КВАРТИРА

1

Рабочий день был на исходе, и Сергей поторапливался — до звонка надо было выбрать из ящика весь раствор. Когда он разгонялся так, как теперь, то кладка шла легко, ходко, на четыре счета: поддел мастерком раствору, плюхнул на место — раз, с притрусочкой размазал, разровнял — два, схватил пятерней кирпич, вдавил в раствор — три, подправил, пристукнул рукоятью — четыре. Раз — два — три — четыре. Кирпичик за кирпичиком, со стукотком, с притоптыванием, как будто не работа, не кладка стены по срочному аккорду, а незатейливый перепляс. Десять минут такой пляски, и он как бы глох на оба уха, как бы немел и переставал замечать все вокруг себя, словно кто шоры прилаживал к вискам. Наступала самая отрадная пора в работе — глухая кладка.

Конечно, краем глаза он видел и двор дома, взятого на капремонт, и крыши соседних домов, обшарпанных, старых, царской постройки, и небо, то ясное, голубое, то вдруг в серых тучах, несущих с Балтики косую нудную морось. Видел он и товарищей своих по бригаде — Кузичева и Мартынюка; и крановщика Коханова в кабине крана с книгой перед носом; и тумбой стоящего на середине двора прораба Ботвина в сине-буро-малиновом берете с неизменной папочкой под мышкой; и бригадира Пчелкина, доказывающего что-то мраморно застывшему Ботвину; и снующих взад-вперед рабочих, — все вроде бы видел Сергей Метелкин, но ничего не отмечал про себя, вроде бы и не видел вовсе. Гнал ряд за рядом, тянул стенку и себя вместе с ней к небу. Раз — два — три — четыре, глухая кладка.

— Серега! — донеслось снизу.

Раз — два — три — четыре…

— Сергей!

Раз — два — три — четыре…

— Метелкин! Оглох ты, что ли?

Не оглох, не ослеп, слышит, что зовут, видит, кто: Надюха, жена родная, но не оторвешься — глухая кладка.

— Сережка! Дело есть, срочное, скорей давай!

Тьфу ты! Махнул мастерком: ладно, дескать, потерпишь, ряд докласть — минуты, не часы же. Раз — два — три… но нет уже счета, пропал счет.

Сергей сдернул верхонки, привычно сунул за пояс. Окинул глазом работу: ничего, жить можно. Наращиваемый пятый этаж заметно подрос. А как там сподвижники по аккордному наряду? Глянул в левый угол — Кузичев, тощий, рукастый, кланяется на четыре счета, только счет у него поживее, пооборотистей — тоже выработал ничего, не меньше Сергея. На правом углу Мартынюк: выставил пузо, как торгаш на рынке, кладет без всякого счета, суетится, не кладет — ляпает. И как такая кладка сходит с рук! Сергей наклонился над стеной, проверил, ровно ли, не погнал ли «волну» — нет, нормально. Помахал Надюхе и пошел к лазу.

По настилу лесов, по крутым лестницам, с яруса на ярус, все ниже и ниже, мимо горластых баб в отвислых штанах и телогрейках, заляпанных известью и раствором, мимо плотников, вгонявших в проемы оконные рамы, мимо девушек, занятых штукатуркой наружных и внутренних стен. Уже на земле, когда проходил возле столярки, послышалось ему, будто кто-то позвал негромко: «Серьга!» Сергей настороженно прищурился — кто же звал? В столярке, едва различимые со свету, стояли у верстаков, покуривали рабочие — не они же, конечно. И тут снова — «Серьга!» За стеклом поблескивали, смеялись чьи-то глаза — Ирка Перекатова! У нее тут, в одной квартире с плотниками, участковый склад: краска, гвозди, мелочь всякая.

— Ну? — спросил он. — Стоишь, глаза продаешь?

Чуть выдвинулась из-за рамы, хлопнула ресницами.

— А что? Нельзя?

— Чего моргаешь-то?

Пожала плечами, усмехнулась.

— Моргаю. Ну и что?

Сергей изогнулся, поймал ее за воротник телогрейки, но она выскользнула, поправила косынку.

— Ой, нехорошо, Сережа, — сказала, напевно окая. — Жена ждет, томится.

— Смотри, заботливая какая.

— Она у тебя хорошая.

— Ну спасибо, а то не знал, какая у меня жена.

— Была б другая, и разговор другой был бы, — с усмешечкой, такой понятной Сергею, сказала Ирина, блеснув глазами, и спряталась за раму.

Обойдя груды мусора, битого кирпича, старой штукатурки, он обернулся — Ирина стояла, прижавшись щекой к раме, пялилась вслед ему, гипнотизировала. «Напрасный труд», — подумал Сергей и еще подумал о том, что она все-таки какая-то странноватая: то ходит мимо, в упор не видит, словно стеклянный, то клеится, караулит, осаждает, правда, осада ее тоже какая-то чудная: тихая, вкрадчивая — то кинет чем-нибудь, то царапнет незаметно, как кошка-мурка лапкой, то вдруг окликнет, а сама и не смотрит — будто не она звала. Маленькая, бледненькая, глазищи во все лицо — пугалы черные. Ему-то ясно, как дважды два, к чему эти ее подходы, только зачем ему все это? Приключений на свою горбушку искать? У него Надюха, дочка Оленька — семья. Было время, отбегал свое, еще в родной Турской, а потом в Осташкове, покрутил «динамо» местным красоткам. Теперь не до этого: днем работа, вечерами занятия в институте, зачеты, второй курс — не хухры-мухры. Забыл, когда спал по восемь часов, в кино с женой некогда сходить, не то что заводить шашни.

Во дворе чуть ли не во все горло кричал Пчелкин. При каждом слове он взмахивал руками, сразу двумя, то тыча ими в верхние этажи, то — куда-то в сторону. Ботвин терпеливо ждал, отвернувшись вроде бы с невозмутимым видом, но по тоскливым глазам его можно было понять, что прораб сильно не в духе. Опять у них какая-то сцепка. Дня не проходило, чтобы не схватывались, а работают вместе уже второй десяток лет.

Однажды Пчелкин спас Ботвина: у того случился инфаркт прямо на работе — вроде совсем помер. Все, кто был вокруг, растерялись, бабы взвыли, мужики сдернули каски, шапки, но тут появился Пчелкин, протолкнулся к белому, раскинувшемуся на полу прорабской Ботвину и принялся делать массаж сердца. Упрямо, с каким-то злым неистовством он массировал, мял, тряс Ботвина, пока не приехала «скорая». Врач потом так и сказал: «Молись, прораб, за здоровье бригадира». Ботвин, вернувшись на работу после трехмесячного отсутствия, никакой благодарности Пчелкину не высказал, а с первого же дня накинулся на бригадира еще пуще прежнего, еще зануднее стал прискребываться. Правда, факт есть факт: именно Ботвин настоял на том, чтобы портрет Пчелкина, несмотря на все грешки бригадира, появился на районной доске Почета.

И прорабу, видно, надоела, и бригадиру не меньше эта грызня, но привязаны были друг к другу крепко-накрепко: прорабу подавай полный объем работ, без недоделок, технику безопасности и качество, бригадиру — материалы вовремя, технические решения, чертежи на каждую мелочь. Старый питерский жилой фонд перебирать — это вам не крупнопанельные коробки грохать, где все на сварке и бетоне — тут того и гляди что-нибудь где-нибудь треснет, поплывет, расползется, как гнилая тряпка. Потому-то Пчелкин и настырничает, требует, вроде как формалист. Ботвин понимает, что и его, прораба, не погладят по головке, если где что обрушится или комиссия забракует, только и Ботвину не легче: не он сам рисует эти чертежи — проектировщики. В свое время, видно, проморгали начальнички, не стребовали деталировку — вот теперь и сцепка.

Не раз наблюдал Сергей со стороны, как они схватываются по мелочам, и нет-нет да и прикидывал про себя: а как на месте Ботвина он, Сергей, повернул бы дело, что ответил бы, какое принял бы решение — прикидывал, потому что не за горами, через четыре года, самое большее — через пять лет, метил переходить на итээровскую должность. И чаще всего, пожалуй, правым, по мнению Сергея, оказывался бригадир. Хотя прораб вел тоже по-своему верную линию: требовал от бригадира и рабочих творческого, как он говорил, мозгового подхода. «На капиталке вам не просто гнать выработку, мозгами шевелить надо. Самим решать, а не поджидать, пока вам — на блюдечке с голубой каемочкой. Капиталка — это высшая строительная квалификация!» — не раз говаривал Ботвин. С этим Сергей был согласен, но как понять мелочную въедливость, прямо-таки крохоборство прораба — вот это-то и выводило из себя горячего, скорого на слово и дело Пчелкина.

Сергей совсем уж было прошел мимо них, как прораб вдруг окликнул его:

— Метелкин!

Сергей замедлил шаг. Ботвин загородился от Пчелкина своей красной, обветренной рукой, и тот сразу, даже с охотой умолк, давая прорабу поговорить с человеком.

— У тебя когда зачетная сессия? — спросил Ботвин.

— Так уже сдаю потихоньку, — сказал Сергей, поглядывая на нетерпеливо машущую ему Надюху.

— Отпуск будешь на экзамены брать?

— Придется.

— А подумавши?

— А что? Опять прогар?

— На Чайковского кладка открывается, на тот участок надо бы, — неуверенно, как бы жалуясь, сказал прораб. — Подумай, может, обойдешься? Десять дней все-таки. И в деньгах теряешь, и для дела худо.

— Опять аккорд? — встрепенулся Пчелкин.

Ботвин ответил ему церемонным кивком.

— Подумаешь? — Это уже к Сергею. — Завтра скажешь?

— Надо подумать, — осторожно пообещал Сергей.

— Завтра скажи, — погрозил ему Ботвин и снова повернулся к Пчелкину. Тот опять начал кричать про какие-то балки, гнезда, распорки.

Сергей вошел под арку. Тут, за бочонками с известью, у решетчатых ворот, сквозь которые ярко светило уже низкое солнце, его поджидала Надюха. Рослая, крепкая, под стать Сергею, она стояла — руки вдоль бедер, голова вскинута, волнистые светлые волосы ворошит сквознячок. Поманивает его пальцами, поторапливает, а глаза так и лучатся, поблескивают — то ли от солнца, то ли от новости, которую принесла.

— Ох ты и телишься, Сережка, нам кооператив предлагают! — выпалила одним духом.

— Ну?! — поразился он, так и замерев от ее слов.

— Давай скорей в управление!

Она шлепнула его по руке, потянула, упирающегося, за собой.

— Да подожди ты! Скажи толком, что за кооператив?

— Понимаешь, двухкомнатный, в Купчино. Кто-то отказался или кому-то отказали, короче — сейчас заседает треугольник, решают, кому отдать. Вроде бы нам, но две с половиной тысячи первый взнос! До пятнадцатого июня внести. До пятнадцатого! Представляешь?

Сергей остановился, искоса, с прищуром глядя на раскрасневшуюся, возбужденную Надюху. И она остановилась, не спуская с него расширенных, озабоченных глаз, светящихся голубизною, — вся в каких-то своих подсчетах, прикидках, вариантах.

Давно, уже года три назад, подавали они с Надюхой заявление на квартиру. Сергей только что демобилизовался, жили они у Надюхиных родителей на Выборгской стороне, в небольшой двухкомнатной квартирке — тесть, теща, младшая сестра Надюхи Люба, они с Надюхой, а потом и Оленька. Тесно, густо на двадцати шести метрах жилой площади да еще, можно сказать, почти без кухни: прихожая-коридорчик, она же и кухня, как нередко еще встречается в старых питерских квартирах. Два года ждали, надеялись — авось хоть бы комнату на первое время получат от управления: оба в одном тресте, к тому же молодожены. Не получилось — ни квартиры, ни комнаты. Выделяли жилье, но шло оно другим молодоженам, с более солидным стажем: по пять-шесть лет люди дожидались, некоторые пары из тех молодоженов успевали развестись и жениться по второму разу. Сергей с Надюхой и еще бы ждали, не рыпались, если бы не стычка с Кондратием Васильевичем из-за денег.

Решил тесть осуществить свою давнишнюю мечту, купить дачу, и завел новую моду, все получки и авансы до копеечки ему, дескать, дача нужна всем, все будем пользоваться — гоните денежки. Конечно, дача нужна, слов нет, но жизнь молодая тоже требует свое: и в кино хочется сходить, и приодеться помоднее, и посидеть с друзьями иной раз тоже не грех. А тут хоть ты лопни — ни копья. Железную дисциплину ввел тесть, на продукты выдавал тика в тику, даже себя прижал: раньше пиво любил, а тут как отрезал, ни кружки не позволял, курить бросил. Сергей терпел-терпел такую жизнь, не вытерпел, психанул как-то. Ну раз так, тесть и объявил, что пора им подыскивать себе другое жилье, без злого тестя и тещи: Люба подросла, шестнадцать девахе, хватит ей валяться в проходе на раскладушке. И, дескать, денег ваших больше не нужно, можете, как и раньше, транжирить, как душеньке вашей угодно, но те, которые уже есть и лежат на срочном вкладе, не вернет, потому что все равно дачей будете пользоваться — не выгонишь.

Характер у тестя тяжелый, с приливами и отливами, трудно отходчивый. Когда накатывает на него, он как бы дубеет, глохнет, убежденный в своей правоте, давит, как бульдозер, и никакие уговоры не сдвинут его с принятого им решения — как сказал, так и будет. Тверд до бессердечия и — никаких сомнений. Хотя бывали у него и другие минуты, когда мог вдруг прослезиться от какой-нибудь пустяковой кинокартины, от сценки по телевизору, и тогда становился добреньким и податливым — на час, от силы — на два. Но тут, с дачей, — как закаменел, и пришлось Сергею с Надюхой отправиться на поиски нового жилья.

Начали со своего дома: обошли одиноких старушек, думали, пустит кто. Подали заявление в «Ленсправку», расклеили невесть сколько объявлений на водосточных трубах и стенах в самых бойких местах. Кончили знаменитой толкучкой на канале Грибоедова — тоже пустые хлопоты. Были комнаты, но все проходные, для холостых, одиночек, студентов. Для семьи, да еще с ребенком — нет, нет, нет!

