Глава 13 Когда в душе поют соловьи

Книжники были, пожалуй, единственными, на кого государь мог отвлечься, да и то потому что на них не требовалось тратить много времени. В остальном же, начиная с переезда в Москву и во все последующие летние и осенние месяцы, Иоанну было ни до чего и ни до кого. В душе у него царила вечная весна, а в сердце веселыми трелями свистали соловьи. С единственной мыслью входил он в опочивальню царицы — пусть никогда не наступает утро, с единственной мыслью покидал ее — скорее бы ночь.

Напрасно выразительно поглядывали на него Алексей Адашев и князь Андрей Курбский, понапрасну красноречиво хмурил брови князь Палецкий. Ни к чему не приводили ни намеки, ни откровенные разговоры о том, что пора бы от разговоров перейти к делам. А как тут перейдешь, когда перед глазами только она одна — та, которая застила собой весь белый свет, которая будто солнышко лучезарное, на чью красу и не глянешь без благоговения — аж очи слепит.

Одно дело — пометы Сильвестровы прочесть. Они много времени не занимали. Или, скажем, Ивана Пересветова выслушать. И тут час или два от силы. А вот до всего остального, которое требовало изрядных трудов, — увы. Сам себя Иоанн оправдывал тем, что так заповедал Федор Иванович, хотя и знал, что лукавит. Давно можно было хотя б наметить, с каких дел начинать, а он же… Сильна любовь, что и говорить.

Дошло до того, что по просьбе Палецкого вмешался отец Сильвестр и начал с того, что пожурил Иоанна за несоблюдение постов. Когда же удивленный таким попреком царь попытался оправдаться и начал пояснять, что у него и в середу, и в пятницу, не говоря уж о прочем, на столе из двадцати перемен никогда не бывает ни кусочка мяса, да и молочного тоже, Сильвестр бесцеремонно прервал его, пояснив:

— Пост, сын мой, на то и пост, что требует от всех излишеств тело свое удерживать, буде то за столом, али в постели, пусть и супружеской. О последней же тако изреку: отцы святые поучают, что истинному христианину, даже ежели он в освященном богом браке пребывает, на ложе восходить надобно как можно реже и токмо для того, чтоб потомство зачать. А пребывать в ней неустанно — диавола тешить любострастием, ибо как ни крути — се грех первородный есмь. Понял ли?

— Чего уж не понять? — вздохнул Иоанн. — Вот я как раз и… зачинаю, — густо покраснел он на последнем слове — уж больно грубо и откровенно оно прозвучало.

— Потому и сказываю тебе лишь о постах, но не о сугубом телесном воздержании, — заметил Сильвестр. — Вот ныне пятница, а стало быть, что?

— Стало быть, я токмо завтра к царице приду, — буркнул Иоанн.

Солгать Сильвестру он не посмел — уважал наставника за не наносное, внешнее, но подлинное благочестие, а потому слово сдержал, но зато в субботу сполна наверстал упущенное, да и потом всякий раз исхитрялся с лихвой компенсировать упущенные дни. Так что проку из этого поучения тоже не вышло.

Чуть позже протопоп сделал еще одну попытку — предложил вместе с ним посмотреть, яко выполнено поручение, кое ему дал государь, и полюбоваться, сколь дивно расписали новгородские иконописцы кремлевские соборы, пострадавшие от огня. Когда они с царем дошли до стен Золотой палаты, Иоанн даже зарозовел от смущения — они оказались покрытыми нравоучительными картинами, изображавшими некоего юношу царя в образе то справедливого судьи, то храброго воина, то щедрого правителя, раздающего нищим золотники. И юноша этот ликом удивительно походил на Иоанна. Однако и тут проку не вышло.

Иоанн сознавал, что не след бы ему так поступать, что негоже с головой погружаться в негу, что и впрямь давно пора заняться делами, а оторваться от своей Настеньки никак не мог. Потому на все уговоры он только послушно кивал, охотно со всем соглашался, но благие помыслы так и оставались на уровне деловитых, умных, правильных, но… рассуждений.

Оправдываясь, он первым делом ссылался на то, что прежде всего необходимо разобраться с чирьем проклятущим, имея в виду Казанское царство. Тут даже ближнему кругу крыть было нечем. Дело в том, что решение идти в поход на Казань было принято еще в конце мая, задолго до великого московского пожара. Примерно тогда же в Коломну, Серпухов, Ярославль, Владимир, Нижний Новгород, Ростов, Суздаль и прочие грады ускакали гонцы возвещать о том, что государь учиняет большой сбор. Намечен он был на декабрь.

