шестьдесят лет назад монгольские археологи идентифицировали на этих откосах почти триста вырезанных фигур. Я воображал, что среди петроглифов, типичных для второго тысячелетия бронзового века, найду животных изменившегося ландшафта (этот выход пород когда-то находился посреди озера), и я, возможно, обнаружу профиль лося, ненасытный аппетит которого давно проявился бы в лесной растительности. Может быть, я бы даже заметил далекого мамонта (западнее, на Алтае, они дожили примерно до 1000 года до нашей эры) или реликтового носорога. Вместо этого огромная скала исчезает из виду, а я угрюмо сижу на заднем сиденье внедорожника, зная, что в скале где-то живет множество животных, но моим глазам не хватает остроты зрения, чтобы воскресить их.


В шестидесяти километрах за этой одинокой скалой земля поднимается и уходит в тень сосен. Можно бродить здесь по песчаной почве и лишь удивляться, почему земля выглядит неровной и изношенной, как место исчезнувшей деревни, или почему некоторые камни столь любопытно выровнены. Мы лезем на невысокие пригорки, где когда-то давно стояли деревья, и один раз я различаю в рыхлой земле очертания захороненного входа. Это Дуурлиг-нарс – могильник элиты неуловимого кочевого народа хунну, империя которых две тысячи лет назад заходила далеко в глубь Сибири и билась о Великую китайскую стену. Они не оставили о себе письменных упоминаний и отражены в истории только сквозь призму взглядов перепуганных китайцев, которые сочли их чумой безликих варваров. Десять лет назад, когда археологи исследовали место, по которому мы ходим, разбросанные в разграбленных камерах обезглавленные тела представлялись смешанной европеоидно-восточноазиатской расой. Многие ученые считали их предками гуннов, которые вторглись в Европу примерно в то же время, когда хунну исчезли из истории.

Здесь две сотни могил, но раскопано только пять. Где-то под нашими ногами огромная каменная плита закрывала вход в камеры в три яруса, обшитые деревом; они покосились и наполовину обрушились после вторжения грабителей. В самой нижней камере находился покрытый красным лаком гроб; он разрушился, но на земле остались ажурные следы облицовки из золотой фольги с золотыми цветками. Среди обломков блестели фрагменты парадного наряда, некогда лежавшие на груди тела: украшения из лазурита в виде птиц, золотые и янтарные бусы, бирюза в форме слез и маленькие фигурки коней из позолоченной бронзы.

Эти могилы населены конями. Над погребальной камерой валялась спутанная узда – трензеля и нащечники[21] и лежали скелеты двенадцати принесенных в жертву лошадей; они согнули ноги, словно двигаются, сопровождая дух человека в степь по ту сторону смерти. В других могилах стояли кувшины, наполненные конскими костями. Ибо это была держава лошади. Китайцы с удивлением писали, что дети хунну, прежде чем оседлать лошадь, ездили на овцах и стреляли в птиц и полевых мышей. В бесконечных войнах разрозненная конфедерация хунну могла отправить несколько тысяч конных воинов против великой династии Хань, пехотинцы которой иногда садились в седло, чтобы не отстать от кавалерии, но перед сражением спешивались, ощущая, что не ровня коннице.

Во времена неспокойного мира эти два государства брали или получали дань в зависимости от того, кто был сильнее. Хунну отправляли своих принцев в качестве заложников. Китайцы выдавали замуж своих принцесс – поэзия тех времен полна их печали – и отправляли послов, обреченность миссии которых была «вытатуирована» на их лицах. Среди погребальных даров в самой богатой могиле – керамические чаши, шелка, бронзовые котлы и чайники – находилась покрытая черным лаком колесница, целиком привезенная из Китая; осталась ось от высоких колес, панели от кузова и крепление для зонтика от солнца. Возможно, страх перед темнотой в гробнице отразился в дарении тройного светильника и китайского зеркала – для света и отпугивания демонов.

Мы наступаем на упавшие сосновые шишки, и в тихих сумерках шаги кажутся выстрелами. С деревьев бросаются крохотные летучие мыши. Мы задаемся вопросом, избежала ли осквернения хотя бы одна могила из сотен и что может оставаться в земле под нашими ногами. Часто трудно определить, кто расколотил погребальные артефакты – грабители или плакальщицы, потому что обычай разбивать такие жертвоприношения сохранился у отдаленных сибирских народов до сих пор. Они считают, что загробная жизнь противоположна нашей, и поэтому то, что сломано здесь, будет неповрежденным там, и эти обломки, сопровождающие мертвых, как и они сами, ждут момента, чтобы снова стать целым.


