Глава 6 Город Благовещения

От Сковородино Транссибирская магистраль огромной дугой сопровождает Амур на юго-восток. Час за часом ты смотришь на вздымающиеся хребты с березой, дубом и лиственницей. Древние отпечатки вязов и гинкго в аллювиальной почве намекают, что некогда флора здесь была богаче – ближе к китайской и японской; когда-нибудь эта растительность может вернуться. В какой-то момент вы пересекаете невидимую границу медленно отступающей вечной мерзлоты. Появляются обширные неосушенные болота. Этот последний участок колоссальной дороги в десять тысяч километров начали строить в 1908 году при постоянной угрозе японского вторжения, и он стал одним из самых сложных. От дешевой китайской и корейской рабочей силы отказались – привезли русских рабочих в надежде, что потом они колонизируют этот край. Железная дорога преобразовала жизнь всего населения речного бассейна. Редкое жилье первых поселенцев, создавших успешную сельскохозяйственную экономику, утонуло в последовательных волнах более бедных иммигрантов, которые продолжали появляться в условиях гражданской войны, голода и коллективизации.

Пыхавшие дымом паровозы и вагоны для перевозки скота – предшественники того левиафана, который везет меня из Сковородино – набивались изможденными, но полными надежд крестьянами, которые, возможно, радовались пресловутой сибирской опоре на свои силы и презрению к бюрократии. Даже сейчас легко представить, что дух первых охотников, старателей, бывших крепостных и бывших каторжников сохранился в громогласном дружелюбии и редкой опасности, которые прокатываются по коридорам поезда майками-сеточками и пустыми бутылками из-под водки.

В моем купе только тоненькая шестнадцатилетняя девушка, ее заплетенные в косу волосы незаметно скрываются под халатом. Свернувшись под одеялом в темноте с мобильным телефоном, она шепчет: «Привет, мам. Это Алена… Нет, я не… У меня все будет ладно… какой-то иностранец…» Утром она обращается ко мне тоненьким голоском: «Вы бы не могли выйти? Мне нужно переодеться».

Проснулись мы посреди водного мира, где блеск осени тускнеет. Леса исчезли в переплетающихся болотах и реках, а по сумрачной линии горизонта маршируют телеграфные столбы. К полудню мы подъезжаем к Зее – крупному левому притоку Амура[61]. Проходя тысячу двести километров от Станового хребта, она несла на юг казаков-первопроходцев, а ее мягкое лето, плодородные черноземы и лиственные леса подпитывали слухи о сельском рае.

Здесь начинаются перемены. Впереди, километров на триста холмы отступают, появляются луга, а сам Амур начинает загустевать отмелями и островками; затем горы Малого Хингана, вторгнувшиеся со стороны Китая, поджимают его еще на полтораста километров.

Алена фотографирует Зею через мутноватые окна. Мы оба направляемся в Благовещенск, второй город на Амуре, и она тут впервые. По мере приближения она беспокоится все сильнее. Говорит, что хочет все запомнить. Как она вообще может столько запомнить? Даже когда наш поезд вползает на станцию, она фотографирует купе, койку, проводницу, пассажирский переход и меня – «Мой первый иностранец!» – так что ее невинное бодрое настроение становится заразительным, и я переношу ее радостное возбуждение на улицы Благовещенска.


По сибирским меркам город стар. Он основан в 1856 году, вырос после обнаружения на Зее золота, и на рубеже столетий рядом с избами тут стояли торговые дворцы. Один британский путешественник писал в 1900 году, что жизнь здесь втрое дороже, чем в Лондоне. Почти два месяца я не видел ни одного здания, обладающего архитектурной красотой, или какой-нибудь постройки существенно старше себя. Теперь я гуляю по набережной и по улицам в голодной эйфории. Кажется, что это место мне давно знакомо, хотя в предыдущих путешествиях я тут никогда не был. Оштукатуренные особняки пастельных цветов – синевато-зеленые, бледно-палевые – стали сонными офисами, университетскими факультетами, ресторанами, невозмутимо стоящими на тихих улочках. Некоторое из них обрели итальянское тепло и обыгрывают классическую архитектуру с помощью колонн, увенчанных башенками и свободно плавающих фронтонов. Они приносят непредсказуемое удовольствие. То там, то здесь какая-нибудь крыша украшена вазой или статуей.

Красивая набережная над рекой, кажется, тянется на долгие километры. Ее гранитные стены демонстрируют воздушные террасы и павильоны, а через каждые несколько метров на кованой ограде золотые крылья расправляет двуглавый российский орел. Все покойно и чинно. Парки усыпаны опавшими листьями. На мостовых под ногами розовая и серая патина, и клумбы петуний цветут посереди осени.

Река тут не достигает километра в ширину, а на противоположном берегу, сияя миражом или мучением, поднимается китайский город Хэйхэ. В безмолвии такого расстояния он выглядит нарисованным. Его совершеннейшая геометрия светится будущим. Причудливые шпили и зубцы его кубистского леса намекают на гедонизм, а вздымающиеся небоскребы – тридцать, сорок этажей, все еще увенчанные кранами – словно вздуваются, одержимые энергией и нетерпением. Гигантское колесо обозрения вдвое больше, чем российское в том парке, где я стою.

Тридцать лет назад Хэйхэ был небольшой деревней. Сегодня он намного больше, чем Благовещенск с его 200 тысячами жителей. И все же толстый бесконечный парапет деревьев скрывает жизнь его людей и движение транспорта. Вместе с широкой рекой это, кажется, запечатывает его в собственном мире: не столько город, сколько далекий призрак процветания. Ночью его ближние здания отбрасывают на воду разноцветные полосы света, а иногда на увеличенной громкости звучит музыка, словно танцуют все его обитатели.


Рассвет прозрачен и серебрист. Рядом с моей гостиницей – угрюмым пережитком советского времени – несколько рыбаков с надеждой забросили удочки с набережной. У ее восточного края, за парком, кишащим черными белками, в Амур широким потоком вливается Зея; у западного края вырисовывается сторожевая вышка. Между ними на протяжении трех километров раскиданы различные памятники – то государственно-строгие, то игривые. Есть бронзовые собаки, которые смотрят на Китай через балюстраду или комично растянулись на городских клумбах. Широко расставил ноги бык из металлолома. Пограничник с примкнутым штыком смотрит на юг, а нос его собаки дети натерли уже до блеска. Дальше фигура графа Муравьева-Амурского со скрученной картой в руке глядит на китайское колесо обозрения; восстановленная Триумфальная арка, снесенная при коммунизме, снова знаменует визит последнего царя.

Здесь собирается группа китайских туристов. Они не могут прочесть надпись старой кириллицей, что Амур был, есть и всегда будет русским. Они делают селфи не на фоне Благовещенска, а на фоне своего нового города за рекой. Бодрый старичок, приехавший сюда в первый раз, восклицает:

– Не самое лучшее место, не так ли? Бедно, очень бедно. – Он показывает жестом на Хэйхэ. – А вот посмотри на нас!

Впервые одиночество реки (за две тысячи километров я видел всего одно судно) грубо нарушено. Туда-сюда скользят полицейские суда обеих стран, а китайские патрульные катера с закрытыми брезентом орудиями на носу и корме рычат ближе к российскому берегу, чем к собственному. Смотрю с замиранием сердца. Медленно двигающиеся баржи (в основном под китайским флагом) несут вниз по реке ящики и грузовики, прогулочные суда из Хэйхэ проплывают в облаке музыки, а их громкоговорители неразборчиво декламируют историю берега, который некогда им принадлежал. После 1858 года русские относились к Амуру как к своей собственности, ограничивая китайцев южным берегом. Только в 1986 году речь Горбачева во Владивостоке, ставшая вехой в улаживании разногласий, подтвердила международные нормы для речных границ, по которым границей является не российский и не китайский берег, а судоходный фарватер между ними.

