24

Успокоившись, Крачунов вытирает тряпкой пол и садится в темноте перед дверью. Снаружи тихо, никакого шума, вот только стукнула калитка и дворняжка тявкнула раз-другой. Закрыв глаза, он хочет сосредоточиться, но тщетно: вдруг начинается боль в паху. Не очень сильная, она все-таки мучает его всякий раз, когда долго не опорожняется мочевой пузырь. Крачунов озирается, пытаясь сориентироваться среди нагромождений хлама, потом идет в глубь чулана, туда, где потолок образует излом, снижаясь к самому полу. Крачунов расстегивает штаны и чувствует, как боль постепенно размывается, исчезает. Он успокаивается. Всегда в таких случаях перед Крачуновым возникает лицо того арестанта, который во время допроса пнул его ногой в пах. Широкое лицо, будто вылепленное из глины, с огромной бородавкой под бесформенным носом. «Этот не расколется!» — подумал тогда Крачунов, прижав руку к ушибленному месту, а впоследствии именно этого типа сделал самым лучшим «информатором», хотя никогда не забыл ему того удара в пах.

Крачунову не по себе, его преследует не очень сильный, но довольно противный запах. Откуда? И неожиданно понимает: запах исходит от него самого, от его собственного тела. Волны этого скверного запаха как бы пульсируют — то расходятся, то снова сгущаются, но идут от его одежды, от его кожи. Какая гадость! Должно быть, окружающие острее ощущают эту вонь. Хотя сколько их, окружающих? Одна аптекарша. Да, и Медведь, он тоже морщил нос, когда они разговаривали у него в кабинете.

Крачунов пробует вспомнить, с каких пор он не мылся горячей водой с мылом (а ведь он любил мыться не реже двух раз в неделю, и мылся усердно, «с турецким шиком», как говорила его жена), — кажется, с того дня, как переселился в здание Общественной безопасности после отправки семьи в Чепеларе. Перед отъездом и жена с дочкой хорошенько выкупались; так трогательны были влажные прядки на лбу девочки, и пахли они жасмином. Глаза его наливаются слезами. Страшная тоска охватывает его: никогда не повторятся те дни. Ему суждена жалкая участь собаки — бездомной, никому не нужной, над которой нависла смерть — собачья, бессмысленная, не вызывающая отклика ни в одном человеческом сердце!

Крачунов открывает глаза, но видения продолжают мучить его — другие, тяжкие, нескончаемые. Еще недавно ему казалось, что время поставит крест на всех и всем, «служебные подробности» сотрутся в памяти, и вот на тебе: даже Вонючка воскресла — такой, какой он увидел ее после суда над ней. Ее в наручниках доставили два конвоира — один в штатском, другой в полицейской форме. Белая блузка подсудимой просвечивала, а линии стройной фигуры с ее плавными изгибами очерчивались настолько четко и соблазнительно, что Крачунов невольно остановился.

«А это кто такая?» — спросил он.

Штатский — низенький, совсем карлик, — скривил физиономию, изрезанную глубокими вертикальными морщинами.

«Вонючка».

Крачунов ушам своим не поверил: так окрестил арестованную он сам, когда ее привели после безуспешного предварительного допроса, учиненного «недотепами», как он называл ни на что не способных агентов. Тогда она и на женщину-то не была похожа, а скорее напоминала кучу костей и кусков мяса, искромсанных, перемолотых, прикрытых обрывками одежды.

«Она жива?» — спросил тогда Крачунов.

Ему объяснили, что она вроде бы пришла в себя после пыток, но все еще упорствует, и подали ее досье: двадцать шесть лет, родом из Штрыклева, родилась в Южной Болгарии, в крестьянской семье, в коммунистическое движение включилась в Шумене, будучи студенткой, потом учительствовала. Он бросил взгляд на лежащую арестантку и спросил ее:

«Жива?»

Она не ответила, только слабо шевельнулась, но глаза ее, красные, опухшие, смотрели на него с неистребимой ненавистью.

«Фамилия?» — прокричал он, и у него за спиной услужливо ответили:

«Вера Младенова Костова».

Крачунов склонился над ней, но тут же отпрянул, ощутив густой запах, исходящий от нее.

«Не учительница она, а обыкновенная гусеница! Вонючая гусеница. Вонючка!.. Кто ею занимается?»

«Я…» — ответили у него за спиной, это был голос Чолака.

Крачунов одобрительно кивнул, хорошо зная жестокость этого служака.

«Суд будет?»