Сколько еще протолкались бы на этой неиссякаемой и живучей толкучке, неизвестно, если бы не Магда Михайлина, снабженка из группы металлов, школьная Надюхина подружка. Когда-то учились в одном классе, жили недалеко друг от друга, но особой близости, какая бывает в школьные годы, у них не было. Необычным было ее полное имя — не Магдалина, а Магдалена. Так назвал ее покойный отец, любитель путешествовать по картам атласа мира, имя для дочери он взял от реки в Колумбии, берущей начало в горах Лас-Палас и прорывающейся многочисленными водопадами и стремнинами через Кордильеры к Карибскому морю. Девичья фамилия Магды была Шибаева. Все ее родственники были русские, быть может чуть-чуть с примесью татарской крови.

После девятого класса Магда, поразив своих одноклассниц и учителей, выскочила замуж за военного летчика и уехала с мужем куда-то в Сибирь. И вот вдруг, почти через пять лет, встретились в одном ремонтно-строительном управлении. С летчиком она, оказывается, разошлась — была там какая-то тягостная для Магды история, о которой она не стала распространяться. Сгоряча, с первой радости встречи, завязалась между ними вроде бы дружба, и даже как-то раз затянула Магда Надюху и Сергея к себе в гости, в свои шикарно обставленные две комнаты. Познакомила с Коленькой, назвав его «мой морячок». Похвастала заморскими нарядами, всучила ошеломленной Надюхе японский зонтик по спекулянтской цене, на том дело и заглохло — слишком разные они были, Магда со своими запросами и нарядами Надюхе не подружка. Да и по характеру полная несовместимость: Надюха — простодушная, открытая, бесхитростная; Магда — жох-баба, подметки рвет на ходу, не Магда, а фирма «шурум-бурум». С утра как повиснет на телефоне, так до самого отбоя — то ей звонят, чего-то просят, предлагают, требуют, напоминают, то она звонит, кому-то что-то обещает, достает, уговаривает. И, между прочим, пока она работает, РСУ забот не знает по части металлоизделий.

Вот эта самая Магда и свела Надюху с Максимовной, бог знает какой водой на каком киселе приходившейся ее вечно плавающему Коленьке. Старушка не сразу пустила к себе квартирантов, сначала устроила проверку и перепроверку, звонила и Магде, и в постройком управления, справлялась, что за люди эти Метелкины, можно ли пустить. Недавно, в начале марта, и въехали. Квартира была хороша, но и цена, назначенная боязливой старушкой, тоже была недурственна — у Сергея даже мурашки по спине побежали в первый момент, когда Максимовна, благостно щурясь настороженными глазками, назвала это безбожное число. Но деваться было некуда, пришлось соглашаться. Как раз три четверти Надюхиной зарплаты опускались ежемесячно в кармашек передника богомольной старушки, а то, что получал Сергей, растрынькивалось на радостях привольной самостоятельной жизни. Поэтому-то и задумались они теперь, когда весть о кооперативе ударила в них, как гром с ясного неба. За душой, что называется, не было ни гроша. Правда, и долгов тоже не было.

Они стояли на углу Литейного проспекта, особенно плотно наполненного в этот час ревущими машинами, бренчащими трамваями, спешащими людьми. Налево, косо дыбясь, тянулся над Невой Литейный мост, забитый транспортом, направо в ярком солнечном мареве висела над проспектом ажурная сеть проводов и растяжек, на которых красными пятнами, уходившими до самого Невского, горели праздничные стяги и транспаранты. До Первого мая оставалось два дня, до пятнадцатого июня — сорок восемь. Всего сорок восемь суток — и две тысячи пятьсот рублей!

Раздумывать было некогда: перейти Литейный, завернуть направо, потом налево, два квартала ходу и — РСУ. Отказаться — самое простое. Откажешься — потом, чуть что, будут припоминать: вот мы вам предлагали, вы не захотели. Да и как отказываться, когда не далее как на прошлой неделе Сергей, расстроенный после очередного расчета с Максимовной, пошел прямо к начальнику и предупредил, что долго ждать не намерен: либо жилье, либо два заявления на стол — каменщик и отделочница везде работу найдут, и с хорошими деньгами, и с жильем. Вот, видно, начальство и заскребло свою плешь — двое все-таки.

— Ну что, Серега? — с какой-то вдруг тронувшей за сердце Сергея робкой надеждой спросила Надюха, когда они в озабоченном молчании перешли на солнечную сторону Литейного проспекта. — Как ты?

Он кивнул еще неясному, смутному ощущению в себе, предчувствию зарождающегося решения и, так ничего и не сказав Надюхе, лишь решительнее, упрямее зашагал вперед. Надюха пристроилась к его широкому шагу и, когда они вошли в подворотню дома, где размещалось управление, тронула его за рукав:

— Ну?

Он хмыкнул, неопределенно пожал плечами:

— Посмотрим, что скажут. Подожди здесь.

И Сергей, как был в серой спецовке, пестрой от цементных пятен, в резиновых сапогах, в красной защитной каске, так и направился к начальству. Надюха осталась ждать во дворе.

2

В небольшом кабинете Долбунова кроме него самого, бледного, рыхлого, держащегося за припухлую щеку, сидели секретарь партбюро Нохрин, черноволосый и черноглазый, из молодых инженеров, и нахохлившийся как бы чуть спросонья, но на самом деле заводной и горячий Иван Никанорович Киндяков, председатель постройкома, работавший раньше плотником. Все трое друг за другом привстали, здороваясь за руку с Сергеем. Долбунов, не отнимая ладони от щеки, показал на стул:

— Садись.

Сергей сел, стянул каску, бережно положил на колено. Пригладил ладонью стоявшие дыбом вихры. Долбунов повернулся всем туловищем к Киндякову, кивком передавая ему слово.

— Выбили мы тебе квартиру, Метелкин. Вот Андрей Андреич выбил. Кооператив двухкомнатный, — скороговоркой сообщил Киндяков, почмокал губами и, многозначительно подняв обрубок указательного пальца, закончил: — Если есть пети-мети. Тут, понимаешь, такой вариант, денежки сразу, весь первый взнос к первому июня, не позднее, иначе, — и он развел руками, — будем искать другого.

— К первому? — поразился Сергей. — Не к пятнадцатому?

— Так ты уже знаешь? — скривился Долбунов.

— Жена говорила — к пятнадцатому.

— Это час назад было к пятнадцатому, а тут только что позвонили, уточнили: к первому, — сказал Киндяков.

— Дом почти готов, — энергично вмешался в разговор Нохрин. — Там человек проштрафился, вывели из кооператива решением общего собрания, пай он свой взять не может, подал в суд, короче, целая история — последнее решение суда: вернуть деньги до первого июня. Ты вносишь в кассу кооператива, они сами рассчитываются с исключенным. Мы должны найти работника, с одной стороны, достойного, с другой — чтобы смог внести деньги. Понял?

— Короче, к первому июня, — глухо, из-за ладони пробурчал Долбунов.

— Постойте, дайте сообразить, — натянуто рассмеявшись, взмолился Сергей. — Я просил квартиру, комнату, в общем, жилье государственное, а вы предлагаете кооператив. Это ж разные вещи.

Киндяков потряс перед ним своим обрубком:

— Чудо-юдо! Квартиру предлагают!

Нохрин остановил его резким взмахом руки, посмотрев при этом строго и укоризненно, — дескать, зачем же так горячиться, — и уже со спокойной значительностью на лице повернулся к Сергею.

— Ты прав, Метелкин. Обычно кооператив мы предлагаем итээровскому составу: рабочим же, как правило, даем госжилье. Но ты-то не простой рабочий, можно сказать, без пяти минут инженер. Мы даже вот с Андреем Андреичем как-то про тебя говорили, не поставить ли тебя бригадиром на третий участок, — там бригадир хилый, не тянет. Так что, видишь, на каком ты у нас счету.

— Это все лирика, — подал голос Долбунов. — Пусть лучше скажет, денежки есть или нет.

— А сколько надо? — спросил Сергей лишь для того, чтобы оттянуть время.

Киндяков выставил три пальца: два нормальных и обрубок указательного, но сразу сообразил, что из его знаков трудно понять, сколько.

— Две пятьсот, — пояснил он с усмешкой, довольный своей вроде бы шуткой.

— То-то, — недовольно проворчал Долбунов, — а то выставил — ни два ни полтора.

— Найдешь? — озабоченно спросил Нохрин. — Надо прямо сейчас сказать, можешь или нет. Если нет, будем предлагать другим, желающих — сам знаешь. Ну?

— А какие перспективы на госжилье? — не удержался Сергей, чувствуя, что вопросом этим вдруг как-то сразу отодвинул от себя маячивший так близко кооператив.

Долбунов посмотрел на него косо и с явным неодобрением. Киндяков хотел что-то сказать, но, переглянувшись с Нохриным, поджал губы.

— Перспективы такие, — каким-то новым, суховатым голосом начал Долбунов. — Вас трое, в смысле — ты, жена и дочка. Значит, максимум две комнаты в трехкомнатной квартире, а скорее всего — комната, потому что ребенок еще маленький. Значит, комната, соседи и все такое прочее. Когда этот рай земной состоится, извини, не знаю. В этом году не светит.

— Получишь комнату, так и засохнешь в ней, чудо-юдо! — все-таки не утерпел Киндяков и выразительно повертел своим обрубком у виска, показывая Сергею, какого дурака он валяет, раздумывая, брать или не брать кооператив. — Раз помучаешься, год-другой посидишь на диете, зато с квартирой — на всю жизнь! Еще и дочке комнату подаришь, когда замуж выйдет.

Нохрин предостерегающе поднял палец.

— Очень важно, чтобы ты понял, — сказал он с еще пущей строгостью, — если не сможешь внести деньги, сразу скажи, чтобы мы не потеряли квартиру. Потом уже будет поздно.

— Да, да, я понимаю, — согласился Сергей, опустив глаза под взглядами начальства.

Он делал вид, будто изо всех сил думает, хотя какое тут было думанье: сотни две-три пришлет отец, сотни две-три взять ссуду у месткома, сотен пять вырвать из пасти тестя — никуда не денется, выложит; остается тысяча пятьсот…

— Найду! — решил он, смутно представляя, где, как наберет за месяц такие деньги.

— Смотри, не подведи, — устало сказал Долбунов.

— Смотри, Метелкин! — погрозил Нохрин.

— Давай, Андреич, звони, — показал Долбунову на телефон Киндяков.

Долбунов еще раз пристально, как будто даже вопросительно посмотрел на Сергея. Поспешно, но все же стараясь придать голосу уверенность и спокойствие, Сергей сказал:

— Найду, найду, можете не сомневаться.

Долбунов отвел взгляд и взялся за трубку. Неторопливо, в задумчивости, той же самой рукой, в которой держал трубку, он набрал номер, причем палец его сорвался на последней цифре, и он набрал номер еще раз. И пока он при полном молчании присутствующих набирал номер, Сергея вдруг взял страх: а вдруг там уже все переигралось и квартира, новенькая, двухкомнатная, отдельная, так отчетливо засиявшая в его воображении, отдана другому! Как это бывает, всего за какие-то секунды из смутного, неопределенного полухотения в нем разгорелось жгучее желание иметь эту квартиру во что бы то ни стало. Он уже видел ее перед глазами: пустую, просторную, пахнущую свежеклееными обоями, краской, с потеками и недоделками, с кое-как смонтированными мойками и гудящими кранами, со щербатым паркетом, с косо навешенными дверьми и рамами — бог с ними, с этими мелочами. Сам мастер на все руки. Надюха тоже не белоручка, отделочница дай бог каждому. Сделают из квартиры игрушечку! Лишь бы не сорвалось, не переменилось решение в неведомом ему кооперативе, в высоких инстанциях.

Долго, уныло и томительно гудело и щелкало в трубке. Долбунов, отставив трубку от уха, глядел прямо на Сергея, но глаза его, темные, навыкате, с желтыми обвисшими мешками и красными припухшими веками, выражали одно лишь застывшее в них страдание. Глядел и не видел, смотрел сквозь него, думая о своих бог весть каких делах. Нохрин отчужденно смотрел в окно, глаза его тоже были где-то далеко-далеко.

Один тут был у Сергея союзник и доброжелатель — Киндяков. Видно, он и настоял, чтобы нарушили привычный ход распределения жилья и пригласили Сергея для разговора. Не друзья, не приятели, Киндяков ему в отцы годится, никаких между ними не было прежде отношений — только раз, на пуске дома по улице Петра Лаврова, пришлось как-то вместе тушить пожар, вытаскивать из подвала полуугорелых девчат-отделочниц. Чем-то, видно, запал ему Сергей в душу с того самого раза, потому что стал выделять его Киндяков при встречах, руку жать с особой крепостью, на собраниях отмечать…

Наконец откликнулась трубка, заговорил и Долбунов. Он коротко, усталым голосом сообщил какому-то Василию Петровичу, что на кооператив прошел Метелкин Сергей Иванович, каменщик, комсомолец, семья — три человека. Василий Петрович, видно, записал данные, сказал «добре», и Долбунов повесил трубку.

— Все, Метелкин, можешь идти заколачивать на кооператив, — усмехнувшись впервые за весь разговор, сказал Долбунов.

Киндяков и вслед за ним Нохрин пожали Сергею руку. Долбунов подал свою вялую горячую ладонь и сморщился, покачав плешивой головой, — зуб донимал его немилосердно.

3

Сергей вышел в коридор, оцепенело застыл возле старого, побуревшего от солнца и пыли плаката.

ПРОГУЛЯЕШЬ — ПОТЕРЯЕШЬ!

Дневную зарплату,

Премию,

Право на путевку в д/отдыха и санаторий,

Право на материальную помощь,

Право на отпуск в летнее время,

Очередность получения жилплощади,

А самое главное — потеряешь УВАЖЕНИЕ коллектива!