Китайское название Амура – Хэйлунцзя́н, то есть Река Черного Дракона; название дано за имперское величие дракона (это было существо императора) и его древнюю власть над штормами и наводнениями. В года драконьего гнева или пренебрежения тающие снега и летние муссоны затопляли тысячи квадратных километров, погружая под воду целые поселения в России и в Китае – с массовыми эвакуациями и сотнями жертв.

Что касается русского названия «Амур», то его происхождение не установлено, но оно точно не русское. Похоже, оно пришло из речи коренных народов и означает «Большая река» или «Добрый мир». Сегодня появляющееся урывками солнце окрасило реку в синий цвет: не в синеву безоблачного неба, а в индиговое зеркало, в котором разбиваются и снова собираются небоскребы Хэйхэ. Стихающие летние дожди подгоняют поток, но река тут всего на сто двадцать метров выше уровня моря, так что на долгом пути до Тихого океана ее уклон – всего около шести сантиметров на километр.

Суда с большой осадкой доходят до Благовещенска, где некогда путешественники, приезжавшие из Сретенска, могли поменять судно на более вместительное. В 1900 году стойкая английская путешественница Аннет Микин – первая известная европейка, проплывшая по Амуру – с глубоким облегчением покинула свою тесную посудину на реке Шилке. В красивой речной долине ее мучило нашествие кусающих зеленоголовых мушек, а на знойной палубе не ощущалось ни единого порыва ветра. Однако другие плавательные средства были приятнее. В 1914 году австралийская путешественница Мэри Гонт наслаждалась бархатной обивкой и панелями из красного дерева на корабле «Джон Коккериль», где на обед подавали осетрину, курицу и красную икру, которую намазывали «как мармелад на столе для британского завтрака». Один проезжий английский дипломат спокойно воспринимал искры, подобно фейерверку вылетавшие из трубы своего судна, зато жаловался на цену сигар, а американский священнослужитель Фрэнсис Кларк, плывший на «Бароне Корфе», писал, что на тысячи миль вверх по Амуру воды были «сладкими и полезными» и имели цвет белого вина.

Однако на всех этих судах пассажиры низших классов задыхались, теснясь на палубах, а арестантские баржи, идущие к колониям Сахалина, были плавучими клетками. Антон Чехов, направлявшийся туда для бесед с осужденными, видел женоубийцу, который вез с собой дочку шести лет. Куда бы отец ни шел, ребенок цеплялся за его скованные ноги и спал рядом с ним посреди солдат и заключенных.

Разумеется, в советское время судоходные компании потеряли прежнее влияние, и речные суда ходили под другими флагами и с другими целями: большевистские флотилии Гражданской войны, китайские националисты, японцы. Но со временем плавучие клетки с заключенными вернулись, направляясь в места куда более жестокие, чем существовали при царе.


На стене старого здания, выходящего на площадь Победы, я нахожу барельеф Чехова. Он фиксирует его пребывание здесь 27 июня 1890 года; латунные черты лица сглаживаются серебряной краской. Стоячий воротник с отогнутыми уголками, пенсне, прижатый к щеке палец – Чехов хмуро смотрит с благоразумной проницательностью, словно авторитет последующих лет преждевременно состарил его. Это грубое отображение известного портрета писателя.

Свое время в Благовещенске Чехов тратил не на встречи с высокопоставленными лицами. Матери и сестре он описывал происшествия на реке, плачевное состояние своей одежды, цены на вещи и причудливые нравы китайцев. Однако старому другу и наставнику Суворину он сообщал, что провел время с японкой-проституткой. Он писал, что она была очаровательно изысканной и практичной. Плохо говоря по-русски, она прикасалась и показывала на всё пальцами, постоянно смеясь и произнося негромко «тц». «В деле выказывает мастерство изумительное, так что вам кажется, что вы не употребляете, а участвуете в верховой езде высшей школы»[62].

Такие письма в советское время никогда не публиковали – личную свободу прикрывали публичным ханжеством. Великие люди приличия не нарушают. Посеребренное лицо писателя, вглядывающегося в воинские мемориалы на площади Победы – маска мудрой заботы. Однако исходный портрет, написанный в 1898 году Осипом Бразом, изображает кого-то более тонкого, более печального и менее годного для чтения.


Если вы пройдете по набережной до паромного терминала, куда приходят суда из Хэйхэ, то едва ли заметите хотя бы одного китайца. На берег высаживаются русские – с огромными перемотанными сумками товаров из-за реки. Они везут все те вещи для дома, в производстве которых китайцы преуспевают, переправляя их от китайских оптовиков в Хэйхэ к китайским торговцам в Благовещенске. Эти люди выглядят крепкими и терпеливыми, среди них много женщин среднего возраста. Таможенник пускает к ним лабрадора, вынюхивающего наркотики, но если открыть эти сумки, из них высыплются только груды рубашек, кроссовок и упаковок шерстяных носков, возможно, попадется еще чайник или фен.

Эта челночная торговля между двумя городами расцвела в начале 1990-х с распадом Советского Союза, став настолько неконтролируемой, что местные власти ввели жесткие ограничения для въезжающих китайцев. Русским было проще и дешевле договариваться о пересечении границы, и китайцы начали нанимать их в качестве носильщиков. Сейчас эти пересекающие реку челноки, сначала именовавшиеся «кирпичами», потом «верблюдами», прибывают организованными группами после прохождения пограничной таможни, часто заранее подкупленной. Они зарабатывают меньше десяти долларов за поездку. Тем временем китайские посредники и оптовики учатся маневрировать, двигаться в обход и пробираться через лабиринт тарифов, законов и подкупов. В 2006 году российских верблюдов ограничили 35 килограммами груза за одну поездку, а через несколько месяцев китайцам вообще запретили владеть торговыми палатками и управлять ими.

На первый взгляд центральный рынок выглядит огромной строительной площадкой, где над щитом, извещающим о будущих офисных зданиях, возвышается неработающий подъемный кран. Расположенные рядом хлипкие ворота с колючей проволокой ведут в запутанный внутренний город. На большой площади расходятся сплошные аллеи открытых прилавков, и каждый ряд сконцентрирован на собственном товаре, словно на азиатском базаре. Иногда эти аллеи исчезают в гулких залах.

Секции узкие и глубокие. Дорогу перекрывают кучи курток-бомберов из полиэстера, вязаных свитеров с акриловыми оленями, парусиновой обуви, джинсов, кухонной утвари, электроприборов, игрушек и мобильных телефонов. Все дешево, везде можно упорно торговаться. И в этом неуправляемом лабиринте скидок, подделок, массового производства – повсюду китайцы. Им удалось обойти запрет на владение торговыми точками за счет сотрудничества с русскими. Коротко стриженные суроволицые молодые люди с поясными сумками для денег и болтающимися ключами, неотделимые от калькуляторов и мобильников, работают в задней части своих палаток, занимаясь распаковкой и учетом, в то время как какой-нибудь сонный русский разговаривает с покупателями.

У прилавка, заваленного расшитыми блестками сумочками и рядами грубых светлых париков, стоит китаец средних лет, который приветливее большинства. Рядом с ним пожилая русская женщина в крестьянской косынке расставляет коробочки с дешевым лаком для ногтей. Он говорит, что за последний год бизнес сильно обрушился. Но он улыбается своей старой партнерше: «Конечно, я должен быть с ней, чтобы все было законно». Он смеется, а она хихикает в ответ, словно поняла.

