Глава 15 Кто старое забудет

Крохотная, на десяток дворов, Сморода располагалась вдоль опушки леса, который в этом месте как раз выпирал далеко вперед, будто тянулся к маленькой речушке, омывавшей деревню с другой стороны. Тянулся, тянулся, да так и не сумел дотянуться, остановившись в полуверсте от нее.

— Деревня справная! — крикнула с саней разрумянившаяся Настена. — Вон, даже часовенку поставили. — И оглянулась на пятерку ратников, скакавших подле нее.

Она вообще очень часто оглядывалась. Ну никак ей не верилось, что рядом с нею едет сам государь. Правда, царю, на ее взгляд, не мешало бы прибавить десяток-другой лет — очень уж он юно выглядел, как-то не по-взаправдашнему, но потом, по здравом размышлении, она пришла к выводу, что будь он на самом деле старше, то нипочем бы не поехал очертя голову к ней в гости.

«Потому и покатил, что молоденький, — рассуждала она. — Вона как лихо собрался — раз и на конь, да в дорогу. Был бы старый — он бы не только чин блюл. Он бы еще и скупердяем стал, как мой свекор, а так весь долг отдал, до копеечки, — и с легким сожалением подумала: — Не был бы царь — всего бы расцеловала». — И вновь обеспокоенно повернулась вбок — скачут ли, не отстали ли. Да вроде нет, рядышком держатся.

От той радости, что она сейчас испытывала, причем впервые за три последних года, ей неудержимо захотелось крикнуть что-то веселое или — того лучше — взять и запеть. Она ж у себя в селище, когда в девках ходила, первой певуньей на посиделках была. Правда, изрядно с того времени годков прошло, целых одиннадцать — теперь поди вспомни. Из коротеньких песенок, хоть и веселых, как на грех припоминались только скабрезные, да и тех с десяток, по больше, запомнившихся от шедших мимо их селища балагуров-скоморохов. Прочие же песни были все грустные — либо про тяжелую долю, либо про расставание с любимым, либо о прощании с девичеством, которые поют подружки, убирая невесту под венец. На посиделках они — протяжные, с надрывом в голосе — годились как нельзя лучше, а тут…

Наконец, сыскалась подходящая.

Настена даже открыла рот, но тут же, устыдившись своего безумного порыва, закрыла его.

«Ишь чего удумала! — напустилась она сама на себя. — Пра слово, дура баба, да кака дурища-то, Прости господи. Царь под боком скачет, а я — петь. Он же хошь и молоденький, а благочиние понимает. С ним надобно как в церкви, степенно себя вести, с вежеством, а ты?»

И она с силой, до боли прикусила язык — чтоб вдругорядь не позабыться. Прикусила и украдкой вновь скосила глаза на царя. Ага, рядом. Ну и славно. Ишь, как деревню внимательно оглядывает. Впервой, поди. Небось диву дается. У него-то во дворцах все иное.

На самом деле Иоанну было далеко не впервой. Селище у князя Воротынского хоть, разумеется, раз в пять превосходило размерами Смороду, но существенных отличий все равно не имело. Разве что отсутствовали княжеские хоромы, да вместо церкви высилась на дальнем конце убогая часовенка, но в остальном…

Точно такие же хлипкие домишки, наполовину вросшие в землю, издали похожие на маленькие черные кучки, наваленные кем-то посреди поля, пара колодцев с журавлями, амбарушки с клетями…

Словом, все один к одному, не отличить. Вот только отношение у него к ним было не совсем то, что два года назад. Холоп Третьяк считал, что так и должно быть, ибо иной жизни он не знал вовсе. Впервые об этой иной ему рассказал Карпов, готовя к предстоящему. И хорошо, что вхождение в эту новую жизнь у него началось с терема в селе Воробьево. Загородные хоромы хоть и знатные, но с Кремлем их не сравнить. Там бы он точно и онемел бы, и оглох от увиденного, став как его братец Юрий.

Зато потом попривык и вот теперь ловил себя на мысли, что уж слишком далеко отошел от себя прежнего. Чересчур. Нет, в поведении, конечно, иначе и нельзя. Царь есть царь, и было бы странно, если бы он продолжал вести себя как холоп. Но отошел и внутри, решительно отметая все прошлое, а это уж понапрасну.