Пока Онон петляет по мягкой земле, он пополняется паводковыми водами. Теперь река уже под сто метров в ширину и течет быстро, без блеска. Когда я спускаюсь, чтобы попить из нее, берега крошатся. Струи холодят мои пальцы.

Один старик называет реку Онон – «мать-правительница», как это делают буряты, воспринимающие реку как женщину. Нельзя вырывать кусты и деревья, растущие по берегам, не говоря уже о том, чтобы помочиться в воду. Река уже загрязнена из-за добычи золота под Батширээтом, и ее воды испачканы. Вытяните тайменя из глубин – как учатся делать местные жители, – и Онон рассердится и выйдет из берегов. Местные не знают, что далеко ниже по течению река становится великим Амуром, отделяющим Россию от Китая, и не знают, где она кончается. Для них река уходит в туман бессмысленности, как только пересечет границу с Сибирью.

Некоторые считают, что Чингисхан родился восточнее Биндэра, где в реку впадает мелкая речушка Хурхин. Когда эти реки встречаются, Онон слабо шелестит. Поток разделяется вокруг заболоченных островов, увенчанных ивами, и вырезает берега с галькой и упавшими стволами берез. Согласно «Сокровенному сказанию», Чингисхан родился на Ононе рядом с загадочным «Бугром-селезенкой» (урочище Делюн-Болдок), и окружающие луга вкупе с ближним холмом подпитывают национальную тягу к месту поклонения: по склону разбросаны многочисленные обо.

Еще больше споров вызывает место могилы завоевателя. Он умер в 1227 году во время похода, вдали от сердца монгольских земель, но, похоже, его вернули в горы Хэнтэй. Почти сразу же поползли дикие слухи о местоположении могилы Чингисхана. Возвращение процессии было тайным и ужасным. Всех свидетелей убили. Вместе с ханом похоронили сорок девушек, а рабов и солдат, строивших и охранявших гробницу, казнили, чтобы не осталось никого, кто знал бы ее местонахождение.

Чем ближе свидетельства к дате смерти Чингисхана, тем они расплывчатее. Двух китайских посланников, жаждавших посетить это место, девять лет приводили к охраняемой границе запретного района в горах Хэнтэй, и они не видели никаких признаков захоронения.

С 1870-х годов множество экспедиций безнадежно пытались найти гробницу. Большинство ученых сходятся, что могила расположена на южном склоне горы Хан-Хэнтэй, которая считается Бурхан-Халдуном, однако это недостоверно[22]. Гора простирается примерно на 1000 квадратных километров; местность здесь труднопроходима, а покрытые льдом скалы создают иллюзию рукотворности. Могила не найдена, и многие монголы предпочитают, чтобы так и оставалось.

Загадка неизвестной могилы, возможно, усиливает иллюзию, что Чингисхан все еще жив и сейчас, после семидесятилетнего советского запрета, великий хан снова появляется, внушая благоговейный страх своему народу. После получения независимости в 1990 году как будто распахнулись какие-то шлюзы. В одночасье поменяли советские названия. Появились аэропорт Чингисхан, университет Чингисхана, роскошный отель «Чингисхан», институт по исследованию жизни Чингисхана. Каждого второго новорожденного мальчика называли Чингис или Тэмуджин. Даже в провинции люди пили пиво «Чингисхан», слушали поп-группу «Чингисхан» и потребляли водку «Чингис». Стоявший на главной площади столицы вдохновленный Москвой мавзолей с забальзамированными телами национальных революционных героев Сухэ-Батора и Чойбалсана снесли, чтобы освободить место для гигантского памятника хану, а возрожденный шаманизм требовал доступ к его духу.

Тем временем за границей – в китайском автономном районе под названием Внутренняя Монголия, ставшем альтернативным местом захоронения Чингиса – поклонение ему превратилось в квазирелигию универсального мира, что несет в себе мрачную иронию. Поскольку внук Чингисхана Хубилай основал китайскую империю Юань, то Монголия могла бы претендовать на сам Китай; с другой, более мрачной стороны, Китай может – ссылаясь на то же единое государство – подумывать об исторических претензиях на Монголию.