Он машинально читал, без конца перечитывал текст плаката, а сам думал, хотя думаньем это тоже нельзя было назвать — просто приходил в себя, свыкался с новым настроем, прислушивался к быстро нарастающему тиканью внутренних часов-ходиков, пущенных несколько минут назад в кабинете начальника. Он думал не о том, где займет или раздобудет деньги, а о том, что вот с этой минуты вся жизнь его, и Надюхи, и отчасти Оленьки должна в чем-то измениться, стать строже, подчиниться одной главной задаче. Он еще не знал точно, в чем именно будут заключаться эти перемены, бросит ли временно учебу в институте, пойдет ли на поклон к тестю, согласится ли на давние зазывы Мартынюка на вечернюю халтуру или попробует подыскать что-нибудь самостоятельно, — не об этом думал сейчас Сергей, стоя перед старым и пыльным плакатом «Прогуляешь — потеряешь!» Он думал о том, что хоть он и устал уже изрядно от совмещения работы с учебой, но что все это были семечки по сравнению с тем, что предстоит, и к этой новой тяжести надо было как-то примериться, хотя бы мысленно, прикинуть свои силы и возможности своей маленькой семейки. Очень не хотелось ему, чтобы и Надюха впрягалась в этот тяжелый воз, не хотелось по причинам, далеким от сентиментальности, скорее по соображениям мужского престижа: что же он, муж, отец своей дочери, глава семейства, не сможет заработать себе на квартиру?! Стоит только Надюхе пойти вместе с ним на вечерние заработки, так сразу же надо будет устраивать в чьи-то надежные руки Оленьку. А куда еще более надежно, как не к бабушке, — значит, тестю новый повод для разговоров. Он просто-напросто слегка подрастерялся в первый момент и теперь пытался перебороть растерянность, чтобы выйти к Надюхе с какой-то маломальской уверенностью на физиономии, ведь Надюха ждет, волнуется. К тому же она не знает про новый срок…

Кто-то мягко взял его за руку, он вздрогнул — Надюха.

— Ну что?

Он не умел врать, не умел утаивать, так же как и она. Все, что за душой, — на лице. И Надюха тотчас поняла по его лицу больше, чем он мог сказать ей.

— Согласился? — только и спросила она.

Он кивнул, и в кивке его не было ни радости, ни торжества, а была лишь напряженность. Напряженность и ожидание. Может быть, даже нечто жалобное мелькнуло на какой-то миг в его глазах, потому что Надюха, постояв молча с закушенной губой, вдруг посветлела лицом, встряхнула его руку, сказала с искренней легкой уверенностью:

— Ну и правильно! Достанем денег — займем, заработаем! Зато квартира будет, понимаешь, Серега, наша, своя, отдельная!

Он не мог так быстро принять ее легкую веру, и она, видя его сомнения, еще крепче тряхнула его руку, мягкой ладонью примяла торчавшие вихры. К Сергею вдруг разом вернулось прежнее спокойствие. Они посмотрели друг другу в глаза и неожиданно рассмеялись.

— Ничего, нас двое, выплывем! — сказала Надюха.

— Ты все-таки молоток у меня! — похвалил ее Сергей.

— А ты сомневался?

— Что ты! Но имей в виду, не к пятнадцатому июня, а к первому надо сдать денежки.

— А я уже знаю, секретарша сказала, пока ты у Долбунова сидел. Она, между прочим, обещала подыскать заказчиков, к ней часто обращаются.

— Ты что, тоже хочешь работать вечерами?

— Конечно, руки не отвалятся.

— Ой, не хотелось бы, — скривился Сергей.

— Почему? — удивилась Надюха.

— А куда Оленьку?

— Ну, неужели мама не посидит с ней какой-то месяц? Я об этом даже и не думаю.

— Ты не думаешь, а я думаю.

— Из-за отца?

Сергей хмуро кивнул. Надюха посмотрела жалостливо, с мягким укором.

— Какой ты, Сережка! Уже, кажется, не раз говорила: отец — не твоя забота. Вы разные, под одной крышей вам нельзя, ну и ладно, я же не спорю, ушла же с тобой от отца… Его не переделаешь, да и он по-своему неплохой человек. Тяжелый, да, а кто легкий? Ты легкий? Я легкая? Так что давай не будем. Денег мы у него просить не станем, нечего и надеяться. Позавчера ездил в Гореловское садоводство, дача вроде бы уже на мази. Если в этом году сорвется, мама как-нибудь уломает рублей на двести-триста.

Надюха потянула его из коридора на улицу и во дворе сказала с нескрываемым торжеством:

— Если хочешь знать, я уже прикинула, тысячу можно собрать прямо с ходу!

— Шустра! — рассмеялся Сергей.

— А ты не смейся. Вот, смотри, завтра получка: сто пятьдесят без квартирных — это раз. Магда Михайлина даст триста, — загнула Надюха второй палец, — два!

— Что, уже говорила с ней?! — поразился Сергей.

— Конечно! Это два, — продолжала торжествовать Надюха. — У мамы есть заначечка, точно знаю, к совершеннолетию Оленьки по пятерке откладывает — там немного, ну, рублей сто двадцать, наверное, собралось. Это три. Пятнадцатого мая аванс — тоже рублей сто пятьдесят. Это четыре. Считаешь? Я-то считаю: семьсот двадцать, так? У девочек из бригады по полсотни наверняка подстрелю. Это, считай, еще двести пятьдесят. Вот тебе и тысяча.

— Шустра! — повторил довольный Сергей. Пока она считала, он тоже шевелил мозгами, накручивал, как на арифмометре, и теперь, напялив каску, тоже принялся загибать пальцы:

— У Кузичева сотни две — раз, сотни три ссуда в КВП — два, халтурку какую-нибудь организуем рубликов на триста — это три, сотни три-четыре отец пришлет — четыре. Вот тебе и вторая тысяча! А уж пятьсот-то сами набегут.

Надюха прижалась было к его плечу, но тут же отстранилась и, засмеявшись, отряхнула рукав кофточки.

— Я теперь управленческая, можно сказать, начальство, с работягами не знаюсь. Ой, Серьга! Какая у тебя куртка грязная! Сейчас только заметила. Захвати-ка ее домой, прополощу хоть.

— Ну да, — отмахнулся Сергей, — на один час мыть. Ты лучше скатайся-ка нынче к родителям, попробуй батю расколоть.

— Да я уже маме позвонила, чтобы за Оленькой заехала, а я, — она помялась, — надо тут в одно место.

— Куда это? — насторожился Сергей.

— Ага! — Надюха рассмеялась. — Проверочка! Да нет, Магда просила заскочить к ней, что-то она там хочет мне показать.

Они вышли из затененного двора на улицу. Яркое солнце висело над крышей противоположного дома, слепило своей предвечерней яркостью. Где-то тарахтели отбойные молотки, с Литейного доносились грохот и лязг транспортного потока. Они стояли молча, ошеломленные этим внезапно ярким солнцем, шумом и выпавшей на их долю заботой, которая внесла в их жизнь не только тревогу, но и еще что-то, к их удивлению, светлое и пронзительное, что-то такое, что сблизило их еще больше за эти несколько минут.

Надюха, глядя на него растроганно, с любовью, провела рукой по его лицу.

— В институт поедешь сегодня?

— Вряд ли. С институтом вообще, наверное, нынче не получится.

— Ой, Серьга, не бросай учебу, год же пропадет! Уже столько отмаялся, как-нибудь выкрутимся. Я готова день и ночь работать, только не бросай, Серьга!

И столько горячего, искреннего желания прозвучало в ее голосе, с такой мольбой смотрела она на него, что Сергей согласился:

— Ладно, посмотрим. Зачеты, конечно, сдам. Осталось-то всего ничего. Третьего мая — диамат, «Роль труда» Энгельса. Говорят, у всех спрашивают.

— Ну вот видишь, — засияла довольная Надюха. — Да я ни капельки не сомневаюсь: все ты успеешь, все сдашь. Ты же у меня, — она понизила голос, и он прозвучал с ласковой хрипотцой, — вумненький, ми-иленький.

Тут, возле арки, они и расстались. Надюха пошла обратно в управление, где временно работала в группе снабжения. Сергей — на свою стенку, кончать раствор. Такой у него был закон: класть, пока из ящика не будет выбрано все подчистую. Можно бы, конечно, вывалить остатки на леса, с лесов спихнуть на землю, как это делают иной раз каменщики, но Сергею всегда было жалко выбрасывать материал. И не потому, что он такой уж совестливый или сознательный, нет, тут, скорее, сказывалась хозяйская жилка в его характере, проявлялся рационализм будущего инженера: раз уж приготовили для тебя раствор, подняли на пятый этаж, пусти его в дело, тебе же выгодно, на сдельном аккорде, не повременно работаешь. Но точно так же ему было жалко выбрасывать раствор, когда работал и повременно, — было тут какое-то смутное чувство связи, слиянности его, Сергея, рук, ног, глаз с этой наращиваемой стеной, с дырчатыми красными кирпичами, с мастерком и раствором. Как будто не просто ведро или полведра неживого цементного месива выбрасываешь на свалку, а часть самого себя, часть своей не пущенной в дело жизни.

4

Нынче раствора оставалось еще много, и Сергей взялся за него с веселым ожесточением. Кирпичи так и замелькали в его руках. Он перешел на ускоренную кладку: набрасывал раствору на пять-шесть, а то и восемь кирпичей и шлепал их друг за другом, врастяжку. Такую кладку нельзя было назвать халтурой, допускалась нормами, но сам каменщик не мог долго вынести сумасшедшего темпа, сбивался с дыхания, с руки, стену уводило, кособочило — невыгодно было гнать с такой скоростью, на кладке выгоднее было идти средним шагом. Сейчас Сергею надо было крепко подумать, а раз крепко подумать, то и работу надо пускать вразгон, потому что как работается, так и думается — прямая связь. Хотя… думай не думай — сто рублей не деньги, это уж точно!

После разговора с Надюхой так тепло сделалось у него на сердце, такая щемящая струнка заиграла в душе, что, пока шел до своего участка, пока лез по лесам на стенку, пока размешивал загустевший в ящике раствор, теплая волна так и бродила в нем, и сама собой складывалась в нем твердая вера в то, что будет у них квартира, а вместе с верой возникала как бы клятва перед самим собой: пластом ляжет, ни сил ни времени не пощадит, а сделает так, чтобы Надюха как можно меньше утруждала себя вечерними работами. У нее и так со здоровьем что-то неладно: сыпь высыпала на руках — то ли экзема, то ли аллергия какая-то от краски, — короче, сняли временно с отделочных работ, перевели в управление. А он здоров как конь, хоть круглые сутки паши — выдюжит.

Две возможности имел он перед собой: занять и заработать. Насчет займа все было более-менее ясно, а вот насчет заработка — сплошной туман. Иные запросто сбивались по двое, по трое, ходили вечерами — кто по квартирам, кто по гаражам, белили, красили, клеили обои, циклевали паркетные полы, рыли погреба и смотровые ямы в гаражах, перекрывали крыши. А ему все было некогда: после армии женился, кончил курсы каменщиков, родилась Оленька, поступил в строительный на заочное — с утра до ночи круговерть, не до халтуры. Дома, у тестя, все ремонты всегда сами делали, на пару с Надюхой, правда, и тесть помогал, тоже мастер на все руки, хотя сноровка, конечно, не та, да он вообще медлительный, тяжеловатый на подъем. Сергей с Надюхой побелку, поклейку обоев делали, а он уж всегда красил — с чувством, с толком, с расстановкой. В очках, в тапочках на босу ногу, в старом пижамном костюме, еще кепку козырьком назад напялит и возит кистью. Сопит, бормочет себе под нос и язык высунет от удовольствия. Теща, Ольга Трофимовна, бывало, терпит, терпит его художество, потом молча возьмет кисть и, пока он на работе, быстренько докрасит полы или окна. А Сергей с Надюхой отлично срабатывались, особенно обои клеить ладно у них выходило: почти без слов, с одного взгляда понимали друг друга, и так ходко да красиво ложились полосы — одно загляденье.

У Сергея вообще руки золотые: и по газу, и по сантехнике, и по электрике, и плитку облицовочную кладет — дома все сам делает, а вот на заработки еще ни разу не пробовал выходить. Теперь придется: один путь заработать, потому что сколько ни занимай, а отдавать придется быстро. Людям тоже денежки нужны не только завтра и послезавтра, но и сегодня, сейчас, так что как это ни будет огорчительно для Надюхи, а придется, видно, перенести на будущий год зачетную сессию и экзамены и все силы бросить на квартиру. Только так, иначе не выходит.

Кончив раствор, он тщательно очистил ящик, оббил молотком и, собрав инструмент, сунул в свой рабочий чемоданчик. Кузичев и Мартынюк тоже уже сворачивались — рабочий день кончился уже полчаса назад, они тоже, видно, добивали раствор. Кузичев нынче поднялся выше всех, Мартынюк шел за ним. Сергей приотстал из-за вызова в управление. Ну, два ряда — это, конечно, чепуха, завтра нагонит. Вообще, когда в бригаде не крохоборствуют, не подглядывают друг за другом косым взглядом и все вкалывают на совесть, то такая работа самое милое дело: и подмочь можно, когда человек отстает, и отпустить по срочному делу или за пивом, если тяжеловат с утра и требуется поправить здоровье. В кузичевском звене так и было заведено: ни сам Кузичев, ни Мартынюк, ни Сергей не крохоборничали, не заводили склок из-за двух-трех лишних кирпичей — делили заработок поровну, хотя почти каждый раз при дележе Кузичев делал Мартынюку втыки за разгильдяйство: тот не промах был заложить за воротник, и из-за этого нередко случались в работе сбои. Но Мартынюк был хорош тем, что всегда чистосердечно признавался в своих грехах и так горячо и искренне ругал себя и клялся, что «завязывает», что Кузичев, чье слово действительно было золото, молча, с отвращением плевался и лишь махал рукой.

Теперь, спрятав инструмент, они собрались все трое возле кузичевской стенки выкурить на прощанье по сигарете и еще раз прикинуть глазом общую дневную выработку. Сергею же особо нужна была эта последняя перед расставанием минута, чтобы поговорить насчет денег и халтуры. Он и начал без всяких околичностей: рассказал про кооператив, про то, кто как себя вел в разговоре с ним в долбуновском кабинете, и сразу — к делу: попросил у Кузичева сотни две-три до осени. Кузичев, задумчиво смотревший на раскинувшийся перед ним город, перевел на Сергея глаза — они у него были серые, льдистые, тяжелые.

— Сотню дам, — сказал он, не раздумывая. И не счел нужным объяснять, почему не может дать больше.

