ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

У Миши уже вошло в привычку просыпаться ночью и, устремив взгляд в темноту, раздумывать о всяких необычных происшествиях.

Например, как господин Янош познакомился с Беллой?

Тут дело нечисто, ведь Белла сказала: «Быть может — с удовольствием». Она тогда и понятия не имела, что за птица господин Янош, вовсе не желала знакомиться с ним, а теперь они так весело и непринужденно болтали между собой, стоя перед витриной. Миши готов подумать, что господин Янош бесцеремонно втерся в дом Дороги и всеми правдами и неправдами подговорил девушку совершить какой-то бесчестный поступок. Поэтому она и была вчера такая притихшая и печальная. Завтра же надо пойти и рассказать все тетушке Терек, рассказать Илонке, что господин Янош, этот подлец, замыслил что-то недоброе…

В полусне, полудреме он явственно слышит свой собственный голос, обличающий господина Яноша, видит, как убивается тетушка Терек, плачет в негодовании Илонка, а дядюшка Терек вынимает чубук изо рта, высоко поднимает густые седые брови, восклицая: «Разве можно вовлекать в беду честных девушек!»

Миши ни на минуту не задумывается над тем, в какую беду способен вовлечь Беллу господин Янош, но сердце его сжимается от боли: какая притихшая и жалкая была вчера Белла. И он плачет от предчувствия ужасного, непоправимого, угрожающего ей несчастья, сам не знает, какое оно, но плачет от страха.

Он с нетерпением ждет рассвета, утра, чтобы поскорее одеться и пойти к Тёрёкам. Все и всё вызывает в нем возмущение: он сам, Виола, Шани, их родители, хохотушка Илика, преспокойно спящий Лисняи, мальчики, учителя, вся коллегия, Тёрёки, мороз на улице, высокие городские ограды, собственная участь, слабость и беззащитность. Будь он сильный, как Самсон, он схватил бы Яноша Тёрёка, этого прилизанного, как парикмахер, франта, припер бы его к забору, носом провел по доске, чтобы стерлась какая-нибудь сделанная мелом надпись, вроде «Продается насморк!»

И тут Миши разбирает смех, он улыбается во весь рот, но боится пошевельнуться, чтобы кого-нибудь не разбудить. Если бы волшебник наградил его своими чарами, он прошел бы сейчас через стены, на крыльях вылетел из коллегии (прямо так, закутанный в одеяло, ведь на улице страшный холод, Миши чувствует, как через окно проникает в комнату невидимое дыхание морозной ночи) или незаметно проскользнул бы в спальни, где, сбросив одеяла, спят мальчики, — он прикрыл бы их. Потом ему представляется, как он проходит через заднюю стену здания, пролетает над столовой, двором, черепичными кровлями тихих дебреценских домиков, пока не оказывается над домом Дороги. Вот он пробирается в темную комнату. Миши вздрагивает и трясется от веселого смеха, воображая, что он излучает свет, видимый только ему одному… И тут замечает: в кровати лежит грустная, расстроенная Белла, бедняжка, верно, плачет… И на глаза Миши навертываются слезы. Видение сразу исчезает, и, на минутку вернувшись на землю, он опять принимается фантазировать: хорошо бы очутиться в комнате господина Яноша, съездить ему кулаком по физиономии и расквасить нос, а с распухшим носом он завтра, верней, еще долго не покажется на глаза Белле… Но надо проделать это так, чтобы господин Янош не проснулся — он такой сильный, — а только почувствовал удар, знал, что его избили, и боялся бы его, Миши, одного имени Михая Нилаша, и не смел больше увязываться за Беллой и морочить ей голову… Ах, как он топтал бы этого негодяя башмаками, плясал бы у него на животе и кричал: «Оставишь ты в покое эту девушку, подлец этакий?»

Миши изо всей силы пинает железный прут кровати, так что чувствует даже боль в ноге, и пугается, как бы от скрипа кто-нибудь не проснулся.

Потом он думает: хорошо бы разбогатеть! Изобрести хотя бы такой трюк: встретишь на улице человека — и деньги из его кармана переходят к тебе.

Или встать бы на почте перед барьером, и чтоб ассигнации вспархивали, как бабочки, и падали тебе на грудь. Или по твоему велению, по твоему хотению все золото из подвалов английского банка потекло бы по волшебной трубе в погреб, где у них дома хранится картофель и откуда он горстями выгребал лягушек. Да будь у него столько денег, он раздал бы их людям… Тут Миши делается стыдно. Это как-никак воровство: у кого ни возьмешь деньги, все равно воровство. И почтмейстеру придется возмещать убытки и… А вот завладеть бы ничейным золотом, пусть катятся к нему те монеты, что никому не принадлежат, пусть гонит их ветер, а он будет только подбирать их с пола. Или раздобыть бы магнит, притягивающий золото… Или пусть ему принадлежит еще не добытое из земли золото, отчеканенные по его повелению золотые лежат где-нибудь в пещере, и по словам «Сезам, откройся!» вход в нее растворился бы, и Миши мешками брал бы оттуда золото. Или была бы здесь, в коллегии, комната, а в полу у нее тайник, полный драгоценностей, он бы сильным ударом ноги вскрыл пол и один долго любовался бы сокровищами и только потом показал другим. Сто тысяч пожертвовал бы коллегии для выплаты стипендий — пусть учатся бесплатно, бесплатно получают книги и питаются, конечно, бесплатно, но только дети крестьян, ведь горожане неохотно отдают своих сыновей в коллегию и через год-два обычно забирают оттуда… А в родной деревне, красивой деревушке, утопающей в зарослях орешника, самой лучшей деревне на свете, он всем дал бы денег, кто сколько пожелает, и построил бы на Тисе плотину, потому что река с каждым годом все шире разливается и затопила уже часть кладбища. И вспоминается ему рассказ отца, как однажды затопило старое кладбище, а когда отец, еще мальчишкой, вместе с другими ребятами пас на берегу жеребенка, они нашли размытую могилу, а в ней глиняную посуду. Один парнишка сунул в горшок руку, она стала черная, как сажа, и все над ним потешались. И тут Миши точно наяву видит отца: тот сидит, как обычно, на кровати в жарко натопленной комнате и улыбается доброй улыбкой. Он любит рассказывать разные истории, когда приходит домой веселый, чуть подвыпивший, или в воскресенье утром, когда нет работы. Он не спешит тогда вставать с постели, и они, ребятишки, облепляют отца, пляшут у него на спине и широко раскинутых руках. Миши ощущает железную твердость отцовских рук. Мать как-то сказала: «Нет на свете человека красивей, чем ваш отец. В молодости тело у него было крепкое и белое, как мрамор». Какое счастье барахтаться на постели, прижиматься как можно тесней к его теплым ногам, а он, как большой пес, стряхивает их с себя, точно щенят, и, сев на кровати, принимается рассказывать о Тисской низменности. Как ходили они в ночное и из чистого озорства каждую ночь пускали скот на поле какого-нибудь богача крестьянина, и как он ни подкарауливал их с вилами и топором до самого утра — все понапрасну: он на одном краю поля — они на другом, он здесь, а они уже там и гонят лошадей в пшеницу… Рассказывал и о том, как однажды стащили соль с плота, но нагрянули налоговые инспекторы, и пришлось одному крестьянину, а был он самый богатый в деревне, высыпать всю соль в колодец, и целый год не мог он из своего колодца воду пить, столько соли там растворилось. И тут Миши как будто слышится приятный, сильный голос отца: «А сколько я в Сегед яблок возил! Все на плоту! Господи, сколько яблок! Как-то продал я их да купил вашей матери на три платья материи и целую корзину денег высыпал ей прямо на колени… Ох, создатель небесный, сколько разных дел переделал я за свою жизнь, куда там до меня этим растрепам, они и нос высунуть за околицу боятся…»

