25

Мало сказать, что у Кузмана хорошее настроение — оно превосходное, если судить по его настойчивым попыткам просто улыбаться, а не сиять, что ему, конечно, не удается. Николай хорошо его знает, он сразу замечает перемену и удивленно спрашивает, не стараясь даже сохранять «дистанцию»:

— Тебя что, рукоположили в епископы?

Хмыкнув неопределенно — ирония его не задела, — Кузман присаживается рядом с ним.

— Ты что ешь?

— Картошку. Виктор угостил.

Виктор, не дожидаясь просьбы, сует руку за пазуху, достает картофелину и с гримасой сожаления протягивает Кузману.

— Возьми!

Кузман берет картофелину, старательно чистит, а сам все усмехается, качая головой и бормоча самодовольно:

— И с этим делом управились!.. Прижмешь их как следует — они и лапки кверху!

— О ком ты?

Николай спрашивает осторожно: есть у Кузмана манера не отвечать на вопросы.

Но на сей раз он разговорчив. Съев половину картофелины, Кузман начинает рассказывать — скупо, короткими рублеными фразами, словно рапортуя, — о вздорности некоторых офицеров, воспитанных по-старому, в духе преданности престолу, незыблемости сословных привилегий (им, офицерам, не по вкусу пришлось заявление нового правительства); о колебаниях полковника Грозданова — он вроде бы и на стороне народной власти, но только что назначенные генералы, тайные приверженцы группы «Звено» (с ними он связан личной дружбой), тоже близки его сердцу; о том, как мучительно шли переговоры с этой публикой и как они сдвинулись наконец с места, когда из Софии приехал уполномоченный ЦК, бывший политкомиссар врачанских партизан, и вправил им мозги.

— До того цветисто и смачно ругался, товарищи, вы себе представить не можете! Но прижмешь их как следует — они и лапки кверху! — повторяет Кузман.

Очевидно, это его излюбленная тактика, и он рад тому, что она подтвердилась на деле.

— Что же вы решили? — спрашивает Виктор с полным ртом.

Расщедрившись, он вытаскивает всю картошку, чтобы разделить ее поровну, однако отбирает для себя покрупней. Николай насмешливо поглядывает на него, а Кузман, занятый своими мыслями, не обращает на это внимания.

— Перво-наперво, рядовым солдатам разрешено формировать комитеты Отечественного фронта!

— В казармах? — недоверчиво спрашивает Николай.

— В казармах. А это значит, что теперь господам офицерам не удастся нанести удар исподтишка, наши не позволят. Потом они согласятся помогать нам вылавливать фашистских преступников, даже если они и военные! И нечего усмехаться, я прекрасно понимаю, что все это липа, но хорошо уже то, что они дали письменное обязательство. Кроме того, они сделают публичное заявление о своей поддержке платформы Отечественного фронта. Есть и другие пункты, связывающие их по рукам и ногам.

— И ты им веришь?

Кузман с досадой отмахивается.

— Ни я не верю, ни бай Георгий, и меньше всего комиссар. Ладно хоть улыбаются, нам бы время выиграть…

Виктор, ненадолго перестав жевать, многозначительно шепчет:

— Мы уже выиграли его…

— Как то есть?

— Если верить Николаю, советские войска уже в городе.

— О чем это он болтает? — спрашивает Кузман, хмурясь.

— Верно, советские войска в двух шагах отсюда, — подтверждает Николай.

— Ты имеешь в виду артиллеристов, что на Сарыбаире?

Теперь мрачнеют Николай и Виктор.

— Их уже видели, — продолжает Кузман. — Вот и девчонка тут одна, Петранкой ее зовут, рассказывала, как разговаривала с ними.

— И я с ними разговаривал.

— Почему они таятся?

— Приказ.

Кузман задумывается.

— Так мы и предполагали, — озабоченно говорит он. — Раз они не торопятся обнаружить себя… Бай Георгий хотел было сходить к ним, да мы его отговорили. Еще не время.

Николай рассказывает о своем приключении на Сарыбаире, не упоминая о том, что его туда привело (вот бы они ахнули, узнав про Русокосую, вот бы возмутились!). Кузман напряженно слушает и то и дело прерывает Николая, будто тоже ведет допрос:

— Только три пушки?

— Только три.

— И солдаты, говоришь, все молоденькие?

— Все как один.

— Вот оно что! А об Отечественном фронте… Неужто не знают?

