Глава 4 И прочие непонятные иностранные штуки

Июль 1918 года

— Миха, ты совсем рехнулся, такое писать?

Бечин с невинным видом развел руками. Максим развернул свежий номер «Архангельска» и с выражением зачитал:

— «Население Архангельска теперь делится на буржуев и большевиков. Буржуи занимаются саботажем, спекуляцией, контрреволюцией, а по ночам устраивают заговоры против советской власти. В свою очередь, большевики заняты реквизициями, аннулированиями, национализациями и прочими непонятными иностранными штуками». Миха, ты совсем страх потерял? И как только советская газета это опубликовала?

— Как… да обыкновенно. Надо было полосу заполнить, вот и опубликовала.

Прежде Миха был не только председателем профсоюза докеров, но и возглавлял городскую биржу труда. В Архангельске его знала каждая собака, потому теперь он без проблем пристроился репортером в городскую газету, а Максиму нашел место в типографии. В свете предстоящего переворота обе позиции могли оказаться в числе ключевых. Кроме того, нужен был и заработок. Пачка унаследованных от первого Ростиславцева купюр — их называли «керенками» — стремительно таяла. Принимали их неохотно, и цены отличались от дореволюционных, знакомых Максиму по статьям «как хорошо жили при царе простые рабочие», на пару порядков. Наряду с керенками ходили местные северные деньги, «моржовки», отпечатанные большевиками в начале 1918 года, и они обесценивались так же быстро.

Сейчас Максим с Михой сидели в относительно чистой чайной на главной улице. К чаю здесь подавали постный сахар и калитки — открытые пирожки из ржаной муки с ягодной начинкой.

— А что, цензуру большевики не установили?

— Да какое там… Они бы, может, и хотели, только бодливой корове бог рогов не дает. За всю идеологическую работу в губернии дамочка одна отвечает, не большевичка даже — левая эсерка. Собирала она пару раз редакционные митинги, распекала нас, пошто-де слабо освещаем роль революционного пролетариата, не воспитываем классовое сознание — ну, вся эта трескотня. Наши бьют себя пяткой в грудь, что прониклись классовой борьбой по самое не балуйся, а дальше пишут кто как привык.

— А не закроют газету вашу?

— Дак как закроют? Где тогда станут декреты свои бесконечные печатать? Да она вообще незлая баба, Маруся-то, помогает нам даже. Главреда нашего, доктора Мефодиева, арестовать хотели, в контрреволюционной, того-этого, деятельности подозревали, он же из кадетов. Так Маруська его отстояла — незаменимый, мол, кадр, и вся недолга. Жаль, что такая славная девка связалась с большевистской мразью.

Максим глянул в маленькое засиженное мухами окно. Оттуда открывался вид на серые воды гавани. Остовы лодок, мачты и снасти, причалы и склады, и даже грязные улицы за ними превосходно просматривались, хотя час был поздний — здесь, на Севере, летом толком не темнело.



Задерживаться в Вологде не стали — отправились в Архангельск на третий день после судьбоносной встречи. Отъезд, как Максим и ожидал, организовывал Миха. В Вологде у него сыскалась куча знакомых в самых разных местах, и с помощью пары золотых из переданного Чаплину запаса он устроил всем билеты на поезд. Максим был на подхвате и изо всех сил пытался понять, как тут делаются дела, как держат себя и общаются люди разных сословий — словом, усваивал писанные и неписанные законы.

Офицеры и политики отправились первым классом, а Максим с Михой — третьим. Вагон до боли напоминал древнюю, с деревянными еще сидениями электричку в час пик, вот только ехать пришлось сутки. От дыма махорки щипало глаза — до запрета на курение в общественных местах оставалось еще почти сто лет. Гвалт, ругань, вонь немытых тел, повсюду орущие дети и, вишенкой на торте, протащенная в вагон упрямым крестьянином коза… В Архангельск Максим приехал вконец ошалевший, а пришлось еще дожидаться очереди на паром. Вокзал здесь располагался на противоположном от города берегу широченной реки — вроде бы, Северной Двины.