«Кто старое забудет, тому глаз вон, — вспомнилось ему, и он невесело улыбнулся. — Быть тебе одноглазым, Третьяк. И хорошо, что попались тебе на монастырском подворье эти мужики, вместе с Серпнем и Настеной. Хоть вспомнишь теперь — как оно простому люду живется. Но уж на этот раз не проворонь, накрепко в памяти удержи».

Домишко Настены на фоне других выглядел очень даже прилично. Не иначе как ее покойный ныне супруг был рукодельный. Соседние избушки вовсе вросли в землю, а этот стоял прочно, твердо. Да и снег на крыше лежал ровненько, а значит, дрань не сгнившая и держится крепко. Даже солома, торчавшая из-под снега по краю крыши, и та выглядела аккуратно, не высовывалась неряшливыми лохмами и пучками.

Перед входом Настена немного замешкалась, с виноватой улыбкой заметив:

— Прибраться перед гостями дорогими надобно, а то наозорничали, поди, мои оглоеды, ан и держать вас на улице негоже. Так что вы уж не серчайте, ежели что не так.

Иоанн улыбнулся и двинулся вслед за хозяйкой в избу. На крылечке чуть приостановился, тщательно вытер сапоги о настеленную на полу солому, служащую половичком. Солома вообще была повсюду. В противоположном от печки углу лежал небольшой тюфяк, набитый ею же, а на полатях, как он успел заметить краем глаза — соломницы[166]. Ими же были аккуратно завешаны маленькие оконца, а в другом углу, «красном», под закопченными образами стоял нарядный сноп-дожинок[167] с вплетенными в него васильками с колосьями и зернами, украшенный парой ленточек и подпоясанный все той же соломой.

— Ели? — заботливо спросила Настена дружную пятерку своих детей, сгрудившихся рядом со снопом и опасливо глядевших во все глаза на двух дяденек, таких больших и так нарядно одетых. Все они были в простых холщовых рубашонках, лишь у старшего имелись порты. Он-то и ответил матери:

— Кашу яшную[168] я им сварил. Поснедали малость.

— Ты глянь — сумел, — одобрительно заметил Иоанн, еще сильнее прежнего ощущая себя Третьяком.

— Чай, не дите, — ворчливо отозвался тот. — Да и чего там варить-то. — Он пренебрежительно махнул рукой. — И дурень сварит — была бы крупица да водица. Тока без хлеба, да сольцы маловато, а так-то сыть в брюхе есть.

— Хозяин мой, — похвасталась Настена. — Весь дом на нем.

— И сколь же тебе годков, домовитый? — поинтересовался Иоанн.

— Десятый пошел уж, — стараясь говорить как можно басовитее, степенно ответил тот.

— А звать как?

— Первак.

— Ишь ты, — крутнул головой Иоанн. — Похоже-то как. Первак да Третьяк, — и осекся, испуганно покосившись на стоящего позади Адашева, но тот продолжал молчать, с любопытством разглядывая скудное убранство небольшой — метра четыре на четыре — избушки, добрую половину которой занимала русская печь.

— А поп как в церкви нарек? — в замешательстве — лишь бы не молчать — спросил Иоанн.

— Тихоном, — ответил тот.

— Ну, здравствуй, Тихон.

— И тебе подобру, — учтиво откликнулся тот.

— Не холодно тебе босиком-то, Тиша? — продолжал расспрашивать Иоанн, заметив, как он слегка переступает с ноги на ногу.

Твердый пол, густо вымазанный глиной, — это Иоанн знал по себе — зимой, как ни топи, все равно оставался холодным. Пускай топать не по нему, а по все той же соломе, но и через нее несло от глины леденящим холодом, особенно по утрам, когда печь за ночь выстывала, оставляя в избе из всей теплоты лишь собственные кирпичи.

— Ништо, я свычный, — бодро откликнулся Первак.

— А мы тебе и братьям твоим гостинцев привезли, — улыбнулся Иоанн и повернул голову к Адашеву.