Покупателей мало, и торговля идет плохо. Есть целые аллеи и проулки, в которых нет людей. Натыкаюсь на нескольких продавцов из Средней Азии, нескольких киргизов и даже одного человека из Дагестана на Кавказе. Симпатичная узбечка, которая ввозит китайские товары через Ташкент, соглашается, что торговля совсем вялая, но она сводит концы с концами. Поскольку она говорит по-русски, то не ощущает недовольства окружающих. Оно сосредоточено на китайцах.

– Эти гниды повсюду. – Молодой русский пытается продавать их велосипеды. – За прилавком у меня вы не увидите ничего, кроме китайщины. Неважно, что там в указах говорит Путин, они обходят законы…

Присоединяется еще один мужчина:

– В Хэйхэ еще хуже. Ничего, кроме кожзаменителя, искусственного меха, поддельных брендов, фальшивых улыбок. Но дешево, верно.

Сам он арендует захламленный магазинчик с объявлением: «Все – отечественного производства!»

Во всех магазинах с одеждой отпечатанные бренды – Adidas, Reebok, Versace – встречаются слишком часто, чтобы считать их подделкой: это просто на фабриках от скуки так развлекаются. Даже обычные славянские крестьянские юбки и платья, как и футболки с надписью «Россия», вероятно, изготовлены в Китае.

Мрачная женщина говорит мне:

– Эти люди никому не нравятся. Они жесткие. Мы работаем с ними только потому, что никуда не деться. Они сильно разрослись. Мы не можем с ними конкурировать. У меня товары из России, Китая и даже из Киргизии. Но ничего не продается. Мы сейчас бедны.

Везде я постоянно слышу одно и то же. Что китайцам нельзя верить. Они агрессивны и пронырливы. Они много трудятся, но сердца у них закрыты. Только Слава несколько недель назад не соглашался: «Пускай приходят! Может быть, научат нас каким-то деловым навыкам!» Но здешние китайцы принадлежат к беднейшим слоям своей страны и ничему не учат.

Женщина показывает на недавно построенное огромное здание по соседству.

– Тут они работают. Думаю, что внутри у них фабрики. Но туда никому не попасть…

Здесь неофициальное сердце рынка. Грузовики выгружают контейнеры на лотки, ведущие в подвал. Должно быть, их привезли по железной дороге или автотранспортом. Заглядываю внутрь и иду по загроможденным до потолка коридорам, вверх по гулким лестницам, этаж за этажом, где жилистые китайцы таскают мешки по помещениям. Видна какая-то одержимая сосредоточенность на том, что должно быть сделано. В этом замкнутом мирке ни один китаец никогда не встретится с русским – разве что с заказчиком. Они изолированы друг от друга: их привычки, табу, юмор, товарищество по работе – все это проблемы непонимания. Я успеваю дойти до четвертого этажа, прежде чем охранник приказывает мне уйти. На какое-то время я снова теряюсь среди аллей одежды. Затем покидаю территорию рынка и иду мимо грузовых контейнеров, превращенных в офисы и спальни, мимо старых бытовок, ржавеющих в пустынном дворе, и, наконец, пройдя мимо бабушек, пытающихся продать фрукты и соленья, оказываюсь на тихих улочках города.

* * *

Вечером я включил в спальне телевизор и выбрал московскую программу с обсуждением новостей. Участники высокопарно говорили по пять минут подряд. Они обсуждали Китай, повторяя мантры властей, что отношения превосходны и выгодны для обеих экономик. Кто-то расхваливал совместные военные маневры, от которых я удрал месяц назад. Потом, к моему удивлению, один из выступавших начал рьяно жаловаться: Китай получает драгоценное русское золото, лес и нефть, ничего не давая взамен. Сибирь грабят. Приглашенная в студию аудитория ответила молчанием. Затем ведущий превратил такие нападки в абсурд, в смех. Аудитория хлопала каждый раз, когда он говорил. Этот обмен репликами – срежиссированная иллюзия свободных дебатов – закончился роликом о встрече Путина и Си Цзиньпина: сдвоенная непроницаемость, сердечность кремня у российского президента, бесстрастная улыбка у китайского лидера.

Возможно, только мое воображение замечает в каменном взгляде Путина неясную тревогу, а в улыбке Си Цзиньпина – высокомерие долгих столетий Китая. Но именно Путин вскоре после своей инаугурации в 2000 году предупредил, что через несколько десятков лет, если ничего не делать, русские жители Дальнего Востока будут говорить по-китайски. Осознавая огромное неравенство между населением России в этом регионе и растущими миллионами к югу от Амура, государственные чиновники, ученые и генералы произносили леденящие кровь предупреждения. Один ведущий экономист писал: Китай двигается к мировому господству и в конечном итоге завладеет ресурсами Сибири. Демографы часто повторяли, что Китай имеет огромные территориальные претензии к России и всячески стимулирует проникновение своих граждан на российскую территорию, создавая базис для своего законного присутствия. Какой-то крупный синолог заявлял, что Китай видит в России ослабевшего военного противника. Ходили слухи, что по подземным переходам под границей на север уже переправились миллионы китайцев, а один высокопоставленный генерал опасался, что к середине века вся Сибирь будет потеряна и Китай столкнется с Москвой у Урала.

Еще в 1990-е годы губернатор края раскритиковал Кремль за пренебрежение и начал предпринимать меры против китайских иммигрантов. Глава администрации Хабаровска, крупнейшего города на Амуре, заявил, что вслед за иммигрантами в край хлынули наркотики и преступность и что китайцы могут захватить весь регион.

У этих страхов есть тревожная основа. Тридцать лет до 1987 года между державами шла острая вражда, и даже сейчас китайцы не отказались официально от своих претензий на территории к северу от Амура, которые захватила императорская Россия. Меж тем дисбаланс населения в бассейне великой реки только рос. В трех российских регионах на Амуре проживает едва ли два миллиона человек, и это население сокращается. В лежащих напротив трех китайских провинциях живет почти 110 миллионов человек. Старый призрак «желтой угрозы» вернулся. Первые оценки китайской инфильтрации утверждали, что на российский Дальний Восток перебралось уже практически два миллиона китайцев; один видный экономист даже высказал предположение, что численно они превзошли русских.

Эти дикие оценки смягчились, но страх не ушел. Люди говорят, что нелегальных мигрантов не посчитать, и всплывает старое беспокойство: Москва далеко и их бросила. Несколько лет назад в Интернете появился и быстро распространился документальный фильм «Смертельный друг – Китай». Утверждалось, что китайские танки могут добраться до центра Хабаровска за полчаса. Любой мигрант может оказаться шпионом. Продавщица на рынке – хорошо одетая женщина, продающая сибирские меха – негромко говорит мне, что китайцы возвращаются и они повсюду. Она не может сказать, где именно, потому что они живут незаметно в ожидании.

Местные паникерские газеты подогревали такие слухи: что китайцы прячутся в лесах, в закрытых районах, куда не заглядывает даже вымогающая деньги полиция. И они всегда рассматриваются не как личности, а как единая масса. Образы насекомых и вредителей – муравьи, саранча. «Небольшие группы по сто тысяч человек», – гласила советская шутка, а параноидальные умы видят в них бездумных агентов китайского государственного контроля.

Но таких лесных деревень не обнаружено. Последние статистические данные о количестве китайцев, проживающих на Дальнем Востоке, говорят о скромных 30 000 человек. Сами китайцы не рвутся тут оставаться: плохая погода, хищная полиция, враждебный народ. Смешанные браки редки, хотя некоторые русские женщины заявляют, что предпочитают китайских мужчин – более трудолюбивых и трезвых по сравнению с соотечественниками. Самое главное – после падения курса рубля по отношению к юаню ухудшились возможности для бизнеса. В Благовещенске я практически не видел китайцев. До сих пор есть рестораны и туристические группы, соответствующие русским стереотипным представлениям о них («кричат, плюются, лезут без очереди»). Без дела стоят даже ряды изготовленных в Китае общественных велосипедов.