* * *

Путь в Дадал, маленький центр бурят, идет по извилистым колеям, сотрясающим кости, и мы используем компас. То там, то здесь одинокая юрта маячит под холмами своим серым куполом. Мы пересекаем Онон вместе с машиной на понтонном плоту, молчаливый лодочник направляет его вдоль закрепленного троса. Вода под нами кипит водоворотами, словно ее тайно растревоживают в глубине. На отмелях смеются меднокожие дети. Когда мы снова попадаем на дорогу, река исчезает из виду, степь возвращает свое голое спокойствие, и мы снова оказываемся в одиночестве.

Через час на горизонте видна линия телеграфных столбов, а затем появляется Дадал. Это разбросанная деревня из огороженных домов; у некоторых спереди окно и ажурные карнизы крыш. Лошадей тут вытеснили мотороллеры, а на стенах висят спутниковые тарелки. Но немногочисленные жители вокруг выглядят одинаково бедно. Несколько полных веселых женщин с раскрасневшимися по-тибетски щеками советуются по мобильному телефону, а массивные мужчины в дэли и тяжелой обуви сидят на холодном солнце. Грязные улицы, похоже, ведут в никуда. Ограничивающие их заборы проломаны или обвисли, в лужах стоят старые корейские грузовики.

Дадал – еще одно место, без оснований претендующее на право быть родиной Чингисхана; неровная памятная плита, где золотом вырезано его гневное изображение, стоит тут с 1962 года – тогда это был протест против конкурирующих притязаний в Китае. Сегодня она находится на практически разрушенной стоянке для путешественников. Выше, на крутом холме, куда я забираюсь с ноющими ребрами, на праздничном обо развеваются разноцветные полосы ткани (по словам Батмонха, красный цвет означает огонь, желтый – солнце, зеленый – землю, белый – чистоту, голубой – Вечное Небо), а также истлевшие молитвенные флажки, повешенные монахами; есть и несколько бутылок вотивной водки.

Такие ориентиры, вдохновленные политикой, сливаются с вневременным окружающим анимизмом[23] – настолько расплывчатыми и укоренившимися верованиями, что их не смогло уничтожить даже массовое искоренение в начале двадцатого века. Сильнее на них подействовали события 1930-х годов, которые разделили целые общины и отняли у людей ключ к их прошлому.

На тихой улочке Дадала с более красивыми домами один старик бросает вызов Времени. Чимент живет с женой в бревенчатом доме, возвышающемся на полметра над землей – деревянные подставки отделяют дом от вечной мерзлоты. В восемьдесят пять лет он излучает странную стойкую свежесть. Он по-прежнему крепок и гладкокож.

– Думаю, что я третий по старшинству в Дадале. Нас трое осталось, очень старых. – Он слабо улыбается. – Я из них самый молодой.

Мы сидим рядышком на его кухне, и Батмонх переводит его сильно выраженный бурятский говор.

– Мы называем себя «людьми с прямой памятью», потому что испытали то, о чем остальные только слышали. Мы последние.

Я понимаю, что он хочет поговорить со мной, поскольку ощущает, как утекает его прошлое, словно язык, на котором скоро никто не сможет говорить. Он говорит слегка нравоучительно, делая долгие паузы, словно восстанавливая образы, пока они не пропали.

– Я не знаю, откуда пришел мой народ, но откуда-то из России во время Гражданской войны. Мы, буряты, воевали вместе с белыми русскими против красных, а после поражения моя семья бежала в Монголию. Они думали, что тут пусто.

Тогда на юг хлынуло более 40 тысяч бурят, однако вскоре беспрепятственное перемещение кочевников-скотоводов между Сибирью и Монголией стало лишь воспоминанием, и ко времени рождения Чимента границу уже закрыли. Беглецы тогда оглядывались на родину со страхом умереть на чужбине, а иногда с горьким удивлением от осознания того, что их родственники находятся всего в нескольких километрах внутри России – как они говорили, на расстоянии собачьего лая. Не желая оставлять свои тела в чужой земле, некоторые беженцы предпочитали кремацию, чтобы ветер мог унести их душу. Они пытались вернуться к своим семьям – особенно в Новый год по лунному календарю – и, как говорят, даже пересекали снежные равнины на границе, надевая обувь задом наперед или крепя к ней оленьи копыта, чтобы перехитрить пограничные патрули.

Но для Чимента, связь которого с предками прервалась, даже это было бессмысленно.

– Отца и мать казнили в 1930-х, я их не помню. Потом меня усыновили. В те дни такое случалось. Усыновляя, защищали людей, детей. Повсюду семьи распадались, и люди разводились. Я помню, мне нравились мои приемные родители, но не более того. Отца тоже схватили и казнили. Тысячи людей. И стада отобрали. Говорят, у отца некогда было пятьдесят или шестьдесят лошадей, которые были нашей жизнью.