— Похоже, что нет…

Кузман озадаченно чешет затылок и поднимается на ноги. Затем он велит друзьям держать язык за зубами: обстановка сложная, может быть, советское командование не желает создавать себе дополнительных трудностей.

— Ясно, не такие уж мы лопухи, — не без досады отвечают они.

Наконец Кузман умолкает, несколько смущенный собственной говорливостью, смотрит на них исподлобья и вдруг кричит:

— Чего это вы тут бездельничаете? Все носятся как ошалелые, все чем-то заняты, а они развалились на ступеньках и картошкой угощаются. А ну марш отсюда!

— Куда?

Его приказ оглушает их как гром среди ясного неба: Виктор должен немедленно отправиться в район Здравца, «взять» тамошний полицейский участок и привести его в боевую готовность. Николаю достается другой полицейский участок, что возле турецкой бани.

— Да, да, тот самый, что напротив твоего дома! Чего вы уставились? Надо действовать, пока враг не очухался!

— А если там кто-нибудь есть? — спрашивает Николай, почувствовав всю серьезность задачи.

Кузман теперь сух и деловит, очевидно, задача тревожит его не меньше, чем их.

— Ежели кто не сбежал, значит, у того нет грехов, тот пойдет с нами. И мы от таких не станем отказываться, как только начнем набирать людей в свою милицию.

— И оружие им оставить?

— Пускай остается…

— Чтобы они, улучив момент, разделались с нами, — говорит Виктор, закидывая винтовку на плечо. — К тем, кто служил в полиции, у меня нет доверия.

— Если будет нужно, мы и бывших полицейских впряжем! — убеждает его Кузман. — Теперь власть в наших руках, и мы должны проявлять гибкость.

Он уточняет детали: взяв участки, они сразу же сообщают об этом в Областное управление дежурному телефонисту, затем выстраивают личный состав и вменяют ему в обязанность каждодневно выставлять наряды — охрану и патруль, поддерживать постоянную связь с городской управой, она тоже помещается в здании Областного управления — командуют там Кузман и один студент; немедленно составляют опись оружия и снаряжения, тщательно проверив каждый уголок, начиная с подвалов и кончая чердаками; составляют списки сбежавших полицейских и заводят дело на каждого из них — что натворил, принимал ли участие в уничтожении коммунистов, где предположительно скрывается.

— А если кто попросит уволить его? — скептически продолжает Виктор.

— Обойдемся и без него.

— А я бы такого — за решетку!

— Зачем?

— Чтобы не забыл, что служил в полиции.

— Он припомнит и другое — что мы начали с преследования невиновных! Нет, таким манером приверженцев не завоюешь.

— Ну а вдруг они окажут сопротивление, не захотят подчиниться?

— Тогда применяй оружие. Зовите меня, я вас одних не оставлю.

Николай с Виктором переглядываются с невеселой иронией, театрально козыряют «начальству» и расстаются. Николай чувствует тяжесть в желудке, у него всегда так бывает в минуты опасности — будто камень внутри давит. Неприятное ощущение исчезает позже, когда он оказывается свидетелем забавной сцены. Возле стертых ступеней турецкой бани собралось человек десять. Они невообразимо галдят. Один — неряшливый, длинный как жердь мужчина — хлопает себя по ляжкам и удивленно вскрикивает:

— Не может быть!.. Не может быть!..

Растолкав людей, Николай пробивается в середину образовавшегося круга. Там сидит по-турецки какой-то хилый человек с обветренным лицом и заскорузлыми руками, штаны на нем мокрые, а матросская тельняшка протерлась под мышками. Рыбак как рыбак, чего они подняли такой шум? Но вдруг человек в тельняшке поднимает огромную рыбину, она вся блестит, точно ее смазали оливковым маслом, и рот разинут широко-широко, словно она собиралась что-то сказать перед тем, как ее пришибли.

— Пятьдесят три килограмма! — обращается рыбак к Николаю, заметив его изумление. — Такой сом еще никому в нашем городе не попадался. Настоящий боров. Говорят, будто в Тутракане выловили чуть побольше этого, все шестьдесят потянул. Да как знать, может, и приврали…

— Ты один его поймал? — просто так, из вежливости спросил Николай.

