Наклонившись над своей книжкой, старик не слышал, как я спустился по винтовой лестнице, и продолжал читать с большим старанием.
Он шептал:
— К... к... а... ка! P... р... а... pal
И остановился, вибрируя голосом на последней букве, со щеками раздувшимися от внимания. Висячая лампа ярко освещала его всего.
Несмотря на свое благочестивое чтение, этот, чертов дед, Барнабас не имел особенно привлекательного вида.
Надвинутая на самый лоб фуражка, из-под которой свешивались два светлых лохматых собачьих уха, делала еще более выцветшим его совершенно голое лицо, лицо старой обезьяны. Выступавшие скулы лоснились и точно были сделаны из желтого воска, а глаза медленно вращались стеклянно-зеленые, как у дохлых рыб.
Его отвратительный костюм из толстой шерстяной материи, никогда не снимаемый и никогда не чищенный, казалось, весь пропитался, за долгие годы своего существования, слюнями табачной жвачки. Я уже знал,что старик не снимает также своих больших сапог. На нем не было видно белья, ни чистого, ни грязного, и легко было убедиться. что ему совершенно неизвестно употребление рубашек, судя по тому, как он посвистывал, глядя, как я их стираю. Он был более чем безобразен и более чем грязен, — отвратительная и позорная пародия на человека!
Стоя сзади него, я старался разобрать, что мог он читать целыми вечерами с таким увлечением.
На его полке было много книг, целая куча разных описаний путешествий и не особенно зажигающих романов, которыми охотно снабжает морское начальство, заботясь о развлечении заключенных открытого моря: „Робинзон Крузо“, „Поль и Виргиния“, „Басни Лафонтена“ и другие...
Но эта книжонка в его руках имела внешность катехизиса или даже вернее...
Я выпрямился; холодная дрожь пробежала по спине.
Я прекрасно видел:
Это была „азбука“.
Ведь Барнабас, старший смотритель маяка Ар-Мен, окончивший во время оно свою школу и давным давно получивший нужный диплом, читал... азбуку, следовательно, разучился читать!
Почему же это так меня напугало вместо того, чтобы рассмешить?
Я стоял, онемев от ужаса.
— Ну, что, Малэ, — спросил он вдруг, повернув ко мне свое лицо, лицо самой смерти. — У тебя опять колики в желудке?
Он мне заявил перед этим, по поводу истории с мидиями, что у меня чересчур нежный желудок.
Все еще смотря на книжечку, я ответил ему очень почтительным тоном, — он ведь не часто удостаивает обращаться ко мне с вопросом:
— Ветер, господин старший, так изрядно крепчает. Я боюсь, как бы ночью чего не было. Тогда...
— Нужно будет дежурить вдвоем! — буркнул он, не двигаясь с места, и снова принялся за свое чтение, произнося с трудом гласные:
К... а... а... а... у... у... ау... ау!
Те, кто живут в тепле своих кают на твердой земле, даже не могут себе представить, что значит один только вечер, проведенный в море, на корабле, который не двигается с места и на котором даже не может быть надежды куда-нибудь пристать, а ветер вокруг него никогда не перестает выть!
В эту ночь ветер устроил такую оргию, что не хотелось больше жить. Рыдания чаек, вопли женщин, вой ведьмы, рев сатаны, все смешалось вместе. Каждое мгновение приносило новые звуки, и тот, кто плакал там, вдали, через мгновение хохотал и плевался под нашей дверью. Дверь наша держалась прочно, но из-под нее вырывалась пена. Эспланада, плиты, лестницы были залиты водой и от этого казалось, что маяк покосился. Сверху через спираль вливалась адская музыка, несмотря на то, что я плотно закрыл вход в круговой коридор. Потоки криков и проклятий неслись сквозь эту громадную фабричную трубу и низвергались нам на плечи, как самый гнев океана.
Старик все читал, запинаясь, с самым спокойным видом.
Странно, но именно это и приводило меня больше всего в ужас!
Я оставался стоять около стола, не решаясь сесть и почитать с ним за компанию. У меня не было никакого желания заняться азбукой и мне было страшно опустить голову.
Почему? Не знаю сам. Я только помню, что не мог отвести глаз от старика.
— Лампы горят хорошо! Я снял с решетки трех больших птиц, но они не попортили стекол... Посмотрим, что будет дальше... — сказал я машинально.
— Посмотрим! — повторил старик, продолжая с большим старанием читать свои склады.
Я хотел отправиться на верх наблюдать, но никак не мог решиться. Неужели пребывание на маяке сделало меня боязливым?
Во всяком случае, я чувствовал, что у меня нет ни воли, ни желания и даже ни одной ясной мысли в голове.
Я сел на стол, и ноги мои мягко повисли, точно чужие, набитые ватой.
Мы были как в облаке; нас обволакивала копоть лампы и сырой туман, поднимавшийся из-под двери вместе с клочьями пены.
Часы монотонно шуршали своей метлой среди шума и рева; и когда волна с треском долетала до нашей скалы, был все таки слышен треск и с их стороны, точно кашляла глухая старуха, ворочаясь на своем кресле.