Сергей знал — такой уж он человек, Кузичев: если бы мог дать больше, глазом не моргнув дал бы. Значит, не может. К Мартынюку обращаться было бесполезно — деньги у него не держались: приходили легко и так же легко и уходили. Он постоянно подрабатывал, почти каждый вечер бегал по квартирам, сшибал пятерки, трояки, десятки. И у него имелась уйма всяких вариантов на примете. С первого дня их знакомства он то и дело подбивал Сергея на совместные выходы, но Сергей отказывался — был занят своими делами, к тому же в душе он брезговал связываться с Мартынюком, делишки его казались мелочными, копеечными. Теперь приходилось обращаться…

Мартынюк оживился, полез по карманам куртки, среди стертых бумажонок нашел одну, разобрал с трудом адрес, ткнул Сергея в грудь.

— Во! Давно в заначке, одному тут делать нечего — вдвоем надо. Печь вынести, голландку. Пошли, гроши пополам.

— А сколько дадут? — спросил Сергей.

— Посмотрим, приценимся, — уклончиво сказал Мартынюк, и карие глазки его, вдавленные, меленькие, заблестели, как перед выпивкой.

— Сходи, — обронил Кузичев, хмурясь то ли от ветра, то ли от своих каких-то невеселых мыслей.

Из люка вылез Ботвин. Левой рукой, локтем, он прижимал папку, правой держался за поручень. Нос у него был фиолетовый, под цвет берета, и на кончике висела простудная капля. Он то и дело смахивал ее рукой, но капля появлялась снова. Обойдя стенку, он записал выработку, помараковал с карандашом над блокнотом, стоя в сторонке и шмыгая носом. Кузичев показал Сергею на него глазами:

— Спроси. Может, даст адресок.

Сергей подумал: чем черт не шутит, за спрос не дают в нос, и подошел к прорабу.

— Юрий Глебыч, помогите в одном деле.

Ботвин посмотрел на него рассеянно, моргнул и словно сморгнул его речь — ни да, ни нет, точно так же сопит, как и сопел.

— Поможете?

— Ну, ну, говори, я слушаю, — монотонно откликнулся Ботвин. Голос у него был глухой, сипловатый, как у всех работающих на открытом воздухе.

— Кооператив выделяют, так денег надо. Подзаработать бы, вечерами. Может, у вас есть где?

— При одном условии, — проворчал Ботвин.

— Каком?

Ботвин указал карандашом на Мартынюка:

— Без него.

— А что?

— А то, чтоб без халтуры. Тебе могу доверить.

Сергей пожал плечами: дескать, это дело не его, хотя, возможно, прораб и прав. И тут же почувствовал укол совести: Мартынюк к нему со всей душой, как к своему товарищу, а он, Сергей, таится, как бы замышляет что-то против Мартынюка.

— А он что, подводил вас?

Ботвин неопределенно повел сырыми, нездоровыми глазами и, наклонив голову, отчего берет перевалился на ту же сторону, сказал, понизив голос:

— Есть одна семья. Старик — профессор истории, друг моего отца. Сын — инженер, невестка — пианистка. Интеллигенты. У них четырехкомнатная, огромная квартира, хотят сделать косметический ремонт, плитку в кухне и ванной. — Он вдруг умолк, задумался и, помолчав, спросил: — Может, на пару с женой? Или с Кузичевым? Смотри. Хочешь, зайди к ним, посмотри, тут рядом. Адрес дам и записку.

Сергей поглядывал на Мартынюка. Тот, казалось, так и приплясывал от любопытства, вострил уши, не спуская глаз с Ботвина. Но услышать что-либо было невозможно — Ботвин говорил тихо, к тому же дул сильный боковой ветер.

— Ну? — спросил Ботвин. — Писать?

Сергей кивнул. «Бог с ним, с Мартынюком, перебьется на своих печках, — подумал он. — Все равно пропьет, а тут квартира горит…»

Ботвин написал короткую записку, вырвал лист из блокнота, протянул Сергею.

— Смотри, только с моим условием. Проверю. Если подведешь, приду, сверну работу. Ты меня знаешь.

Да, Сергей знал: из интеллигентов Ботвин, вежливый, ругани не услышишь, но с принципами и твердый, вежливостью своей так проймет — хуже, чем руганью.

Осторожно, как-то по-стариковски ставя одну ногу к другой и чуть пережидая после каждого шажка, Ботвин полез вниз по лестнице. Про него говорили, что ребенком он пережил блокаду и потому такой хилый. Хилый-хилый, а целый день не присядет, лазит по этажам, раньше всех приходит, позже всех уходит, дотошный, въедливый, упрямый.

Сергей сунул сложенный листок в боковой карман и вернулся к стене, возле которой докуривали сигареты Кузичев и Мартынюк. Кузичев лишь прищелкнул губой, зато Мартынюк набросился без всяких церемоний:

— Ну что, адресок дал? Квартира? Покажи.

Кузичев равнодушно отвернулся. Сергей похлопал по карману, где лежал листок, и не без смущения отшутился:

— Военная тайна. У сумасшедших одних потолок обвалился.

— Ну, ну, — надулся Мартынюк, но тут же и отошел, такой у него был характер, вроде бы легкий. — Шут с тобой! Мне эти квартиры во уже где сидят: месяц на одном месте шарашиться. Я люблю мелкую работенку: час-два — и на бутылку наскреб. Верно, Кузьмич?

Кузичев вместо ответа сплюнул через стенку.

— Всё, кто куда, а я в сберкассу, — сказал он как бы нехотя.

Это была его любимая присказка, он не уставал повторять ее каждый день, и всякий раз «в сберкассу» означало разное: домой в конце дня, в столовую во время перерыва, бригадир зовет в прорабскую — тоже в сберкассу. Кто куда, а Кузичев, разумеется, в сберкассу. По годам он был самый старший, за пятьдесят, тихий вроде бы, смирный, но Сергей-то знал, какая пружинища сидит в нем. Как-то психанул из-за цемента, который Мартынюк хотел отдать за бутылку рыскавшему по стройке частнику, — так схватил Мартынюка за грудки, что чуть было не столкнул с лесов в пятиэтажный провал. Еле-еле Сергею удалось разжать его каменные пальцы. А вообще-то хороший мужик Кузьмич, справедливый. Раньше, говорил, агрономом работал в Калининской области, это еще когда по мясу и молоку перегоняли. Ходил чего-то там доказывал, права качал. Снимали его, выговоры лепили, на заседаниях драили за строптивость — держался, отбивался, не уходил из совхоза, а потом плюнул, уволился — и в Питер, к дочери. Сначала подручным каменщика, потом каменщиком поставили. И тут тоже сцепился в первое время с начальством из-за перебоев: то раствора нет, то кирпич не подвезли, то кран стоит, неисправен, то пятое, то десятое — ругался, говорят, только перья летели. А потом вдруг смолк, притих, все молчком, ни на кого не смотрит, вроде ни до чего нет дела. Отстоял свои восемь часов — и с приветом! Рыбку на Неве ловит, коту на радость… «Кто куда, а я в сберкассу».

Мартынюк ткнул Сергея в грудь, в то место, где лежала записка Ботвина.

— С этим ты сегодня все равно не начнешь, только сговоришься. Давай сбегаем на печку, тут рядом. За вечерок выкинем.

— В библиотеку надо, книжку взять, — как бы оправдываясь и не желая лишний раз обижать Мартынюка, сказал Сергей.

— Ты мне мозги не пудри! — вдруг окрысился Мартынюк.

— Честно! Третьего мая зачет, а у меня еще и книжки нет.

— Ну, смотри, — обиделся Мартынюк, — я же не клеюсь к тебе, ей-богу, нужна мне твоя квартира, как зайцу бубен.

— Ну, хорошо, давай так: я захожу, смотрю квартиру, — Сергей похлопал себя по карману, — а ты меня ждешь внизу. Потом идем выбрасывать печь. Заметано?

— Ну вот! — Мартынюк, беззаботно всхохотнув, побарабанил себя по животу. — Живем, Пашка Мартынюк!

Они ударили по рукам. Кузичев, насмешливо следивший за их разговором, наставил на Мартынюка палец.

— Смотри, Пашка Мартынюк, завтра чтоб с утра на стенку. Понял?

Мартынюк вытаращил вдруг порыжевшие глаза, истово и неверно перекрестился:

— Вот те крест, хоть в бога не верю.

— Пригляди, Сергей, — наказал Кузичев и пошел вниз.

За ним, кривляясь и передразнивая важную, неторопливую поступь Кузичева, направился Мартынюк. Сергей чуть выждал, бросил прощальный взгляд на город, праздничный, яркий в этот солнечный вечер, и заспешил вслед за ними. Надо было забежать в управление, предупредить Надюху, что задержится, наверное, допоздна.

5

Надюха думала, что они поедут трамваем или метро, но, когда они вышли из-под арки на улицу, Магда уверенно направилась к такси, стоявшему у бордюра. Надюхе вдруг вспомнились и разговоры женщин в коридоре про недоступную и непонятную им страсть Магды к такси, и ее упорные ежедневные переговоры по телефону с диспетчерами, и случаи, когда в последнюю секунду перед началом работы она подкатывала на такси к самому подъезду управления, и все глазели из окон (на первом этаже!), как, с треском распахнув дверцу, она круто, всем корпусом, поворачивалась на сиденье и сначала выбрасывала округлые, как кегли, ноги в лайковых сапогах-чулках, а уж потом тянула за собой вечно набитые чем-то сумки. Надюху все это вдруг так поразило, что она, поймав Магду за руку и придержав ее перед дверцей, спросила придушенным голосом:

— Ты что, каждый день на такси?

Магда взглянула на нее, как на полоумную, но тотчас снисходительно усмехнулась и, закатив глаза, сказала со вздохом:

— Иначе не получается.

Они выехали на Литейный, повернули на улицу Пестеля, а потом помчались по набережной Фонтанки на низкое слепящее солнце. Шофер опустил противосолнечный щиток, и тень надвое разделила его лицо. Протертое лобовое стекло ярко осветилось, сквозь него трудно было смотреть — все казалось затянутым сияющим желтоватым дымом. Магда, сидевшая впереди, нацепила темные очки в массивной, отделанной перламутром оправе. Вид у нее был озабоченный. Какая-то сложная и тайная работа совершалась в ее голове, велись какие-то расчеты, делались прикидки вариантов, плелись хитроумные планы. Она шевелила губами, и черные дужки ее выщипанных бровей вдруг резко приподнимались из-за оправы.

Надюха беззаботно поглядывала по сторонам — до самого Магдиного дома, до того момента, когда Магда выложит обещанные триста рублей, можно было расслабиться и ни о чем не думать. Просто ехать по улицам вечернего Ленинграда и глазеть, тем более что поглазеть было на что — город ей никогда не надоедал.

Там, на той стороне Фонтанки, в длинном ряду приземистых, словно сцепленных в один причудливый состав зданий с разными фасадами, были дома, на которых Надюхе довелось работать, и теперь, проезжая мимо, она легко находила их и смотрела на них с таким же теплым чувством, с каким смотрит добрый врач на бывших своих пациентов, возвращенных к жизни. В отделочницы она пошла сознательно, сама, по собственному желанию, решив, что возвращать молодость любимому городу — занятие ничуть не хуже, чем, скажем, лечить или обучать грамоте. Да и не очень-то ее, окончившую среднюю школу с четырьмя тройками в аттестате, тянуло в институты. Отец и мать прожили жизнь рабочими и не настаивали на том, чтобы дочь обязательно имела высшее образование. Отец, так тот даже прямо высказался — дескать, нечего время терять, пусть работает, скорее человеком станет. Мать, по своему обыкновению, отмолчалась, но молчание ее было красноречивее отцовских слов — устала тянуться, копейки считать, давай, доченька, впрягайся и ты, помогай. Надюха и не маялась, не переживала, как некоторые, куда пойти, — ей повезло: работать в РСУ ее надоумил старый друг отца Иван Григорьевич, инженер по технике безопасности ремонтно-механического завода.

Иной раз совсем мало надо человеку, чтобы принять очень важное жизненное решение. Когда человек сам нацелен на какое-то дело, которое кажется ему самым интересным, самым важным, то тут, конечно, другой разговор, но когда ты, как в сказке, стоишь на развилке множества дорог и не знаешь, какую из них выбрать, то тут-то и бывает, что, куда дунет ветер, туда и пойдешь, надеясь бог знает на что. Так получилось и у Надюхи: Иван Григорьевич, коренной ленинградец, влюбленный в свой город, как-то был у них вечером в гостях и за ужином принялся расхваливать ленинградских строителей-ремонтников. Дескать, вот люди заняты действительно нужным и благородным делом: омоложением старого Питера, — вот, дескать, куда надо стремиться нашей молодежи — и заработок приличный, и город можно узнать как следует, не по учебникам, и, так сказать, с историей лоб в лоб.

Запал этот разговор Надюхе, стала она поглядывать на здания с пустыми окнами, окруженные временными заборами, стала приглядываться к людям в заляпанных известью телогрейках и тяжеленных кирзовых сапогах. А потом как-то насмелилась и затеяла разговор с одной из молодых женщин-отделочниц: как, дескать, живется-работается на капиталке. Женщина та хоть и ворчала и ругала свою работу, но, когда Надюха спросила ее, почему она в таком случае не переходит на другое место, задумалась и ответила серьезно: «А где я еще столько заработаю? В магазине? Так там для этого, поди, воровать надо, ежели совести нет. Тут, девонька, работа только для глаз грязная, а для души — чистая, нужная. И людей не хватает. Уйти никак нельзя, жилье-то сдавать надо». Надюха сказала, что хотела бы тоже устроиться отделочницей, но не знает, примут ли без специальности, с одним аттестатом зрелости. Женщина осторожно, чтобы не испачкать, взяла ее за руку и молча повела за собой через копаный-перекопанный двор дома.