Но рыбак будто только и ждал этого вопроса. Он начинает красочно описывать, как выслеживал свою добычу, как боролся с нею всю ночь, пока рыбина не выбилась из сил, как втащил ее в лодку, а потом переходит к рассказу о том, как вкусно готовит сома его молодуха — с рисом, с петрушкой, с луком и даже с фасолью. Выбираясь из круга, Николай слышит его последние разъяснения, теперь уже о вине, каким принято орошать искусно приготовленного сома:

— Белое, охлажденное, по возможности выдержанное, вроде того, что продается у «Кривой груши»…

«Кому что, а курице просо!» — вздыхает Николай.

Ну, вот и полицейский участок. Он находится наискосок от его дома, перед сводчатым входом два тополя и трехцветная полосатая будка. Но часового в ней нет, и вообще никаких признаков жизни, пыльный фасад здания загадочен. Николая тревожит мысль: если внутри кто забаррикадировался и располагает запасом патронов, то может продержаться довольно долго и уложить множество народу.

Николай останавливается и внимательно изучает двор, а от его дома доносится теплый взволнованный голос, такой знакомый, такой родной:

— Николай! Николай!..

Это мать. Она зовет его, высунувшись из окна, в ее взгляде радость — наконец-то он явился живой и здоровый, всю ночь его не было дома!

Ничего не поделаешь, придется зайти, порадовать мать. Да и воды попить, а то после печеной-недопеченной картошки у него липко во рту и какая-то тяжесть в желудке.

Мать встречает его на пороге. Она аккуратно причесана и одета слишком торжественно для раннего утра.

— Заходи, заходи! — зовет она.

Николай, удивленный, входит в дом и сразу видит ее адвоката. Он тоже нарядный, и тут уж удивляться не приходится, таков его стиль: адвокат всегда носит тщательно отутюженные костюмы из довоенных английских материалов преимущественно темных тонов, белые сорочки, крахмальные воротнички со старомодными бабочками и блестящие остроносые штиблеты. Да, еще неизменный платок в верхнем кармане пиджака — тоже белый, наружу высовывается острый уголок с едва проступающей монограммой. Адвокат протягивает ему дряблую руку, при этом он стесняется, как школьник, хотя он старше матери. В его манерах есть что-то обезоруживающее, но такое древнее, привнесенное из Вены той поры, когда он был там студентом (невольно закрадывается сомнение, был ли он вообще когда-нибудь молодым и знакомы ли ему удальство и бесшабашность юности).

— Пришел вот навестить вас, — говорит адвокат смущенно, не решаясь встретиться с Николаем взглядом, — хотя я знаю, что вы очень заняты… Да, я радуюсь, радуюсь перемене. Дважды прослушал обращение Председателя Совета Министров, оно звучит обнадеживающе. Я узнал от вашей матушки… мне давно известно, что вы заодно с левыми. Поздравляю, поздравляю!

— Спасибо.

Адвокат поглядывает на свою «нареченную», а она совсем обмерла от страха, сидит, как в зубоврачебном кресле.

— Вы теперь, по всей вероятности, целиком отдадитесь вашим страстям… Я хочу сказать — станете политиком. Или чем-то в этом роде, но я вам не советую. Переворот закончился, вас ждет университет, науки… Если не секрет, у вас есть влечение к чему-нибудь позитивному? Ибо театр нельзя назвать серьезным занятием, верно?

— Мне сегодня не до этого, — досадливо морщится Николай.

Адвокат тут же соглашается:

— Да, да, вам не до этого. События исключительные! Утром слушал лондонское радио. Но для вас, коммунистов, их комментарии ничего не значат, не так ли? Потому я и пришел — вы должны быть спокойны, вполне спокойны!

— В каком смысле?

— Я говорю о вашей матушке. В этих роковых обстоятельствах она не останется голодной, безо всякой опоры… Вы связаны, посвятили себя служению обществу, а мы уже на закате жизни, мы уже списаны… О, разумеется, госпожа ваша матушка прекрасно держится, я не могу с нею равняться!

Николай поддакивает, а мысли его там, в участке, который он должен занять.

Мать перехватывает у адвоката инициативу.

— Он пришел просить моей руки, — говорит она. И мягко добавляет: — Но без твоего согласия…

— Зачем же вам мое согласие — не я женюсь!

— Не смей так говорить, ты мне сын… Самое близкое существо на всем свете. И потом, я не желаю быть тебе обузой, когда совсем состарюсь.

Как, наверное, вдохновенно готовились двое стариков к этому моменту! Бог ты мой, как они милы и как жалки…

Загрузка...