Сейчас некому помнить китайских переселенцев, которые с 1858 года просачивались на север через Амур – по иронии судьбы, на территорию, которую у них только что забрала Россия. Однако вскоре в городах, во многом созданных их собственными умениями, они составляли уже треть населения. Они текли по грязным улицам Сретенска, где только что приехавшая Аннет Микин, дивившаяся их блузам и заплетенным косичкам, приняла их за девушек. Метались туда-сюда через Амур в качестве сезонных рабочих. Работали на тяжелейших золотых приисках Зеи и строили длинные участки Транссибирской магистрали. Их джонки плыли через реку с жизненно необходимым зерном и товарами. От них зависел весь регион. Говорили, что ленивые русские горожане жили в домах, построенных китайцами и заполненных китайской прислугой, питались привозной китайской едой и потягивали китайский чай, а их жены щеголяли платьями, сшитыми китайцами.

Страх перед теми китайцами предвосхищал страхи более позднего времени, и точно так же их предприимчивость пытались обуздать. Они никогда не ассимилировались, как это делали корейцы. В некоторых районах они фактически обладали самоуправлением, с собственными замкнутыми союзами и даже судами. Один британский путешественник описал их на продуваемых улицах Хабаровска как «толпы слабых, обветренных сутулых мужчин, которые скукоживались» при приближении русских. Их обвиняли в бедствиях региона из-за импорта опиума и китайской водки. Писатель и исследователь Владимир Арсеньев, как и многие другие, рьяно выступал за защиту России от желтой опасности: китайское ростовщичество обращало в рабство коренные народы и даже казаков.

И все же китайцы были жизненной силой Амура, и более искушенные русские относились к ним с удивительной двойственностью. Их трескающаяся империя считалась руинами застойной деспотии, однако она была также руинами уникальной и вневременной культуры. Карл Маркс, номинальный отец будущего китайского коммунизма, представлял эту страну как герметически закрытую мумию, которая на свежем воздухе рассыплется в прах.

Затем в 1937–1938 годах Сталин уничтожил или депортировал почти все китайское население по подозрению в шпионаже в пользу Японии, и на полвека наступило долгое медленное забвение того, что они вообще существовали.

Нынешнее проникновение в экономику возрождает старые опасения. Китайцы остаются глубоко чуждыми людьми. Почти никто из местных русских не изучал их язык и не ездил далеко в Китай. И тем не менее те китайцы, которых они видят, – больше не обломки рухнувшей империи, а граждане грозного государства. Концентрация власти в Москве только подчеркивает тревогу, что восток страны куда-то уплывает. Хотя мало кто опасается внезапного вторжения, существует тревога – какой-то сдержанный фатализм, – что в неопределенном будущем Пекин преобразует свое экономическое владычество в политическое и российский Дальний Восток станет китайской провинцией.

Страх перед таким тайным поглощением может корениться в негласном опасении перед тем, как действует Китай. Даже в языках понятие границы немного отличается. Русское слово граница описывает это понятие так же определенно, как и в любом языке Запада, но несколько китайских иероглифов, означающих это понятие, могут означать более гибкую и открытую для изменений линию – словно напоминая об империи древнего Китая, излучающей «безграничность» во внешний второстепенный, подчиненный мир.


Мы с Глебом сидим в китайском ресторане. Клиентура и персонал тут русские, но невидимый владелец, по его словам, – китаец. У Глеба редкая рыжеватая бородка и кремнево-серые глаза. Мы едим практически в тишине. Однако я ощущаю, как он смотрит на меня, изучая поверх очков, словно что-то обсуждает. Когда наши палочки останавливаются, он говорит, что может показать мне достопримечательности этого района: все, что захочу. Я не могу сказать, одинок ли он.

Он ездит на старенькой машине «Сузуки», приспособленной в Японии для российского правостороннего движения; когда-то она стоила дорого. Лобовое стекло треснуло. Мы едем по широким улицам первоначальной застройки, где оштукатуренные фасады перемежаются с многоэтажками из серого кирпича. Дворец бракосочетаний выплеснул торжество на тротуар: невеста с голыми плечами стоит на холоде рядом с флегматичным женихом, им сигналят проезжающие машины. Глеб пытается дозвониться до Харбина по мобильнику – по его словам, надеясь заключить сделку. До Харбина едва ли наберется пятьсот километров, но связь постоянно обрывается. Мы двигаемся через кварталы отживших фабрик и бараков. Достопримечательности, которые показывает Глеб, – это коммерческие триумфы, его собственные. Он фрилансер и в качестве агента импортирует китайское оборудование. Двадцать лет назад он изучал в университете китайский язык, словно предвидя будущее.

– Поначалу с ними трудно иметь дело. Сделки всегда сложные. Да, честностью они не отличаются. – Я чувствую, что ему причиняет боль какое-то давнее мошенничество. – Но теперь китайцы ведут бизнес на расстоянии. Ты видишь только тех, кто на рынках.

Его телефон звонит, потом замолкает.

– Это Большой Брат, – шутит он. – Нас слушают.

Оруэлловский тиран добрался даже сюда. Телефон звонит снова. Это Харбин. Он говорит урывками, и я плохо понимаю. Иногда после звонка он желает поделиться каким-то понятием, которое я не могу уразуметь со своим русским, и он охотится за английским переводом с помощью приложения на своем телефоне. Его смех мрачно ироничен и часто так легок, что его почти не слышно. Он говорит:

– За эти годы я установил правильные контакты. Знаю всех. В Хэйхэ, Харбине, Хабаровске. – Трудно сказать, хвалит он себя или накачивает. – Я могу устроить все, что люди хотят. Все можно сделать! Есть в английском языке слово для такого человека?

– Думаю, предприниматель[63].

– Есть разные виды интеллекта, не так ли? Ум, мудрость… – Смешок полушепотом. – Но что толку в мудрости? Значение имеют практические умения. В России у нас есть слово для таких, как я. Мы говорим: он смекалистый. Может быть, это непереводимо. Но именно это управляет миром…

– А может быть, обманывает тебя, – тоже смеюсь я.

– Да, может быть.

Над речной пристанью он показывает на ряд отдельных лопастей для судов на воздушной подушке, двигающихся по зимнему льду.

– Мой импорт. Понятно, из Китая. – Сейчас они устарели и ржавой линией валяются на берегу. – Но все эти были моими. И первоклассными!

Дальше мы проезжаем городской футбольный стадион.

– Несколько лет назад поле было ужасным, в ямах, – говорит он. – Я привозил китайскую технику, чтобы выровнять.

Арена выглядит мрачно.

– Команда тут хорошая? – интересуюсь я.

– Нет. Безнадега.

Вскоре Благовещенск остается позади, и мы оказываемся за городом – болота и непаханые поля. Он сворачивает на дорожку за заброшенной железнодорожной веткой, и я смотрю на какой-то комплекс с розовыми стенами.

– Птицефабрика, – говорит он. – И мое оборудование, привезенное из Китая.

Он пытается позвонить своему приятелю, чтобы нас впустили, но никто не отвечает.

Все это время я думаю, зачем он это делает. Я упоминал, что пишу книгу. Он надеется, что я напишу о нем? (И, разумеется, я пишу.) Или он планирует вовлечь меня в какую-нибудь сделку? Думаю, вероятнее, что причина этого тура – простая гордость. Он выставляет свои достижения перед редким в этом далеком месте человеком с Запада, пусть даже таким замызганным, как я.

