Аптекарша решила вернуться в дом тайно, черным ходом, но вот досада — на улице, перед аптекой, стоит какая-то женщина. Увидев ее, замахала ей издали рукой.
— Госпожа Манчева, госпожа Манчева!.. — бесцеремонно горланит она и широким шагом идет аптекарше навстречу.
Выражение лица у нее раболепное и в то же время нахальное.
— Спасайте, госпожа Манчева, — причитает эта здоровенная, мужеподобная бабища. — Спасайте, иначе мы погибли…
— В чем дело?
— Вчера вечером разрезали две дыни, мой страсть как их любит, но они были ледяные, ешь — до пупа щиплет, а теперь вот все больны в лежку, поотравились, дайте что-нибудь от живота, а то все в постелях, все мечутся, как в горячке, стонут, места себе не находят…
«Господи, а этим все нипочем — обжираются испорченными дынями!» — возмущается аптекарша, отпирая дверь. Действует она сноровисто, хотя и машинально — ей хорошо известно, что́ врачи назначают в таких случаях, и она без труда находит пузырьки с лекарствами. Наспех отливает нужного и резко, почти грубо обрывает бесконечные жалобы посетительницы:
— Помолчите!
Портальный кран, стоящий перед ней, (эта раскоряка и в самом деле напоминает портальный кран, какие красуются на пристани), замолкает, сконфуженно хлопает глазами, и лицо ее вдруг становится наивным и бесхитростно добрым.
— Я вам чем-то досадила? Мой хозяин тоже честит меня, что много болтаю…
Наконец она уходит, оставив несколько погнутых зеленоватых монет. Аптекарша запирает дверь, усаживается на стул возле высокого шкафа с микстурами и порошками. Внезапно она думает (эта мысль, блеснувшая, как отраженный луч, странна и неожиданна): «Если захочешь кого отравить, и дыня сгодится…» Глупости, дыней не отравишь, а вот здесь вокруг столько всевозможных средств. Глаза пробегают по склянкам, стоящим в шкафчиках, по бесчисленным упаковкам, разложенным на полках, а в ней самой что-то словно нашептывает: «И этим, и этим, и этим…» А со второго этажа уже слышен сиплый голос мужа:
— Ты уже вернулась?
Аптекарша не отвечает, даже не шелохнется, но он уверен, что она внизу: за время длительной болезни в нем выработалось прямо-таки собачье чутье.
— Иди сюда, я должен тебе что-то сказать!
— Погоди!
Она силится отделить в уме наиболее важное от мелочей. Но что, в сущности, для нее важно? Очевидно, тот первый толчок, который вызвал лавину, — поступок ее мужа. Подумать только! Ведь в то время он за ней ухаживал, осыпал ее подарками, расточал комплименты (правда, и то и другое мало что стоило, ибо беден он был как материально, так и духовно), и она радовалась, ей это доставляло удовольствие. Затем — Крачунов, который затаился в комнате для прислуги и ждет своего часа. Потом — Фокер… Нет, пожалуй, Фокер сейчас — самое главное, этим типом стоит заняться серьезно. Впрочем, когда она за ним наблюдала (пока он составлял какие-то списки), Фокер показался ей банальной опереточной фигурой: низкорослый, упитанный, но не тучный, кожа гладкая с какими-то младенческими морщинками на лысине, одет скромно. Его светлые, словно шелковые усики то и дело подрагивали. Переворачивая очередной лист, Фокер поднял голову и увидел ее. Она растерялась — у него, оказывается, необыкновенные глаза, продолговатые, темно-синие, магнетические, такие глаза рисуют художники, изображая Мефистофеля. Стефка Манчева повернулась и пошла к выходу, а он, оттолкнув стул, пристально глядел ей в затылок, затем, бросив на стол карандаш, последовал за нею — не догонял, но и не упускал из виду. Так они шли несколько минут, потом Фокер остановил ее, слегка коснувшись локтя.
— Вы не ко мне приходили?
— Нет…
— Я подумал, вас кто-то прислал.
— Нет…
— Могу я чем-нибудь помочь вам?
