XIX

В ресторанном зале на восьмом этаже царили полумрак и пересменка. Комплексные обеды кончились, а до приема вечерних посетителей оставалось еще часа два. Но процессия из бильярдной, с Хмыловым и Гончаровым в арьергарде, уверенно прошла в боковой зальчик, где в глаза бросался длинный, накрытый почти как для государственных переговоров, стол. Разница заключалась в том, что вместо минеральной воды стояли, через два-три прибора и около вазочек с простенькими цветами, вдоль продольной оси стола — поллитры водки. Уже открытые. Глаз радовали несколько огромных графинов с томатным соком. Расселись. Гончарову места сразу не нашлось, но Хмылов шепнул что-то молодой, деловитой официантке, и быстро все доорганизовали, и место нашлось. Юра втиснулся, разумеется, рядом с Хмыловым и сидел, поглядывая по сторонам с умеренным любопытством. Обмозговывая и стараясь привести в соответствие с собственными впечатлениями отрывистые реплики Хмылова на кратком пути от бильярдной до «Варшавы»: «Это такая мафия… Я к ним и не лезу… Ты что? Гангстеры… Живые. Мне через них надо только выйти на одного заведующего аптекой. Люда просила очки хорошие».

Гончаров знал, что существует такой журнал «Химия и жизнь», у Карданова даже, лет пять назад, один рассказик в жанре «сайенс фикшн» в нем проскочил. Гончаров знал, что Люда — хороший химик. Прочный. Диссертацию, правда, не защитила и даже вроде бы не собиралась писать. Но, судя по многочисленным косвенным данным, вработалась она в своей области крепко. Ведущий инженер по технологии каких-то там волокон — что сия должность значит, что за ней стоит и на сколько тянет, это уж Юра-технарь мог представить себе неплохо. Так что насчет химии у Людочки все в полном порядке. Что же касается жизни — то с этого фланга всегда на Гончарова исходила от бывшей одноклассницы радиация прочного мрака. Прочного и спокойного. И не подступишься. Он и не пытался. Отсёк только когда-то еще в школе, что по отцам они с Людой — одних корней. Два крупных ученых-естественника, их отцы с тридцатых-сороковых (так что самым краем захватили этот период и единственные их дети) были в большой силе, а в середине пятидесятых оба скончались, не успев вступить в пожилой возраст. И оба оставили после себя (не считая, конечно, имени и сделанного в науке) просторные и основательные зимние дачи с выдержанными в строгих, классических тонах — хоть кино снимай — кабинетами и прекрасным подбором технической литературы, с роскошными, в кожаных переплетах монографиями классиков естествознания. Юра на Людиной даче сам бывал (приглашала избранных в восьмом-девятом классах, Гончарова и Карданова, например. А Хмылова тогда еще не приглашала), сам мог убедиться в сходстве наследия, оставленного их отцами. Но прочный мрак, который излучала сама наследница, — в него Юра проникать не собирался. Никто особо и не приглашал. И случая не было. И жизнь его завивалась вокруг других центров и омутов. А так уж… на периферии гончаровского миропорядка стоял спокойно какой-то темный, неисследованный замок — не замок, изба — не изба, а, пожалуй, теремок, крепко притом сколоченный.

Однако ж это для него — на периферии. А Дима Хмылов оказался приближен к хозяйке темного терема, и похоже, что весьма на близкую дистанцию. Вечный ординарец Хмылов, стал бы он поднимать такую волну вокруг добычи экземпляра невиданных по совершенству очков, если бы речь шла о его полковниках, Карданове и Гончарове? Как бы не так! Ленивый зубр Хмылов — каких таких осмысленных телодвижений от него дождешься? Разве что смотается лишний раз за бутылочкой, когда мэтры выразительно выдвинут пятерик на центр стола. Да еще колбасу может нарезать. Вот и вся его пресловутая услужливость, если существенное считать, а не автоматическую предрасположенность к чисто моральному подхалимажу. Но то — к мэтрам мужеского пола.

Мафиози прочно занялись закуской и горячим. Возгонкой а ля Гончаров никто не занимался. Но, конечно, и никаких выдрючиваний под Европу, с щекотанием горла двумя каплями, тремя молекулами. Просто время от времени, не сговариваясь и без всяких там тостов, наливали кто половину, кто треть фужера, да и опрокидывали спокойненько, не очень-то даже и крякая, именно как самую что ни на есть минеральную. После чего бухали в те же фужеры граммов сто томатного из графинов. Позвякивали приборы. Двигались челюсти. Стоял ровный шумок от солидно-сдержанных разговоров. Порхали бильярдные словеса и фамилии известных футболистов. «Послеполуденный отдых фавнов… двадцатого века». Известных широкой публике под маркой «мафиози».