В общем, Максим уснул бы прямо на деревянном причале, наплевав на сырость и сомнительного вида публику вокруг, но Миха, которого, кажется, путешествие вовсе даже не утомило, отвел его в дом вдовы, сдающей комнаты. Проспав в застеленной ветхим, зато накрахмаленным бельем постели часов десять, Максим пришел в себя и стал осматриваться.

Если бы он всю жизнь провел в городском комфорте двадцать первого века, адаптироваться было бы тяжело. По счастью, мать регулярно сплавляла его на лето к бабушке в деревню, потому бытовые реалии этого времени культурного шока не вызвали. Максим быстро свыкся и с деревянным нужником, и с курами во дворе, и с жестяным рукомойником и мятым тазом для ежедневной гигиены. Чтобы помыться как следует, приходилось посещать общественные бани. Они располагались в кирпичных строениях с ажурными водосточными трубами и асфальтовым полом — он считался гигиеничнее, чем деревянный. Однако внутри было довольно грязно и людно, потому Максим раскошеливался на частный кабинет в отделении, которое по старой памяти называли дворянским. Удалось привести в порядок ногти, а также постричься — при бане работал цирюльник.



К дому, где Максим квартировал, тянулись провода. Год назад сюда еще подавали электричество, но теперь не все городские подстанции работали. Пришлось привыкать к керосиновой лампе; поначалу Максим выжигал дорогущее топливо в бешеных количествах, но потом приноровился прикручивать фитилек для экономии.

Хозяйка, вертлявая дамочка лет сорока с проступающими из-под обильного слоя пудры остатками былой красоты, нуждалась в деньгах, а керенки еще кое-как сходили за оные, потому многие бытовые вопросы решились легко. За дополнительную плату вдова предложила постояльцу двухразовое питание и стирку, а заодно взялась пошить два комплекта носильного белья — исподнего, как здесь говорили. Обрадованная повышением доходов вдовушка изнамекалась, что готова также помочь гостю избавиться от мужского одиночества — вовсе даже безо всякой оплаты, исключительно по доброте душевной. Максим подобную щедрость не оценил и сперва прикидывался ветошью, но вдова не унималась, так что пришлось как бы невзначай обронить, что он-де чрезвычайно счастлив в браке и прибытия супруги своей ожидает со дня на день.

В первый же день Максим разыскал аптеку и обзавелся бруском земляничного мыла, зубным порошком и щеткой. У уличного разносчика прикупил бритвенный станок и комплект лезвий — похожими когда-то пользовался дедушка. Жизнь стала налаживаться. Раздражали разве что неудобная одежда с грубыми швами и особенно обувь — Максим привык к легким качественным вещам двадцать первого века. Концепцию портянок удалось освоить не сразу. Но жесткие сапоги по крайней мере прилично сидели на ноге, не натирали; как здесь говорили — и то хлеб. Сперва Максим считал их кирзачами, но потом пригляделся — натуральная кожа, хоть и грубо выделанная; осторожно проверил — слова «кирза» здесь никто не знал.

Некоторые обычаи этого времени отличались от того, что обитатель двадцать первого века считал само собой разумеющимся. Так, однажды Максим вышел на улицу и долго не мог понять, отчего прохожие косятся на него, а некоторые кривят губы и вскидывают брови. Несколько раз осмотрел свою одежду — вроде все на месте, смотрится прилично. Потер ладонями лицо — нет, сажей не вымазался, пока самовар растапливал. Что же с ним не так? Максим стал анализировать окружающих, пытаясь понять, чем отличается от них. Наконец догадался: все, как один, на улице носили головные уборы, причем независимо от погоды. Мужчина с непокрытой головой воспринимался как убогий дурачок, а женщину, пожалуй, приняли бы за проститутку. Исторические фильмы Максима к такому не подготовили, в них-то локоны героев обоих полов свободно развевались на ветру, и никто не видел в этом ничего непристойного!