Бедный отец, когда он, приехав в деревню, рассказывал о своих проделках, как он задал жару тому да этому, некоторые считали, что с таким голодранцем ничего не стоит справиться, но отец надавал этим богатеям, рохлям таких затрещин, что они разлетелись в разные стороны. «Что правда, то правда, — подтверждала обычно мать, — у отца вашего рука тяжелая и крепкая, как железо». И тогда отец покатывался со смеху…

При этих воспоминаниях сквозь сон приятная теплая волна счастья заливает худенькое, слабенькое тельце мальчика. Он поплотней закутывается в одеяло, прижимает к лицу его согретый уголок, старается представить себе, что обнимает сейчас отца, такого дорогого, теплого, и наконец засыпает, забыв о бедах, невзгодах, обо всем на свете…

Проснулся он поздно утром, когда мальчики шумно и весело умывались. В воскресенье полагалось мыть и ноги. Сначала все по очереди мыли лицо, шею, грудь, а потом в фаянсовом тазу — ноги. Пол был залит водой, и школяры только диву давались, как при этом шуме Миши ухитрился проспать так долго. Ему пришлось мыться самым последним, что тоже вызвало общее веселье.

Он кончил, когда все уже ушли.

Зазвонил колокол, пора было идти в церковь к обедне.

Миши не успел одеться, как явился слуга с веником. Подняв пыль, стал гнать мальчика, чтобы не путался под ногами.

— Отстань от меня, — огрызнулся Миши. — Соберусь и тогда уйду.

— А я сейчас огрею тебя веником!

— Это мы еще поглядим!

Никогда еще мальчик не вел себя так вызывающе. Слуга посмотрел на него с удивлением.

— Не даешь мне убраться, тогда мети сам! — И он бросил веник. — Что же мне, стоять тут сложа руки и всех пережидать?

— Ну и пережидай!

Слуга запустил в него старым, растрепанным веником и, схватив свою шапку, ушел.

Ну что же, тем лучше, можно, по крайней мере, побыть в комнате одному.

Теперь уже Миши одевался обстоятельно и неторопливо.

Как ему хотелось быть сегодня нарядным! Он стеснялся своего потертого коричневого костюмчика, нескладных штанов, ни длинных ни коротких. Были бы у него такие красивые штанишки, как у Орци, — как раз до колен, и на манжете пуговки. А еще лучше иметь бы длинные брюки, как у Палфи, совсем длинные, какие носят взрослые. Даже Орци смотрел бы на него с завистью. Он как-то раз пожаловался Миши, что просил родителей разрешить ему ходить в длинных брюках, но ему сказали: не раньше пятого класса. И тогда Миши не понял до конца рассказ Орци, как тот шел однажды по улице вместе с учителем, господином Дерешем, и они остановились перед витриной, где были выставлены пальто и мужские костюмы. Господин Дереш долго разглядывал красивое светло-серое демисезонное пальто и потом сказал: «Надо купить, пожалуй, новый плащ».

И Орци заметил вслух, что короткий коричневый плащ господина Дереша уже потерся. Миши это показалось странным: учитель ходил всегда таким франтом, что даже противно было на него смотреть… И тут, по словам Орци, господин Дереш ответил: «Ну не беда, у настоящего барина пальто не должно выглядеть новым, с иголочки».

Этот рассказ, как все необычное, врезался в память Миши, но он не понимал, как можно придавать одежде слишком большое значение. Отец его даже в залатанных штанах и стоптанных сапогах казался самым опрятным и подтянутым в деревне. Он смело держался, лицо у него было чистое, открытое, и долговязые, тощие, смуглые, черноволосые парни, разряженные по-праздничному, выглядели рядом с ним грубыми мужиками, да и только.

А сейчас Миши хотелось надеть новый костюм, новые башмаки, ведь эти уже облезли и сносились. Как-то раз, когда они шли в Серенч, отец его отчитал: «Как ты ходишь, косолапый, задеваешь одной ногой об другую, я тебе пообломаю лодыжки!»

С тех пор Миши смотрел, как ходят другие, и старался исправлять свою походку…

А были бы у него часы, тикали бы здесь, в левом кармане. Нет, цепочка ему не нужна, она только болтается, как у Лисняи, и все ее видят. Он предпочел бы носить часы, как Надь, без цепочки. Каждую минуту смотрел бы на них.

Короче говоря, Миши хотелось поскорей стать взрослым. Надоело ему это длинное детство, которому, видно, никогда не будет конца. Не случайно младший братишка летом без конца спрашивал: «Мама, сколько мне лет?»

— «Семь годочков, сынок». Целую неделю он приставал, пока не возмутился: «Что ж, мне всегда так и будет только семь лет?» И Миши тоже надоело быть школяром. Его глупых ровесников вполне устраивает, что они гимназисты-второклассники, и ведут они себя соответствующим образом, зная, что со временем перейдут в третий, четвертый, пятый и, наконец, в восьмой класс. А он хочет поскорей стать взрослым, самостоятельным человеком, не ходить в школу, но все знать, понимать, получить какое-нибудь образование и не ломать голову над латинской грамматикой и задачками по геометрии. Как хохочут, заливаются его сверстники — со двора доносился их шум и крики, — какие они веселые, смешливые. Лица сияют, и жизнь для них — сплошная радость. Все их забавляет, они радуются воскресенью, отдыхают и веселятся, и даже церковная служба для них нечто привычное, обыденное…

Надев обтрепанный костюмчик, в котором он ходил и вчера, но вычистив его и сменив белье, Миши пожалел, что из-за собственного легкомыслия ему придется теперь заниматься уборкой. Мальчики уже разошлись по классам, чтобы, построившись, идти в ораторию. А ему предстоит тащиться туда одному, попытаться незаметно примкнуть к одноклассникам, да еще упрашивать дежурного, чтобы его вычеркнули из списка отсутствующих.

Войдя в школьную церковь, Миши почувствовал себя превосходно. Он любил само слово «оратория», звучное и торжественное. Это был очень высокий зал с длинными деревянными скамьями. Он помнил, что в этом зале в 1848 году провозгласили независимость Венгрии и там, наверху, сидел Лайош Кошут, оттуда звучным, чарующим голосом произносил он речи. Вот послушать бы его речь!

Сейчас учитель закона божьего читал проповедь. До этого пел хор, и это производило какое-то необыкновенное, чудесное впечатление, словно не люди пели на четыре голоса, а с хоров долетали приглушенные звуки труб. Учитель закона божьего говорил точно так, как на уроке, и сам был тихий и кроткий, но произносил слова очень медленно, на полтона выше, чем обычно, и слегка в нос.

После богослужения Миши задержался у могилы профессора Хатвани и, как обычно, стал разбирать надпись на плите, стараясь постигнуть тайну волшебной силы, которой обладал этот человек. Ведь он превратил четыре пучка соломы в четырех жирных свиней, и, когда мужик, купивший их на дебреценском базаре, пригнал домой, в Шамшон, они на дворе снова превратились в четыре пучка соломы… А однажды начальник Дебреценского уезда, сидя в коляске, запряженной четверкой лошадей, догнал на дороге профессора Хатвани и сказал: «Господин профессор, садитесь, подвезу», но тот ответил: «Нет, я очень тороплюсь» — и, нарисовав тростью на пыльной дороге карету с шестеркой лошадей, уселся в нее и через секунду промчался мимо уездного начальника, который видел его собственными глазами, узнал в парадной карете. Да так оно и было: когда уездный начальник приехал в Дебрецен, профессор уже сидел у окна и покуривал трубку.