Тот понял, кивнул и тут же вышел, но спустя минуту появился, держа в руках два больших мешка.

— Это как же так-то? — всплеснула руками Настена, глядя, как Алексей сноровисто выкладывает на чисто выскобленную столешницу все, что было им прикуплено по цареву распоряжению.

А было там изрядно — и пряники-сусленики, и медовые пахучие ватрушки, а уж пирогов не меньше десятка, да все разные — и грибник, и разные кулебяки[169], и курники[170], и даже пять треухов[171] — как раз по числу детей. Глаза у Настены наполнились слезами.

— Как же это? — повторила она шепотом — перехватило от волнения в горле. — Ты ж гость, царь-батюшка, а мне-то для тебя и…

— Вот и отдариваюсь, потому что гость, — попытался успокоить ее Иоанн.

— Ой, негоже так-то, — не унималась она и тут же, скрывая неловкость, накинулась на детей: — Да кланяйтесь же вы, кланяйтесь, пострелята! Да глядите, глядите как следоват! Чтоб запомнили на всю жизнь, кто у вас ныне побывал! То же сам государь наш!

Но пострелятам было уже не до того. Они во все глаза уставились на стол, заваленный снедью. Глаза были тоскливо-голодные, а у самого младшего в уголке рта даже выступила слюна. Он-то и не выдержал первым. Детская ручонка робко потянулась к столу, вначале медленно, затем ускорила движение, молниеносно схватила то, что лежало с краю, и крепкие зубки жадно впились во вкусную ватрушку, норовя запихать ее в рот целиком.

— Ну, а вы чего? — добродушно спросил Иоанн. — Для вас же куплено. Давай, Первак, поснедай, а то одной кашей сыт не будешь. Особенно когда она без хлеба и без соли. Да еще и на воде поди? — осведомился, глядя на хозяйку.

— Это я при мужике моем щи жиром так крыла, что под наваром ничего не видать было, — вздохнула Настена. — А нынче щи хоть кнутом хлещи — пузырь не вскочит. Все толстопузым уходит. Было добро, да давно, а будет добро, да долго ждать, и бог весть, что теперь есть.

— А зачем в кабалу полезла? — строго спросил Адашев. — Али неведомо тебе, что чужие рублевики зубасты — возьмешь лычко, а отдашь ремешок?

— Чай, не без ума, понимаем, — сердито ответила Настена. — Да токмо рублевики эти муж мой упокойный брал. Чаял, что сумеет отдать, и как бог свят — непременно отдал бы, ежели бы с ним беда не приключилась. Потому и каша на воде. Где ж молоку взяться, коли отец Агапий еще по осени повелел корову на монастырский двор свести. Сказывал, половинку долга скостит за нее, а то, что я на них, толстопузых, месяц горбатилась по осени — реза. Это вода вниз несет, а реза завсегда вверх ползет, — и с горечью в голосе — уж больно накипело — попросила царя: — Хошь бы ты окорот им дал, государь. Не зря сказывают в народе, что попам да клопам на Руси жить добро. Вовсе продыху не стало. Нешто гоже так над нами измываться?! Или что же — они, стало быть, божьи люди, а мы чьи?

— Дай срок, милая, дай срок, — твердо пообещал ей Иоанн. — Покамест погодь немного. В одночасье лишь бог переменяет, — и вновь повернул голову к Адашеву: — А корову мы…

Тот со смущенной улыбкой развел руками:

— Прости, государь, но корову прикупить не успел. Да и не ведал я.

— Она и сама прикупит, было бы на что, — последовал непрозрачный намек.

Алексей Федорович вздохнул и полез в кошель, свисающий ниже пояса. Потряс его и вынул пару серебряных монет. Затем, подумав, достал еще одну:

— На корову с лихвой, государь. Тут еще и на кобылку останется.

— Ну, кобылка-то у них есть, а когда Первака к дьячку отправят, чтоб грамоте научился, тогда и сгодится рублевик.