В темном, ободранном, пахнущем кошками подъезде они вошли в квартиру на первом этаже, и женщина подвела ее к двум спорившим мужчинам. Один из них — небритый, в замызганной рабочей робе и сапогах — кричал, размахивая руками, другой — в болоньевом плаще, видавшем виды, и сине-буро-малиновом берете лепешкой — монотонно возражал, упрямо склонив набок голову. Первый, как вскоре выяснилось, был бригадир Пчелкин, второй — прораб Ботвин. Женщина бесцеремонно вмешалась в их разговор и, показав на Надюху, сказала, что вот привела работницу. Разговаривал с ней прораб вежливо, по-интеллигентски обращаясь на «вы» и внимательно, терпеливо выслушивая сбивчивые ответы. Пчелкин смотрел на Надюху с каким-то жалостливо-презрительным выражением на своем костистом, изможденном лице. Ботвин неторопливо, основательно объяснил Надюхе, куда пойти, к кому обратиться, какое написать заявление и какие иметь при себе документы. Когда Надюха, довольная таким внимательным подходом, распрощалась с прорабом и бригадиром, женщина, приведшая ее, вывела Надюху во двор и на прощанье сказала: «Устраивайся, не пожалеешь. У нас народ хороший, не ханыги». Эти слова развеяли последние сомнения, и в тот же день Надюха сходила в РСУ, оттуда — в трест. Ее направили на курсы с отрывом от производства, после которых уже как маляр она была поставлена на отделку квартир в доме на Фонтанке, в комплексную бригаду Пчелкина. После того дома было еще два, тоже на Фонтанке, в том же районе, а потом бригаду перебросили на отделку фасада казармы — тут-то она и познакомилась со своим Серьгой. Тропка, на которую ее качнуло от слов Ивана Григорьевича, стала дорогой ее жизни, ее судьбы.

Первую остановку Магда сделала возле Фрунзенского универмага. Надюхе она кинула небрежно через плечо: «Извини, детка, я сейчас». Ушла с сумкой, вернулась с пакетом. Потом была остановка у парка Победы — парикмахерская. Там ее ждали, ее личный мастер освежила ей прическу. Пакет остался в парикмахерской, вместо него появилась коробка, завернутая в газету.

В большом гастрономе напротив станции метро Магда накупила полную сумку продуктов, и с этими продуктами они заехали к Магдиной бабушке, одинокой больной старушке, в которой Магда души не чаяла и заботилась о ней куда с большей любовью, чем родная дочь старухи, то есть мать Магды.

Тут у Магды была целая драма, об этом прекрасно знало все управление: когда-то бабушка жила в прекрасной однокомнатной квартире в Новой Деревне, но матери Магды зачем-то потребовались деньги, и она заставила старуху совершить обмен с компенсацией: старушка переехала в коммунальную, шестикомнатную квартиру, а денежки за обмен получила мать Магды. Магда в это время была еще замужем за своим летчиком и жила далеко на востоке. Когда после развода она вернулась в Ленинград и узнала о махинации, то устроила страшный скандал, пыталась опротестовать обмен, но где там — старушка осталась в темной комнате с окнами в колодец. С матерью Магда прекратила всякие отношения.

Далее они заезжали в какие-то дворы возле кинотеатра «Меридиан» и на Авиационной улице, причем Магда предварительно звонила из автоматов, а уж потом нагружалась сумками и тащилась по одной ей ведомым адресам. При этом она никак не комментировала свои отлучки.

Около восьми вечера, накрутив по счетчику червонец с мелочью, они выгрузились у Магдиного дома, напротив Варшавского вокзала.

— Ох, будет мне сейчас! — с беззаботной веселостью сказала она, кивнув на свои окна. — Коленька вчера с моря, а после праздников снова в рейс — из дому не отпускает…

Она засмеялась, подмигнув Надюхе, — во рту ее в самых углах изящно засияли золотые коронки.

По узкой и темной лестнице со стертыми ступенями они поднялись на пятый этаж. Им тотчас открыли — Коленька собственной персоной. Муж не муж, друг не друг — залетный, прибившийся на время приятель из разряда тех, кто появляется странно, без предупреждения и исчезает внезапно и надолго. Правда, Коленька был более-менее определен в служебном отношении: он плавал, «ходил в загранку», как он сам выражался. Отлучки его были объяснимы и закономерны, но возвращения его в эту квартиру, к ней, Магде, казались ей повторением одного и того же чуда. Он никогда ничего не обещал, не заводил никаких серьезных разговоров об их отношениях, но, возвращаясь из очередного рейса, первым делом шел по уже протоптанной дорожке, нимало не заботясь, что за эти полгода, или чуть больше, сталось с его Магдой. Как сама Магда не раз говаривала то ли в шутку, то ли всерьез, их объединяет только дело — никаких чувств нет и быть не может: он привозит «товар», она помогает реализовать. Не без некоторой собственной выгоды, разумеется. Этого она никогда не скрывала, хотя и не очень-то афишировала свои торговые успехи.

Магда занимала две смежные комнаты в пятикомнатной квартире. Обшарпанный, сумрачный коридор зигзагами, стены увешаны рухлядью, заставлены ободранными шкафами, с антресолей свешиваются какие-то тряпки, ленточки, веревки, но зато комнаты Магды сияли, как драгоценные камни в куче мусора. Хрусталь, бронза, старинный фарфор. В одной комнате — ковер на стене, ковер на полу, столовый гарнитур под орех, в спальне — комбинированные шкафы «стенкой». В раскрытом баре переливчато блестят толстостенные флаконы резного стекла, бутылки с заморскими винами и ликерами, сверкают хрустальные фужеры, стаканчики из тонкого серебра. На полках камни, переливающиеся радужными огнями, огромные раковины, фарфоровые рыбы, вазы, разлапистые ветки кораллов.

Сам Николай — тоже как герой заграничных боевиков: одет в фиолетовые джинсы с пуговицами вдоль бедер, затянут широким ремнем с позументными украшениями — невозмутим, даже меланхоличен. Белая трикотажная майка с женской головкой на груди — в обтяжечку, играет каждый мускул. Крепок, жилист, силен моряк. В прошлый раз, когда Магда затащила к себе в гости Надюху и Сергея, он показывал корабельный фокус: брал двадцатикопеечную монету и гнул углом между тремя пальцами. Сергей тоже не слабак, но пробовал — не получалось. А Николай снисходительно усмехался и доставал новую монету — дескать, смотри, как надо: легко, с улыбочкой. Правда, после второй монеты он сделался красно-медным — на мощной шее, на жилистых руках, покрытых ровным нездешним загаром, стал заметен нежный золотистый пушок. Пушок этот больше всего и поразил тогда Надюху — не сам фокус, не сила моряка, а этот какой-то детский и беззащитный пушок. Таким вдруг по-мальчишески наивным и хвастливым показался ей морячок, что Надюхе стало почему-то жалко его.

Едва вошли, Магда вспомнила, что надо кому-то позвонить, и, плюхнувшись в кресло, подтянула к себе телефон. Николай, чуть под хмельком, вальяжный, лениво-развинченный, выкатил из угла столик на колесиках, небрежным жестом сдернул большую белоснежную салфетку и указал Надюхе на тахту — дескать, садись. На столике — коньяк, минеральная, яблоки в вазе, конфеты, лимон кружочками. Надюха простодушно всплеснула руками: «Ого! Шик!» Николай разлил коньяк по рюмочкам, минеральную — по фужерам, подошел к стене и, не обращая внимания на то, что Магда уже начала с кем-то разговаривать по телефону, выдернул телефонную вилку из розетки. Магда с удивлением повертела умолкнувшую трубку, рассмеялась и бросила на аппарат.

— Не переносит, когда я кому-нибудь звоню, — сказала она, подсаживаясь к Надюхе. — Считает, что, когда он на берегу, все должно остановиться и стоять, как при полном штиле. Но, милый мой, колесо истории вертится непрерывно, и кто-то должен крутиться вместе с ним.

— Крутись, пока я в море, — насмешливо ответил он.

— Но колесо не может останавливаться!

Они неотрывно смотрели друг на друга блестящими глазами, и Надюхе сделалось неловко, она почувствовала себя лишней, мешающей им.

— Не сердись, но мне пора, — сказала она, притронувшись к руке Магды.

— Ах, да, да, — спохватилась Магда.

Николай протянул Надюхе полную рюмку и фужер с минеральной.

— За встречу положено выпить.

— Муж домой не пустит, — засмеялась Надюха, принимая рюмку и фужер.

— Ничего, у тебя нормальный мужик. Ну, почапали.

Магда, призадумавшаяся на миг, легко улыбнулась, подхватила со столика свою рюмку и, посмотрев сквозь коньяк на Николая, сказала загадочно:

— В бананово-лимонном Сингапуре…

Николай подмигнул ей, чокнулся с Надюхой и опрокинул рюмку в рот — залпом, одним духом. Надюха переглянулась с Магдой и тоже выпила до дна. Магда пригубила, поставила рюмку на столик и, сунув Надюхе яблоко, потянула ее за собой в другую комнату.

Там она открыла один из шкафов «стенки», вынула коробку с яркой заграничной фирменной этикеткой, раскрыла — в коробке оказались великолепные туфли на высокой пробковой платформе. Не туфли — мечта! Повелительным жестом она велела Надюхе снять ее поношенные босоножки и поставила перед ней заграничные туфли.

— Ну-ка, примерь.

Надюха примерила — в самый раз, как на нее, легкие, красивые, а уж о модности и говорить нечего.

— Пошли Коленьке покажем, — приказала Магда.

И Надюха пошла — неловко, неуверенно, словно ребенок, делающий первые шаги. Туфли без пяток волочились по полу, и она боялась поднять ноги, чтобы не свернуться с неустойчивой платформы.

— Детка, смелее! — прихлопнув в ладони, озорно закричала Магда. — Живее! Свободнее! Шаг левой — хоп! Шаг правой — хоп!

Надюха вошла в комнату, где был Николай. Он глянул мельком на нее и сказал ворчливо:

— Привожу ей, а она раздает. Но тебе в самый раз, бери, так и быть.

Надюха замерла в каком-то как бы смятении, испуганно посмотрела на Магду — та вошла в раж и кричала с искренним восторгом:

— Хоп! Хоп! Ну, что же ты, пройдись как следует, не бойся, они же твои!

С жалким лицом, готовая расплакаться, Надюха решительно замотала головой.

— Нет, нет, Магдочка, сейчас никак не могу. Понимаешь, у нас же кооператив…

Николай, успевший наполнить рюмки и собиравшийся выпить за обнову, кинул на нее насмешливый взгляд.

— В новую квартиру на новых колесах.

Магда, округлив глаза, все смотрела на стоящую рядом Надюху, как ворона склонив голову чуть набок.

— Дурочка, дурочка, — сказала она каким-то каркающим хриплым голосом, — тебе же так идет!

Николай глотнул коньяку, поперхнулся, закашлялся, побагровел лицом и могучей, набычившейся шеей.

— Не сердись, — жалобно сказала Надюха и погладила Магду по плечу, — ладно?

— Да что ты, бог с тобой! — отшатнулась от нее Магда. — С чего ты взяла, что я сержусь?

— Ну, так просто. Знаешь, я поговорю с мамой, может, у нее на работе кто-нибудь возьмет, — пробормотала Надюха.

— Милочка, не волнуйся, туфли уйдут. Оторвут с руками, только свистнуть.

Магда нетерпеливым жестом показала на туфли — дескать, снимай, — наклонилась, сама сняла с нее и, не оборачиваясь, унесла в спальню. Вынесла простые Надюхины, кинула ей под ноги. Она уже снова казалась веселой и беспечной, и на щеках ее горели два ярких красных пятна. Она лихо прищелкнула пальцами, с грубоватой ласковостью пожулькала Надюхину голову, поправила ей прическу, прижала к себе и тут же оттолкнула.

— Эх ты, человек — два уха. От таких вещей отказывается. Да я бы все с себя сняла, голенькой бы осталась — в одних этих туфлях.

Николай, откашлявшись, погрозил ей:

— Не мельтеши, сядь, выпьем по-человечески.

Магда села, чинно положив руки на колени, как пай-девочка. Надюха присела на самый краешек тахты.

— Деньги — это вода, — изрек Николай, наполняя свою рюмку, — а вот вода — это деньги! Верно, Магдо́?

— Да вы понимаете, нам за кооператив скоро вносить, я не то что купить, занять у вас хотела, — пролепетала Надюха, чувствуя, как ее вдруг прошиб пот, а лицо заливает жаркая краска.

Магда чуть театрально откинула голову и, выпучив глаза, ахнула.

— Ах, милочка, прости, прости, прости! — Она прижала руки к груди и от души рассмеялась. — Господи, в этом мире, который вертится, немудрено запутаться. Ведь ты же за деньгами, а я, дурочка, туфли. Тьфу! Закрутилась баба, совсем закрутилась.

Она вдруг нахмурилась и озабоченно закусила губы.

— Что же мне с тобой делать? Ты понимаешь, детка, наличных-то сейчас нет. Как же нам быть?

Николай, пожав плечами, выпил. Надюха окаменело смотрела на розовую ажурную коралловую ветвь, которую держал в лапах фарфоровый медвежонок, сидевший за стеклом на полке серванта.

— Наличных нет и пока не предвидится, но вот если бы ты захотела, — задумчиво проговорила Магда и, поднявшись, поманила ее за собой в спальню. — Пойдем-ка, кажется, я кое-что придумала…

Из этой же «стенки» она достала сверток, аккуратно запакованный в полиэтиленовый мешок. Развязав капроновую тесьму, она вынула из мешка темно-вишневый стаканчик с золоченым ободком посередине.

— Ультра глоу липстик, девять, ройял велвет, — прочла она надпись на этикетке. — Английская губная помада. Светлый коралл. Сорок тюбиков, по семь пятьдесят — это как раз три сотни. Ведь вам надо триста?

— Четыреста бы, — смущенно, не догадываясь еще, куда клонит Магда, сказала Надюха.

— Ага, значит, — Магда закатила глаза, крутанула ими туда-сюда и выдала результат: — Пятьдесят три, пятьдесят четыре штуки. Ну, дать?

— А что с ними делать? — растерянно спросила Надюха. Голос ее дрожал, дрожали и кончики пальцев, когда она прикоснулась ими к вискам.

— Чудачка! В «Пассаже», в любом туалете наконец, да где угодно. За один вечер с руками оторвут. Можешь и не по семь пятьдесят, это я по курсу тебе даю, а ты смотри, как пойдет, может, и по десятке. Все, что выше, — твое. Ну, как?

И не дожидаясь ответа, она стала вытаскивать из пакета тюбики помады и, считая про себя, складывать ровными штабельками по десять штук.

— Шестьдесят — для ровного счета, — сказала она, придвигая Надюхе по лакированной поверхности стола всю горку темно-вишневых стаканчиков. — Четыреста пятьдесят. Отдашь потом. Можешь по частям. Давай сумку.

Надюха медлила в растерянности, брать или не брать все это богатство, и Магда вдруг прикрикнула на нее:

— Не будь дурой! Тащи сумку!