Еще Максим с удивлением понял, что ростом превосходит подавляющее большинство людей начала двадцатого века. В родном времени со своими 182 сантиметрами он был разве что чуть выше среднего, а здесь возвышался почти надо всеми. Миха, которого Максим сходу обозвал про себя коротышкой, был на самом-то деле среднего для своего времени роста. Многие женщины и вовсе едва доходили Максиму до плеча. Даже в приличных заведениях, таких как эта чайная, приходилось склоняться в дверях, чтобы не стукнуться о притолоку.

Скоро Максим подметил, что на него заглядываются женщины — и не только бабы, но и дамы с барышнями, хоть он и носит одежду небогатого мещанина. В родном времени подобного не было — Максим давно смирился, что внешность ему досталась неяркая, ординарная. Конечно, в провинции девицы проявляли внимание к столичному менеджеру, но волновал их не столько он сам, сколько надежда через близость с ним улучшить свою жизнь; а чтобы заинтересовать девушку без материальных проблем, приходилось прикладывать некоторые усилия. Здесь же встреченные на улице женщины смотрели на него чуть дольше приличного, а после поспешно отводили глаза. Поразмыслив, Максим догадался, что это не он внезапно похорошел, а люди в среднем выглядят куда хуже, чем в его время. Отсутствующие или кривые зубы, жидкие волосы, оспины на лицах, косоглазие… Максим раньше не задумывался, насколько внешняя привлекательность зависит от питания и доступа к медицине. А ведь на старинных фотографиях, которые он любил рассматривать в интернете, люди смотрелись красивыми; видимо, дело в том, что хотя до изобретения фотошопа было еще далеко, фотографы умели выставлять свет и не пренебрегали ретушью.

Работа наборщика оказалась нудной, но несложной: знай себе укладывай металлические брусочки с выпуклыми печатными знаками — они назывались литеры — в строки, из которых метранпаж потом верстал страницы. С буквами проблем не возникало, только к ятям привыкнуть удалось не сразу, а вот какой пунктуатор соответствует какой литере, пришлось поразбираться; но Максим умел быстро осваивать новую информацию, менеджеру без этого никак. Ручной набор уже считался устаревшей технологией, метранпажи жаловались, что в Архангельске нет прогрессивных наборных машин — линотипов или монотипов — которые позволяли набирать текст при помощи клавиатуры.



По крайней мере обещание восьмичасового рабочего дня большевики сдержали, так что однообразный труд не слишком выматывал. Правда, жалованье не платили, только обещали со дня на день. Впрочем, похоже, никому не платили уже несколько месяцев, и не только в типографии — всем муниципальным служащим. А пачка керенок стремительно таяла.

В целом Максим устроился в прошлом если не с комфортом, то вполне приемлемо. Даже неловко — словно он жизнью наслаждаться сюда прибыл, а не бороться за лучшее будущее для своей страны.

— Ну когда же, когда мы уже выступим? — спросил Максим, как только отошел официант — здесь их называли половыми. — Большевики медленно, но верно закрепляются в губернии. Ребята в типографии говорили, на днях в Ворзогорах священника арестовали, а как народ за оружие взялся — пулеметами покрошили. Почему мы это терпим? Чего ждем?

— Да вот союзничков ждем, едрить их налево! — Миха досадливо поморщился. — Британцы дважды высадку десанта переносили. Передают, у них хворь какая-то уже чуть не на половине кораблей… эта, как ее, инфлюэнца испанская. Нашли время болеть, чертовы неженки! А без союзников никак, у нас тут и пяти сотен штыков не наберется, это ежели всех считать: и Чаплинских офицеров, и наши рабочие отряды, и из уездов кто успеет подойти. А у большевиков — три тыщи, шутка ли.