— Вот ишшо, — фыркнул Первак. Рот его, так же как и у братьев, был битком набит едой, но коль речь зашла о нем, то промолчать он не мог. — Дьячку кажный месяц по деньге давать надобно. Эдак-то и по миру пойти недолго. Да и недосуг мне, — добавил он рассудительно. — Я мамане подсоблять должон. Опять же и не в чем мне зимой к нему ходить. Босиком по снегу не больно набегаешься.

— А ты не умничай тут, — звонко щелкнула его по затылку Настена. — Раз царь сказал — грамоту учить, так и будешь. А валенки я тебе прикуплю, не боись.

— А вот валенки как раз прикупать не надо, — заметил Адашев, развязывая узел на втором мешке.

— Ай, молодца Олеша, — восхитился Иоанн. — Неужто и об этом позаботиться успел?

— Я што? Твое повеление исполнял, государь, — учтиво склонил тот голову.

— Да это что ж деется-то?! — плачущим голосом воскликнула Настена, уже не в силах скрыть слез, бегущих двумя ручейками по румяным щекам. — Как же я расплачусь-то с тобой, государь?! — И, осекшись, охнула, глядя во все глаза на богатство, извлекаемое из мешка.

— На вырост брал, хозяйка, ты уж не обессудь, — повинился Адашев, выкладывая перед ней рубашки с нарядно расшитыми воротами и пять пар валенок, из которых самые маленькие как раз были в пору Перваку, а остальные и того больше.

Последними он извлек сапожки — тоже пять пар. С подозрением посмотрев на них, Алексей Федорович перевел взгляд на детей, прищурив глаз, прикинул, вздохнул и сказал в утешение:

— Велико — не мало. Чай, поболе тряпиц в носок подсунуть недолго.

— Ну это все ты вручаешь, хошь и по моему повелению, но токмо для детишек, — задумчиво произнес Иоанн, глядя на обомлевшую хозяйку, которая — ноги совсем не держали — молча сидела на лавке и жалобно глядела на царя. — А хозяйка у нас неодаренная остается.

— На селище монастырском торг знатный, ан все ж с Москвой не сравнить, — пожал плечами Адашев. — Одначе кой-что и для нее сыскалось. Но тут уж тебе надобно вручать, государь. — И, вынув из мешка аккуратно сложенный плат, подал его царю.

— Купчишки сказывали, что чистый хамьян[172], — усмехнулся Алексей Федорович. — То ли брешут, то ли впрямь, но краше не сыскал, — и, повернувшись к Настене, грубовато сказал: — Да сыми ты, наконец, подбериху[173] свою. А вот ни летника, ни шубы не сыскал, государь, ты уж не серчай. Были баские, да я испужался, что не налезет — вона какая она лосевая[174] — воеводы позавидуют.

Настена тем временем неловко потянула с головы платок, столь пренебрежительно оцененный Адашевым, и Иоанн поневоле залюбовался открывшемуся его глазам богатству ее светло-льняных волос, ворохом рассыпавшихся по ее крепким плечам.

— И тут схожа, — усмехнулся Иоанн, протягивая ей расшитый плат.

Не то чтобы он сравнивал ее со своей ненаглядной Анастасией Романовной, ан все равно было почему-то отрадно. И вдвойне, потому что вот уже три месяца пребывал с царицей в разлуке, которая к тому же была первой, а потому — непривычной.

— Ишь, три года прошло, а ты все в волосах[175], — одобрительно заметил Адашев.

Платок, который Иоанн сам развернул и накинул на Настену — та сидела недвижно, по-прежнему будучи не в силах пошевелиться, подошел как нельзя лучше. Наблюдательный Алексей Федорович, уже на торгу припомнив, что глаза у бабы вроде как синего цвета, в последний миг отказался брать зеленый и выбрал темно-голубой, тонко расшитый серебряной нитью, сплетающейся в диковинный узор. Сейчас эта нить в неярком свете горевших лучин таинственно поблескивала, извиваясь, будто язычки неведомого белого пламени.

— А и впрямь славно, — улыбнулся царь, сделав пару шагов назад, к противоположной стене, и любуясь хозяйкой. — Только под такой плат и эдакая одежда вовсе не личит. Ну уж одаривать так одаривать. Вели, Олеша, чтоб шубу мою из тороков вынули.