Миши провел рукой по растрескавшейся, кое-как склеенной твердой могильной плите, словно коснулся мантии знаменитого профессора, и потом пустился вприпрыжку догонять рассыпавшуюся по задней лестнице толпу гимназистов.

Он хотел тут же пойти к Тёрёкам, но было уже половина двенадцатого, скоро обед, и просто неудобно являться незваным в чужой дом к обеду. К тому же он навещал Тёрёков в прошлое воскресенье, и его неурочный визит наведет их на мысль, что стряслась какая-нибудь беда.

А когда после обеда он торопливо шел по направлению к улице Надьмештер, возле женской гимназии он даже замедлил шаг, подумав, как удивятся Тёрёки, увидев его и в это воскресенье, в то время как раньше он не заглядывал к ним месяцами… В четыре часа ему нужно быть у Орци. Миши решил, что не ударит лицом в грязь перед председателем, который вчера мастерски проводил дознание… Научиться бы ему так же ловко, как Орци, обстряпывать дела…

Он брел не спеша, ведя пальцем по дощатому забору, как вдруг на плечо его легла широкая, мягкая рука.

— А-а-а, школяр, маленький репетитор, как поживаешь?

Миши испуганно поднял голову: перед ним стоял дядюшка Сиксаи.

Он, как обычно по воскресеньям, шел к Тёрёкам.

Они молча зашагали рядом. Миши удивило, что дядюшка Сиксаи один, нет с ним ни жены, ни детей. Дядюшка Сиксаи больше не заговаривал с ним. Распрямив широкую спину, мурлыкал себе под нос:

Что ты, пес дворовый, лаешь у ворот?

Здесь меня подружка ждет!

Мальчик с опаской взглянул на него: дядюшка Сиксаи напевает ту же песенку, что и отец Шани Дороги, этот высоченный Ринальдо Ринальдини, — с бородкой, в шубе, он вылитый Ринальдини… А господин Сиксаи совсем другой: огромный, толстый, пузатый, с красным носом и длинными тонкими усами, подкрученными на дебреценский манер…

Дядюшка Сиксаи то громко насвистывал мелодию, то напевал:

За кирпичным городом, тра-ла-ла, у овражка,

В домике под липами живет моя милашка…

И снова свист… Дядюшка Сиксаи вечно что-то мурлыкал на улице, но сейчас он распевал во весь голос и свистел так громко, что Миши не решался посмотреть на него: а вдруг тот поймет, что поведение его выглядит со стороны довольно странно?

Они подошли к дому Тёрёков.

Первым во двор вошел дядюшка Сиксаи, следом за ним, как собачонка, проскользнул Миши.

Он не торопился войти в дом, прогулялся по двору и лишь через несколько минут с черного хода пробрался в коридор. Напуганный собственной смелостью, он много дал бы за то, чтобы очутиться сейчас как можно дальше отсюда… Помедлив перед дверью в кухне, он подумал, не лучше ли сбежать, но дядюшка Сиксаи уже объявил, конечно, о приходе Миши и Тёрёки его ждут, что же они скажут, если он удерет? Поэтому, набравшись смелости, мальчик переступил порог кухни.

Там, как ни странно, никого не оказалось. Дверь в комнату была открыта, и оттуда долетали какие-то слова, и не только слова, но и плач.

У Миши застыла кровь в жилах: это плакал дядюшка Сиксаи.

Не может быть! Человек этот, всегда веселый, жизнерадостный, недавно распевал на улице, да так громко, что песня его разносилась по всему городу…



Сдерживая рыдания, дядюшка Сиксаи прогудел что-то, а потом тетушка Терек воскликнула:

— Лайош, господи, Лайош, да ты бессердечный, как можно говорить такое!

Заплакала и тетушка Терек, заплакала и Илонка.

— Нет! — вскричал дядюшка Сиксаи. — Нет у меня выбора… Это невозможно вынести. В сто раз лучше умереть, чем пережить подобное унижение…

— Дядя Лайош! — воскликнула Илонка. — Надо упросить подлеца…

— Ни за что на свете! — взвыл он. — Ни за что на свете! — И повторил еще протяжней: — Ни за что на свете!.. В сто раз лучше умереть…

Теперь дядюшка Терек заговорил негромким, глухим голосом, но в нем чувствовалось больше душевного волнения, чем в охах и ахах женщин:

— О просьбах не может быть и речи. Никакого смысла… Однако нельзя так отчаиваться… Никакого смысла…

— Кто я такой? Я Лайош Сиксаи! — прогремел дядюшка Сиксаи, гулко ударяя себя в грудь. — Как же смеют так жестоко расправляться со мной!.. Двадцать пять лет я отслужил, работал, старался ради блага этого злополучного города, а теперь смеют…

И тут дядюшка Сиксаи приступил к рассказу, слова полились непрерывным потоком: бургомистр, его ярый враг, уже давно подкапывается под него, хочет лишить должности, но при прежнем губернаторе ничего бы не вышло, тот знал цену Лайошу Сиксаи!.. А при новом губернаторе, этом сопляке, старому подлецу удалось очернить его, Сиксаи… И теперь он получил взыскание по службе, отстранен от должности, уволен. Вчера ревизовали кассу, и из-за недостачи в сто семьдесят девять форинтов…

— Ошибка в подсчете, или эти мерзавцы подтасовали цифры… Из-за ста семидесяти девяти форинтов перечеркнуты двадцатипятилетние заслуги… А почему, спрашиваю я тебя, Пал Терек?.. Да потому, что в нашей стране понятия не имеют ни о чести, ни о чувстве собственного достоинства. Здесь нужны только подхалимы, которые подло угодничают перед вышестоящими и безжалостно пускают с молотка последнюю подушку бедняка… И почему происходит все это, Пал Терек?.. Да потому, что я не коренной дебреценец, чужак для тех, кто увидел здесь этот бесчестный свет… «Г. Д.», а я не Гражданин Дебрецена… «Г. Д.», а у меня не та вера, что у Головорезов Дебрецена… «Г. Д.», а мой «отче наш» не «Г. Д.», тавро, выжженное на заду всех коров, жеребят и свиней, знак, отштампованный на всех креслах и книгах… За четверть века я так и не смог постичь Героизм Дебреценский, «Г. Д.»… А ведь всем известно, Пал Терек, что значит «Г. Д.»: «Гони! Добивай!» Всем это известно, все так и делают, но только не Лайош Сиксаи, потому он и получил взыскание по службе.

Последовало короткое молчание, а потом сокрушенный дядюшка Сиксаи продолжал ораторствовать:

— Я честно выполнял обязанности счетовода. Сколько раз ловил бургомистра с поличным: где, дескать, откормленные свиньи, где такая-то сумма общественных денег? Где надьэрдейское сено, где шкуры скота, павшего в Хортобадьской степи?.. Я один знаю, как заключали контракт на распределение прибылей газового завода. На сто лет хотели они закрепить привилегии за баварской компанией, чтобы и внуки их внуков в Дебрецене за это расплачивались. Баварская компания и та предъявила более скромные претензии, предложила заключить контракт на девяносто девять лет… Хватит и пятидесяти, заявил Лайош Сиксаи. Пошалаки может рассказать, какие дела проворачивал Сиксаи в те времена! Знать бы людям правду, так они еще тридцать шесть лет ежедневно поминали бы мое имя в своих молитвах. Создатель небесный, а теперь меня с шестью ребятишками без гроша за душой выгнали вон, лишили места, куска хлеба, я обесчещен, доведен до нищенства, имя мое опозорено, и все из-за ста семидесяти девяти форинтов…

Он уронил голову на стол и зарыдал, да так, что стол зашатался.