— А Чаплин с Чайковским такими решительными выглядели! Пока они телятся, власть большевиков на Севере крепчает…

— А вот это вряд ли, — Миха откусил от калитки и запил чаем, смачно причмокивая. — Нашла коса на камень… Знаешь, что в Романове творится? Тьфу, он же Мурманск теперь, все время забываю. Так там большевистский председатель крайсовета, Юрьев его фамилия, сам переговоры с союзниками ведет. Потому что немецкие суда у их берегов шляются, как к себе в нужник, и плевать хотели на Брестский мир. Из-за них рыбалки нет, так что жрать нечего. А на рейде стоит британский корабль, груженный хлебом. Ну крайсовет и решил, что Москва далеко, а своя рубашка ближе к телу. Советское правительство Юрьева этого аж целым врагом народа уже объявило, а поделать-то ничего не может, руки коротки… А у нас в Архангельске большевики против центра не рыпаются, все на помощь от него надеются. Только шиш им, там своих забот полон рот. У меня кум на телеграфе служит, так рассказывал, наш исполком в центр каждый день написывает — «Помогите да помогите». Москва отвечает: «Проводите террор». Наши им — «На террор сил нет».

Максим кивнул. Действительно, красного террора, о котором он столько читал, в Архангельске не наблюдалось. Чаплин и Чайковский с компанией спокойно жили в центральной гостинице, и никто по их души не являлся.

— Многих красных командиров Чаплин уже на нашу сторону переманил. Ну как красных — обычные офицеры Императорской армии это. Многие из них в Красную армию пошли, чтобы хоть под большевиками, но всяко продолжить немца бить, потому Брестский мир им как серпом по яйцам. Так что верных людей у большевиков тут мало. На Мудьюге стоит артиллерия ихняя, но у британцев самолеты есть, так что выбьют ее.

Мудьюг оказался всего лишь большим островом в дельте Северной Двины.

— Так что скоро мы вернем себе свою землю, Максимко, — Миха, смачно присербывая, допил чай. — Вот союзники подойдут — и выбьем большевиков. И не мы одни, вся Россия против них подымется.

— Слушай, а Чайковский этот, он из каких вообще? — рискнул спросить Максим. — Ну, в смысле, программа какая у него?

Миха уставился на него так, что Максим тут же пожалел о своем вопросе. Похоже, про Чайковского не знать было невозможно… Но раз это такой известный в своем времени человек, почему у Максима его фамилия ассоциируется исключительно с даже здесь уже давно покойным композитором?

Миха нахмурился, словно заподозрил что-то, но потом рассмеялся, хлопнув себя ладонями по коленям.

— Экий дремучий ты, Максимко… Пошто дедушку русской революции не знаешь?

— Это Ленина, что ли? — растерялся Максим.

— Ну и шуточки у тебя, товарищ! Но при Чайковском лучше про Ленина не шутить, у них священная ненависть к большевикам — вопрос зверски серьезный. Губители революции, позор для всех социалистов, и вся недолга.

Максим не понял, почему по словам Михи выходит, что Чайковский вроде бы за революцию. Белые же должны быть, наоборот, контрреволюционерами. Но, кажется, прямо задавать этот вопрос не стоило, даже безалаберному Михе такая неосведомленность могла показаться подозрительной. Надо найти другой способ получить информацию.

— А как думаешь, Чаплин в курсе вообще, что Чайковский — социалист?

— Да кто ж его разберет, — пожал плечами Миха, болтая ложечкой в стакане из-под чая. — Офицерам же при царе запрещали политикой заниматься, так что один бог знает, чего у них в головах. Я и сам, того-этого, большего ожидал от Чайковского грешным делом… Пытался с ним потолковать, как хлеб по уездам развозить станем, а он все больше о судьбах Родины и Революции печется. Ну да деваться некуда. Чайковский в Учредиловку был избран, партию народных социалистов основал, то есть какой-никакой, а всероссийский политик. С ним будет сподручно дела вести и с Директорией в Уфе, и с союзниками. Образуем правительство, а там… авось кривая вывезет. Взять власть — это ж полдела только, ее еще применить бы на благо народа…

Максим подумал, что проблемы надо решать по мере их поступления.