А, кстати, что же с деньгами? Юру обслуживали, как и всех. В кармане у него приткнулись несколько рублей. Здесь же, по беглому подсчету, выходило никак не меньше, чем рубликов по пятнадцати на рыло. Гончаров сунулся за уточнениями к Диме, но тот, даже не прерывая негромкой беседы с соседом, только отмахнулся, выразительной, лаконичной жестикуляцией изобразив нечто вроде «не лезь поперед батьки в пекло». Тогда Юра потихоньку полез в бутылку. Он налил себе из ближайшей поллитровки и выплеснул содержимое фужера в пустой желудок. Организм, намученный несколькими месяцами возгонки, почти не реагировал на аппетитную снедь.

Вокруг сидели и ели. А Юра сидел и озирался. Изнутри, после ожога, пришел интерес к жизни и непонятному мероприятию. Он вращал своей массивной гривастой головой и, часто моргая, озирался. Как филин, нырнувший под полог тьмы, а влетевший на съемочную площадку, на перекрестье световых столбов от мощных «юпитеров». Филин еще похлопал глазами и повертел головой. Кажется, шея что-то возражала насчет высоко застегнутого воротника сорочки. Мафиозный народ условностей не признавал и пришел в перворазрядный ресторан одетым по погоде. Галстуков вообще ни на ком, кроме Юры, не усматривалось. Косоворотки на выпуск, тонкие водолазочки, двое красовались даже в теннисках с капиталистическими надписями на грудях и спинах, в подтяжках яркой, скоморошьей расцветки. Правда, все были безупречно, до глянца и небольших порезов, выбриты. Шелупонь, слегка подзаросшая, худые, морщинистые ханыги с лицами кирпичного цвета и тоской в глазах — эта публика отшелушилась по пути. Здесь присутствовал солидняк, народ плотный, рельефный, налитый силой и килокалориями.

— Что хоть за мужики-то? — сунулся Юра опять к Хмылову.

— Да разные, — почти прохрипел Дима, закладывая в пасть огромный кусок заливного. — Я почти никого не знаю. Ну, вон те двое — это вроде тренеры по штанге. Вон тот, — видишь, на дальнем конце? — маркер. Только не в этой бильярдной, а где-то не то в Сокольниках, не то в Измайлове. Вон тот — кажется, администратор из филармонии.

На Юру никто не обращал внимания. Он еще похлопал глазами, а потом… хлопнул еще полнофужерную порцию горючего. И — это, конечно, и должно было случиться — ситуация сразу изменилась. Теперь уже никто не обращал внимания не на Юру, а на кандидата наук Юрия Андреевича Гончарова. Что за хамство, так вашу и так? Против хамства душа кандидата технических наук Юрия Андреевича Гончарова восставала, она жаждала праздника и вообще просилась в полет.

Что за жующее дерьмо, и почему так сосредоточенны? И вообще: «Что смолкнул веселия глас?»

За дальним концом стола один из бригады мафиози протянул другому бутылку муската, выразительно щелкнув по ней броненосным ногтем. «Крепленое хоть?» — голосом инспектора, принимающего недоделки, спросил другой. — «Ясное дело, крепленое. Не меньше шестнадцати градусов», — ответил тот, что протягивал руку мускатной дружбы.

— Не крепленое, а десертное, — врубил наконец Юра, выражаясь по-восточному, клин своей эрудиции в оплывший пень трапезы.

— Не один ли черт разница? Были бы градусы, — неуверенно пробубнил сосед Хмылова.

— А при чем здесь градусы? — креп Гончар, уже вращаясь на круге беспримесной уверенности, уже перекрывая голосом длинный пролет стола. — Вина бывают крепленые, сухие, полусухие, десертные, столовые и шампанские. А градусы у них могут быть самые различные. Есть, например, сухие, которые не уступают некоторым крепленым.

— А «чернила» не забыл? — с деловитой мрачностью спросил тот, первый, который говорил про шестнадцать градусов.

— А «чернилами» можешь поить свою авторучку. Если она у тебя есть, — несся Гончар, не обращая внимания на острые толчки хмыловского локтя и сердитый, сдавленный шепот Димы: «Ты что? Очумел? Чего возникаешь?»