— Но это невероятно, Лайош, просто невероятно, дорогой мой Лайош! — воскликнула тетушка Терек.

— Невероятно! У этого подлеца хватило нахальства заявить мне прямо в лицо, что, не будь он бургомистром, меня бы впредь до выяснения дела засадили в тюрьму, в камеру предварительного заключения! «Сажайте, сударь, — сказал я, — сажайте, но в такую тюрьму, где без суда и следствия наносят человеку смертельный удар в сердце!..» Неслыханно! Неужто дебреценский бургомистр вообразил себя дожем венецианским? Тогда ему не обойтись без застенков!.. Так разбить, разбить и сломать жизнь, очернить, изничтожить человека, вырвать из груди у него сердце! Как сотрет мой сын с имени отца клеймо казнокрада в этой стране, в этом «Г. Д.», Городе Дубиноголовых, где мне припишут все совершенные в Дебрецене кражи и люди на улице, указывая на меня пальцем, будут говорить: «Вот идет казнокрад».

Он принялся колотить кулаками по столу, сначала одним, потом другим, громко, затем потише, и вдруг в наступившей тишине раздалось:

Что ты, пес дворовый, лаешь у ворот?

Здесь меня подружка ждет!

И он просвистел мотив до конца.

Пение его, напоминавшее предсмертный хрип, приводило в содрогание.

Потрясенный, с широко раскрытыми глазами слушал Миши рассказ об ужасной катастрофе этого пожилого человека.

— Ничего не остается, как повеситься или вспороть себе живот, другого выхода нет.

— Лайош! — вскричали в один голос тетушка Терек и Илонка.

— Успокойтесь, он этого не сделает! — заговорил дядюшка Терек. — Не сделает прежде всего потому, что шестеро детей, деток неразумных, у него на шее сидят… Он нашел простой выход. Да, проще всего умереть… Нет ничего проще, мертвым и горя мало… Но он не сделает этого, он ведь в здравом уме, в нем кипучая кровь, неиссякаемые силы, желание честно трудиться… Он дождется дня, когда справедливость восторжествует. Да доведись ему узнать бедность в сто раз страшней, чем та, что сейчас угрожает, доведись ему питаться коркой сухой, добывая ее трудом лесоруба, он и тогда все выдержит, потому что в нем неистребимые жизненные силы… Я другой породы, я бы не выдержал… нет… Если бы на меня свалилась такая беда, я бы… мне бы уже не хватило сил вынести подобное несчастье. Бороться, сражаться я уже не могу.

Голос дядюшки Терека задрожал от подступивших слез.

— Подумай-ка, — после долгого молчания прерывающимся голосом продолжал он, — я и со своими в семье не в состоянии сладить. Тебе же прекрасно известно, что я долго знать не хотел своего сына, мерзавца этого. С шестнадцати лет он стал мне ненавистен, и до нынешнего года я почти не разговаривал с ним, не интересовался его делами. Теперь наконец он образумился, получил место честь честью. Кое-как справляется на службе. Многого я от него не жду, но со временем остепенится, женится, а там жена приберет его к рукам. И вот я подумал: я уже старик, какой бы сын плохой ни был, зачем умирать со злом в душе, раз он неисправимый лентяй и повеса… А теперь жена завела: не лежит у нее к сыну сердце. Десять лет точила меня из-за Яноша, а теперь сама его не выносит… Я и эту напасть одолеть не могу.

Дядюшка Сиксаи снова стал насвистывать:

За кирпичным городом, тра-ла-ла, у овражка…

— Юлишка, милая, — погодя сказал он, — видишь, сколько бед, злосчастья на свете, стало быть, в семье надо хранить мир…

— Господи! Приходится мать мирить с сыном, — сквозь слезы проговорила тетушка Терек, — но мочи нет, когда он тут, рядом, не терплю его нечистоплотности… Он мой сын, от кого у него это? Ни муж, ни я… А он такой грязный человек…

— Скорей, он чистюля, только и знает, что прихорашивается, — проворчал дядюшка Сиксаи.

— Душа у него нечистая… Вечно он что-нибудь скрывает. Вот и теперь уезжает, сегодня! Куда едет?

— Служебное поручение у него, вот он и едет, — сказал дядюшка Терек.

— А ты верь ему, он тебе заморочит голову.

Миши не решился оставаться долго на кухне. Он дрожал от страха: вот-вот его увидят и подумают, что он подслушивает. Давно уже надо было войти в комнату.

Но теперь, услышав, что господин Янош уезжает куда-то, он не смог бы усидеть у Тёрёков. Эта новость как громом его поразила.

Он на цыпочках прокрался к наружной двери и, тихонько открыв ее, выскользнул во двор. Точно вор, пустился наутек.

Но вскоре, к величайшему своему удивлению, он увидел на улице господина Яноша, идущего ему навстречу. Миши с радостью спрятался бы где-нибудь, он совершенно забыл о пылких мечтах прошлой ночи, когда готов был наградить молодого повесу затрещинами, если только сам чудом обретет необходимую для этого силу. Но пока что он предпочел робко и даже почтительно поздороваться, приподняв шляпу:

— Добрый день!

— А-а-а, малыш, — как всегда, шумно и развязно отозвался господин Янош. — Постой, подержи мой чемодан, а я пойду поздороваюсь со стариками. — И он сунул в руки мальчика небольшой черный чемоданчик.

Чемодан был нетяжелый, но Миши чувствовал себя настолько униженным, что чуть не уронил его на землю.

— Да смотри, чтоб у тебя чемодан не стянули, в нем деньги. — И он направился к калитке. Потом вдруг обернулся: — Еду к твоему дяде Гезе, подумай пока, что ему передать.

Миши точно окаменел, стоял, прислонившись к стене, и растерянно глядел в землю.

У него слегка закружилась голова, а когда он окинул взглядом улицу, закружилась еще больше, ведь улица эта была очень широкая, и когда Миши жил на ней, он по вечерам с интересом наблюдал, как гонят домой стадо: коровы, словно по лугу, разбредались по всей мостовой. Их гнали длинными кнутами два пастуха. Один из них обычно останавливался у дверей лавки, что против дома Тёрёков, а на заре, направив медную трубу прямо на их окно, играл на ней, созывая стадо. Как-то раз дядюшка Тёрёк, открыв окно, подозвал этого парня: «Подойди-ка ко мне, дружок!» И подал ему стаканчик шнапса. «Это тебе за то, говорит, что хорошо играешь на трубе. Поди, в солдатах научился?» — «Так точно», ответил пастух. «Ну и труби каждое утро, каждое утро будешь получать по стаканчику». На следующий день труба гремела так оглушительно, что разбудила всех в округе и картина «Арпад поднимает щит» заплясала на стене. Дядюшка Тёрёк, босой, в ночной сорочке, заспанный, с припухшими глазами, высунулся из окна и дал опять пастуху водки. На третий день повторилось то же самое. Миши не мог надивиться щедрости дядюшки Тёрёка — раньше тот постоянно жаловался на неутомимого трубача. Но на четвертый день пастуху ничего не поднесли и на пятый тоже. На шестой труба молчала, а служанка пришла в дом с новостью: пастух, мол, сердится и говорит, что не станет больше задаром играть на трубе для этого старого паразита. С тех пор он трубил у Паррагской мельницы, которая была довольно далеко, и по утрам можно было спать спокойно.

Всю прошлую зиму в доме Тёрёков потешались над этой историей, и сейчас при воспоминании о ней Миши улыбался.