Когда помада была завернута в газету и уложена на дно Надюхиной сумки, Магда строго сказала:

— Не вздумай выносить сразу все — лучше по пять-шесть штук. В случае чего скажешь: была в Москве, купила по случаю, но, дескать, тебе не подходит — цвет не тот. Поняла?

Надюха понуро вздохнула, как бы смиряясь перед Магдиным напором, но за вздохом этим скрывалось еще нечто такое, что вывело Магду из себя.

— И не вздыхай, не жмурься! — закричала она, побагровев от возмущения. — Подумаешь, чистюля! Хочешь жить, умей вертеться, милочка! Думаешь, мне так просто эти рублики даются. На одной святой воде каши не сваришь. Бери, и без гримас! А то отберу, — пригрозила она уже отходчивым тоном.

Николай хотел, чтобы Надюха выпила «посошок», но она отказалась наотрез и, озабоченная, расстроенная, заспешила домой. Действительно, было уже поздно, а ей надо было еще забежать к своим, взять Оленьку, поговорить с матерью, а может быть, и с самим отцом насчет денег. С виноватой улыбкой она прижалась к Магде, испытывая и благодарность за помощь, и смятение от ощущения чего-то нечистого, зазорного, неотвратимо нависшего над ней. Магда небрежно потрепала ее по плечу и подтолкнула к двери:

— Давай, детка, жми по холодку — хвост дудочкой!

В трамвае, по дороге к родителям, Надюха прикидывала так и сяк, думая об одном и том же, и ей вдруг пришел на ум простой выход, по крайней мере — отсрочка: она решила держать помаду до самого последнего момента и пуститься в торги лишь в самом крайнем случае. Такое решение сразу просветлило ей настроение, и она вздохнула с облегчением: авось как-нибудь выкрутятся и без помады.

6

В небольшом садике во дворе старого питерского дома, прежде чем пойти по адресу, который дал Ботвин, Сергей выслушал поучения бывалого Мартынюка: осмотрись, не спеши соглашаться, прикинь с прибросом, напомни про высоту и дефицитные материалы, а главное — не торопись с разговором об оплате, заранее ни-ни, прогоришь, как швед, лучше в конце шандарахнуть, никуда не денутся, рассчитаются как миленькие. Сергей согласно кивал, слушая Мартынюка одним ухом, хотя в душе и понимал, что тут говорит опыт работника, более двадцати лет ходившего по людям.

Как и договорились, Мартынюк остался ждать во дворе, на лавочке, а Сергей отправился с запиской Ботвина к профессору Кислицыну А. Л.

Квартира оказалась действительно огромной: из четырех больших комнат, старинная, с высокими потолками, с мраморным камином, с широким коридором, кладовочками, нишами. Не квартира — хоромы! Кухня просторная, метров пятнадцать, не меньше.

Да и хозяева не лыком шиты. Мать — старуха, открывшая дверь, хрупенькая, рыженькая, в брючном костюмчике и в переднике — была подобранная, ходкая, глаза живые, внимательные, зубы белые, сигарета в откинутой руке — и старухой-то не назовешь. «Христина Афанасьевна», — представилась, прочитав записку Ботвина, и руку пожала крепко. Парень, сын ее, назвавшийся просто Александром, был с важным надутым лицом, явно не простой инженер, наверняка начальник — из молодых да ранний.

Мальчуган лет шести-семи, большеголовый, кучерявый, в очках, выбежавший в прихожую, подал Сергею руку и сказал с уморительной серьезностью: «Павел Кислицын. Будем знакомы».

А в большом кабинете с потолком резного дерева вдруг вылез из-за баррикады книг, лежавших на столе, низенький седой старикан в сером свитере, тоже в очках и с трубкой во рту. «Андрей Леонидович», — назвался и, сердито пыхтя, выпятив живот, уполз за книги, как крот в свою нору. «Закончу мысль — выйду», — проворчал он.

Кабинет, как и сам хозяин, показался Сергею диковинным. Мало того, что потолок темный, деревянный и книг уйма, так еще посередине два старинных кожаных дивана спинками друг к другу, как два бегемота, только коричневые, возле каждого на полу по медвежьей шкуре. Вспомнилась и широкая латунная пластина на входной двери: «А. Л. КИСЛИЦЫН» — чернью.

Наметанным глазом окинул он изрядно выцветшие обои, тусклую, потрескавшуюся краску дверей, стертый, потемневший паркет, серые, облупившиеся стены кухни. «Работенки тут — ого-го», — с каким-то веселым изумлением, даже со страхом подумал Сергей. Одних книг натаскаешься — на всю жизнь хватит, и учиться не надо. Вот у кого можно будет попросить «Роль труда», наверняка есть, отметил он себе на память. Тогда и в библиотеку не надо — экономия времени.

Он ходил из комнаты в комнату и все никак не мог соединить себя с этой квартирой, с этой немыслимой на первый взгляд работой. Не мог представить, как это он, Сергей Метелкин, будет все это скрести, чистить, белить, красить, покрывать лаком или позолотой. Такой сумасшедшей работы не бывало во всей его жизни, это уж точно.

В самой маленькой, относительно других, комнате, расположенной в глубине квартиры, какой-то особенно запущенной и пустой, Христина Афанасьевна показала на плитки, мешки с цементом и песком.

— Саша говорит, что хватит, я, право, не знаю. Вы как считаете, хватит?

Сергей не удержался, подошел к мешкам, потрогал песок — крупноват, глянул на плитку — харьковская. Что сказать: хватит или нет? Он же не вычислительная машина — те и то ошибаются, а тут такая пропасть работы.

— Видно будет. Должно хватить, — сказал он и, поморщившись, спросил: — А чего комната такая?

— Пустая? Это вы имеете в виду?

— Да, и как бы нежилая вроде.

— Здесь, знаете, жила мать Андрея Леонидовича, очень больная. Последний год, можно сказать, и не вставала. Из-за ее тяжкого состояния мы и не могли ремонтировать квартиру. — Христина Афанасьевна стряхнула пепел себе в ладошку, обвела дымящейся сигаретой комнату. — Я понимаю, квартира запущена, не год и не два — с шестьдесят восьмого без ремонта, без такого, основательного. Так складывались обстоятельства… — Она тревожно, выжидающе посмотрела на Сергея и добавила: — Свекровь была категорически против плитки, вообще против излишеств. Сложный была человек. Месяц назад скончалась. Вещи, мебель, деньги кое-какие оставила нянечке, которая за ней ухаживала. Мы все и отдали.

Сергей понимающе покивал, дескать, да, жизнь есть жизнь, когда-то начинается, когда-то и кончается. Христина Афанасьевна помолчала в грустной задумчивости и, оживляясь, сказала:

— Теперь здесь будет Саша. Нам ведь нужно два кабинета. Андрею Леонидовичу и Саше — он кандидат, делает докторскую. Одну минуточку. — Она порылась в карманах передника, не нашла то, что искала, и, поманив за собой Сергея, пошла в кабинет.

Настороженно поглядывая на баррикаду, за которой скрывался профессор, она приложила палец к губам и показала Сергею на потолок:

— Это резной дуб, красить надо особым лаком. Ага, вот! — Она взяла с дивана клочок бумаги и подала Сергею. — Марка лака. Нигде не можем найти. Говорят, редкий лак. Может, вы найдете?

Из-за книг на столе раздалось глухое недовольное покашливание.

— Вы мне мешаете! — высоким раздраженным голосом сказал Андрей Леонидович. — Вы мне мешаете, повторяю!

Христина Афанасьевна, виновато пригнувшись, прикусив язык, озорно подмигнула Сергею и быстро-быстро убралась из кабинета. В коридоре Сергей развернул бумажку — да, действительно, лак особый, темно-вишневый, в магазине его, конечно, не достанешь.

— Будем искать, — сказал он.

Закончив осмотр, они вернулись на кухню. Сергея разбирало любопытство, хотелось спросить про то, про се, но, помня наказ Мартынюка, он сдерживал себя, не торопился, считая, что работа уже в кармане.

Да, заказ будь здоров! Четыре комнаты, прихожая, кухня, не говоря о мелочевке, — есть где развернуться. Но и подвигать тоже есть что. И вот что любопытно, вот о чем хотелось бы узнать в первую очередь: вроде бы не из простых, такие важные люди, а ремонтируются частным образом, как какие-нибудь Ивановы, Сидоровы, Петровы, — почему? И он не удержался, спросил:

— А в контору насчет ремонта не обращались?

— Ну как же, обращались. Через три месяца, не раньше. А мы ждать не можем. Комната будет пустовать, а дети — мучаться?

— Ясно. А где хозяин служит, там что, нельзя?

— Андрей Леонидович в основном дома работает. Он вообще был против ремонта, это для него нож острый. Я настояла. Шутка сказать, с шестьдесят восьмого без ремонта. Так что, как видите, мы как все: никаких у нас связей, никаких знакомств. Вот на вас одна надежда. Выручайте.

— Выручим, выручим, — пообещал Сергей.

Он все поглядывал по сторонам, трогал косяки, ковырял ногтем краску, оценивал про себя предстоящую работу. С разговором об оплате не торопился, а то, действительно, брякнешь с потолка, потом кусай локти, ни рубля не добавят, будут парить мозги, знаем мы их! Сколько Мартынюк порассказывал про такие случаи…

В кухню вышел Александр, одетый по-рабочему, в старый лыжный костюм. Костюм был явно тесноват, и Александр казался в нем раскормленным переростком, сбежавшим с урока физкультуры. Христина Афанасьевна критически оглядела его и насмешливо хмыкнула. Он подмигнул Сергею, сказал:

— Ну, я готов. Жду указаний.

Сергей только развел руками: дескать, ничего еще не решено, никаких указаний нет.

— Ну как, беретесь? — спросила Христина Афанасьевна.

Сергей помедлил, пожал плечами, чтобы не думали, будто ремонт этот нужен ему больше, чем самим хозяевам. Пусть-ка попросят хорошенько, а он еще подумает, браться или нет.

— Тяжелое дело, — вздохнув, сказал он. — Квартира сильно запущенная.

— Да мы и не скрываем, запущена, — согласилась Христина Афанасьевна.

— Одному тут делать нечего — этакие хоромы. Угробишься тут один, никакие лекарства не помогут. — Хозяева ждали решения, томить их дальше было опасно. — Напарник мой в отпуске, — присочинил он. — Попробую жену уговорить. Она у меня маляр, штукатур, отделочница — мастер высшего разряда.

— Значит, возьметесь? — обрадовалась Христина Афанасьевна.

— Поговорить надо, я за нее не решаю.

— Ах, вон как у вас. Правильно, молодец, с женой надо считаться.

— Не всегда, но в данном случае — конечно.

Александр коротко рассмеялся.

— Здоровый взгляд на эмансипацию, — сказал он и снова стал надутым и хмурым, словно разом придавил прорвавшееся было хорошее настроение.

— Женам глава мужи, а мужем князь, а князем бог, — процитировала Христина Афанасьевна и хлопнула в ладоши. — Не будем отвлекаться. Мы привыкли болтать, а Сергей — человек дела, недосуг. Значит, поговорите с женой?

— Да, сегодня же.

— А с кафелем, как вы думаете, Сережа? Можно мне вас так называть?

— Называйте, конечно. А с кафелем… класть надо, чего еще с ним делать?

— Но, наверное, прежде надо договориться… Сколько вы хотите за работу? Как вы считаете?

Лицо у нее было растерянное, жалкое. Сергей поморщился: работать нанимать — ласковые, про оплату говорить — кислые.

— Работа такая, сразу и не скажешь. Плитку ценят с квадрата. Значит, замерим, тогда и определимся, — сказал он без всякого интереса, лично ему все эти дела и разговоры до лампы, не хотите, так и не надо.

— Ну что ж, хорошо, — неуверенно согласилась Христина Афанасьевна.

Александр усмехнулся и сказал, обращаясь к матери:

— В принципе, можно составить программу для ЭВМ. Вся сложность в определении коэффициентов к базовой величине. Машина должна учесть вечерний характер работ, средний уровень зарплаты, качество, дефицит наемной рабочей силы. Что еще?

— А ну тебя! — отмахнулась Христина Афанасьевна. — И думала, он всерьез. Человеку надо заработать, а нам — сделать ремонт.

— Между прочим, мама, — сказал Александр, вдруг надувшись и выпучив серенькие свои глазки, — между прочим, я не шучу. Если уж делать такие вещи, так делать по науке. По крайней мере, максимально объективно.

— А кто определит качество? — спросил Сергей. — Машина, что ли?

— Оценивает тот, кто заказывает работу, — невозмутимо ответил Александр. — Я думаю, мы люди разумные, поймем друг друга. Ни вам неинтересно плохо работать, ни нам — привередничать. Делайте нормально, и все у нас пойдет по-нормальному. По науке!

В кухню стремительно вошел Андрей Леонидович и вслед за ним, держась за край свитера, хвостиком — Павлик.

— Вива республика! Шестая глава! — торжественно произнес Андрей Леонидович, вскидывая сжатый кулак. — Рот-фронт!

Павлик вскинул кулачок и пропищал:

— Вива республика! Долой тиранов!

— Ой, Андрюша, какой ты молодец! — Христина Афанасьевна так и всплеснула руками от радости. — Значит, освободился и поможешь в нашем трудном деле.

— А я думал, «молодец» за шестую главу, — сказал Андрей Леонидович весело и прошелся по кухне, припадая на правую ногу. Павлик проехался вслед за ним, как на прицепе.

— Речь зашла об оплате за плитку, — с нервной торопливостью начала Христина Афанасьевна, стараясь не глядеть на сына. — Вот Сергей говорит, что обычно берут с квадратного метра.

— Разумно, вполне разумно с квадратного метра, — перебил ее Андрей Леонидович. — Пусть сам мастер прикинет, во сколько это нам обойдется. Я ему верю. Честный парень.

— Да я лишнего не возьму! — горячась, искренне воскликнул Сергей.

— Думаешь, здесь лишнее дадут? — быстро спросил Андрей Леонидович, придвинувшись к нему и кивая на жену и сына. — Пустой номер. У них никогда ни копейки за душой. На табак не выпросишь. Ты со мной дело имей. Два раза в месяц, с получки, я богатый, вот эти моменты и лови.

