38 МАРНИ

В среду днем я наконец-то возвращаюсь домой из магазина, волоча восьмикилограммовую индейку и пакеты с другими продуктами — их так много, что я вызываю «Убер», вместо того чтобы воспользоваться подземкой.

Бедфорд даже оживленнее обычного, поэтому, выложив покупки, я беру его на поводок и вывожу на улицу. Но он ничем особенно не интересуется, с унылым видом орошает струей бортик тротуара, а потом садится на крыльцо и выжидающе смотрит на меня, словно это мне надо было выйти, а не ему.

Когда мы возвращаемся домой, он устремляется в спальню.

Моя голова полна кулинарных планов, но Бедфорд лает и носится вокруг… и тут-то по моему телу начинают бегать мурашки испуга.

Я иду за ним в спальню Бликс, которая выглядит иначе, не так, как два часа назад, когда я ее оставила. Ящики комода выдвинуты, и моя фланелевая пижама валяется на полу. А стены — они голые! Ну, не совсем, но с них сняты рисунки Бликс, ее талисманы, ее тканые панно.

И моя постель — она перерыта, одеяла расшвыряны.

Дыхание перехватывает в груди, когда я подбегаю к кровати и поднимаю подушку, под которой прятала «Энциклопедию заклинании».

Книги нет. Я роюсь в простынях и одеялах, заглядываю под индийское покрывало, смотрю на полу с другой стороны кровати.

Бедфорд глядит на меня.

Тайны Бликс исчезли. Я сползаю на пол.

Патрик приходит сразу, как только я ему звоню. Я впускаю его, мы идем по комнатам, я показываю ему все места, где висели раньше картины и поделки. В гостиной, в кухне, в коридоре — везде на стенах виднеются светлые пятна с торчащими гвоздиками.

У меня просто разрывается сердце.

Патрик говорит, что мне следует немедленно позвонить Чарльзу Санфорду, что я и делаю, но тот не снимает трубку. Ладно. Сегодня все-таки канун Дня благодарения, поэтому многие уже уехали на реку или в лес, вместо того чтобы сидеть у себя в офисах.

— Как вы думаете, мы должны позвонить в полицию? — спрашивает Патрик.

— Мне слишком грустно, — говорю я ему. — Мне не хочется, чтобы полиция охотилась на Ноа. Господи, его двоюродная бабушка умерла, может, с этими вещами у него связаны какие-то сентиментальные воспоминания. А потом, кто сказал, что Бликс не хотела, чтобы он взял кое-что из ее вещей?

— Ладно, — соглашается Патрик, хотя непохоже, чтобы я его убедила.

— Хотите кофе? — спрашиваю я. — Я каждый день сражаюсь с этим проклятым френчпрессом и сейчас готова к очередному раунду.

— О, я умею обращаться с этой штукой, — успокаивает он. И потом весьма квалифицированно готовит кофе. На нем джинсы и синяя кофта. Его темные волосы касаются воротничка, и мне это нравится, во всяком случае, в этот момент. У меня есть повод просто смотреть на него, я ведь притворяюсь, будто пытаюсь постигнуть тонкости взаимодействия с этим гнусным кофейным агрегатом, который меня ненавидит.

Обычно Патрик не любит, когда я на него смотрю. Но сейчас я вижу его удивительные, заново сшитые кисти рук и пальцы, вижу, как проворно он движется, и ничего не могу с собой поделать, думая, как поразительно то, что мы с ним сейчас вместе тут, в кухне Бликс. Стоим себе рядышком, я думаю о книге заклинаний, о дневнике Бликс, и дыхание в груди перехватывает. Все это кажется событием исключительной важности.

Патрик выпрямляется и вручает мне чашку с кофе.

— Хотите, немного помогу вам с пирогами? Чтобы у них вышла правильная корочка, — предлагает он. — Ведь я, как вам хорошо известно, король выпечки.

— Король выпечки, шеф чизкейков… у вас множество титулов.

— На День благодарения я предпочитаю пироги. Они как-то больше подходят к случаю.