Он так давно не смеялся, что, почувствовав, как лицо его расплывается в улыбке, опять слегка загрустил.

«Сколько же денег в чемодане и где их взял этот кутила?» — подумал Миши. Деньги, точно краденые, жгли ему руки. И почему господин Янош оставил их ему, а не взял с собой, да еще пригрозил дядей Гезой? От чувства собственной беспомощности мальчик совсем приуныл. Превратиться бы ему сейчас в быка, большого, черного-пречерного быка, вроде того, что разгуливал по улицам у них в деревне, и все, не только ребятишки, но и взрослые, при виде его прятались по домам, — рога у него были страшные, толщиной с детский кулак. Вот тогда бы он, Миши, хорошенько боднул этого шалопая, как только тот выйдет за калитку. Он слышал, что однажды бык запорол бившего его пастуха, так проткнул рогами, что у бедняги кишки вывалились. И сейчас мальчику представлялось, как он несется по улице, на рогах у него кишки господина Яноша, а саму жертву он волочит по земле, как собака — вонючую баранью ногу, украденную в мясной лавке.

Господин Янош вышел из калитки с другим чемоданом в руке. Он не сказал Миши ни слова, не взял у него свой чемоданчик, а только знаком велел следовать за собой.

Это было новое унижение: можно подумать, будто Миши нанялся к нему в носильщики, и к тому же господин Янош шел так быстро, что мальчик едва поспевал за ним.

Впрочем, хорошо, что этот повеса молчит, — видно, с ним приключилась какая-то беда: лицо у него, вопреки обыкновению, мрачное и озабоченное.

Миши решил, что избавится от чемодана, ни за что не потащит его на вокзал, хотя это и великая честь. Когда они подошли к коллегии, он сказал:

— Простите, пожалуйста, господин Янош, мне пора идти в пансион.

— Ну, малец, больно ты задаешься, — остановившись, посмотрел на него тот, — недавно от шести крейцеров отказался. Я дам тебе десять пенге, донесешь чемодан?

— Благодарю вас, денег я не возьму, — испуганно проговорил Миши и, закрыв лицо руками, отшатнулся, точно ему угрожала пощечина.

Господин Янош схватил его за руку, притянул к себе, оттолкнул и смерил с ног до головы свирепым взглядом.

— Чтоб тебе пусто было, злюка этакий! — прошипел он.

И, подхватив с земли чемодан, не оглядываясь, пошел к собору.

Миши несколько минут постоял, глядя ему вслед, и, взволнованный, дрожа всем телом, побежал в коллегию.

Он был недоволен собой: хоть одно слово надо было сказать этому негодяю! Хоть одно резкое слово, а он струсил, как заяц…

Чем сейчас заняться? В коллегии делать нечего, к себе в комнату идти не хочется — там придется разговаривать с мальчиками. Миши покружил по коридорам и остановился перед черной доской, к которой обычно то и дело подбегали гимназисты: на ней вывешивали список тех, кому пришли письма.

Миши нашел в нем и свою фамилию: ему прислали по почте деньги.

Он опять задрожал, на сей раз от радости… Пошел в швейцарскую, но швейцара там не оказалось, а в соседней комнате сторожа играли в карты и громко смеялись. Миши стоял в растерянности на пороге, пока его не спросили, что ему надо.

— Мне письмо… В списке моя фамилия… Пожалуйста…

Один из сторожей встал. Громко звякая ключами, отпер шкафчик и, порывшись в нем, отдал мальчику розовый листок.

Миши сразу узнал почерк отца, и сердце его учащенно забилось. При виде букв, начертанных отцовской рукой, таких смелых, четких, красивых, он всегда приходил в волнение: они напоминали свежие щепки, только что стесанные топором. Мальчик наслаждался, скользя по ним взглядом, и точно видел перед собой улыбающееся лицо отца с ласковыми синими глазами и небольшими усиками. В отцовских письмах каждая буква вызывала у Миши радостную улыбку, а когда он держал в руках письма матери, сердце его сжималось, точно он чувствовал за собой какую-то вину.

— До трех часов вы успеете получить деньги, — сказал сторож, опуская в карман полученные от мальчика пять крейцеров.

— А где?

— На почте, разумеется.

Миши вышел в коридор и там, стоя на сквозняке, прочел письмецо из нескольких строк:

Дорогой сынок, купи себе чего-нибудь. У нас все по-старому. Будь молодцом. Мать к рождеству пришлет тебе посылку. Целую.

Любящий тебя отец.

«…Сынок, купи себе чего-нибудь», — повторил про себя Миши, и глаза его наполнились слезами. Он выбежал во двор. «Дорогой сынок, дорогой сынок!» Он точно слышал родной мужественный голос отца. «Сынок, купи себе чего-нибудь». Но ведь у него, Миши, есть деньги, и он на них ничего себе не покупает. Да и что покупать? Все необходимое есть, а чего нет, того нет. Дома хоть шаром покати, разве он будет тратить на себя лишнее? Хорошо бы купить что-нибудь и послать домой, но что? Ерунду какую-нибудь? Путь в деревне сами покупают, что надо, а он здесь обойдется. Пускай купят сахара, мяса не только бабушке, но и детям…

Мальчик мчался во весь опор по улице и в два счета оказался у почты. Вошел в ворота. Во дворе стояли зеленые почтовые кареты — по воскресеньям они отдыхали, — в дверях показался почтовый служащий с трубкой во рту. Миши спросил у него, где можно получить деньги, и тот показал, прибавив: «Да поторапливайся, скоро три часа».

Вдруг Миши понял, что ему не удастся съездить на рождество в деревню: раз мать готовит посылку, значит, нет денег ему на дорогу, нечего и думать о поездке. Конечно, нечего думать: дорога — четыре форинта, а дома, верно, концы с концами не сводят, если не зовут его к себе на рождество… Он отошлет деньги обратно отцу.

Мальчик вошел в контору и за барьером увидел единственного чиновника, сидевшего за столом.



— Скажите, пожалуйста, можно послать деньги? — всхлипывая, пролепетал Миши.

— Может быть, получить? — посмотрев на него, спросил почтмейстер.

— Нет, простите, пожалуйста, я хочу не получить, а послать обратно.

— И он протянул извещение.

Почтмейстер повертел в руках листок.

— Стало быть, ты не будешь получать деньги. Напиши здесь, что отказываешься.

Миши взял извещение и карандаш.

И вдруг испугался: как написать отцу, что он отказывается от денег? Что тот скажет? «Черт побери этого сопливого щенка, как он смеет отказываться от отцовского подарка?» И Миши засмеялся сквозь слезы, словно на самом деле услышал негодующий голос отца.

— Простите, пожалуйста, — робко пробормотал он, — я хочу этот перевод получить и два форинта послать.

Чиновник был тощий, белобрысый, ничем не приметный, но мальчик с интересом его разглядывал, хотя и побаивался, как бы его отсюда не прогнали, ведь почтмейстеры — страшно строгие люди, однако тот сказал с какой-то трогательной теплотой в голосе:

— Тогда возьми этот бланк и напиши на нем адрес.

— Хорошо.

Миши подошел к столу, черному от множества чернильных пятен, и отвратительным пером, какое можно найти только на почте, загустевшими чернилами, присохшими к кончику пера, вывел свое имя на обороте бланка.

Отрезав талон, почтмейстер отдал мальчику извещение, и тот очень обрадовался: его ведь огорчало, что он больше не увидит отцовского почерка.