Он обращает на меня мягкий оценивающий взгляд – слушаю ли я, – и в его раскосых глазах и тонком рту легко представить страдание. Но вместо этого я вижу спокойствие.

– Потом, говорит он, – меня отправили в маленькое поселение на север, за мной приглядывала одна пожилая пара. Нас было восемнадцать семей, везде сироты или неполные семьи. Затем пришла война, и началась пропаганда – отправлять товары на север в Россию, хотя я не знаю, что мы могли делать для России, такие маленькие. Я вообще был мальчиком. Но именно тут я нашел себе жену.

Она сидит у печи и бьет мух пластиковой мухобойкой: крошечная, похожая на обезьяну женщина в колышущейся юбке, которая словно бы и не слышит нас. Она выглядит старше мужа на поколение. Чимент говорит:

– Мы очень рано поженились. Нам было по восемнадцать. Ее отца тоже казнили.

Она поворачивает к нам свое крошечное лицо, но ее глаза закрыты. Они с Чиментом прошли ужасные годы Чойбалсана только для того, чтобы очутиться в потрясениях принудительной коллективизации. Тем не менее она родила ему десять детей, из которых умер только один. Они не могли позволить себе отчаиваться. После смерти Сталина они открыто выступили против безжалостного следователя по имени Данзан, когда тот вернулся в Дадал из Улан-Батора. Протесты быстро распространились, словно поднялась великая тьма. Данзан принял яд.

– Даже в Дадале, – говорит Чимент, – все поменялось. Тут был коррумпированный партийный комитет, который преследовал, кого хотел. После смерти Сталина один из его членов сошел с ума, мне кажется. А может, напился. Во время национального траура он носился по деревне с криками: «Арестуйте меня! Я счастлив! Счастлив – Сталин умер! Почему меня никто не арестует?» – Он морщится от воспоминаний. – Но никто это не сделал.

Я блуждаю глазами по дому. Кухня открывается в большую гостиную с ковром на полу, в ней стоит шкаф с фарфором. Есть телевизор, новый холодильник. Не вижу ни молитвенного барабана, ни курильницы.

– Помогал когда-нибудь буддизм или шаманизм? – спрашиваю я.

– Нет. Ничего не помогало. – Выражение его лица не меняется. – Все это из нас вычистили. Головы были пустыми.

В конце концов он стал зарабатывать на жизнь скотоводством, работал в местной администрации, когда времена улучшились. Стена за моей спиной увешана старыми календарями и кучей фотографий – дети, внуки, правнуки – большая теплая семья, начало которой дал сирота, родившийся в никуда. Мне интересно, представлял ли он когда-нибудь свой дом в детстве на пастбище. Но он говорит только: «Я здесь».

Чего бы он ни добился, он сделал это благодаря природной сообразительности: бурятскому интеллекту, который все еще вызывает недовольство доминирующих в стране халха-монголов, а также предполагаемому сговору бурят с Россией в 1920-е годы. Чимент слишком осмотрителен или вежлив, чтобы жаловаться на такие предубеждения в присутствии Батмонха, но замечает перед нашим уходом:

– Вы можете прочитать в книгах, что тут происходило, но они часто ошибаются. Я говорю вам: всё творят люди, а не режимы. Половина случившегося вообще не имеет отношения к политике. Тут были личные чувства – ревность, злость, старые распри…

– Многие ли это помнят? – спрашиваю я.

– Слишком мало тех, у кого общее прошлое со мной. Молодые вообще не могут этого понять. Они живут в другом мире. Они даже восхищаются Чойбалсаном. Говорят, что он был великим стратегом и государственным деятелем. Я говорю, что он был чудовищем. Я это попробовал. Они – нет.

Возможно, психические раны старой диаспоры и в самом деле пропадают. Молодые поколения, не понимающие Чимента, обретают свою национальную идентичность не на связанных с Россией территориях, откуда они произошли, а здесь – на своей монгольской родине и в своем родном языке.

Когда мы с Батмонхом обедаем в видавшем виды ресторанчике, по телевизору над нашими головами показывают старый черно-белый пропагандистский фильм. Трое апатичных молодых людей по соседству и маленькая девочка смотрят вверх на властного Сталина, совещающегося с подобострастным Чойбалсаном, грудь которого увешана орденами. Фильм придает обоим тиранам сумрачную внушительность, поскольку они двигаются и говорят не в человеческом мире Чимента, а в конкурирующем мире, где историей манипулируют. Скучающие мужчины встают и уходят, а глаза маленькой девочки робко мечутся между телевизором и диковинным иностранцем.