— Нет…
Она пошла дальше, а он остановился. В тот момент она подумала, что он догадался о ее связи с Крачуновым. По глазам видно, что это проницательный, жестокий, грубый человек. И еще одно поняла она в нем: он боится. Страх, который он прячет, но побороть который уже не в состоянии… Да, этот, видать, похлеще Крачунова, он во многом его превосходит, как это ни абсурдно, — все считают, что другого такого изверга, как начальник Общественной безопасности, не найти. «Бывший начальник…» — уточняет Стефка Манчева, а напротив нее, на васильковой глазури глиняной бутыли, появляется ее улыбка — улыбка усталой красавицы, понимающей, что уже увядает. Но глаза у нее еще горят, они еще способны вступить в единоборство с сатанинскими глазами Фокера. «Я его напугала! — беззвучно смеется она. — Ему передалось мое настроение. Вместе с ненавистью к нему, с омерзением…»
— Стефка, где тебя носит нелегкая? — Муж привалился к перилам внутренней лестницы и растерянно смотрит на нее. — Ты смеешься?
Она прячет улыбку, подавляет смех и поднимается наверх, а ступени ехидно и торжествующе скрипят: «Ты его напугала! Ты его напугала!»
Супруги присаживаются к столу в прихожей, недовольные друг другом, снова захлестнутые волнами взаимной ненависти.
— У нас в доме кто-то есть, — говорит вдруг аптекарь.
— Что?
— У нас в доме кто-то есть.
Нет, нельзя допустить, чтобы этот разговор услышал Крачунов! Аптекарша включает радио — прихожую наполняет неясный гул, на фоне которого льется затейливая румынская мелодия. Муж удивленно спрашивает:
— Зачем ты включила?
— Хочу поймать Софию…
— Но это же Бухарест!
Она крутит ручку настройки — медленно, нарочито неловко — и как бы между прочим спрашивает:
— К нам кто-нибудь приходил?
Муж понижает голос:
— Примерно час назад тут кто-то был…
— Должно быть, собака, они куда хочешь залезут — кажется, я не закрыла дверь.
— Какая там собака!
А вот и София, читают — в который раз — выдержки из заявления нового правительства.
Пожав плечами, аптекарша спокойно говорит:
— Все на месте, никто ничего не стащил.
— Думаешь, это не вор?
— Кто-нибудь из клиентов. Да, какая-то надоедливая баба ждала меня у аптеки.
Аптекарь бормочет:
— А ты уверена, тот на самом деле ушел?
— Кто?
— Крачунов.
— Ушел, конечно.
— Зачем он все-таки приходил?
Гнев душит аптекаршу. Резкие, злые нотки в ее голосе обрываются стоном:
— Тебе это лучше знать!
— Мне?
Муж откидывается на спинку стула.
Нет, этого тоже надо усыпить, пусть и он остается со своими иллюзиями!
— Тебе плохо? — Она встает и помогает ему сесть удобнее. — Успокойся, нечего попусту тревожиться.
— Ты уверена, что он ушел?
Шум у входной двери прерывает их разговор, они оба смотрят вниз. И млеют от приятной неожиданности: Елена! Поставив ногу на первую ступеньку, она пристально глядит на родителей, по ее щекам катятся слезы. Мать бросается вниз, встречает Елену на середине лестницы и крепко обнимает ее.
— Ты меня задушишь, — всхлипывает и смеется Елена.
— Дитятко мое, моя девочка! — плачет и аптекарша, радость ее так же велика, как и ее горе, и это невыносимо.
Елена высвобождается из ее объятий и поднимается выше, чтобы обнять и поцеловать отца; щеки у него тоже влажные, дряблый подбородок дрожит.
— Дождались! Довелось свидеться!
Все идут в прихожую, садятся вокруг стола — старый семейный обычай, хотя хозяйка делает все возможное, чтобы продолжить встречу либо в спальне, либо в аптеке, чтобы их разговор не был слышен в комнате для прислуги.
— Зачем, разве здесь плохо? — противится Елена.
Аптекарша придвигает кресло, усаживает мужа, а сама думает: «Она не должна знать, потом будет видно…» И отмечает перемены в своей дочери: повзрослела, слегка округлились бедра, грудь, да и вообще держится как взрослая. «Женщина!» — с удовлетворением и гордостью заключает мать, любуясь пышными рассыпавшимися волосами дочери.
— Ты мылась?
— В доме одного товарища.
— А платье?
— Мать этого товарища дала свое. Тебе не нравится?
— Оно тебе великовато. Переоденешься?
Они снова заключают друг друга в объятия, уходят в спальню, долго копаются в гардеробе, перебирая платья, блузки, юбки, пока наконец находят самое подходящее. Эта операция занимает около четверти часа.