Вообще, хоть решение принимал и не сам нынешний государь, но ему оно тоже было весьма по душе, причем по многим причинам.

Во-первых, это было замечательным оправданием его нынешнего бездействия, а во-вторых, для полноты счастья ему очень хотелось покрасоваться перед своей лапушкой Настенькой впереди огромного войска, сидя верхом на белом коне.

При этом в обозе должны были непременно брести угрюмые злые пленники, закованные в железные цепи, а ликующий народ громкими криками пусть бы приветствовал своего царя-победителя. Словом, точь-в-точь как было изображено на фряжских листах[151], которые он видел в Кремле.

Надо сказать, что зачастую его предшественник ставил его и в неловкое положение. Так случилось, когда с визитом к нему в конце августа месяца пожаловал сам митрополит Макарий и чуть ли не с порога полюбопытствовал — что надумал Иоанн относительно архиепископской казны.

С минуту царь напряженно мыслил, прикидывая и так и эдак, что бы ответить подслеповатому старику с вечно слезящимися от усердного ночного бдения над рукописями глазами. Так ничего и не надумав, он промямлил, что ныне у него сильно болит голова, а завтра он непременно придет к нему в палаты и даст ответ.

Обнадежив таким образом митрополита, он в панике метнулся на розыск князя Палецкого, и тот рассказал ему следующее. Оказывается, еще почти год назад, осенью, его «братец» покинул столицу и уехал на богомолье, а затем — в Новгород и Псков.

В Москву он вернулся только в середине декабря. Обсудив и решив с боярской Думой вопрос о своей коронации, он, несмотря на то что приготовления к торжественному акту требовали его личного присутствия, быстро собрал несколько тысяч ратников и вновь, никому ничего не говоря, выдвинулся в Новгород, где объявился через три дня после рождества.

Лишь когда воинство прибыло в город и подошло к храму святой Софии, все разъяснилось. Вскоре перепуганные жители увидели, как вооруженные ратники гонят куда-то босого и еле одетого главного ключаря храма, а также пономаря. Оба они вскоре были подвержены мучительным пыткам.

— Конечно, ни с того ни с сего Иоанн не стал бы их ни хватать, ни терзать, — спокойно рассказывал Палецкий. — Мыслю, что еще когда он уехал на богомолье первый раз, тогда-то и узнал, что где-то в стенах Софии замурованы богатейшие сокровища — церковная казна новгородских архиепископов. Сколь лет ее копили — доподлинно тебе не скажу, но уж поди не одну сотню. Когда в лето 6986-е[152] твой дед Иоанн пришел рушить новгородское вече и лишить град всех его вольностей, то, пока он стоял в осаде, архиепископ Феофил успел замуровать их. Я там с твоим братом не был, потому сказать тебе не могу — кто именно — ключарь или пономарь — не выдержал первым. А может, и сразу оба — чего уж тут, — махнул рукой Дмитрий Федорович. — Знаю одно: Иван ничего не искал, нигде не бродил, а сразу поднялся по лестнице, ведущей на хоры. Тут он велел ломать стену, откуда и посыпались сокровища.

— А дальше-то что было? Митрополит Макарий о том как дознался? — спросил Иоанн.

— А ты что же мыслишь — злата-серебра там в стене на один ларец было? — усмехнулся Палецкий.

— Ну-у, сундук али два.

— Куда там. Не один воз[153] понадобился, чтобы отвезти их в Москву.

— Ого! — присвистнул Иоанн и уставился на князя, рядом с которым он до сих пор чувствовал себя робким несмышленым Подменышем. — А мне-то теперь как быть?

— Для начала запомни, что казна у тебя и впрямь пуста. Если бы не новгородское богатство — нам бы и венчание на царство не на что было бы достойно провести. И сейчас у тебя там тоже небогато. Однако Макарий упрям, а потому кус ему надобно кинуть, только не Новгороду. Как мыслишь — почему?

Выйдет, будто Иоанн, то есть я, и впрямь ее неправедно взял оттуда, коли ныне, яко тать, уличенный в сем злодеянии, возвертает, устыдившись, обратно, — ответил после некоторого раздумья Подменыш.