Но легкое недоумение все же остается. Я понимаю, что ему должно быть лет на тридцать меньше, чем мне, но я представляю его старше (думаю, что он тоже). Он смотрит на меня поверх очков с добрым, но неослабевающим любопытством. Он кого-то мне напоминает. Волосы отступают от лба седоватыми заливчиками. На серо-голубой куртке кожаные налокотники. Наконец, я понимаю, на кого он похож: на почтенного школьного учителя моего детства с идеально подходящим именем Топпин. Бессознательно я перенес на Глеба авторитет мистера Топпина. Даже страшновато: как бы не назвать его «сэр».

Глеб поворачивает на дорогу, которая, кажется, ведет в никуда. Но через минуту он останавливается. Перед нами возвышается триада колоссальных серебряных цилиндров, соединенных железными переходами. Они загадочно возвышаются в пустоте, подобно скопищу башен какого-нибудь замка.

– Это построили в 2007 году пятьсот китайских рабочих, – говорит Глеб. – Водочный завод. Я купил все оборудование в Китае. Они закончили стройку всего за полтора года, быстрее, чем могут мечтать любые русские.

Он паркуется в пыли. Выхожу и смотрю в изумлении. Затем замечаю, что с цилиндров валится обшивка. Они кровоточат следами ржавчины. Одна из железных лестниц болтается, а соседние здания превратились в груды кирпичей. Место заброшено.

– Да, закрыто. – Глеб скрещивает руки на груди. – Сначала у нас все было отлично. Потом в местной администрации появился чиновник из Москвы. Хотел денег, и очень много. Говорил, что налоги. Но, понятно, это была взятка.

На миг он кажется безропотным, но потом в его голосе снова появляется самодовольство.

– Так что я забрал отсюда все оборудование и продал одной компании в другой город, не местной. С жирной прибылью!

В какой-то захудалой галерее все еще теплится жизнь. Приятель Глеба получает удобрения из угля, а мешки с древесной стружкой окружают ненадежную машину, где другой наемный работник (сейчас его нет) прессует опилки в гранулы для топки котлов.

– Что будете делать с водочным заводом? – спрашиваю я. – Кто-нибудь это купит?

Он пожимает плечами. Завод присоединится к руинам, усеивающим эти места. Гранулы из опилок, угольное удобрение – это всё меры спасения от вопиющей неудачи. Я знаю, что вижу только театр теней, которые отбрасывает жизнь Глеба, а не ее запутанную суть. Иногда он отвечает на мою наивность только веселой улыбкой.

Однако он говорит:

– Этот тип был в администрации всего год, потом уехал. Он требовал на лапу слишком много. Был ли он из мафии? Ну, тут все из мафии. Только твои друзья не из мафии.

Когда мы уезжаем, он все больше мрачнеет. Потускневший монстр завода за нами, внушительный даже в руинах, исчезает так же внезапно, как и появился. Мне кажется, что эта поездка больше похожа не на триумфальное турне, а на ностальгическое прощание. Похоже, что удача Глеба осталась в далеком прошлом, до падения рубля и цен на нефть. Каждый раз, когда я встречаюсь с ним позже, на нем одна и та же куртка с накладками на локтях, и он даже не думает чинить лобовое стекло «Сузуки». Он начинает мне нравиться. Его тревожное сходство с Топпином магически срабатывает, и в итоге я представляю его воплощением честности и прямоты.


Областной музей Благовещенска расположился в залах некогда самого крупного торгового магазина царской Сибири. Его помещения следуют за временем от бивней мамонтов и жизни коренных народов (каноэ из березовой коры, деревянные идолы, шаманская одежда, увешанная дисками, раковины каури) до деревянной копии Албазинской крепости и предметов из зейских золотых приисков. По лестнице поднимаешься к концу девятнадцатого столетия. Здесь стены увешаны фотографиями из повседневной жизни: лавочники, охотники за пушниной, старатели. С прохладцей плетется группа школьников, и впервые за месяц с лишним я вижу туриста из Европы. Гид в музее описывает захват Амура Муравьевым как меру против китайского вторжения – словно Нерчинского договора никогда не существовало.

Но здесь, в плохо освещенной комнате над лестницей, я останавливаюсь. На снимках 1900 года, когда участники Боксерского восстания[64] обстреливали русский берег, казаки в белых мундирах собираются в отряды гражданской милиции для защиты Благовещенска. Два обгоревших на солнце китайских солдата на соседнем снимке – в юбках и шляпах с перьями – выглядят патетически лишними. Почетное место занимает большая картина маслом, изображающая обстрел. Китайский берег окутан пушечным дымом и наполовину объят пламенем. Русские орудия ведут ответный огонь через реку, а пароход «Селенга» делает ложный маневр ниже по Амуру, чтобы отвлечь внимание от войск, которые переправляются выше по течению. На переднем плане детально изображены казаки и горожане, перемешанные за земляным редутом. Внешне невинным полукругом они направляют свои ружья через реку, а крестьянки несут им ведра с водой. Это фантасмагорическое полотно было поднесено главе города в 1902 году и провисело в его канцелярии двадцать лет[65].

Пока я глазею на него, появляется китайская туристическая группа в сопровождении сердито выглядящей экскурсоводши. Она проводит их через эту комнату без единого слова. Местное начальство запретило китайским гидам рассказывать собственную версию тех событий. Ведь под этим тихим консервативным городом зияет колодец забвения.

Тогда из-за угрозы китайского нападения жители слабо защищенного города запаниковали. Этот страх в одночасье превратил доселе миролюбивое и заслуживающее доверия китайское население в неминуемую опасность. Возможно, фатальным было то, что китайцы так и не ассимилировались; к ним постоянно плохо относились в повседневной жизни. И вот теперь в осажденном городе всплыли страшные подозрения. От военного министра поступил приказ собрать всех китайцев. В течение четырех дней, пока герои причудливо невежественного полотна подвергались атаке, которой никогда не было, отряды казаков и новых рекрутов отправили пять тысяч мужчин, женщин и детей к селу Верхнеблаговещенское, где Амур более узок и быстр. Тех, кто отставал, зарубали топорами на месте[66]. Лодок для перевозки на другой берег не было. Лавочников, содержателей кабаков и домашних слуг загоняли в реку, хотя они не умели плавать. Отказывавшихся казаки били нагайками и сотнями расстреливали на берегу. Бросавшихся в реку уносило течением. В плывущих тоже стреляли – даже старики и мальчишки. Один ужасавшийся русский офицер воображал, что мог бы пройти по трупам через Амур в Китай. В окрестных деревнях было убито еще около семи тысяч человек[67]. Добавились массовые грабежи.

Затем наступила тишина. Китайская угроза испарилась; русская армия сожгла дотла их местный центр Айгун и еще шестьдесят восемь деревень, а потом двинулась в глубь Маньчжурии. В течение пяти лет о погроме официально не говорили ни слова. Люди в округе онемели, словно после минутного помешательства. Даже местная «Амурская газета», которая сначала выразила ужас, потом писала, что «китайцы переплыли Амур».

Однако через четыре дня после резни русский полковник Александр Верещагин, плывший в Хабаровск, увидел, что пароход плывет по трупам китайцев. Он писал, что река во всю ширину была покрыта раздувшимися и разлагающимися телами. «И вот, во всю ширь Амура, поплыли утопленники, точно за нами погоня какая. Пассажиры все повылезли из кают – смотреть на такое невиданное зрелище. Оно до смерти не изгладится из моей памяти… “Пожалуйте завтракать!” – возглашает буфетный слуга»[68].