Ах! Мы были прекрасной парой — старик и я! Привязанные к одной и той же скамье галеры, скованные одной и той же цепью, мы не знали и не понимали друг друга.
То, что мы говорили, не имело человеческого смысла.
Мы ели один и тот же хлеб, пили один и тот же сидр, но не предлагали друг другу рома дружбы: каждый ревниво хранил его для себя (я тоже купил себе недурную бутылочку, чтобы избавиться от моих колик).
Я думал о товарище — жертве несчастного случая, погибшем может быть от тоски после пяти или шести лет... службы. Он, наверно, свалился сверху, в одну из бурных ночей прикрепляя лебедку или исправляя фонарь маяка и, шлепнувшись на эспланаду, тяжело подскочил с пробитой головой... если только...
— Послушайте, — прошептал я тоном человека, говорящего какую-то большую глупость, — это интересная книга, что вы читаете?
Старик поднял глаза.
— Это очень хорошая книга, — ответил он, — только трудно в ней разобраться, раз потеряешь связь.
— Так вы потеряли связь в вашей... (я чуть было не сказал „азбуке“, но прикусил язык) истории?
— Да, Малэ, потерял... однажды вечером во время бури.
Он вздохнул и прибавил:
— Он был, во всяком случае, славный парень!
Это меня совершенно ошеломило потому, что мы оба сошлись на мысли о моем мертвом предшественнике.
— A-а! Так вы могли читать и... другое в ту пору, когда был жив этот парень?
— Я читал... в его душе, а теперь пусть черт стережет ее вместо меня.
Старик положил книгу и поднял руку к потолку, делая ею какие-то знаки.
Его глаза мне показались еще больше лишенными смысла, чем обыкновенно. Этот старик утратил не только связь в своей азбуке...
— Лю-юбви-и! — вдруг совершенно неожиданно пропел он.
Затем прибавил;
— Я родом с Уессана, вот уже двадцать лет, как я стерегу Башню... Любви, башню Ар-Мен.
И он снял свою фуражку, точно приветствуя кого-то.
— Да! Да! — Бормотал я, весь охваченный ужасам. — Я не думал вас обидеть, господин Барнабас. Просто так, хочется поболтать, чтобы быть не одному в такую ужасную погоду. Впрочем, я не любопытен и не собираюсь вмешиваться в дела соседей.
Собственно говоря, мне давно бы нужно было помирать от хохота, потому что, стащив свою фуражку, старик снял и свои волосы: эта голова, белая и блестящая, как луна, произвела на меня ужасное впечатление.
Его глаза дохлой рыбы уперлись в мои и парализовали меня.
— Зачем тебе, Малэ, все шпионить за мной?
Я решил его высмеять:
— Полно, дед Барнабас, я тут ни за кем не шпионю, вы просто пьяны от ветра!
Быть пьяным от ветра это — болезнь довольно распространенная среди надзирателей маяков, особенно при начале их службы. Среди завываний ветра им начинает казаться, что их кто-то зовет с верха лестницы, снаружи, из разных углов, одним словом, — отовсюду.
— Да, — ответил он меланхолически, своим тоном ворчливой старухи, — я пьян. Однако, никто не может сравниться со мной в моем деле! Я никогда не беру отпуска, я не напиваюсь, не болтаю и почти не сплю. По всей линии огней вдоль берега нет ни одного смотрителя, который мог бы сравняться со мной, ты можешь сказать это им, нашим офицерам.
— Я думаю, что они в этом и не сомневаются, господин Барнабас. Они мне расхваливали вас; шесть месяцев тому назад, перед тем как мне явиться сюда. Нет, вы не имеете себе соперника, и это совсем не ваша вина, что парень свалился... это может завтра случиться и со мной! Мы все во власти того, кто будет.
Старик, казалось, о чем-то размышлял, затем, поглаживая светлые волосы, украшавшие его сальную фуражку, он буркнул:
— Я того мнения, что с тобой этого не случится, Малэ.
— Бог знает! Его воля!
— Бог... он умер, — возразил тот резко повернулся ко мне спиной.
— Вы собираетесь подняться?
— Да, теперь время... Я чувствую, что наверху, там, дело портится... Тебя мне не надо.
Я остался сидеть на столе, не имея сил от него оторваться. Рядом лежала фуражка, которую старик забыл надеть.
„Вот и башня, смотри!
Это башня лю-юбви-и-и“
Голос поднимался, смешиваясь с гулом ветра и становясь все глуше и глуше, точно крик девушки, которую душат на дюнах в одну из бурных ночей.
Я глядел на фуражку. Затем приподнял ее концами пальцев, изумленный ее страшно сальным видом: можно было подумать, что она сделана из куска тюленьей кожи.
С двух сторон кожаных наушников свешивались светлые пряди, прекрасные локоны блестящего шелка, несомненно очень молодые и страшно тонкие волосы.
Поворачивая во все стороны этот головной убор, я увидел, что они прикреплены к наушникам чем-то вроде кожи более нежной и более светлой, и что все локоны держатся вдоль этой кожи, пришитые к ней сальной ниткой.