— Славно тебя Федор Иванович мыслить обучил, — отметил Палецкий. — Тогда и иное поведай — как далее поступишь?

— Поначалу надобно вызвать из Казенного приказа окольничего Адашева. Должен Олеша ведать — сколь привезли и сколь истратили. Потом уже и решать.

— А как возвращать мыслишь?

— Келейно, — быстро ответил Иоанн.

Дмитрий Федорович поморщился.

— То не главное, — заметил недовольно. — Мысли неспешно, тебя же никто не торопит.

На этот раз пауза длилась несколько минут.

— Их и вовсе возвертать нельзя — хошь Новгороду, хошь просто митрополиту, — наконец произнес Иоанн. — Кажись, лучшей всего станет, ежели я их яко вклад внесу. Выйдет, будто не возвертаю, но дарю, — и вопросительно посмотрел на князя.

Палецкий утвердительно кивнул:

— Пожалуй, так-то оно славно получится. И знаешь, государь, — произнес он с некоторым удивлением, — я ведь тебе иное хотел предложить, а ты сказал, и вижу — твое-то гораздо лучше.

А спустя две недели Алексей Федорович Адашев, выполняя царское поручение, ни с того ни с сего, безо всякого повода, привез в Троице-Сергиев монастырь семь тысяч рублей. Никогда до этого ни один из русских монастырей не получал такого богатого[154] вклада, причем просто так.

С одной стороны, Подменыш не поскупился, но с другой, учитывая, что сокровища вывозили из Новгорода возами, — можно только догадываться, какую частичку получили иноки из, деликатно говоря, присвоенного богатства.

Однако преимущественно Иоанн предпочитал заниматься только веселыми делами, стремясь удоволить всех своих близких. Так, не далее как в ноябре, перед самым отъездом на войну с Казанью, сыграл он в Кремле веселую свадебку — оженил своего братца Юрия на дочери князя Палецкого Ульяне, чем в первую очередь доставил несказанное удовольствие и великую честь самому Дмитрию Федоровичу, который хоть так, но все же породнился с самим царем.

Трудно сказать, столь же сильно ликовала сама невеста, выходя замуж за глухонемого князя, пускай и родного брата государя всея Руси, но кто и когда в таком важном деле стал бы спрашивать бабу. Мало ли чего ей захочется.

Тем временем, пока Иоанн предавался утехам с любимой супругой, ближний круг продолжал увлеченно обсуждать то, что нуждалось в исправлениях на Руси. Молодости свойственно заниматься великими прожектами и планами, а в том кругу из стариков, как шутейно называли их за глаза, присутствовали лишь князь Палецкий — единственный, чья борода была с сединой, да следующий за ним по возрасту протопоп Сильвестр, который и вовсе не имел ни одного белого волоска — рано. Прочие свои бороды только отращивали, так же, как и чуть ли не самый юный изо всех — царь Иоанн Васильевич.

Презло в том кругу доставалось старому Судебнику, писанному во времена Иоанна III, изрядно времени тратили на рассуждения об иноземных делах, не оставляли без внимания устроение внутри державы, да и церкви перепадало порядком. В обсуждении последнего вопроса протопоп Сильвестр участие принимал редко — больше хмурился, когда заходила речь о нестроениях в ней, но, соблюдая справедливость — правду же рекли, хотя подчас и с перехлестом — с возражениями почти не встревал. Прочие же все говорили, говорили, говорили и искоса, в томительном нетерпеливом ожидании, поглядывали на государя, но тот продолжал согласно кивать и… помалкивать.

Однако шло время, и вот уже вязкая осенняя грязь слиплась в морозные комки, а затем их припорошил первый снежок. Анастасия Романовна, чтобы подольше не расставаться со своим супругом, попросилась на богомолье в Боголюбово, где был расположен женский монастырь в честь Покрова Пресвятой Богородицы — уж очень ей не хотелось оставаться в Москве, где все напоминало бы ей об отсутствующем супруге.

К тому же этой поездкой она убивала сразу двух зайцев. Во-первых, расставание с милым сразу переносилось еще на несколько дней, а во-вторых, ей не давало покоя то, что она никак не может понести от любимого. А как бы было хорошо стать тяжелой именно теперь, чтобы в первую же ночь признаться вернувшемся с победой государю, прижавшись к его горячему сильному телу и смущенно спрятав голову у него под мышкой, что она «непраздная».