Но вот Елена вновь становится серьезной, замыкается, и мать спрашивает:
— Уже уходишь?
— Мне пора.
— Опять в Областное управление?
— Ты не беспокойся, я буду наведываться, пока окончательно не разойдемся по домам.
Аптекарша тяжело вздыхает, носком туфли отодвигает в сторону лежащее на полу платье.
— Исхудала ты, тебе надо наладить питание, — сокрушенно говорит она.
А отец цокает языком, лихорадочно переступает с ноги на ногу, советует:
— Береги себя, нечего тебе соваться вперед других. Сейчас все настолько перепуталось, не знаешь, кто что замышляет… И не будь слишком доверчивой, всегда помни, что…
Кутаясь в шаль, аптекарша идет провожать Елену, ей так хочется побыть с дочерью долго-долго, а тут на́ тебе, залетела на миг — и уже улетает. Елена замедляет шаг, лицо ее так омрачено, что мать тревожно спрашивает, охваченная дурным предчувствием:
— Скажи, что-нибудь случилось?
Елена сжимает запястье матери.
— Я убила! — говорит она.
— Что-о?
— Я убила…
Аптекарша, задыхаясь, переспрашивает:
— Ты убила? Кого?
— Человека…
Смуглые щеки девушки бледнеют, затем становятся красными.
— Среброва убила! — говорит наконец Елена.
Мать хмурит брови, пытаясь вспомнить что-то, связанное с этим именем.
— Кто он, этот Сребров?
— Медведь. Неужто ничего не слышала про Медведя?
— Нет.
— Это же подручный Крачунова.
Ну конечно, слышала! Да и кто в области не наслышан о нем? Даже детям известно, почему у него звериная кличка. Аптекарша высвобождает руку, в ее словах и ярость, и укор:
— Очень хорошо, что убила! И не человек он, даже не зверь, несмотря на его прозвище! Он хуже всякой твари. Сколько человеческих жизней на его совести! Было бы из-за чего киснуть, нюни распускать! Убила, и слава богу. Не сделай этого ты, я бы сама его убила, в куски изрубила бы! Видали ее, переживает! Для них этого мало, им это всего ничего, одной смерти им недостаточно!.. Придумайте какой-нибудь способ убивать их по нескольку раз, чтобы не только их семени, но и мыслей о них не осталось! Чего ты смотришь на меня? Знаешь поговорку: взялся за гуж, не говори, что не дюж! Никакой им пощады! Иначе… ох, не приведи господь, если они вернутся!
Елена слушает и ушам своим не верит.
— Мама!..
Аптекарша вздрагивает и, словно опомнившись, крепко прижимает дочь к себе.
— Прости меня…
— Но ты… ты на самом деле так думаешь?
— А как я должна думать? Может, мне следовало поплакать о нем?
Елена высвобождается из объятий матери, ее скулы отливают холодным блеском.
— Мне не его, себя мне жаль.
— Все это твоя сентиментальность! — опять осуждает ее мать. — Ты реагируешь, как девица, а не как…
— Как мужчина? — усмехается дочь.
— Как пострадавший! Во всяком случае, если мне доведется сделать что-нибудь такое, я жалеть не стану… Нет, не стану!
— А знаешь, порой мне кажется, что я слишком жестока и что этим я обязана тебе…
В голосе аптекарши появляются ласковые нотки, она примирительно говорит:
— Ничего, я все беру на себя.
— Ты сердишься?
— Нет, но кто-то ведь должен взять на себя ваши грехи…
— Наши?
— Да, ваши. Потому что новое рождается в грехах и от грехов, даже хорошее, — запомни это, моя девочка.
На площади перед Областным управлением они с печальной улыбкой на лицах расстаются.
— До скорого свиданья!
— До завтра!
Аптекарша идет обратно, нервы у нее так натянуты, что, кажется, лопнут сейчас от напряжения. Дойдя до угла, она останавливается, оглядывается — дочь стоит на тротуаре и пристально смотрит на нее с интересом и даже восхищением. «Да, придется взять на себя и ваши грехи!..» — мысленно повторяет аптекарша, поднимая ладонь с растопыренными пальцами. Елена отвечает ей — точно так же они прощались когда-то, очень давно, когда она отводила дочурку во французскую гимназию. Господи, разве были когда-нибудь те блаженные времена?