Если вы сегодня проедете несколько километров до Верхнеблаговещенского, то не найдете никакого мемориала. Вдоль Амура снова пограничные заграждения – сомкнутые сторожевые вышки и бетонный бастион, увенчанный колючей проволокой. Когда-то здесь стоял памятник Муравьеву, который сошел на берег с грозным архиепископом Иннокентием, чтобы окрестить заставу Благовещенском (в честь благовещения Девы Марии), но наводнения его смыли. Противоположный берег находится метрах в шестистах и занавешен плотной стеной деревьев. Река между берегами быстра и глубока. Из пяти тысяч толпившихся тут китайцев дальнего берега достигли, возможно, человек сто. Однако в Благовещенске все знания об этой бойне канули в реку забвения.

* * *

Светлане, пожалуй, лет шестьдесят; она – дитя Советского Союза. Крашеные светлые волосы падают на лицо девушки-переростка, девушки, пропитанной уверенностью иного времени. Она выследила меня через гостиницу и хочет, чтобы я пообщался с ее учениками. Сидя в залитом ослепительным светом классе, я представляю, как школьники ее боятся. Но выглядят они спокойными – джинсы, шерстяные джемперы, практически нет сходства с задавленной безысходностью сретенских учеников. Нет деревенских гривок, узлов на затылке и клипс в виде бабочек. Эти подростки даже улыбаются. Но там, где сретенская учительница была уступчива и печальна, Светлана ораторствует с назойливой монотонностью. Полагаю, никто из школьников не осмеливается задавать ей вопросы.

На этот раз на вопрос об устремлениях поднимается лес рук.

– Хочу в Канаду! – объявляет одна девушка.

– Мне нравится Лос-Анджелес! – добавляет пухлый паренек.

– Я хочу жить в Париже! – Это еще один мальчишка.

Светлана свирепеет. Это не планировалось. Она кричит:

– Вы не патриоты!

Однако дети не кажутся испуганными.

– А почему Париж?

– Потому что там красиво, – отвечает мальчик. – Я хочу жить в красивом месте. Там Эйфелева башня и Биг-Бен.

– Биг-Бен не в Париже, – торжествующе замечает Светлана. – Он в Лондоне.

– Я хочу поехать в Лондон на языковые курсы, – встревает еще одна девочка. У нее светлые беспокойные глаза. – В любой университет. Не знаю пока, в какой.

Я осознаю, что это уже другие люди, с другими родителями: возможно, не богатые, но имеющие достаточно, чтобы помечтать. Один мальчик был с отцом в Таиланде и Сингапуре; другой побывал в Германии и Испании. Они хотят начать сетевой бизнес, разрабатывать компьютерные игры, стать дизайнерами. Кто-то, конечно, еще не определился. Однако класс звенит их будущим.

Тихая девочка говорит:

– Москва. Я поеду в Москву. – Ее голос звучит нерешительно. Москва для нее – заграница, до нее шесть тысяч километров – дальше, чем до Индии или Японии.

Светлана успокаивается.

– Да, Москва, самый прекрасный город. – Она оборачивается ко мне за подтверждением. – Что вы думаете о Москве?

Но я всегда представляю Москву под серым небом. Самые глубокие воспоминания связаны с брежневскими годами. Даже запомнившиеся дружеские отношения окрашены ощущением тревоги. Говорю, предсказуемо спотыкаясь:

– Предпочитаю Санкт-Петербург.

Светлана возмущается:

– Москва лучше! В Санкт-Петербурге простыть можно. Дни там короткие. Слишком сыро. До костей пробирает.

– Мои кости привыкли к такому в Англии, – говорю я, но никто не смеется.

Меня спрашивают о зарплате на Западе («Вы богаты?»), поп-концертах, поведении мужчин (это какая-то хмурая блондинка), Голливуде. Когда я упоминаю Китай, никто не реагирует. Блестит как раз Запад – его музыка, фильмы, стиль, пульс молодой жизни.

Но Светлана уже этим насытилась. Через какое-то время она полностью игнорирует учеников и приступает к своему символу веры. Слова несутся пугающим потоком.

– Все становится лучше. Наш Дальний Восток развивается. Москва нам помогает. Китайцы теперь покупают у нас, а раньше было наоборот. – Про обвалившийся рубль она не упоминает. – Китайцы любят наше золото, наш янтарь и нашу нефть. – Она по-учительски поднимает палец вверх. – Они берут нашу нефть!

На миг мне кажется, что она жалуется на то, что сырье уходит в Китай. Однако она продолжает:

– У нашей нефти особый аромат.

Она словно говорит об изготовлении масла из соевых бобов.

– Я видела, как российскую одежду везут в Китай. Целые ящики – кожаные куртки с мехом. Китайцы все это покупают… целыми ящиками…

Представляю, как бы сейчас западные студенты ерзали, перешептывались, включали свои мобильники. Однако класс Светланы просто смотрит на нее потускневшими глазами. Ее мир – это не их мир, они спрятались у себя в черепах.

Светлана не обращает на это внимания и продолжает, подпитываемая то ли обязательным государственным оптимизмом, то ли самообманом; ее челюсти дрожат. В конце концов, что могут знать эти дети?

– Наш Дальний Восток богат! Сюда возвращаются наши люди. Даже из Мексики и Бразилии. Даже старообрядцы, которые уехали много лет назад. Они возвращаются. Я видела по телевизору. Они все еще носят старинную одежду! Говорили, как здорово снова услышать русский язык. Наш Дальний Восток снова заселяется. Президент Путин…

Я с раздражением спрашиваю, почему же тогда данные переписи показывают крутой спад численности населения: менее чем за двадцать пять лет оно сократилось на четверть? Кампания по заселению Сибири практически ничего не дала.

Однако Светлана не терпит помех. Ее голос дрожит. Ее уверенность звучит в моей голове звуками сорокалетней давности: слепота национального устремления, заря, обещанная Советским Союзом, и угасающий свет. Я не могу смотреть школьникам в глаза.

Светлана закрывает класс пораньше и ведет меня в свой кабинет. Сразу же говорит:

– Глупые они. Ничего не знают. Просто смотрят Интернет. Когда вырастут, то поменяются. Они захотят остаться в России и жить здесь, в Благовещенске.

Она хлопает дверью, отсекая шум школьников в коридоре. Кабинет старенький и тесный. Но она предлагает мне хлеб, варенье и знакомые конфеты в бумажных обертках, извиняясь за них и за свой языковой класс. Иногда кто-то из учеников засовывает голову в дверь, но Светлана рявкает, и они исчезают.

Затем она возобновляет свои разглагольствования. Теперь ее аудитория – это я. И она хочет, чтобы я молчал. Одновременно с раздражением я ощущаю странную печаль, источник которой не могу определить: снисходительность, которую она возненавидит. Она уверяет:

– При Путине наша жизнь становится лучше. Вы заметили? Он везде строит спортзалы, и мы стали курить меньше, намного меньше. Я знаю, что в Лондоне есть спортзалы. Я была там. И я знаю, что ваши газеты пишут о нас. Я все читала. И это неправда. Думаете, мы глупые? Российские дети, возвращающиеся из американского университета, знают больше, чем американские студенты. О чем угодно – история, география… Американские студенты даже не знают, где находится Москва!

– Американцы подвергают вещи сомнению. Так уж устроена эта страна, – говорю я.

Секундная тишина. Затем она соглашается:

– Да, критическое мышление у них лучше.

В ее устах такое мышление кажется непонятной ученой категорией, вовсе необязательной. Она подвигает мне вазочку с конфетами и тихонько и загадочно вздыхает.


В нескольких минутах ходьбы от реки взмывают ввысь шпили, позолоченные купола и православные кресты собора Благовещения Богородицы. Недалеко от входа двойной памятник – Муравьев-Амурский и архиепископ Иннокентий; один сжимает эфес клинка, рука второго поднята в благословении – освящение давнего сговора Церкви и государства. Дальше развевается российский флаг.