«Сказали, будет».

«Ты побереги ее до суда».

«Слушаюсь!.. Вы сами займетесь?»

«Только в крайнем случае».

Но до «крайнего случая» дело не дошло; Крачунову приходилось разбираться в более запутанных историях, так что с Вонючкой он столкнулся уже после судебного процесса — ее больше не пытали, вымыли и привели в порядок, чтобы предстала перед общественностью в приличном виде. И вот произошло чудо: из бесформенной кучи костей и клочков мяса возродилось юное прелестное существо, Крачунов даже подумал с мучительной завистью: «Эта в сто раз лучше моей…» И обернулся к карлику с нескрываемым раздражением:

«Сколько ей влепили?»

«Десять лет!»

«Что это они? Уж больно снисходительны!»

«Ничего, господин Сребров внесет поправку…»

И действительно, Медведь внес поправку уже через три дня после суда: он задушил учительницу своим клетчатым галстуком во время пьяной оргии, устроенной по случаю чьего-то повышения. Потом оказалось, что тело забрать некому — все ее родные сидели в тюрьмах и в лагерях.

Ни к допросам, ни к смерти учительницы Крачунов не имел прямого отношения — правда, прозвище Вонючка так и прилипло к ней после его восклицания, — но и она камнем повисла на его совести, и она будит воспоминания… И в самом деле, что за бес в них вселился, зачем надо было уничтожать каждого, кто вставал на их пути? «Поздно… Теперь уже поздно!..» — думает он не столько в раскаянии, сколько в бессильном возмущении собственной глупостью и слепотой, своей беспримерной недальновидностью. И чувствует: пощады не будет, никакой надежды на спасение нет.

Опять начинается боль в паху — всегда так бывает, когда расходятся нервы. Крачунов снова тащится в угол и снова мочится, сопя, как старая, одряхлевшая скотина.

А если аптекарша заявит о нем? Дочь ее — коммунистка. Муж совершил донос очень давно и без свидетелей — какой из Крачунова свидетель, раз он полицейский? В этой сумятице ликвидируют его на скорую руку, даже рта не дадут раскрыть, чтоб оправдаться.

Нет, Крачунов может еще выбраться из западни — достаточно повернуть ключ и выйти из этой проклятой дыры, пока ведьма не вернулась, пока не привела их сюда. Но где он скроется средь бела дня? Какую непростительную ошибку он допустил, какую глупость: ни в коем случае не надо было раскрывать Фокера, его следовало приберечь до самого последнего момента. Впрочем, какой еще последний момент, разве он не наступил давным-давно — недели, даже месяцы назад?

Он нажимает потными пальцами на ключ, в замочной скважине — глухой щелчок. Остается только открыть дверь и переступить порог. А аптекарь? Если придется столкнуться с ним, Крачунов задушит его. Потом пройдет через аптеку или двором, а еще лучше перемахнуть через забор к соседям…

На пороге Крачунов замирает, парализованный важной догадкой: аптекарь чего-то стоит, пока он жив! Значит, его лучше не трогать, с ним лучше не сталкиваться. В прихожей намного светлей. Снопики солнечных лучей пробиваются сквозь шторы, и в них плавают золотые пылинки. А вот и стенные часы, их бронзовые гири и маятник сверкают на солнце, как будто их чем-то смазали. До чего здесь хорошо, спокойно! И солидная мебель, и прочее убранство, даже насыщенный аптечными запахами воздух внушают мысль о возможности долгого и безбедного существования. Опуститься бы в это кресло в домашнем халате, развернуть газету и лениво просматривать ее, потягивая сигару. И не знать никаких тревог, ни о чем не беспокоиться — мир как-нибудь проживет без твоего участия.

Крачунов спохватывается и на цыпочках подходит к окну. Во дворе тихо, под навесом аккуратно сложенная поленница, на очаге закопченный котел, на колышке висит собранная в клубок цепь для подвешивания котла, неподалеку тачка с песком, на ней лежит забытый кем-то бежевый свитер, растянутый так, словно ревниво хранит формы владельца. «Аптекарша оставила…» — заключает он и переводит взгляд на улицу. Людей не видно, мимо дома лошадь тянет телегу, на телеге сидит женщина в овчинной безрукавке, повязанная черным платком. Затаив дыхание, Крачунов идет к лестнице, заранее зная, что ступеньки будут скрипеть, но, еще не успев ступить на лестницу, он вздрагивает, услышав голос:

— Кто там? Аптекарь!

— Есть кто-нибудь в доме?