Он раскатывает на столе тесто, а я принимаюсь крошить морковку и сельдерей на салат. Чуть позже я расхрабрилась, ведь терять-то нечего, а может, оттого, что знаю — через месяц я буду дома, а Патрик уедет в глухую глубинку Вайоминга.

— Мне хотелось бы знать, что с вами случилось, — аккуратно спрашиваю я. — Я уже рассказала вам о себе все щекотливые подробности, а теперь мне нужно узнать о вас. Пожалуйста, расскажите мне.

— Многие не знают, что настоящий секрет правильной корочки пирога заключается в том, что пекарь не может ни с кем разговаривать, пока его печет.

— Не отшучивайтесь. Мне нужно узнать. Есть кто-то, кто вас любит? Вы едете в Вайоминг потому, что среди этих двадцати восьми человек есть один, который любит вас и хочет, чтобы вы к нему вернулись?

Патрик вздергивает подбородок, и на миг кажется, что никакого ответа не будет, но потом он вздыхает. Может, его замучила моя настойчивость, но я почему-то предпочитаю думать, что это Бликс заставляет его со мной разговаривать — Бликс, которая действует из загробного мира.

— Она умерла, — говорит он наконец. — Женщина, которую я любил, умерла.

Его слова повисают в воздухе. Я сглатываю и прошу:

— Пожалуйста, расскажите мне.

Молчание затягивается, и я думаю, что Патрик решил полностью меня игнорировать. Потом он снова вздыхает и начинает сбивчиво, поспешно, может быть, потому, что ему кажется, будто так оно будет не настолько тяжело.

— Четыре года назад. Утечка газа. — Патрик не сводит глаз с окна. — Мы вместе были в мастерской. Я работал над скульптурой. Она заканчивала картину. Она вышла сварить кофе, чиркнула спичкой у плиты, и произошел взрыв. Синий свет, он залил всю комнату. Я посмотрел, а она горит. Она была в огне, и ее было никак оттуда не вытащить.

Патрик прерывается, смотрит прямо на меня.

Я стоял в другом конце комнаты, но, помню, побежал к ней, тяну в сторону… хватаю одеяло, набрасываю на нее. — Он вытягивает руки, растопыривает пальцы. Я вижу шрамы, заплатки, рубцы. — Это, хотите верьте, хотите нет, медицинское чудо. По какой-то причине с Аннелиз чуда не случилось. Только со мной. Хоть я и не хотел чуда. — Он расплющивает тесто ладонью. — Чего я хотел, так это умереть вместе с ней.

Я стараюсь держаться очень ровно. Как будто он — дикий зверь, которого мне не хочется спугнуть слишком сильным сочувствием, слишком явным состраданием. У меня такое ощущение, будто я покинула свое тело и наблюдаю за происходящим немного со стороны. Может, Бликс сделала бы так же, чтобы с этим справиться.

— Очень долгое время я хотел только смерти, больше ничего. Вместо этого меня оперировали. Тринадцать раз. Мне выплатили деньги. Я потерял свою любовь, свое искусство, я не мог даже смотреть на свои старые скульптуры без рвотных позывов, но, очевидно, общество считает, что за такие потери полагаются финансовые выплаты. И из типичного бедного, голодного, счастливого художника я превратился в богатого человека, у которого в этом мире нет ничего из того, что ему действительно нужно.

Подходит Бедфорд, он кладет на пол перед Патриком свой резиновый мячик, и Патрик гладит пса по голове, чешет за ушами. Он действительно улыбается Бедфорду.

— А когда появилась Бликс? Вы были с ней знакомы до несчастного случая?