В таком святом месте не ожидаешь услышать злость, но пожилой мужчина, сидящий рядом со мной на холодном солнце возмущен китайской туристической группой, фотографирующейся на крыльце.

– Эти люди ни во что не верят, – говорит он. – Они тут только по делам. В Хэйхэ сейчас два миллиона, а нас по-прежнему всего триста тысяч [оба числа – фантазия]. Им на нас плевать. А с чего бы иначе?

Он фактически не смотрит на меня. Возможно, немного выпил. Но одет вполне для церкви, в начищенных кожаных туфлях. Затем его злость переключается на что-то другое. Он страдает от каких-то чиновничьих обид, и его голос полнится уязвленным достоинством.

– Все чиновники тут коррумпированы. Всё отнимает вечность времени. Нам ничего не осталось. У нас нет работы, нет чувства защищенности.

– А где лучше? – спрашиваю я.

– Да нигде ничего хорошего, – отвечает он поспокойнее. – Везде мафия. Путин, Медведев, все. Все они мафия.

Теперь ему не терпится уйти, словно он сказал слишком много. Он поднимается и смотрит на золотые купола.

– Вот это у нас есть.

Я захожу в храм. Гипнотическое пение после божественной литургии утихает, пропитанный вином хлеб Евхаристии съеден, и в огромной перегородке иконостаса, усеянной потемневшими святыми, медленно закрываются голубые с золотым двери. Когда священнослужитель исчезает в них, кажется, что с вами поделились большим секретом, потом убрав его, и что за иконостасом открывается какая-то тайна, о которой с помощью благословенного видения осведомлено это собрание старых женщин, среди которые есть немногочисленные мужчины.

Они ходят среди окружающих икон, словно навещая старых друзей, целуют руки и ноги, наполовину освещенные вотивными свечками. А вот нашла покой после музея атеизма Албазинская икона Божией Матери – та самая реликвия, которую почитали суровые казаки, перед тем как пасть один за другим при осаде Албазина, и которую потом уцелевшие унесли с собой на запад.

Икона висит на напольном киоте – голубом с золотом – над мерцанием ламп. Под ней свешиваются чётки и крестики. Но изображение настолько инкрустировано драгоценными металлами, что я едва могу его различить. От накрытия чеканными серебряными одеяниями и драгоценными камнями ускользнуло только потемневшее лицо. Даже плечи украшены драгоценностями, а рядом со щеками парят золотые херувимы. Она поддерживает младенца Христа, стоящего в мандорле[69] у ее груди. Однако его тело потемнело до безликости, а на лице Божией Матери, окруженном нимбом, который усеян жемчугом, я могу различить только след шаблонных глаз и губ, словно поклонение и страстное стремление опустошили ее.

* * *

Двадцать лет назад, пересекая старые пастбища к востоку от озера Байкал, я мельком видел поля капусты и арбузов. Эти безукоризненные участки, оказавшиеся между заброшенных колхозных полей, возделывали китайские и корейские переселенцы, которые до глубокой осени жили здесь же, под брезентовыми навесами. Теперь, по слухам, китайские компании владеют или арендуют 20 процентов пахотных земель к северу от Амура. Их хозяйства процветают даже на посредственных почвах и при коротком лете. Однако тревогу вызывает активное использование химикатов: свиньи, выращенные на пропитанных химией кормах – раздутые монстры, а продажи урожая на российских рынках рухнули вместе с упавшим рублем.

Глеб, сидящий в своем чердачном офисе на улице Ленина, обещает отвезти меня на принадлежащую китайцам ферму в часе езды на север. В своем маленьком помещении он сидит не под портретом Путина – там фотография его рано умершего старшего брата. Пока он договаривается по телефону о какой-то сделке, я жду снаружи в коридоре, как провинившийся школьник (появляется тень мистера Топпина), а затем мы едем туда, где заканчивают строить первый автомобильный мост через Амур между Россией и Китаем. Долгие годы китайцы пытались протолкнуть этот проект, а русские откладывали. Но теперь пролеты – все эти балки и болты, рассчитанные на –60 градусов Цельсия – должны наконец сойтись. Мы выезжаем к новой дороге, идущей по болотистой территории к перекрестку; чем ближе к еще невидимой реке, тем больше кранов и самосвалов; здесь засыпают дорогу щебнем и укладывают асфальт.

Даже Глеб не может рассчитать, какое влияние может оказать такая артерия. Он скептически относится к любому прогрессу здесь. Он полагался на китайский бизнес, а тот забуксовал. Я чувствую, что трудностей у него все больше. Возможно, последний звонок тоже ничего не дал, потому что его обычный энтузиазм сменился бурным раздражением.

– Здесь, на Дальнем Востоке, никакой надежды у нас нет. Будущего нет! Даже китайцы, которые сюда инвестировали, начинают об этом жалеть.

– Кажется, их и недолюбливают, – говорю я.

– Да. Гостиница «Азия», самая большая в Благовещенске, принадлежит одному китайцу, который ездит на «Бентли», а китайская бизнес-леди купила наш завод по изготовлению кваса. Но сейчас у них дела хуже. – Он излучает блеск злорадства. – Где вообще есть будущее? В западной России, может? В Москве? – Его пальцы проскальзывают по рулю. – Не думаю. Я хороший русский, но я не хочу здесь жить. Не хочу, чтобы мои дети жили здесь. Мы живем в тюрьме.

Он замолкает. Какое-то время он не понимает, где мы находимся – местность безлика. Потом говорит: «Думаю, что ферма здесь», и мы сворачиваем на заросшую дорожку. Нет ни знаков, ни людей. Внезапно мы двигаемся по коридору из руин. По обеим сторонам ряды деревянных арок, которые ничего не обрамляют, исчезая в глуши. Когда-то навесы на них укрывали грядки с овощами и соей, но сейчас мы видим только сорняки по пояс.

– Сдались, – выдыхает Глеб. – Исчезли.

В конце – высокие ворота и заброшенный двор. К воротам подходят два неопрятных китайских сторожа с грубыми лицами, крича в ответ на наши вопросы, хотя их лица в метре от наших. Они ухмыляются.

– Здесь всё кончается, – говорят они. Словно их тут бросили или они забыли убраться. – Когда кто-нибудь вернется? Мы не знаем. Думаем, никогда.

Мы понуро уезжаем. Глеб не знает, насколько типичным является это потерпевшее неудачу предприятие. Он лишь говорит:

– Китайцы приходят туда, где есть деньги.

Я давно потерял представление, где мы находимся. В ярком солнечном свете среди болот извиваются притоки Амура. Бревенчатые поселки кажутся спящими. Но у Глеба всегда есть цель. Мы сворачиваем в тихую деревушку, где у слияния двух рек сидят рыболовы. Он говорит:

– Это мой дом.

Мы подъезжаем к группе домиков за высоким забором. Они выглядят стандартными, но более новыми по сравнению с большинством, карнизы и наличники украшены тонкой резьбой и выкрашены в яркий голубой и белый цвет. При нажатии кнопки двери раздвигаются, и мы оказываемся на территории, полыхающей цветами. За ними грядки клубники, малинник, кабачки, тыква, лук, салат, виноград. Глеб нажимает на другую кнопку. Двигается очередная стенка. «Мой гараж!» Он огромен. Мы выходим и идем мимо загонов с фыркающими гусями и индейками, черными курами, мимо клеток с перепелами. Он говорит, что все тут делает сам. Изготавливает вино, собирает мед. В центре парочка нарисованных амуров ведет в полноценную сауну. Печь наполнена камнями, она по-русски окатывает паром полок, вызывая истому от жары. Думаю, что тут он развлекает своих друзей, сибаритствуя на выходных: в мокрой потной эйфории дневное напряжение ослабевает, знакомства налаживаются, можно придумывать (и выпытывать) планы и схемы.