— Что за нелепое изобретение! И откуда только этот старый черт раздобыл такое украшение?
Я слегка разобрал эти волосы, несколько сдвинул их с почти прозрачной кожи, напоминающей пергамент, и...
Раздался страшный треск. Маяк дрожал с низу до верху, А сверху старик орал мое имя.
— Снесло фонарь, — воскликнул я, — мы пропали!
Бросив куда попало фуражку, я кинулся на спиральную лестницу.
Фонарь не снесло, но он был на половину раскрыт с северной стороны.
Удар волны, последняя пощечина ветра или, может-быть, птица-камень, разбили толстое стекло и испортили один регулятор. Лампы тухли, обугливаясь и чадя, как факелы.
Острый дым, чернее самой ночи, захватывал нам дыхание, расстилаясь по круговому коридору и мешая нам видеть даже наши собственные руки.
— Держи это крепче! — крикнул старший, который, запустив руку в разбитую раму и обдирая кожу и тело, удерживал один всю тяжесть механизма.
Я занял его место, в то время, как он пытался зажечь фитили, поливая их горящим керосином. На этой высоте нам нечего было бояться пожара, да, кроме того, мы имели приказ скорее все сжечь, чем допустить, чтобы потух огонь.
— Не бось! Тут... Тяни! Держи крепче конец! Держи крепче все!.. — рычал старший среди ужасного рева ветра.
Понадобилось три часа, чтобы исправить механизм.
Фитили тухли несмотря на потоки пылающего керосина, брызги волн ложились на них, точно клочья мокрой материи, покрывали огонь и слепили нам глаза.
В клубах дыма носились птицы, увеличивая его густоту и хлеща нас своими крыльями со взъерошенными перьями. Я почти уже не мог удерживать то, за что уцепился. У меня тащили его сверху, с неба, и чем больше я ругался и проклинал демонов воздуха, чтобы заставить их убраться, тем больше товарищей являлось им на помощь.
В то время, как мы отчаянно сражались, и голова старика, белела среди клубов дыма, похожая, на диск луны, произошло мгновенное затишье... Ох! Оно длилось ровно столько, сколько нужно времени, что бы произнести „Ave“! Мы вздохнули, и вдруг, холод, смертельный холод охватил нас: с севера донесся звук колокола.
— Корабль! сказал старик.
— Корабль в этой части моря, на расстоянии колокольного звона от нас это — неизбежное кораблекрушение.
Весь день был туман и такой густой, что нельзя было отличить левой руки от правой. Замерзающие брызги волн, целые лавины дождя пополам с градом... Можно было подумать, что облака рассыпаются в мелкие кусочки! Море поднялось до первого этажа маяка, стегая его своими солеными хлыстами, и выбросило прямо к нашему порогу громадную рыбу, которую мы и съели. После этой любезности Океан собирается отомстить за себя, и вот, посылает нам христиан!..
Этот звук колокола, ясный и острый, как уксус, прозвучав среди грохота бури, напоминающего беспрерывные раскаты грома, произвел впечатление укола.
Перегнувшись через парапет кругового коридора, мы не могли ничего различить. Не было видно ни носовых, ни кормовых огней и можно было быть уверенным, что уже никогда не загорится снова ни один сигнал на этом корабле.
— Может быть, нужно приготовить лодку с буйками, — сказал я старику, стуча зубами.
— Не стоит, — бросил он спокойным тоном, повязывая платком свой общипанный череп, так-как ему было страшно жарко, несмотря на леденящий ветер,— они сейчас налетят на риф... Они уже заранее погибли.
— Ах! Несчастные ребята!
Однако, нельзя же нам преспокойно оставаться здесь, не двигаясь с места... Ведь это люди...
— Мы то-же!
Я прекрасно понял, что нам нельзя ничего поделать.
Шлюпка внизу, эта яичная скорлупа, годилась только для того, чтобы собирать мидии вдоль нашей скалы. На помощь нельзя было отправиться иначе, как через спину кита, так назывался подводный камень, доходящий до самой поверхности Океана и прекрасно видимый от нас.
А так-как в лодке нельзя перебраться через подводный камень, не оставив на нем и душу, и тело, то... приходилось принять их гибель. Мы поддерживали наши огни, рискуя каждую минуту быть сорванными ветром, наш долг заканчивался на этом.
Колокол все звучал.
Мы спустились за веревками и за стальными прутьями, и снова поднялись молча (старик забыл свою любовную песенку), чтобы закончить, как следует, нашу работу.
Когда мы взобрались назад... колокол уже больше не звонил!
Обернувшись к северу в тот момент, когда буря примолкла на несколько секунд, я расслышал крики и стоны... это были уже не демоны воздуха.
Старик даже не снял своей шапки, которую он надел внизу поверх платка, обвязывавшего его голову.
Накручивая своей железной лапой конец веревки на какой-то прут, он только сказал:
— Готовы!
Я не отличаюсь особым благочестием, но ночь была так темна, ветер выл так отчаянно... Я перекрестился.
Старик посмотрел на меня и отвернулся:
— Ну, чего,—сказал он недовольно, — ведь Бог умер!