Получил он и чистый бланк и на нем, к своему стыду, как курица лапой, нацарапал адрес — перо писало из рук вон плохо, — а на обороте с трудом вывел несколько слов:

«Милый, дорогой папа, большое спасибо, целую Вам руку. Милый, дорогой папа, деньги у меня есть. Вы только, пожалуйста, горюйте обо мне. Целую Вам руку. Любящий Вас благодарный сын Миши».

Прочитав, он с досадой обнаружил, что пропустил слово «не», и кое-как втиснул его в строчку, но так долго корпел над письмом, что почтмейстер, несмотря на все свое сочувствие к маленькому клиенту, проскрипел:

— Давай побыстрей, три часа.

Миши отдал ему бланк и вытер перепачканные чернилами пальцы о подкладку пальто.

Почтмейстер потребовал с него форинт и пять крейцеров.

Миши выскреб из кошелька деньги и вместо них получил квитанцию. Очень странно было видеть фамилию и имя отца, написанные чужой рукой…

Счастливый и в то же время чуть грустный, он выбежал на улицу. Ему очень хотелось еще раз взглянуть на письмецо, в котором большими прыгающими веселыми буквами было выведено: «Михаи Нилаш…»

Мальчик рассмеялся: в слове «Михай» на конце стояло «и»; отец не делал орфографических ошибок, но разницу между «й» и «и» признавать не желал.

Никогда в жизни Миши не был так горд и счастлив. Вприпрыжку несся он по Базарной улице. Свернув на Железнодорожную, остановился, вспомнив, что у Орци надо быть в четыре часа, а сейчас только три. И тогда не спеша пошел к вокзалу. В конце улица сужалась, и за ней в центре большой площади стояло приземистое двухэтажное желтое здание.

Впереди показался паровозик. Он, пыхтя, остановился у вокзала. Слева был небольшой сад, обнесенный ветхим забором. Туда иногда заглядывали гимназисты, особенно осенью, когда созревают маслины. В саду росли прекрасные оливковые деревья, и мальчикам нравились их сероватые, мучнистые плоды. Миши очень любил аромат оливковых деревьев, сладкий и приятный, ничуть не похожий на противный запах кудрявых цветов акации. Маслин, этих чужеземных деревьев, которых прежде он никогда не видел, в Дебрецене было всего несколько. Любуясь ими, он переносился мысленно в иные края, под чужое небо. Ему вдруг вспомнилась удачная шутка дяди: «Как жалко, что отец наш, Арпад, со своим народом остановился здесь, не сделал еще несколько конных переходов: жили бы мы теперь в Италии и не надо было бы дома печку топить». Он улыбнулся, ведь размышления увлекали его не меньше, чем живая беседа.

Беспощадный, холодный зимний ветер, более свирепый на Альфельде, чем где бы то ни было, то затихал, то усиливался, и Миши зябко кутался в свое пальтецо. Наконец он решился войти в здание вокзала, хотя обычно не отваживался заглядывать ни с того ни с сего в незнакомые места. Бродить же по улицам не стеснялся лишь потому, что люди ходят по городу и по делу и без дела. Правда, на прогулках чувствовал некоторую неловкость, считая, что человек постоянно должен трудиться, в этом его предназначение, и от отца он усвоил правило: кончил одну работу — принимайся за другую.

С замиранием сердца вошел он в большую дверь. Перед ней только что остановился извозчик, и носильщики в полосатых блузах снимали с козел сундук.

В середине довольно высокого зала через большое стеклянное окно продавали билеты. Миши толкался среди пассажиров. На него одуряюще действовал непрерывный монотонный шум, гул, рокот толпы и отвратительная вонь уборных и дезинфицирующих средств.

Он пошел направо, к залам ожидания первого и второго класса. Проникнуть туда было невозможно, да Миши и не пытался: в дверях стоял швейцар в синей тужурке и у всех входящих проверял билеты.

Но мальчик не мог удержаться, чтобы не заглянуть в зал через стеклянную дверь. Его удивляло, что люди вечно куда-то едут. Снуют туда-сюда, как муравьи, и нельзя понять, куда они неустанно торопятся. Неужели у них дела другого нет, кроме как ездить?



И вдруг через стеклянную дверь он увидел Беллу и чуть не вскрикнул от изумления. Окаменев, впился глазами в девушку. Потом испугался, что она может случайно оглянуться, ведь швейцары зазвонили и толпа внезапно пришла в движение. Миши в страхе бросился бежать и остановился только у билетной кассы.

Он стоял там с пылающим лицом, прижимая к колотящемуся сердцу посиневшие от холода руки.

Но как ни велик был его страх, чуть погодя он собрался с духом и опять прокрался к двери зала ожидания.

Готовый в любой момент спрятаться и зорко следя за тем, чтобы не привлечь внимание людей, вытянув шею, Миши заглянул в зал, но девушка уже исчезла.

Толпа пассажиров хлынула на перрон. Кондуктор, пронзительно звеня колокольчиком, невнятно выкрикивал длинный перечень станций, куда следовал поезд.

Миши стоял на том же месте, откуда впервые увидел Беллу, стоял до тех пор, пока все не покинули зал ожидания и там не осталось ни души. Через вторую стеклянную дверь он слышал и видел, как тронулся поезд, проползла вереница темных вагонов, опустел перрон, вернувшиеся в зал носильщики стали считать свою выручку, а он все смотрел и смотрел, не зная, что и думать.

Потом, по-прежнему без единой мысли в голове, он вышел из вокзала. На улице в лицо ему ударил неистово завывающий ветер. Миши надвинул шляпу на лоб и втянул голову в плечи: резкий, пронзительный ветер обжигал щеки и валил с ног.

Из глаз мальчика катились слезы. Когда он добрел до первых домов, идти сразу стало легче: там было потише.

«Да этого быть не может, — нахмурив брови, думал он. — Я еще не сошел с ума, почему же мне всюду мерещится Белла?»

Не может быть, чтобы накануне вечером она прогуливалась по улице с господином Тереком, а сейчас куда-то уехала, ведь вчера она ни слова не проронила об этом.

Да и почему Белла должна была ему сообщить о своем отъезде? В прошлом году он прочел в одном из старых номеров журнала «Страна-Мир» роман с каким-то непонятным содержанием и решил, что только в романах между мужчиной и женщиной происходит что-то странное, просто даже не верится… Но сейчас он начал кое о чем догадываться, и сразу все еще больше усложнилось и запуталось… Да, Белла сказала: «С удовольствием — быть может…» Но кто знает, возможно, это значит: «Вероятно, пожалуй…» Кто знает? Пожелай она сказать «нет», так бы и сказала: убирайтесь, мол, подобру-поздорову, а меня оставьте в покое, нечего посылать мне записочки, это бессовестно, идите к черту… И откуда ему, Миши, знать, что говорят красивые девушки, когда хотят ответить отказом? Но «быть может — с удовольствием» и «с удовольствием — быть может» — это просто жульничество. Теперь-то уж ясно, что они были знакомы друг с другом, встречались и наконец сбежали.

Миши был потрясен, раньше ему и в голову не приходило, что Белла могла уехать с господином Тереком, ведь он не видел их вместе в зале ожидания… Но господин Янош торопился именно на этот поезд. Теперь мальчик понял, что привело его на вокзал: он чуял беду и хотел узнать, куда едет с полным чемоданом денег господин Янош…

Теперь уж действительно есть отчего сойти с ума. Миши хочется плакать, и он плачет, слезы так и бегут по щекам. Такая чудесная, красивая девушка, какая добрая была она вчера, как хорошо говорила с ним, кроткая, милая, и держала себя просто, естественно, как могла она уехать с этим негодяем? Господи, господи, какое несчастье!..