Праздничная экскурсия продолжается в доме. Он топит котел гранулами, произведенными на разрушенном водочном заводе, рядом свалены удобрения на основе угля. Под ковриком в спальне сына открывается люк в погреб, набитый банками помидоров и огурцов.

Его сын, тихий мальчик лет четырнадцати, сидит за столом и делает домашнее задание. Матери нет, и, возможно, ребенок не жаждет общаться с нами. Я вижу, что он изучает иероглифы – в соответствии с желаниями отца.

– Ну и как? – спрашиваю я.

– Так себе, – отвечает он. – Немного скучно.

– Скучно! – Глеб нас услышал. – За китайским языком будущее. Привыкай.

Мальчик застенчиво мне улыбается. Он кажется моложе своего возраста. Его приятельница – домашняя мышь: крохотное создание с коричневыми полосками, бегающее по его ладони. Думаю, что ребенок находит в ней утешение. В приступе молчаливого доверия он переносит мышь на мою ладонь, но она нервничает и писает туда, и мальчик нежно забирает ее обратно – почти со слезами, словно зверек его опозорил.

Такой дом и сад, полный птиц, могут оказаться раем для ребенка. На подоконнике греется рыжий кот, не обращающий на мышь никакого внимания, а электронные гаджеты Глеба уживаются со стенами и потолком из обтесанной сосны, как было в избах столетия назад. Эта близость с деревом привносит в его комнаты какую-то деревенскую спелость и выдержанность – словно из коллективной памяти России. По словам Глеба, сосна содержит меньше смолы, чем береза. Поэтому столярные изделия из нее более гладкие, и ему нравится запах. Стены украшают только заключенные в рамки вышивки его жены – бок о бок бабочки и православные святые, – сработанные долгими зимами.

Я снова задумываюсь, почему он показывает мне все это. Иногда я замечаю, что он смотрит на меня, ожидая похвалы.

– Есть у вас в Англии такие дома?

А когда предлагает домашний морковный или тыквенный сок:

– Есть такие напитки в Англии?

Потом неожиданно печально говорит:

– Знаете, все эти овощи, эту птицу мы больше не можем продавать. Ни у кого нет денег. Даже хозяйство это стоит вдвое меньше, чем раньше.

Словно для исправления ситуации, он целый день пытался дозвониться до каких-то людей в Хэйхэ. Их лица нечитаемо смотрятся на снимке из его айфона: китайский бизнесмен средних лет с женой. По его словам, они торгуют китайским антиквариатом, собранным со всего Харбина. В 1945 году при советских бомбардировках отступавшие японцы бросали сокровища, которые награбили в старых гробницах, так что драгоценная керамика разошлась по домам крестьян всего региона. Он говорит, что его партнеры покупают ее за бесценок, а потом ее можно отправить через Гонконг.

– Просто пломбируют их, – он пропускает воображаемую вазу. – Никаких проблем.

Он спрашивает, интересно ли это мне и не знаю ли я кого-нибудь в Лондоне… И так уж оказывается, что я знаю. Вот так Глеб и работает, думаю я. Он налаживает отношения. Никогда не знаешь, кто может оказаться полезным.

Теперь он становится настойчивее. Когда я поеду в Хэйхэ, как планируется, я должен встретиться с его партнерами. Он организует. Потом я сфотографирую керамику. Покажу людям в Лондоне. Его партнеры хорошо известны в этой сфере. Он протягивает мне тяжелую двухсотлетнюю хрустальную вазу, которую ему подарили. Что-то в стандартных нарисованных журавлях кажется мне фальшивым.

Но сейчас Глеб думает, как я буду выживать в Китае. Китай может быть жестоким. Он не знает района, куда я надеюсь попасть, это слишком далеко. Даже если мне не помешает полиция, одинокого иностранца обманут или ограбят. Мне не стоит ехать. Но если я настаиваю, он найдет китайца, который будет сопровождать меня по реке – хотя бы часть пути. Он знает людей в Хэйхэ. В конце концов, он смекалистый. Может, у меня есть шансы. Однако серые глаза, оценивающие меня поверх очков, обеспокоены. Если со мной что-то случится, то я не вернусь в Лондон с известиями о его керамике. И в его взгляде я вижу мягкую сдержанную заботу. Может, он даже немного мне нравится, как и я ему.

* * *

На следующее утро, за день до отъезда в Китай, я запираюсь в своем номере, чтобы освежить язык, который плохо выучил больше тридцати лет назад и с тех пор редко говорил на нем. Мои записи и учебники китайского, смявшиеся в рюкзаке, вываливаются, как древние рукописи; они исписаны красной ручкой моего учителя и заляпаны кольцевыми следами кофейных чашек. За окном между зданий на берегу виден кусочек Амура, а дальше под закрытым тучами небом лежит Хэйхэ. Зазор между ними пересекает российский патрульный катер.

В комнате слышны лишь мои собственные звуки. Возвращаюсь к импровизированному столу. Какое облегчение – забыть о сложностях русской грамматики, двух видах глагола, требовательных падежах существительных и длинных словах. Китайский язык, в котором нет глагольных времен, родов, даже единственного и множественного числа, внезапно кажется ослепительно простым. Я передвигаю столик к свету окна и отблескам Амура, и мое оживление усиливается. Слова растекаются. Иногда у меня ощущение, что я не вспоминаю, а учу язык заново. Я предвижу, как напор мандарина[70] заменяет русский. Смена языка ощущается как смена личности. Звуки и конструкции диктуют эмоции. Новые понятия возникают, старые отмирают. У меня создается иллюзия, что на китайском я становлюсь агрессивнее, а мой голос опускается на октаву. Возможно, мне это понадобится. Понятия не имею, какие диалекты окажутся у меня на пути. Но я слышу, как китайский возвращается, и представляю, что все будет хорошо.

Однако идут часы, и эти радостные воспоминания коченеют. Незнакомые конструкции начинают давить. Некоторые слова я начисто забыл. Возможно, прошло слишком много времени. Благословенные западные заимствования (в русском их много) практически отсутствуют. Китайский язык – тоновый, то есть его слова меняют значение в зависимости от высоты звука, и в моей памяти такой язык превращается в эхо нестройных гонгов. Вспоминаю, что мне было проще говорить, чем понимать: прямая противоположность тому, чего бы мне хотелось. Внезапно мне не хватает пластичной красоты русского языка.

К вечеру проявляется самоустроенная деменция. Когда я спускаюсь в ресторан гостиницы, я по ошибке спрашиваю про туалет на китайском, потом заказываю еду по-русски и разговариваю с растерянной официанткой на безумной смеси двух языков. Плохое знание того и другого часто подвешивает меня посередине фразы. Я понятия не имею, что дальше вылетит у меня изо рта.

Я выхожу на улицу, когда над берегом сгущаются сумерки. Воздух холоден. Ансамбль женщин в деревенских юбках распевает народные песни под аккордеон пожилого казака, который увешан медалями еще гуще, чем Алексей. Однако в полутьме набережной слушать практически некому. Через реку в Хэйхэ зажигаются огни и включается музыка. Я ощущаю пульсирующую там жизнь. Россияне больше не говорят о нем как о театре, созданном, чтобы дурачить или издеваться над ними; теперь это город, разбогатевший на продаже им всякого хлама. Я смотрю на него с щекочащим любопытством: я не могу ничего прогнозировать. Говорят, что весь китайский Амур так же ощетинился в обороне, как и российский. Однако по Хэйхэ этого не скажешь. Он светится, как луна-парк, и колонны отраженного неона дрожат в воде, доходя до моих ног.

Загрузка...