— Серьезно, Марни? Нет, правда, нам обязательно об этом разговаривать? — Он переводит взгляд обратно на тесто. — Бликс как-то нашла меня на Манхэттене. Уже после того, как… сильно после. Я был при деньгах, жил в роскошном отеле, каждый вечер заказывал еду в номер, напивался до смерти, ну или пытался. Я ходил к психотерапевту, и она сказала, что мне пора бы снова посмотреть на произведения искусства, попытаться с ними подружиться. «Искусство, — сказала она, — не причиняло вам боли. Не исключено, что оно сможет вас вылечить. Вы должны дать ему шанс». И вот я пошел в музей современного искусства, вернее, подошел к нему и пытался заставить себя войти. Делал пять шагов внутрь, а потом разворачивался и шел обратно. Потом уговаривал себя, снова заходил, разворачивался и выходил. И так пять раз, туда-сюда, туда-сюда. И вдруг услышал голос: «Вы изображаете человека, который привязан к невидимой резинке? Это такая инсталляция перед музеем? Потому что если так, то я тоже участвую». Мне тут же захотелось убить того, кто это сказал, кем бы он ни был, но потом я увидел старушку в безумных одеждах, с взъерошенными волосами и добрыми, участливыми глазами. «Здрасьте, я Бликс», — сказала она. Вы же знаете, как это у нее выходит, как ее глаза заглядывают прямо в душу! Ох, господи! Никто раньшe так на меня не смотрел. «А может, — сказала она, — у вас внутри есть что-то, на что вы не в силах смотреть». Она просто глядела на меня, человек на человека. Как будто не видела всех этих моих шрамов. «Может, у вас внутри есть что-то, на что вы не в силах смотреть». — Он качает головой, вспоминая.

— Ого, — говорю я.

— Да. В общем, она берет меня за руку — за руку, которая, чтоб вы знали, еще болела, но Бликс не знала о боли, — и мы вместе идем попить кофе. Я слишком измотан, чтобы с ней спорить. Я был словно загипнотизирован или что-то в этом роде. Она приводит меня в темный ресторан, как будто инстинктивно знает, что мне требуется, там полумрак, и мы садимся в дальний угол. И она говорит: «Рассказывайте». И в общем… я рассказал ей кусочек моей истории. А ей захотелось услышать ее всю целиком. Вначале я отказывался, но потом из меня полились слова. Я тогда в первый раз рассказал свою историю целиком. Про пожар, про операции, про психотерапевта. А она выслушала меня и сказала, что мы должны пойти в музей вместе. Мы так и сделали.

— А дальше?

— Мы еще даже не добрались до картин, когда какой-то ребенок увидел меня и начал орать, но старушка Бликс… ну, она вообще не обращала на все это внимания. Взяла меня под руку и провела по музею. Она была готова ко всему, что бы ни случилось. И мне передалась ее уверенность, я прямо чувствовал, как она перетекает в меня. После этого мы стали встречаться каждую неделю. Мы больше не ходили в музей, где на меня таращились люди. Она приходила в мой помпезный гостиничный номер, где и горничные, и еда с доставкой, и все на свете, мы сидели там и болтали. О жизни, об искусстве, о политике. А потом однажды она сказала мне: «Послушай, мне нравится, как ты выглядишь, но ты как-то херово распорядился своей жизнью и тратишь ее впустую. Это вредно и опасно для здоровья. Перебирайся-ка в мой дом. В Бруклин. Будешь с людьми». Ну, я и перебрался.

Заметьте, я вовсе не хотел быть с какими-то там людьми, и человеческое общество казалось мне большим недостатком, но у меня появились Хаунди, Джессика и Сэмми. И Лола. Пять человек, включая Бликс. Столько я мог осилить. Я нашел эту работу с описанием симптомов. Потому что мне хотелось что-то делать. Решил, если займу себя чем-то, стану думать о других людях и об их болезнях, то отвлекусь. И это сработало. Я остаюсь в стороне от внешнего мира, от детей, которые вопят, когда видят меня, я не выхожу, мне незачем. Чего бы мне выносить свое уродство наружу, к людям, которые пялятся на меня и заставляют чувствовать себя страшилищем?

— Но Бликс… Бликс считала, что это нормально? То, что вы не выходите?

— И да и нет. Она не мешала мне жить своей жизнью, и я любил ее за это, а когда она заболела, я не говорил: «Поезжай в больницу, пусть там займутся твоей опухолью и удалят ее», потому что знал, она этого не хочет, да и с чего бы ей? И она не говорила мне: «Почему ты не пытаешься снова заняться творчеством? Почему не ходишь на нормальную работу, не общаешься с людьми?» Мы друг на дружку не давили. Я знал, что она не хочет, чтобы ей делали операцию, а она знала, почему мне нужен покой, чтобы прийти в себя.