Он добрел до церкви, той, у которой недостроена колокольня. Стоит эта колокольня, похожая на башни старинных замков, как на батальных картинах. Тут начинается улица Кошута, надо свернуть направо. Уже без четверти четыре, а в четыре нужно быть у Орци.

Вот и сегодня выпал ужасный день… Раз уехала Белла, он больше никогда не пойдет к Дороги, там все ему противны. Зачем идти туда, раз уже нет той, ради кого стоило это делать? Бедняжка… Как она была мила, когда они оказались вдвоем в темной кладовке и она сказала: «Ну, я-то уж не стала бы учить этого осла». И всегда она была очень мила… И вот уехала, а ему, Миши, как и прежде, надо давать уроки Шани, этому ослу, дураку, свинье бессовестной.

Сейчас и Орци внушает ему отвращение, вернее, страх, ведь он увидит слезы на лице у него, у Миши, который не желает ему ничего рассказывать и, конечно, все расскажет.

Он постоял немного, чтобы успокоиться, прийти в себя, и, когда пробило четыре, робко вошел в подъезд, как ровно в пять входил обычно к господину Пошалаки.

Теперь Миши уже знал, что надо позвонить, и, когда дверь открыла старая служанка с очень добрым лицом, он сначала не узнал прихожей, с недоумением посмотрел на множество дверей, но наконец увидел вешалку, которая оказалась зеленой, а не красной, как ему помнилось, и стена под ней была затянута не красным, а зеленым сукном.

Старая служанка молча посмотрела на него и провела в комнату Орци, который вскоре вышел к Миши.

— Так что мы будем теперь делать? — схватив гостя за руку, возбужденно спросил Орци.

— Добрый день, — машинально произнес Миши заранее приготовленное приветствие.

Орци даже не улыбнулся, он был необыкновенно серьезным.

— Добрый день, — отозвался он.

— А что надо делать? — спросил Миши.

Утратив всю свою рассудительность, Орци заговорил, захлебываясь от восторга:

— Только что вернулась из табачной лавки Фа ни. Она подала обед, вымыла посуду и пошла туда. Подумай-ка, вчера днем кто-то уже получил…

— Что получил? — вскричал Миши.

— Выигрыш!

Замолчав, они уставились друг на друга.

— Продавщица в табачной лавке говорит, что тот тип еще в среду приходил к ней за выигрышем, а она сказала ему, что выплатит только в субботу. Побоялась, как бы еще кто-нибудь не явился за деньгами, но таблицы тиража провисели четыре дня, никто больше не пришел, и она выплатила тому типу.

Сплетя пальцы, Миши тупо смотрел на Орци.

— А сейчас дома нет ни папы, ни мамы, я просто не знаю, что делать. Фани, Фани, идите сюда!

В комнату вошла уже знакомая Миши старая служанка и тотчас принялась причитать с таким отчаянием, словно у нее самой украли деньги.

— Ах, боже, боже мой, создатель всемилостивый! — ломая руки, восклицала она. — Хоть бы барин был дома. Ах, господи, как это барчук не сказал мне раньше! Я бы еще вчера сходила туда. О господи, это просто ужасно, и продавщица в лавке какая-то чудная, сама не знает, кому выплатила выигрыш.

Сжав голову обеими руками, старая Фани металась по комнате. Ее отчаяние потрясло Миши, который только теперь начал понимать, что произошло страшное несчастье, раз оно повергает в ужас даже посторонних людей.

Тут старая служанка предложила ему сесть. Он сел и слушал, как она во второй и третий раз слово в слово повторяла свою историю: откуда она знает продавщицу в лавке, сколько раз в год покупает лотерейные билеты и сроду не выигрывает, лишь деньги переводит понапрасну, но больше чем по десять крейцеров не тратит, да и то когда сон хороший приснится или вынет из ящика, что стоит в лавке, пять номеров «на счастье». Но какие только билеты она ни покупала, а выигрыша нет как нет. Один раз маленькая племянница вытянула билетик из ящика — ведь ребенку невинному счастье само в руки идет — и тогда номера эти выиграли, но только в венской лотерее, а у нее оказалась пражская…

Миши упорно молчал, а Орци не знал, что делать.

— Куда пропал Гимеши, куда запропастился этот Гимеши? — то и дело восклицал он, нервно смеясь и вскакивая с места.

Так пролетел незаметно целый час.

Когда часы в соседней комнате пробили без четверти пять, Миши поднялся, ему пора было уходить.

— Высокий такой господин выигрыш получил, усы у него подкручены, а волосы курчавые, — сказала тут старая Фани.

И Миши сразу представилось, как в лавку входит господин Янош, протягивает свой чемодан и туда сыплются пачки денег, а сегодня он сам держал этот чемодан в руках…

Он чуть не лишился сознания. Разрыдался и, стыдясь своих слез, выбежал в прихожую. Кое-как надел пальто. Старая Фани его удерживала, Орци тоже просил остаться: вот-вот придут родители и что-нибудь предпримут. Правда, он пригласил Миши к четырем, зная, что в это время никого не будет дома, хотел устроить заседание президиума, ему, конечно, и в голову не приходило, что дело так обернется.

Подавляя рыдание, всхлипывая и размазывая кулаком по лицу слезы, Миши спустился по лестнице и побежал по улице. Потом свернул направо, во двор театра.

У него еще хватило сил посмотреть афишу, и, к своему великому удивлению, он прочел, что сегодня опять дают «Удальцов». Забыв тут же о театре, он помчался через сад к сапожной мастерской.

Как теперь показаться на глаза господину Пошалаки? Миши ревел до изнеможения. Старый господин, конечно, все уже знает. Он, верно, спросил о брюннской лотерее свою старую служанку, толкующую сны, а она в курсе дела, ведь дебреценские кумушки только и судачат о том, что по брюннской лотерее выиграли пять номеров и какому-то мошеннику выдали целый чемодан денег.

Чтобы попасть к рынку, возле которого жил господин Пошалаки, надо было с улицы Чапо свернуть налево, но Миши не решился туда идти и направился к коллегии.

В дверях коллегии стояли три мальчика, один живущий не в пансионе и двое из двадцать первой комнаты. Мальчик из двадцать первой сразу спросил, не хочет ли Миши пойти в театр.

В театр? Миши ни разу там не был, как же кто-то отгадал его желание?

— Я расхотел идти, — сказал мальчик, — думал, что будет «Красный кошелек». Вот билет, я купил его за десятку. Если хочешь, возьми, я продам.

Всю жизнь Миши мечтал попасть в театр и сейчас не смог устоять, достал кошелек. Вынув оттуда десятикрейцеровую монетку, отдал мальчику.

— Вот что, — сказал тот, — начало там в семь, понял? Есть у тебя разрешение?

— Нет, — испуганно проговорил Миши.

— Тогда иди попроси своего классного наставника, он сидит в кафе «Золотой бык», я его только что там видел. Дашь ему бумажку, он подпишет.

Двое других гимназистов засмеялись, но Миши принял все всерьез и тотчас направился за разрешением в кафе. Однако, когда подошел к «Золотому быку», вдруг оробел. Он не решался войти в ярко освещенный зал, хотя видел в окно, что господин Дереш сидит за столиком с сигарой во рту и читает газету. Там было много народу и ослепительно светло — ярко горели газовые лампы со стеклами, не то что в коллегии, где язычки пламени трепетали, как мотыльки.

Миши пустился наутек. Он понял, что должен побывать у Дороги, и не остановился ни на секунду, пока не поравнялся с их домом.

Он робко стоял перед калиткой. Рука его была на засове, но он не отважился войти. А вдруг Белла дома? Она посмотрит на него, и ему станет стыдно. Что он тогда скажет, зачем явился?