— Ладно, усек, — согласился Сергей. Такой поворот разговора, пусть не всерьез, пусть в шутку, ему больше нравился.

— Усек, усек, — смакуя слово, повторил Андрей Леонидович. — Секущий парень. Сергей, Сергей, как по батюшке?

— Иванович.

— А по фамилии?

— Метелкин.

— Метелкин! — воскликнул Андрей Леонидович. — Интересная фамилия. Раньше говорили: «Пугачев попугал господ, а Метелкин их пометет». Не из этих ли ты Метелкиных?

— Не знаю. Отец смирный. Рыбачил, сети вязал — это когда в Турской жили, а теперь на кожевенном. В Осташкове, на Селигере.

— О! Знаменитые места. Волоки, монастыри, курганы. Древнейшая русская земля. Кривичи жили, славянские племена.

— Вы бывали в тех местах? — спросил Сергей.

— До войны. Копался в старинных рукописях у монахов. Монастырь там был, — Андрей Леонидович поморщился, пытаясь вспомнить название, с досадой взлохматил седой вал на затылке. — Вылетело.

— Нилова пустынь?

— Нет, как-то по-другому.

— Никола-Рожок?

— Точно! — Андрей Леонидович азартно, смакуя слова, произнес: — Никола-Рожок! Какое пронзительное название! В те годы там жили монахи, вымирающее племя когда-то весьма деятельных людей. Помнится, меня поразило тогда, какую гигантскую работу проделали монахи на острове: насадили сады, укрепили берега каменными плитами, а сам монастырь — крепость! Интересно, что там сейчас?

— Реставрация. Многие годы была детская исправительная колония…

— Представляю, что натворили там шалые отроки.

— Да, все ободрали, поломали.

— Как сильно в нас еще варварство! — воскликнул Андрей Леонидович, не обращая внимания на укоризненные взгляды Христины Афанасьевны. — Древнейший монастырь — под колонию, этакое заведение. Сами собственное богатство разрушили. И во многих местах так, весь наш Север испакостили.

— Осташковцы тут ни при чем, — возразил задетый за живое Сергей. — Наши, наоборот, всю дорогу воевали за этот монастырь. Я еще в школе учился, горком комсомола и музей за это дело брались, в газеты писали. В конце концов добились, очистили. Вообще, у нас интересно, места интересные, Волга берет начало, путь здесь проходил из Новгорода в Торжок, раскопки здесь в Березовском городище. Вот вы историк, наверное, знаете, читали: в одном из курганов, возле озера Щебериха, древнего купца откопали — при нем железные гирьки, ножик, бронзовые чашки от весов. Не слышали?

— Нет, не слышал. А ты что, участвовал в раскопках?

— Ездил смотреть. В отпуск приезжали, мы каждое лето дочку возим к моим старикам. У отца катер, я обычно рыбачу на Близне, речушка такая есть, а через Березовский плес — Залучье, село большое, там еще на холме могила генерала Шевчука. Так вот, мужички из Залучья подряжались на земляные работы, рассказывали, я и сгонял поглазеть.

Андрей Леонидович, внимательно слушавший Сергея, одобрительно кивнул.

— Любознательный. Учишься?

— В строительном, на заочном.

— Значит, инженером будешь? Сергей пренебрежительно махнул рукой:

— А, не очень-то и хочется. Честно говоря, мне и без диплома не скучно. Каменщик — всегда на стенке, воздух свежий, ветерком обдувает, сам себе хозяин, и вид отличный. И при всем том гегемон!

Андрей Леонидович раскатисто расхохотался, и смех его был таким молодым, заразительным, что вслед за ним засмеялись и Христина Афанасьевна, и Сергей, и Павлик, и даже Александр снисходительно хмыкнул.

— Не хочешь и учишься? — спросил Андрей Леонидович, продолжая смеяться. — Как же так?

— Жена заставляет, — в шутку ответил Сергей. — Не может, чтоб муж был простым рабочим, хочет быть инженершей.

— Ну, ну, так я и поверил. — Андрей Леонидович рубанул рукой, как бы завершая разговор и явно намереваясь исчезнуть из кухни, но Сергей вспомнил про книжку и, решив, что настал самый подходящий момент, сказал:

— После праздников зачет по диамату. «Роль труда» Энгельса. У вас не будет книжки на несколько дней?

— Почему же не будет? Будет. Пошли.

В кабинете из левого крайнего шкафа, одного из пятнадцати, а может и двадцати, стоявших вдоль стен, Андрей Леонидович сразу извлек тоненькую брошюрку.

— Вот тебе «Роль труда». — Он повертел брошюрку, полистал, размышляя о чем-то, и протянул книжку Сергею. — Держи. Будут вопросы, не стесняйся, хотя ты парень, видно, не из робкого десятка.

Павлик, крутившийся тут же, возле деда, не преминул вставить слово:

— Дедушка все знает, он вам все объяснит.

— Слышал, какая серьезная рекомендация? Павлик у нас большой авторитет, — сдерживая улыбку, сказал Андрей Леонидович и протянул руку Сергею: — Значит, в принципе согласен взяться за наши авгиевы конюшни?

— Да, да, — поспешно ответил Сергей, смутившись то ли от крепкого рукопожатия, то ли потому, что вдруг показался сам себе серым и неуклюжим рядом с таким интересным стариком.

В прихожей ожидавшим его Христине Афанасьевне и Александру Сергей дал твердое согласие взяться за ремонт, наказал, чтобы приготовились, убрали бы все на кухне, в ванной, и, пообещав явиться завтра вечером с женой, распрощался.

7

Печь, которую давно присмотрел Мартынюк, действительно была ни к селу ни к городу: не в углу и не у стены, а выпершись чуть ли не на середину и без того тесноватой комнатки, она стояла громоздкой тушей, кособоко-безобразная, обтянутая листовым железом. Ею давно уже не пользовались, наверное, с блокады, и занимала она, пожалуй, добрых полтора метра площади. Конечно, права была хозяйка, еще молодая женщина с блеклым усталым лицом, в сильно поношенной, какой-то бурой кофте: если бы печь убрали, то вся их скромная обстановка разместилась бы куда как удобнее. И высвободилось бы место у окна для письменного столика девочке, сидевшей с уроками в дальнем темном углу.

Екатерина Викентьевна, как назвалась женщина, оказалась проворной на работу: в каких-то десять-пятнадцать минут она собрала, свернула с кроватей белье, укрыла тряпками, вынесла к соседям лишние, мешавшие вещицы со столика и буфета, убрала половички, настелила газеты. Ей помогали девочка, должно быть, пятиклассница или шестиклассница, и старушка, еле ковылявшая на больных ногах. И уж собравшись уходить вместе со старухой матерью и дочерью, чтобы не мешать работе, спохватилась:

— А как же насчет оплаты? Сколько это будет стоить?

Мартынюк с многозначительным молчанием еще раз оглядел печь, похлопал по ее железному боку.

— Здорова дура, погорбатишься с ней. Вы ж наверняка не хотите, чтоб мы тут вам войну в Крыму, все в дыму устроили? — спросил он, косясь на старушку.

— Ой, да, конечно, если можно, пожалуйста, поаккуратнее, — откликнулась та.

— Ну вот, значит, придется смачивать и носить в мешках. Мешки-то найдутся?

Екатерина Викентьевна в каком-то испуге метнулась на кухню и вскоре принесла несколько старых мешков.

— Вы все же скажите, сколько, хоть примерно, чтобы знать, — робко попросила она.

Мартынюк, брезгливо разглядывавший мешки, небрежно махнул рукой:

— Не боись, хозяйка, мы не шкуродеры. Сами не знаем, вот вынесем, тогда и скажем. Больше, чем обычно, не возьмем, — чтоб в самый раз пот смыть.

— Ну тогда ладно, — охотно согласилась Екатерина Викентьевна.

В квартире нашлись кое-какие инструменты, топор, молоток, но за кувалдой и зубилом Сергею пришлось сбегать на стройку. Когда он вернулся, комната была полна пыли. Мартынюк был еле виден, лампочка тускло светилась, как в густом пару парилки. Он рушил печь наотмашь топором — железная обшивка уже валялась у окна. Сергей остановил его, показал на пылищу вокруг:

— Слушай, мы же обещали чисто.

— Вот еще, — Мартынюк сплюнул, — чикаться тут. Ничего, пыль не сало, вытряхнут. Давай ее, заразу!

Он схватил кувалду и, как на приступ, ринулся на печь — спекшиеся кирпичи целыми глыбищами валились под его ударами в закопченное нутро печи, оттуда клубами взметалась к потолку бурая пыль.

Сергей сходил на кухню, принес ведро воды и вылил на печь. Мартынюк как ни в чем не бывало продолжал долбать кувалдой.

Печь была разрушена за час. Три с половиной часа у них ушло на переноску разбитой кладки. Когда подмели веничком последний мусор, радио на кухне объявило ровно одиннадцать вечера.

Старушка и девочка устраивались ночевать у соседей. Екатерина Викентьевна перенесла туда постели и кое-что из платяного шкафа. Сергей хотел предупредить ее, чтобы вытрясла вещи, прежде чем стелить, но язык не повернулся от усталости. Старушка зашла перед сном взглянуть на работу и, когда увидела пустоту вместо печи, ахнула и расплакалась. Потом стала рассказывать, как жила тут, в этой комнате, во время блокады, как много печь эта жрала дров, из-за чего пришлось заводить маленькую печурку с железной трубой в общий дымоход. Она показала на створку, закрывавшую отверстие в стене, и строгим голосом наказала дочери ни в коем случае не снимать створку и не замазывать дыру. Екатерина Викентьевна кое-как увела растроганную старушку и наконец вернулась с кошельком. Она все время была какой-то рассеянной, как бы в постоянной задумчивости, и вот теперь, отойдя к окну, вдруг застыла там молча, повернувшись спиной к Мартынюку и Сергею.

— Да, вот еще что, — сказала она, словно долго и много говорила перед этим, — я вас сразу не предупредила, вернее, не попросила. Может быть, вы уж заодно и пол тут заделали бы. А то как нам ходить — яма ведь.

— Нет, хозяйка, это другая работа, — отрезал Мартынюк.

— Ну ладно, ладно, — быстро согласилась она. — Значит, сколько я вам должна?

— Такие печи вынести — сто пятьдесят рублей, — не моргнув глазом сказал Мартынюк.

— Сколько?! — изумилась Екатерина Викентьевна. — Сколько, вы сказали?

Сергея передернуло: сто пятьдесят за вечер! Да еще с кого! Мартынюк перехватил его порывистое движение, желание вмешаться в разговор, сказал:

— Серега, дуй-ка во двор, оттащи железо в кучу, где металлолом, а то дворничихи завтра поднимут хай, хозяйке неприятность. А мы тут сейчас договоримся.

Сергей спустился во двор. Действительно, железная обшивка валялась возле кирпичной кучи, ее надо было оттащить в угол, под навес, где лежал металлический лом. От усталости он плохо соображал и все никак не мог вытянуть железо из-под груды кирпича. Когда он наконец отволок лист и бросил его под навес, из подъезда вышел Мартынюк. Тут же, под лампочкой, он отсчитал долю и вручил Сергею. Сергей, не проверяя, сунул деньги в карман.

Он спустился в метро на станции «Чернышевская». Почти пустая платформа, два-три человека. Яркий белый свет, блеск кафельной стены, красный прыгающий огонек на часах. Дуют теплые сквозняки, гудят эскалаторы.

Сергей сел на скамью, откинул голову к холодному мрамору. Глаза закрылись сами собой, поплыл, раскручиваясь в памяти, этот долгий трудный день. Кирпичи, швы, раствор, печь — работа до потемнения в глазах. Квартира профессора… и вдруг — вспомнил, достал из кармана куртки книжку: «Роль труда в процессе превращения обезьяны в человека».

А в кого превращается человек?

«Труд — источник всякого богатства, утверждают политикоэкономы… Много сотен тысячелетий тому назад, в еще не поддающийся точному определению промежуток времени того периода в развитии Земли, который геологи называют третичным, предположительно к концу этого периода, жила где-то в жарком поясе, — по всей вероятности, на обширном материке, ныне погруженном на дно Индийского океана, — необычайно высокоразвитая порода человекообразных обезьян… Они были сплошь покрыты волосами, имели бороды и остроконечные уши и жили стадами на деревьях…» Сергей перелистнул страницу: «Совершенно белые кошки с голубыми глазами всегда или почти всегда оказываются глухими. Постепенное усовершенствование человеческой руки…»

На дне Индийского океана, на развесистых ветвях коралловых деревьев сидят совершенно белые кошки с голубыми глазами, и все они глухие… Он крадется по тонкой ажурной ветке, взбирается на стенку, на свежую еще кладку, и мяукает — широко разевает рот, но звука собственного голоса не слышит — глухой. Налево от него Кузичев, направо — Мартынюк, оба покрыты волосами, у обоих остроконечные уши и бороды клинышком… Он пытается класть кирпичи, но руки-лапы не могут удержать их, они выскальзывают и тонут в жуткой фиолетовой глубине… Кирпич за кирпичом, переворачиваясь, плавно уходят в глубину, за ними ныряют с веток белые кошки с голубыми глазами… Он прыгает на ветке, взмахивает руками, бьет себя по бедрам, все дерево трясется, ветка с хрустом ломается, нарастает грохот, и он раздирает глаза: перед ним останавливается пустой вагон…

В вагоне он достал пачечку мятых бумажек, пересчитал — семьдесят пять. Он выругался, обозвав себя и Мартынюка скотами.

8

В прихожей горел неяркий свет, матовый шарик под потолком. Сергей уже по привычке с порога бросил взгляд на дверь хозяйки — замочек. Значит, Максимовна не появлялась, сидит в деревне у дочери, ну и слава богу, хоть недельку-другую пожить без ее занудных нотаций и подозрительных поглядываний.

Двери в их комнату и в кухню были распахнуты, проемы темнели не глухо и немо, как бывает в пустой квартире, а лучились теплом и уютом.

Он снял плащ, разулся, пошел в носках. Заглянул в комнату — сонное царство: на диване лежат, посапывают в четыре ноздри Надюха и Оленька. Самые дорогие существа на свете.