У меня появляется предательская мысль. Я думаю, что, может, для Патрика было бы лучше, если бы, скажем, Бликс чуть-чуть подталкивала его в сторону нормальной жизни. Не сразу, конечно — наверняка вначале все силы ушли на то, чтобы заставить его хоть немного вынырнуть из своего горя и переехать в Бруклин. Потом, в какой-то момент.

Словно прочтя мои мысли, он говорит:

— Хотя через некоторое время все стало немного меняться. Бликс начала приходить, включать музыку и говорить, что пора нам немного потанцевать. Или настаивала, чтобы я приходил на ее вечеринки с угощением и общался с людьми, которые не будут на меня пялиться. Которых она заранее подготовила. Как-то она сказала… сказала, что для меня пришло время понять: большинство людей слишком зациклено на себе, чтобы смотреть на кого-то вроде меня и жалеть. Она сказала — ха! до сих пор не могу этого принять, — она сказала, что мир был бы куда лучше, если бы людям было дело до таких, как я. Мол, лучше бы они пялились. Но этого не происходит, сказала она. Люди думают лишь о собственных жизнях.

— Похоже на правду.

— Потом она начала кампанию, чтобы заставить меня снова поверить в любовь. Она утверждала, что владеет магией и что ко мне придет любовь. — Он шевелит перепачканными в муке пальцами и закатывает глаза. — Они с Лолой из тех старушек, которые все сводят к любви. Как будто мы в ситкоме или диснеевском фильме, где все в конце концов жили долго и счастливо. Вроде «Красавицы и чудовища». Как-то раз мы с ними всерьез обсуждали, действительно ли красавица — как там ее звали, Белль, кажется? — так вот, действительно ли она с самого начала любила чудовище или сперва только жалела его. — Патрик помещает верхний корж в форму для пирога и, склонив голову набок, заворачивает его в полном соответствии со всеми кулинарными стандартами. — Люди, читайте текст! Там про страх и жалость! Страх и жалость — чем не подходящая смесь для обреченных на неудачу отношений?

Я не могу говорить, я кладу нож, которым резала морковку, потому что у меня вроде бы дрожат руки.

— Так или иначе, — продолжает он, — вот факты, которые я принял: Аннелиз умерла, и это навсегда. И я вечно буду пытаться вовремя добраться до нее и никогда не смогу. Когда это действительно имело значение, я оказался бессилен что-либо изменить. — Он сглатывает и на некоторое время замолкает. Затем говорит: — Знаете, мне приснилось, что она сделала кофе, а взрыва не произошло. Потом приснилось, что взрыв все-таки произошел, но нас с ней там не было; мы вернулись в студию, а ее уже нет, зато мы целые и невредимые. А иногда мне снится, что она выжила, прошла через ожоги и боль, но больше не любит меня. Такая уж у меня теперь жизнь. Я притерпелся. Смерти уже не жду, но и таким, как был раньше, никогда не буду.

Когда я открываю рот, мой голос звучит тускло:

— И вы никуда не выходите? Совсем?

Он переводит на меня взгляд, будто только что вспомнил о моем присутствии:

— О, миленько, еще один соцработник. Нет, чтоб вы знали, выхожу. Иногда я прогуливаюсь по ночам или иду в круглосуточный тренажерный зал, тягаю железо в самой дальней комнате среди ночи, когда никому не приходится на меня смотреть.

— Что значит «приходится» или «не приходится»? Вы, это вы. Человек, который живет в этом мире. Да, у вас есть шрамы. Разве это значит, что люди не могут на вас смотреть? Почему бы нам с вами не взять и не сходить куда-нибудь? Днем. Можем, например, с собакой погулять. И нечего беспокоиться о том, что там люди подумают.

— Вы что, не слышали, о чем я вам рассказывал? Мне ничто в этом мире не нужно. На хер мне не надо никуда выходить. В этой жизни вам еще предстоит узнать, что человек, который живет один с котом, обычно не хочет выгуливать собак. И потом, я отправлюсь в Вайоминг, в дом моей сестры у черта на куличках, где для меня есть отдельный флигель. Сестра здорово играет в «Эрудит» и читает много книг. А я хорошо с ней уживаюсь.