Уплетая лапшу, Батмонх игнорировал экран. Но теперь он говорит:

– Я думаю, что в то время убили пятнадцать процентов нашего народа. Почти у всех, кого я встречал, семейные истории расплываются пятнами в 1930-е годы. Дальше никто ничего не знает.

– Твоя мать тоже? – спрашиваю я.

– Ее воспитывали в другой семье. Ее настоящий дед исчез, думаю, убит. Он стал монахом, и его предали.

– Кто предал?

– Младший брат. Донес и сам арестовал.


После отъезда из Улан-Батора я не видел никаких признаков буддизма. Везде, где мы проезжали, я высматривал дацаны, но их в этих краях практически не осталось. Казалось, что вера так и не оправилась от жестоких репрессий 1930-х годов. Единственный лама в Биндэре болел; монастырь в Батширээте стоял в руинах; в Баян-Ууле – последнем поселении перед тем, как Онон уходит в Россию – лама уехал на похороны.

Тибетский буддизм, который распространился по стране в семнадцатом веке, внес свою долю преследований. Иногда он брал на себя шаманские обряды и духов под другими именами; взял даже поклонение Чингисхану, и ламы вместе с местными вождями проводили грандиозные церемонии у обо; в других случаях шаманов привлекали к суду и казнили. К 1920 году, порогу катастрофы, гегемония буддистской церкви удушающей пеленой окутала всю страну. Монахи и зависящие от монастырей люди составляли треть населения, и путешественники с отвращением писали об их праздности и распущенности. Поддерживаемой Советским Союзом республике понадобилось почти двадцать лет, чтобы разгромить эту теократию, сровняв с землей большую часть из трех тысяч монастырей и храмов и расправившись с их монахами.

В последний раз по практически бездорожной степи мы едем к монастырю, который, как надеется Батмонх, еще существует. В месте, где мы в очередной раз пересекаем Онон, его воды прорезают крутые склоны податливой земли. Находим какую-то ночлежку, где урывками спим в одной узкой комнате – с единственной лампочкой и без воды. На следующее утро петляем по лугам и добираемся до скрытой долины. Стоянка для путешественников пуста. К монастырскому двору ведет небольшой мостик и дорожка из погрузившихся в воду камней. За восемьдесят лет двор зарос, а храм превратился в руины. По словам смотрителя стоянки, когда-то тут жили 120 монахов, но их казнили в 1930-е годы. Недавно кто-то привозил сюда шамана, чтобы поместить здесь доброго духа. Шаман сказал, что ощущает кровь и насилие, изгнать которые ему не по силам. Когда я вглядываюсь в мутные окна, я вижу только разрушающийся молельный зал и расползающуюся плесень.


Мы направляемся к российской границе через заросли сосны и плакучей березы. За ними открывается равнина, а дальше за степью взмывают суровые вершины. На импровизированной пограничной заставе дородный начальник ведет нас туда, где река уходит из его страны, направляясь в Сибирь. Однако тут мы границу перейти не можем – ближайший пограничный пункт для иностранцев расположен в полутора сотнях километров восточнее, в Эрээнцаве. Но он отводит нас по заросшей тропинке к сломанным железным воротам с надписью: «Российская граница – 200 метров». Вокруг них мы проходим к Онону, похожему на сталь и быстро текущему на север – к бледнеющим горам.

– Там Россия, – говорит он. – Люди тонули, пытаясь перебраться тут через реку.

Но он не объясняет, как и почему.

Батмонх спрашивает:

– Сфотографировать можно?

Начальник смеется:

– Можно. Но в интернет не выкладывайте.

Еще через два дня по пустой равнине мы добирается до Эрээнцава. Батмонх и Тохтор тихо переживают за меня. Где я остановлюсь? Как я буду двигаться дальше? Я, естественно, не знаю. Написанная на лице Батмонха озабоченность вызывает настороженность и у меня. Возможно, я стал слишком полагаться на его изобретательность и своеобразную сдержанную заботу. Он просит меня написать ему и, возможно, прислать что-то почитать. Конечно, я пришлю ему рассказ о нашем путешествии, если он увидит свет. Мы неуклюже обнимаемся, и я шагаю к российской границе с возбуждением от новизны и некоторой опаской.

Загрузка...