— Ясно-понятно… Когда власть-то брать будем?

— Скоро, Максимко, скоро. Будь наготове. У нас повсюду свои люди, и все ждут отмашки. Недолго комиссарам осталось здесь царствовать. Настанет наш день. Тебя известят.

* * *

Смена уже закончилась, но недавно Максим обнаружил, что в закутке при типографии хранится газетный архив. Никого не волновало, что один из наборщиков после работы в нем копается. Максим часами перебирал желтоватые листы, пытаясь разобраться в политической реальности, в которой как рыбы в воде чувствовали себя все — кроме него. По счастью, в 1917 году проходили выборы в Учредительное собрание, так что информации о партиях и их программах в печати хватало.

Самой популярной партией в Архангельской губернии были социалисты-революционеры, в обиходе эсеры. Они и набрали на выборах большинство. Максим помнил о них только услышанную когда-то поговорку «эсер без бомбы — не эсер», но выяснилось, что это давно уже не актуально. От индивидуального террора как метода политической борьбы эта партия отказалась еще в 1905 году, хотя отдельные группировки что-то взрывали аж до 1907. Но даже в те годы основным занятием эсеров была работа с крестьянством: организация кооперации, просвещение, воспитание. В народе эсеровские лозунги понимались просто: «Земля и воля», хотя в Архангельске они скорее звучали как «Лес и воля» и «Море и воля». Эсеры учили, что все, с чего живут крестьяне, должно принадлежать им; естественно, крестьянам это нравилось, потому они за эсеров и голосовали. А вот национализацию фабрик эсеры, в отличие от большевиков, не поддерживали, здесь их программа ограничивалась введением рабочего контроля — который действительно появился здесь с февраля 17-го и действовал до сих пор, большевики его не отменяли.

Еще выяснилось, что эсеры и левые эсеры — это совершенно разные движения, так же, как меньшевики и большевики. Левые эсеры откололись от основной партии, примкнули к большевикам и действовали с ними заодно.

Либеральные центристские партии, октябристы и кадеты, были существенно менее популярны, чем умеренные социалисты. Они выступали за демократические преобразования, но на частную и государственную собственность не покушались.

Где-то по логике должны были существовать и правые, и монархисты, но никаких следов их деятельности в Архангельской губернии Максим не нашел. Они не выдвигали своих кандидатов на выборы, не обращались к народу, не выступали в поддержку свергнутого царя — вообще ничего не делали. Правда, в феврале правые партии были запрещены и распущены, но социалисты-то были запрещены до февраля всю дорогу, и это только укрепило их. Вообще монархия была крайне непопулярна, царя называли не иначе как Николашкой, и многие, произнося это имя, сплевывали. Справедливо или нет, но и в тяготах военного времени, и в развале армии, и вообще во всех бедах страны обвиняли персонально Государя Императора. Известие о его расстреле уже появилось в газетах — правда, о судьбе царской семьи большевики умолчали — и особой реакции в народе не вызвало. Похоже, понял Максим, в двадцать первом веке и фигура последнего императора, и сама идея монархии стали гораздо привлекательнее, чем были для людей, испытавших это все на своей шкуре. Даже ненависть к большевикам не тянула за собой ностальгии по монархии, напротив: их злодеяния сравнивали с беспределом царских жандармов.

Многие работники типографии, да и просто люди на улицах, носили приколотые к груди красные банты. Но это не было, как сперва решил Максим, выражением преданности большевикам — мода на революционную символику пошла с февраля. Людям были близки идеи эсеров, предлагавших землю и волю, и меньшевиков, стоящих за социалистические преобразования без диктатуры и террора.

День, когда воплощение этих идей сделалось возможным, настал первого августа. Хотя никто Максима и не известил.

Загрузка...