Ничего он уже не отсекал: ни соотношения сил (один к десяти), ни того, что пьет и ест заказанное не им, ни чужеродности своей, которую ярко, одним рывком — вот же, преодолел и отбросил. Учись, Димыч, пока я жив. Чего сидишь, уши к спине, глаза в тарелку? «Мафия», «гангстеры»… какие к шутам?.. Все свои, мужички так себе, серые. Пусть слушают про классификацию крымских вин, потому как, что они понимают в классификациях, в крестиках-ноликах, в крест-накрест словесных лентах?

Нехорошее молчание дрожащими кольцами расплывалось над столом. Но Юра не видел в нем ничего нехорошего. Никто не ел и не пил. Только Гончаров широким, хозяйским движением вылил остатки из ближайшей бутылки в фужер, а затем в рот. А затем, уже вконец помолодевшим голосом, продолжил:

— Авторучку надо иметь, понимаешь, чудо? Обязательно авторучку… А за чернилами дело не станет… если писать умеешь.

Но тут из-за спины наклонилась к нему та самая, молодая и энергичная официанточка, которая помогла рассаживаться, и на ухо шепнула:

— Вас просят выйти к площадке перед лифтами. С вами хотят поговорить.

Ну, раз просят… Это ж вам Юра Андреич, человек с большой буквы Ю, человек воспитанный, а значит, и с чувством юмора. Это вам не чернила, ролики-шарики…

На площадке перед лифтами стоял, поджидая Гончарова, тот самый, который передавал бутылку муската. Которому Юра присоветовал поить чернилами авторучку, если он вообще писать умеет. И как раз из тех, в теннисках с капиталистическими надписями и веселеньких подтяжках. Он стоял, покачивая массивными, наработанными бревноподобными руками, нетерпеливо перекатывая мышцами плечевого пояса. И было же чем покачивать и что перекатывать!

Ростом чуть пониже Гончарова, этот супер вполне сгодился бы для рекламы культуризма: непомерно развитый рельеф торса, весь выделанный, литой. (Когда он поднялся из-за стола и вышел? И успел снестись с официанткой? Неуследимо.)

Юра Гончар, мужчина ведь тоже не хлипкий, продолжал двигаться на инерции резвого старта стремительной возгонки. Он собирался было продолжить дружески-покровительственную лекцию о принципах классификации крымских вин, но хорьковый, насквозь светлый взгляд Литого приглашал к чему-то другому. Литой разглядывал подошедшего к нему кандидата дурацких наук с радостной брезгливостью. Как чрезмерно прыткого клопа, выползшего сдуру на самый свет. Уже обреченного.

Литой что-то буркнул и чуть подтолкнул Юру чугунным шаром плеча. И еще потеснил. И так, все подталкивая, направляя, как крупную рыбу, бестолково не идущую в садок, он умело прогнал Гончарова через буфет, затем через проем небольшой двери, и они оказались снова на лестничной площадке. Не на той, на которую выходили лифты и которая разделяла пролеты главной, так сказать, официальной лестницы гостиницы. Эта площадка, на которой они теперь стояли, ничего не разделяла. Выше ее ничего и никуда уже не шло. Выше нависал низкий, казенно окрашенный масляной краской потолок с тусклым, забрызганным белилами плафоном. Сбоку — дверь в буфет, через который они только что прошли. А вниз — и притом круто вниз — шла узкая лестница, шла и не кончалась. Конца ее не было видно все по той же причине тусклого, некачественного освещения. И только где-то уже совсем глубоко внизу слышались голоса, стук ножей, грохот каких-то тележек. По репликам, долетающим снизу, можно было, пожалуй, умозаключить, что там происходила разделка мясных туш. Они стояли в самом центре гостиницы, в самой мякоти ее тела, на глухой, недоступной и, наверное, неизвестной для «публики» лестнице.

Стояли так: Юра на самой лестнице, спустившись на две-три ступеньки и повернувшись лицом к площадке, а спиной и затылком — к пропасти, со дна которой доносились лязг, скрежет и какое-то уханье. А на краю площадки, над самой лестницей, стоял Литой, твердо расставив твердые, мясистые ноги:

— Ну что, фраерок, фраеришься? — услышал наконец Юра нечто членораздельное. Дальше пошло еще членораздельнее, чтобы уже совсем доходчиво. — Ты что же, фуфло, вякаешь?.. Писать, значит, не умею? Я щас распишусь, щас ты, суслик, мою подпись понюхаешь.