Иоанна отсутствие ее беременности задевало мало — помнились слова отца Сильвестра о ложе, кое необходимо лишь для продолжения рода. Получалось, что как только Анастасия окажется в тягости — прощай пылкие объятия. К тому же он почему-то был уверен, что для зачатия нужно только выждать время, и оно непременно произойдет. То же самое в один голос твердили сведущие в этом деле опытные бабки-повитухи.

— С таким чревом ты, матушка-государыня, не одного — пяток, а то и поболе принесешь[155], — уверяли они, но чрезвычайно набожной, а кроме того, еще и влюбленной Анастасии Романовне позарез требовалось как можно скорее осчастливить ненаглядного суженого наследником, а кто же еще может подсобить в таком деликатном деле, если не Богородица.

Катить по санной зимней дороге — самой ровной и самой быстрой на Руси — одно удовольствие. Лихо мчат свежие кони, весело звенят бубенцы на расписных дугах. В крытом возке тепло, а коли затекшие от долгого сидения телеса потребуют разминки, то и это в радость. Прыгай на коня да скачи себе, любуясь застывшей гладью реки, укутанным в снежное пуховое одеяло лесом и бескрайними просторами полей, да мало ли чем еще. Красота кругом неописуемая — аж сердце от ликования заходится.

Домчав до Боголюбова и оставив Анастасию Романовну под надежной охраной, возглавил которую ее родной брат Данило, Иоанн поскакал завоевывать лавры победителя. Однако с ними у него вышла осечка.

Едва он вышел из Владимира, как погода резко испортилась. Вместо снега непрестанно хлестал самый настоящий дождь. Обозы и пушки утопали в непролазной грязи, люди выбивались из сил, вытягивая их из бесконечных рытвин и промоин, образовавшихся на дороге. Да и была ли эта дорога, напрочь затерявшаяся в сплошной земляной грязной жиже?

К началу февраля, когда царь, переночевав в Ельне, в 15 верстах от Нижнего, прибыл на остров Роботку, вся Волга вовсе покрылась водой. Истончавший, непрочный, по-весеннему хрупкий синеватый лед на реке начал вначале предупреждающе кряхтеть и потрескивать под тяжестью все тех же пушек, а затем и вовсе расходиться.

Сколько пушек и ядер ухнуло под воду, никто не считал. Сколько людей из-за неосторожности или неловкости соскользнуло в полыньи, навсегда скрывшись в мрачной черной воде, — тоже. Знали одно — много.

Все три дня, что Иоанн жил на острове, он практически не спал. Похудевший, с осунувшимся лицом, он тщетно бродил по берегу, не зная, что делать дальше. Надежда на то, что вот-вот подморозит и ратникам станет полегче, оказалась тщетной. Судьба явно была против того, чтобы он продолжал путь к Казани, а спорить с небесами…

Злой, на чем свет стоит кляня все эти выверты непогоды, он в конце концов решил вернуться обратно. Правда, часть полков он, по совету Палецкого, направил дальше, вручив бразды командования князю Дмитрию Бельскому.

— С нынешними людишками взять Казань ты не возможешь, — хмуро сказал ему Иоанн, избегая смотреть в глаза воеводе. — Ныне о том и речи нет. Одначе пощипать ее все равно надо, иначе Сафа-Гирей помыслит, будто мы слабы, и учнет сызнова наши земли зорить.

Сафа-Гирей, сведав, что у неверных случилась такая оказия, и впрямь возомнил, что ему покровительствует аллах. Хан вывел своих людей в Арское поле, но там князь Симеон Микулинский с передовою дружиною не просто разбил его наголову, а, можно сказать, втоптал в город.

Однако ни пленение богатыря Азика вместе со многими знатными людьми, ни разгром всего войска особой роли не сыграли. Сафа-Гирей этим же летом послал своих воинов в сторону Галича Мерьского, отомстив за поражение нещадным разорением сел. Правда, костромской воевода Яковлев сумел дать им отпор, осенью разбив татарские отряды на берегах речки Еговки, на Гусеве поле, и убив их предводителя, богатыря Арака, но угроза со стороны Казанского ханства как нависала над восточными землями Руси, так и продолжала нависать…

Загрузка...