Но тут на сумрачной улице показалась какая-то компания городских господ, возможно даже учителей. Люди увидят, что он стоит, положив руку на засов, и боится войти, а если он бросится бежать, его узнают и сообщат в коллегию.

Положение было ужасное, и с отчаяния Миши вошел во двор.

Залаял пес — его уже спустили с цепи, — и мальчик страшно испугался, ведь однажды в деревне его укусила черная собачонка Такачей, а потом у почты — пес Дрофи, так и остался шрам на колене.

От страха он закричал. Вышла Виола и прикрикнула на собаку.

Увидев Миши, она очень обрадовалась и за руку повела его в дом.

— Как хорошо, что вы пришли, дорогой Нилаш, очень мило, что вы пришли, очень мило с вашей стороны.

Он попытался улыбнуться, но лицо его было страшно бледным, и, как только на него упал яркий свет лампы, его спросили, что с ним случилось.

Вся семья была в сборе, даже господин Дороги сидел тут же с кислым, как всегда, видом. Перед тем, как уйти куда-то, он решил выкурить сигару.

— Ну-ка, Шани, неси свои игры, хоть разок не позанимаетесь, — сказал он.

Шани засмеялся и исподлобья посмотрел на Миши. Не очень он полагался на своего репетитора, боялся, как бы все-таки не пришлось сейчас учить латынь.

А Миши продолжал надеяться, что вдруг откуда-нибудь появится Белла, но ее все не было.

— Беллы нет дома, — точно прочтя его мысли, сказала Виола.

Миши кивнул: он, мол, знает. Тогда она с подозрением взглянула на него.

— Вы ее где-нибудь видели? — вырвалось у нее.

Миши страшно испугался.

— Где? — упорно продолжала допрашивать Виола.

— На вокзале.

— Где?! — вскричала она.

И все уставились на Миши. А он, покраснев, сказал, что во время прогулки зашел на вокзал и в зале ожидания первого класса видел Беллу, которая села потом на поезд и уехала.

Все были потрясены и смотрели на Миши, как на какого-нибудь бандита.

— У-е-ха-ла? — слегка наклонившись вперед, протянула Виола. — У-е-ха-ла!.. Куда?.. С кем?..

Припертый к стенке, он молча смотрел на них. События принимали устрашающий оборот.

— С кем вы ее видели? С кем вы ее видели? — беспрестанно повторяла Виола.

— Ни с кем я ее не видел, она стояла одна в зале ожидания первого класса. Когда я заглянул туда еще раз, ее уже не было, а поезд тронулся.



Виола схватила лампу и принялась что-то искать в шкафу, на кроватях, все перевернула вверх дном и наконец вернулась в комнату с письмом в руке. Быстро разорвав, вернее, разодрав конверт на две части, она прочла:

«Дорогой папа, я уезжаю сегодня. Не беспокойтесь обо мне. Надеюсь, что сумею помочь нашей семье больше, чем помогла бы, занимаясь целыми днями мытьем посуды в угоду мадемуазель Виоле. Целую Вам руку.

Белла».

Виола бросила письмо.

— Дрянь! — вскричала она и чуть добавила: — В первом классе понадобилось ей ехать! В первом классе! Мы тут с голоду подыхаем, вот-вот ноги протянем, а она путешествует в первом классе! Ей, дряни этакой, видите ли, не подходит третий… Ну, теперь-то я знаю цену этой барышне! Тьфу! Тьфу!

Миши сидел молча, переводя взгляд с одного лица на другое. Госпожа Дороги, как обычно, хранила молчание, только лицо ее стало еще бледней и безжизненней. Шани втянул голову в плечи и весь съежился. Илика перестала смеяться, насторожилась, как кошка. Личико у нее вытянулось от испуга и очень похорошело.

А господин Дороги покуривал себе сигару и улыбался в усы, словно даже повеселел немного.

— До свидания, дети, — встав наконец, сказал он.

— Неужели вы уходите? Как вы, отец, можете сейчас уйти?

— А в чем дело? — посмотрел он удивленно на дочь.

— Вы покидаете нас в такую тяжелую минуту!

— Не гневи бога, к чему беспокоиться об этой девочке? Я не тревожусь за ее судьбу. Разве ты не слышала, она же уехала в первом классе!

Виола смотрела на отца, глаза ее сверкали гневом. Она была точно восставший ангел в этой разорившейся, деградирующей семье.

После ухода господина Дороги все словно онемели. Да и о чем говорить? Им нечего было сказать друг другу. Белла, казалось, сплачивала эту распадающуюся семью.

Время шло. Мысли о театре все больше поглощали Миши.

Но он не решался встать и уйти, боясь, как бы не подумали, будто он явился сюда только для того, чтобы сообщить неприятную новость. И он спросил Шани, приготовил ли тот уроки на завтра.

Шани, хмыкнув, пробормотал, что письменную работу еще не сделал.

Вскочив с места, Виола принялась беспощадно его бранить:

— Тебе все равно надо учиться! Даже если эта подлая вертихвостка сбежала, я здесь, и хоть светопреставление начнись, а твои занятия должны идти своим чередом. И смотри у меня, если этот мальчишка не в состоянии с тобой справиться, я найму великовозрастного гимназиста, который палкой с двумя наконечниками будет вбивать науку в твою голову!

Илика так и прыснула: ее рассмешила «палка с двумя наконечниками», понадобившаяся для пущего устрашения Шани.

От занятий и насмешек в этом доме не спасешься. Мальчики достали учебники, и Миши это было на руку, поскольку он сегодня, разумеется, и не открывал их.

У Дороги он и поужинал. Ужин был очень вкусный, и Миши просто не понимал, почему здесь непрерывно твердят о голодной смерти, а на стол подают прекрасные голубцы.

В половине седьмого с тревогой на душе он отправился в театр.

Это был удивительный вечер, чудесный, волшебный, такой, что и описать невозможно. Лишь некоторые обстоятельства огорчали мальчика. Он как завороженный смотрел на сцену, где изображалась, по всей вероятности, модная лавка, — без конца мелькали белые цилиндры и неописуемо красивые девушки, бесстыдно сбегавшие с молодыми людьми. Из происходящего там Миши почти ничего не понимал, потому что никак не мог отделаться от двух мыслей: первая — что классный наставник не разрешил бы ему пойти на такую непристойную пьесу, а вторая — что в девять часов запирают ворота коллегии, и, если он до того времени не вернется в пансион, ему придется провести ночь на улице, и к утру он окончательно закоченеет. Или его возьмут на заметку, отберут матрикул, и тогда завтра он вынужден будет идти в деканат, что равносильно смерти.

Он сбежал после первого акта и, хотя было только восемь часов, со всех ног помчался в коллегию. Но сразу идти в пансион постеснялся, ведь там, безусловно, знают, что он пошел в театр, и спросят, почему так рано он вернулся.

Спрятавшись в старом здании, возле оратории, он сидел, поглядывая на ворота, пока, наконец, во двор с шумом не ввалились возвращающиеся из театра гимназисты.

Тогда, дрожа и лязгая зубами от холода, Миши прокрался к себе в комнату.

Все спали, но Лисняи проснулся и сердито спросил:

— Где вы шатались?

— Я был в театре, господин Лисняи.

— Зажгите свет.

Но у Миши так озябли руки, что он предпочел не возиться с лампой и попросил разрешения лечь в темноте.

Однако и в постели он долго не мог согреться, целый час пролежал без сна, пока не отошел немного и не собрался с мыслями.

«Господи, неужели Белла все еще едет в поезде?» — подумал он.

Загрузка...