Сначала Юре просто не хотелось ничего предпринимать. Договариваться всерьез — значило работать. Но теперь, взглянув снизу вверх в хорьковый, предвкушающий блеск неотступных глаз Литого, он понял, что предпринимать что-либо уже поздно. Не отменить!

В подобных ситуациях он бывал. А в последние полгода даже и нередко. И знал, что в девяноста девяти случаях из ста кончалось ничем. Обложить — обложат, но вот так, без подготовки броситься на здорового мужика? (А Юра выглядел-то не хлюпиком.) Эти ребята, они жестоки и скоры на расправу, за ними не заржавеет, но… не самоубийцы. И на серьезный отпор нарываться не любили. Но сейчас он понял, что… не без подготовки. Литой как раз и попробовал, и даже не раз и не два. Именно когда подталкивал Юру, когда толчками — еще ничего не решающими, еще замаскированными под простую развязность — прогонял его через буфет и теснил сюда от посторонних глаз. Именно и шла проверка — на реакцию, на резкость и собранность. И теперь уже Литой не сомневался, что перед ним не мужик, что тут серьезной работы не предвидится, что непрошеный горлопан — вялая тряпка, бурдюк, налитый спиртным, и пинать его можно куда и как захочешь. Какие-то секунды Гончар еще колебался, но, проиграв еще раз мастерскую, с чисто уголовной сноровкой проведенную операцию прощупывания, понял: «Нет, это настоящее. Этот чугунок уже определил, что я только стою и могу долго и складно говорить, что я только стою, но колени подгибаются, и я уже исхожу по́том, что бить меня — дело безопасное и сто́ящее».

По тоскливой тошноте, вконец парализующей и переводящей происходящее в плоскость театра абсурда, он окончательно уже осознал, что всё, переигрывать надо было раньше, а теперь всё, и Литой не для того затевался, и теперь уже только выбирает момент, где и как, сразу и без апелляций, взахлест, на выруб дать первого раза…

— Я пришел сюда с Димкой. Я никого здесь не знаю. Мне это все до лампочки, — сказал Юра, и они смотрели, не отрываясь, друг на друга, и Литой с животным возбуждением видел, что здоровый, вспотевший бугай перед ним так же, как и он, уже понял, что́ должно произойти через какие-то мгновения.

Юра, не оборачиваясь, попятился и спустился еще на одну ступеньку. Сверху, не торопясь, надвигался на него Литой. Он тоже, не отрываясь, смотрел на Юру. Любое резкое движение таким образом схвачено было бы в самом начале. Все так же, не отрывая глаз от объекта (не зная и не интересуясь, что объекта именуют Гончаром, а его жену, завсектором НИИ — Екатериной Николаевной, а сына объекта — Борисом), Литой мгновенным, кошачьим движением присел и пошарил рукой в затененном углу отсека, где была навалена какая-то непонятная рухлядь. Затем так же мягко, пружинно выпрямился, и Юра увидел: в руке оказался то ли обрезок тонкой стальной трубы, то ли просто металлический прут. Нет, все-таки скорее всего — обрезок трубы, диаметром примерно такой же, как от газовой плиты в Юриной квартире. В любой квартире.

Гончаров стоял на две крутые ступеньки ниже Литого, и цилиндр стали, зажатый в квадратном кулаке, покачивался на уровне Юриной переносицы. Покачивался, как метроном, отсекая просвечивающие ломтики, узенькие такие секторы односекундного круга. И не было никакой возможности… ни для чего. Любое движение — намек на движение — вверх, вниз, куда угодно — только бы ускорило взмах… Вспомнилась цитата: «Гений — пролом бытия». Последняя весть из заколоченного мира. Где были Катя, Гончаров, свобода передвижения… и много других странных вещей. Затем — шлюзы отворились, и низины его мира были мгновенно затоплены. Лавиной, многотонным водопадом гадливости. Все, что угодно, только не это! Не обрезок трубы. И гадливость от понимания: ничего и не могло быть, кроме этого. За кулисами возгонки могло прятаться и придавать ей форму, направленность только э т о. На уровне переносицы. Метроном. Неужели даже мама не почувствовала, где бы ей сейчас оказаться? Где же ваша телепатия, сволочи? Отставной козы барабанщики…

— Ша! Спокуха! Без пены! — сказал вдруг за спиной Литого кто-то, кого, судя по тембру голоса, звали Витя Карданов.

Загрузка...