— На улице не май месяц, государь, — возразил Адашев. — А твоя приволока[176] хошь и мехом подбита, ан все едино — шубы не заменит.

— Сюда скакал — не зазяб, и обратно долечу — не замерзну, — не стал слушать тот. — Сказываю — неси!

Пока Адашев ходил за шубой, Первак робко подошел к Иоанну, несмело тронул его за руку и рассудительно произнес:

— Ты вон что, царь-батюшка. Я за добро твое и отслужить могу, чтоб не вовсе задарма. Ежели у тебя там в хоромах холопы заленятся, так ты меня покличь. Ну, там, дров тебе наколоть, али печь истопить, али в колодец за водицей студеной сбегать — я ж на все руки мастак. Тока не в это лето. Обгодить надоть, чтоб Хороня, — кивнул он на среднего брата, — в силу вошел, — мамане тож подсоблять кому-то надобно.

— Можно и взять, — серьезно ответил Иоанн. — Мне до зарезу такие, как ты, надобны. И погодить я согласный. А ты грамоте покамест обучись. Как азы освоишь — непременно возьму, — заверил он мальчишку. — Как раз к тому времени и Третьяк у тебя в годы войдет — пусть вдвоем матери подсобляют.

Тишка, слегка опешив, оглянулся на свою братию, потом, сообразив, кого имеет в виду царь, заулыбался, да и было с чего — приятно сознавать что и ты, невзирая на возраст, оказался хоть в чем-то посмышленее.

— То не Третьяк, а Желана, — снисходительно пояснил он. — Сеструха моя.

— Желана, говоришь? — улыбнулся и царь. — А поп яко нарек?

— Василисой, — пискнула пятилетняя девчушка и тут же стыдливо зажала ладошкой рот.

— Ты, расти, Василиса, а уж я сыщу Желане ее Желана, — пообещал Иоанн.

— Я и сама сыщу, — вновь не удержалась девчушка.

— Ишь ты, какая она у тебя бойкая, — подивился царь. — Вся в тебя, хозяюшка.

— И упрямая такая же, — усмехнулась Настена.

— А ты времени даром не теряй — учись покамест, — напомнил Иоанн Тишке, вовремя вспомнив слова Федора Ивановича. — Учение для знатных — украшение, а для бедных — спасение. — И заговорщицки подмигнул.

— Ну, раз такое дело — обучусь, — вздохнул Первак и… тоже подмигнул.

Он хотел было еще что-то сказать, но тут с улицы вернулся Адашев, держа в руках подарок. Походная царская шуба была атласной, на куницах, с десятком серебряных пуговиц, и пришлась Настене в самый раз. Да и выглядела она в ней уже не холопкой, не крестьянкой, а настоящей боярыней — красивой, величественной и… совсем юной.

«А ведь ей и тридцати годков нет, — вдруг понял Иоанн. — Совсем молодая».

А Настена, которую шуба повергла в окончательное смятение, продолжала причитать:

— Да ты что творишь, государь? Такое впору токмо царице носить, да тебе самому. Куда мне ее?

— Куда, куда — носить. На тебя ж поглядеть — княгиня, право слово, княгиня, — искренне похвалил Иоанн.

— Звалась баба княгиней за пустой братиной, — задорно откликнулась Настена и пожаловалась: — Баская она больно. Не личит, поди.

— Чай и ты — не куль рогожный. Баба ты пышная, так что шуба под стать, а то напялила на себя невесть что. Лист красит древо, а одежа — чрево.

— А ты-то как же, царь-батюшка? Прав боярин. Сам-то зазябнешь. Тут-то ладно — быстро домчишь, а до Москвы вон сколь добираться. А ежели мороз?

— У меня еще есть, — усмехнулся царь. — А это простая самая, для походов. — И тут же вспомнил недавнее: трескающийся под пушками речной лед, истошные вопли ратников, барахтающихся в полыньях, и собственную злость, удвоенную от сознания бессилия и невозможности хоть как-то поправить положение. — Для походов, — повторил он, помрачнев.

Загрузка...