— Боже, Патрик! Я должна сказать, что это звучит так, словно вы сдались.

— Ну и ладно, я могу и сдаться, если мне захочется. После того, через что я прошел, у меня есть на это право. — Он наклоняется и чешет Бедфорду за ушами: — Правда же, мальчик? Ты же тоже хочешь сдаться? Ну какой хороший мальчик этого не хочет? Да, ты хочешь! Хочешь-хочешь!

— Но разве нет такого вида искусства, которым вам хотелось бы заняться? О’кей, может, не скульптурой, а чем-то другим… живописью? Рисунком? Фотографией? Вы же парень творческий, но убедили себя поставить крест на этой стороне своей личности.

— Вау, вы только посмотрите, сколько времени! — саркастично произносит он.

— Понимаю. Обычно я не лезу с советами ко всем подряд. Я и в своей-то жизни порядок навести не могу. А еще хочу сказать, что с собаками у вас бы получилось. Это так, к слову.

— Нет, я убежденный кошатник. Кошкам так мало надо! Я просто пытаюсь ублажить вашего пса, потому что ему нужна эмоциональная подпитка. Все собаки бесстыдно занимаются саморекламой!

Патрик потягивается, и его рубашка задирается, обнажая живот, от которого я не могу оторвать глаз из-за обычной, гладкой, необожженной кожи. Все ожоги Патрика расположены на не закрытых одеждой местах.

— Неприятнее всего для меня то, что у родителей Ноа теперь будет дневник Бликс, — говорит он, — и они попытаются завладеть ее домом, а именно этого-то она и не хотела. Вот вам еще один пример бессилия перед лицом судьбы.

— Знаете что? Мне все равно, заберут они этот дом или нет. Все равно вы уезжаете отсюда, и я уезжаю тоже.

— Вы это не всерьез, — тихо произносит Патрик. — Они не должны заполучить дом Бликс, потому что дух ее должен быть здесь, даже если мы с вами уедем. Этот дом не для них.

— Нет. Я думаю, что ее дух где-то совершенно в другом месте. Скорее всего, в тех отношениях, что были у нее с людьми. Если мне придется отказаться от этого дома, то так тому и быть. Не собираюсь я затевать судебную тяжбу из-за здания, которым все равно даже заниматься не смогу.

Патрик выглядит ошеломленным. А потом я еще больше усугубляю ситуацию, потому что ничего не могу с собой поделать: я подхожу к нему, встаю на цыпочки и целую его в щеку, прямо под глазом, там, где у него особенно розовая и особенно сильно натянутая кожа. Мне просто хочется до него дотронуться. На ощупь его кожа как шелк. Но он шарахается от моего прикосновения и восклицает:

— Нет! Не делай этого!

— Тебе больно?

— Я не могу выносить жалость.

— Вовсе я тебя не жалею. Почему ты принимаешь симпатию за жалость? Может, и Бликс пыталась донести до тебя что-то подобное? — Я чувствую, что начинаю плакать, а это даже хуже, чем попытка до него дотронуться.

После этого начинается совсем уж полная дичь. Из-за моих действий все окончательно запутывается. Патрик взволнован и рассержен. Я начинаю извиняться, но ничего не помогает. Все кажется неправильным.

После того как он уходит, я иду в гостиную и останавливаюсь у скульптуры на каминной полке. Хоть ее-то Ноа оставил, может, потому, что она слишком большая. Я касаюсь ее сильных, глубоких линий, ощущая пальцами аккуратные сварочные швы под гладкой поверхностью. Патрик сделал эту скульптуру, когда был еще здоровым и цельным. Но он говорит, что больше никогда таким не будет.

Я закрываю глаза. Может, я и впрямь его жалею? Может, меня тянет к нему из-за того, что он кажется таким уязвимым? И я жалею его, потому что он травмирован физически и духовно?

«Все в порядке, — говорит мне некий голос. — Тебе предназначено быть там, где ты сейчас. И ты можешь любить его. Ему суждено быть любимым».

Загрузка...