В соседней комнате, словно котенок, мяукнула пружина. Слышны пыхтение, кашель, шлепанье босых ног. «Проклятая развалина!» Крачунов возвращается в прихожую и забивается в угол между окном и дверью. Нет, если это ничтожество сунется сюда, придется его устранить.

— Есть кто-нибудь? — Аптекарь уже на пороге, слышно, как он дышит — тяжело, натужно, с хрипами, словно пыхтят гигантские мехи. Он топчется на месте и бубнит, как дряхлая старуха, делая длинные паузы: — Должно быть, мне показалось… Да и кто к нам пойдет в такое время?.. Стефка, может, это ты? Куда ее понесло в такой день? А, пустилась на поиски Елены… Будто Елена сама не может домой заглянуть, чтобы повидаться… Ей сейчас не до этого? Но мы как-никак родители…

Аптекарь поворачивается, бредет к спальне и ни с того ни с сего принимается кричать — пискливо, истерично, словно безумный:

— Христо, это ты? Христо, это ты?

И опять удушье, кашель. И опять старик говорит с самим собой, как маразматик:

— Что за бред, о каком Христо я толкую?.. Никакого Христо нет… Все это нервы, одно только воображение…

Крачунов тем временем размышляет: «Бегство из этой западни — дело, может быть, еще более безнадежное, чем сама западня!» Где он найдет приют, кто предоставит убежище начальнику Общественной безопасности — кровопийце, палачу, исчадию ада (этими «титулами» величали его заключенные)? Не лучше ли было бы сразу податься к Фокеру, миновав аптекаря? Но ему слишком хорошо знакомы повадки таких типов, как Фокер: он сначала сделает вид, что готов войти в твое положение, заманит тебя в какой-нибудь закуток на чердаке или в подвале (якобы для того, чтобы понадежней спрятать) и пристукнет. Потом закопает твои останки, а может, передаст новым властям в качестве доказательства своих заслуг перед народом.

Старый Бешев отличился именно таким образом. Крачунов хорошо помнит то мглистое утро, когда Бешева привезли к нему в закрытом фургончике, чтобы никто не увидел и не узнал. Рослый, хорошо сложенный мужик с пышной шевелюрой, крепкими белыми зубами, с кожей молочного цвета — по первому впечатлению совсем молодой человек, напяливший седой парик. А ведь ему было около семидесяти. В прошлом тесняк, участник Сентябрьского восстания двадцать третьего года, Бешев устранился от борьбы и занялся огородничеством и пчеловодством. Но однажды, осенью сорок третьего, к Бешеву явился один нелегальный и попросил спрятать его. Бешев не мог ответить отказом (у нелегального были две раны), принял человека, но так перепугался, что зазвал его на чердак, якобы для того, чтобы укрыть в ворохе старого барахла, и проломил ему череп, когда тот повернулся к нему спиной. Сразу же после этого Бешев пришел с повинной в полицию, а местные агенты отфутболили его Крачунову — разбирайся, дескать, с ним, ты сообразительнее нас. Разбираться долго не пришлось, Бешев был согласен на все, лишь бы не предавали огласке случившееся. Крачунов распорядился с умом, он увидел в убийце полезного сотрудника. Труп нелегального вынесли поздней ночью и где-то закопали, а Бешев оставил письменное признание и подписку, что он включается в тайную сеть специальной службы добровольно, «по идейным соображениям, бескорыстно». Однако не прошло и двух недель, как он повесился, глубоко опечалив все местное население, — в некрологах говорилось о его трудолюбии и удивительной честности, о его сопричастности к «гуманным веяниям эпохи».

«Семидесятый номер вышел из игры!» — этими словами встретил его однажды Медведь.

Крачунов до сих пор видит искорку злорадства, что промелькнула тогда в его взгляде. Тогда эта искорка обозлила Крачунова. Он был расстроен: потерять такого способного провокатора! Но все же сделал вывод, что выродки вроде Бешева вызывают презрение даже самых отпетых негодяев.

Только Фокера ничем не проймешь. Он зарежет тебя, вытрет руки (даже не вымоет, только вытрет!) и с отменным аппетитом сядет обедать.

«Нет, останусь!» — окончательно решает Крачунов, возвращается в комнату для прислуги и запирается. Темень, вонь, духота, а за дверью опять пискливый истерический крик:

— Христо, это ты? Есть кто-нибудь в доме?..

Эти вопли похожи на крик совы, они вызваны страхом и нагоняют страх.

Загрузка...