Он стоял, смотрел на них, спящих, теплых, родных, и сердце его как бы очищалось от житейской дневной накипи и готово было на самые щедрые движения: будет, теперь уже точно будет у них своя квартира, и не надо с трепетом ждать, что скажет, как решит сумасбродная, выживающая из ума старуха — то ли еще месяц позволит пожить у себя, то ли с дурной ноги заставит выметаться. Будет квартира, а уж отделать ее они сумеют, мебель заведут, книжные шкафы, книги, а там, может, и правда, получится у тестя с дачей. Климат в Ленинграде неважный, сырой, Оленька болеет часто. У его стариков в Осташкове хорошо, слов нет, но попробуй-ка помотайся с ребенком на поезде за четыре сотни километров — не больно-то разбежишься каждую неделю, а на все лето отправлять дочку к старикам тоже не хочется — тоскливо. Да и тревожно: простудится, заболеет там — хоть и есть в Осташкове и больницы, и врачи, но все-таки не дома, не под родительским крылышком. Не усмотрит бабка, не развернется — вот и готово, воспаление легких. Было уже, и не раз. Так что права Надюха, надо, чтобы тут, при них была Оленька, а значит, прав и тесть: нужна дача и садовый участок нужен. Пусть дочка пасется, клюет свежую ягоду, морковку, горошек, а глядишь, и яблони привьются, тоже очень и очень полезно, когда прямо с дерева.

Сергей по-быстрому вымылся под душем, растер крепкое свое тело махровым полотенцем — усталость как рукой сняло, хоть снова на стенку, в ночную смену. Тихо, стараясь идти по одной половице, чтобы не скрипело, прошел на кухню и замер, удивленный. За столом сидела улыбающаяся полусонная Надюха. На плите посапывал закипающий чайник, заманчивой горкой лоснились на сковородке оладьи.

— А ты чего? Спала бы, — сказал он вроде бы недовольно.

— Оленьку переложила. Тебя покормлю. Голодный?

Она сладко зевнула, потянулась — вверх, к нему, встала, обняла его за шею, прижалась, горячая, ласковая. Была она розовая со сна, пахнущая кремом, которым на ночь смазывала руки и плечи. Голубые глаза смотрели мягко, влюбленно.

Тоненько свистнул чайник. Сергей выключил газ. Надюха взяла его руки в свои. «Ой, какие шершавые!» Помазала своим кремом. Втирает крем, поглаживает руки, а сама вдруг притихла, поглядывает робко, туманно. И Сергею через руки передалось от нее… Потом снова пришлось греть оладьи, тещины гостинцы.

Надюхе не терпелось узнать новости, как там у профессора, что за квартира, какую халтуру нашел Мартынюк, сколько заплатили и чего это ему смешно, — Сергею вдруг вспомнился кошмар, приснившийся в метро, и он фыркнул: надо же так, белые кошки с голубыми глазами…

Уплетая оладьи со сметаной, Сергей рассказал ей про профессорскую квартиру, какая там уйма работы, но зато какой славный старикан профессор, короче, надо браться не раздумывая, завтра же сразу после работы и пойдут. Показал книжку, которую дал профессор, — теперь, можно считать, зачет по диамату в кармане. А смешно было из-за белых кошек с голубыми глазами, и он на третьей странице-нашел это место: «…Совершенно белые кошки с голубыми глазами всегда или почти всегда оказываются глухими…»

Надюха засмеялась:

— Ой, забавно-то как! А почему, Серега? Неужели правда?

— Энгельс пишет — железно!

Из комнаты донеслось кряхтенье, возня — захныкала Оленька.

— Чего это она? — насторожился Сергей.

— Мама нацацкала, вот и куксится.

Надюха запахнула полы халата, пошла к дочери. Певуче, нежным голосом поговорила, успокоила, вернулась на кухню.

— Все, уснула. Мама рассказывала, отец встретил на улице фронтового дружка, сто лет не виделись, того ранило перед самым концом войны. Таксистом работает. Блатяга, все может достать: мебель, вещи какие хочешь, любой дефицит. Про дачу разговорились: мне, говорит, что зонтик японский, что дачу — раз плюнуть. С приплатой, конечно. В общем, пообещал отцу — держи, говорит, наличные, в течение месяца будет дача.

— Дача! Нам бы кооператив осилить.

— Я сказала маме, она: не бойся, доченька, отец знает, что делает. Ваших денег не тронет, собирайте на кооператив, дачу без вас купим. Втихаря от отца дала сто двадцать рублей.

— Мать у тебя человек. А с Магдой как?

— Пообещала, — уклончиво ответила Надюха. Про помаду она решила пока помалкивать, сверток с тюбиками засунула под диван, подальше от греха. Чувствовала, знала, что Сергею не понравится эта затея.

— Про печь-то ты не рассказал, — нашлась она, чтобы сбить, замять разговор про Магдино обещание.

Сергей помрачнел, ему вспомнилось бледное, несчастное лицо Екатерины Викентьевны, ее испуганные, наливающиеся слезами темные глаза, и он с горечью, ожесточаясь против себя и Мартынюка, рассказал всю эту неприятную для него историю с печью.

— Ханыга Пашка, а я так не могу, — закончил он, пристукнув кулаком по столу.

Надюха молчала. Конечно, она не думала, что первый же блин окажется комом, ей тоже противно было рвачество, но и деньги нужны были до крайности. Поэтому-то и молчала в растерянности, не зная, как отнестись к словам мужа.

— Семьдесят пять от силы за такую работу, — проворчал Сергей. — А мы содрали целый месячный заработок. Может, там вообще…

Он не докончил, но Надюхе было ясно, что значило это «вообще».

— Что же делать, Сережа? — растерянно спросила она.

Сергей задумчиво побарабанил пальцами по столу и устало сказал:

— Спать — вот что.

Надюха погладила его по руке, пошла стелить постель. Сергей еще успел написать отцу письмо, попросил выслать все деньги, какие есть в доме. Лишь во втором часу ночи они улеглись спать.

Засыпая, еле ворочая заплетающимся языком, Сергей спросил:

— Третичный период — когда это?

Надюха вздохнула.

— Не знаю. Третий по счету.

— По какому счету?

— А леший его знает. Спи давай. По счету от начала.

Последних слов ее он уже не слышал, спал.

9

Ночью нагоняло тучи, принимался лить дождь, но к утру разъяснило, потеплело, и по ясности неба и теплу день ожидался погожим. С Невы дул несильный ветер, в нем чувствовалась влага, ощущался запах смоленых канатов, сладковатый вкус соснового теса. Торжественно блестели золоченые купола соборов, шпили, кресты. Небо сияло такой прозрачной голубизной, было таким чистым, без единого пятнышка, что, казалось, и его продраили, оттерли, как и все вокруг, к первомайским праздникам.

На домах вывешивали красные флаги. Они появлялись как бы внезапно: полотнище раскрывалось ветром, разворачивалось и ярко вспыхивало, освещенное солнцем. В воздухе стоял мерный глухой гул, шумел огромный город, и в этом гуле выделялся сухой настойчивый треск — ремонтировали облицовку берега на Фонтанке, камнерезчики пробивали гранитные плиты отбойными молотками.

День этот, после вчерашней печки, давался Сергею нелегко. Голова была тяжелая, словно с крутого похмелья, спина немела, руки слушались плохо, кирпичи выскальзывали, падали, раствор не держался, и никакой кладки не выходило — одна лишь морока. Еще утром объявили, что перед обедом будет летучка, и теперь Сергей все поглядывал на часы, ждал, когда наконец засвистят внизу. Он и курил-то сегодня вдвое чаще обыкновенного, и пить спускался к холодному крану, и с Кузичевым советовался, как ловчее вывести последний ряд под крышу, хотя и сам, не хуже звеньевого, знал, как и что, — так и сяк подгонял время, а оно, как назло, тянулось еле-еле.

Наконец получилась задержка с раствором, не подали вовремя, и Сергей, воспользовавшись заминкой, пошел к Надюхе выяснять насчет лака для профессорского кабинета.

Надюха, оказывается, уже побывала на трестовском складе и теперь, тщетно обзвонив хозяйственные магазины, поджидала, что вызвонит ей Магда Михайлина. Та усердно накручивала телефонный диск, но пока знакомства ее не помогали — темно-вишневого лака не было. Она удивлялась, таращила в недоумении свои карие навыкате глаза, однако в конце концов развела руками — и она не всесильна.

Сергей ушел озабоченный. Этот чертов лак! Может потребоваться буквально через два дня. Маленькую комнату Надюха сделает мигом, второго мая уже можно будет перетаскивать книги из кабинета, а кабинет начинать надо, конечно же, с потолка: покрасить потолок, а уж потом клеить обои, это же младенцу ясно.

Еще со двора он заметил в столярке Ирину, она тоже увидела его и выставилась в окно, подперев щеки ладонями и улыбаясь. Поднимаясь мимо нее по лесам, он хотел щелкнуть ее по носу, но она поймала его руку.

— Сережа, разговор есть.

— Секретный?

— Ох, сразу уж и секретный, — сказала она, не отпуская его. — До секретов ли нам с тобой?

— А кто его знает? Ты девка с подкладкой.

— Ох-хо-хо, — засмеялась она, чуть кривя потрескавшиеся губы. И только теперь она выпустила его руку и отошла от окна. — Входи.

В столярке стояли два верстака, лежали доски, рейки, брусья. На скамейках, на полу, под верстаками, полно было свежей сосновой стружки, прислоненные к стене, стояли свежесбитые лотки для раствора. Склад находился в другой комнате, попасть в которую можно было только из столярки.

Ирина запрыгнула на верстак, сунула руки в рукава телогрейки. Глаза ее искрились, лучились смехом.

— Говорят, тебе темно-вишневый лак нужен? — спросила она.

— Верно говорят.

— Много?

— Да пару банок надо. А что, есть?

— Есть, — сказала она таким тоном, что можно было понять: «есть, да не про вашу честь».

— Две банки? — придвинулся к ней Сергей.

— А хоть бы и две.

— Для меня бережешь?

— Не знаю, посмотрим на твое поведение.

— Что я должен сделать?

Сергей добрался до ее рук, теплых и маленьких, и крепко сжал. Глаза ее, остановившиеся на нем, разрешали, подбадривали, тянули к себе. Кровь зашумела, заиграла в нем, но кругом было полно людей, ходили и перекрикивались совсем рядом, и Сергей, торопясь, неловко обнял ее, скользом поцеловал в щеку. Ирина оттолкнула его и, спрыгнув с верстака, пошла к себе. Он направился было за ней, но она велела подождать и вскоре вынесла две банки, завернутые в бумагу.

— Ого! — воскликнул Сергей, принимая банки. — С меня причитается…

— Оформишь через бухгалтерию. Квитанцию — мне, для отчета.

— Ну, спасибо, Иринка, выручила, просто слов нет.

— Слов не надо, — сказала она со вздохом, — улыбайся почаще.

— Ладно, договорились, похохочем как-нибудь, — подмигнув ей, пообещал он.

Лак он решил немедля отнести к профессору, благо дом его был недалеко от нынешнего места работы, а то сопрут под шумок — ищи потом, свищи.

На звонок открыла Христина Афанасьевна. Она была в спортивном костюме, в брюках и курточке с красными стрелками на рукавах, в бежевом вязаном берете, лихо сидящем на макушке, — ну прямо девица-студентка, собравшаяся на воскресник.

— Ждем вас, Сережа. Мы уже готовы. — Она легко, вприпрыжку понеслась из прихожей в кухню, и Сергей, пошедший следом за ней, увидел, что, действительно, кухня была уже подготовлена к работе: освобождена стена, отодвинута газовая плита, пол застелен полиэтиленовой пленкой.

— Вы как, сейчас начнете? Может, перекусите? Борщ, картофель жареный с мясом, компот, — выпалила она единым духом.

— Нет-нет, спасибо, — предупредил Сергей, — я на минутку. Вот лак достал.

Христина Афанасьевна радостно заахала, схватила банку, понюхала ее, словно и в самом деле что-то понимала. Сергей поставил лак в угол прихожей и собрался было уходить, но тут выбежал Павлик, вцепился в него, повел на кухню, усадил за стол перед раскрытым журналом. Христина Афанасьевна застрожилась на него, но он словно не слышал, ткнул карандашом в кроссворд.

— Персонаж произведения Гоголя «Мертвые души». Бабушка называла тут всяких, но они не подходят. Давайте говорите, я буду считать буквы.

Сергей смущенно почесал затылок: хм, Гоголь, когда это было? В девятом? В восьмом? Уже четыре года после армии, два в армии да там два… Чичиков, что ли?

— Чичиков, — неуверенно сказал он.

— Фи, — разочарованно протянул Павлик, — этим Чичиковым бабушка уже все уши мне прочичиковала. Не подходит, длинный, семь букв, а надо пять.

— Я ему всех называла, — откликнулась из прихожей Христина Афанасьевна. Она гремела там пустой посудой. — Чичиков, Коробочка, Манилов, Собакевич, Ноздрев. Кто там еще?

Сергей поднял руки.

— Сдаюсь.

— Эх вы, лапша! — скривился мальчуган. У него были еще вопросы, и он тотчас сменил гнев на милость. — Ладно, а вот это: быстрое повторение музыкальных звуков. Семь букв. Последняя «о».

— Я ему говорю «стаккато», а он не хочет, — сказала Христина Афанасьевна, входя в кухню и как бы обращаясь к Сергею за поддержкой.

Павлик с плаксивым воплем замахал на нее.

— Какое «стаккато!» Стаккато — два «к», восемь букв. И потом стаккато совсем другое: короткий, сердитый звук. Когда мама рассердится, начинает колотить по клавишам, тогда стаккато.

— Колотить?! Павлуша! Как ты можешь так говорить про маму?

Христина Афанасьевна изобразила прямо-таки огорчение, но на Павлика это нисколько не подействовало.

— Колотит! Рассердится на меня или на папу и колотит, — упрямо повторил он и еще прибавил: — Она еще говорит: «Вас словами не проймешь, попробую музыкой».

Христина Афанасьевна принужденно рассмеялась, развела руками, — дескать, что взять с этого маленького дуралея? Павлик подергал Сергея за рукав, приглашая заняться кроссвордом.

Сергей сделал вид, будто пытается вспомнить это каверзное слово на семь букв, обозначающее быстрое повторение музыкальных звуков, но куда там — хоть всю жизнь думай…

— Нет, слушай, спроси что-нибудь попроще, про плавную музыку, — признался он. — А еще лучше, что-нибудь про технику.

Павлик посмотрел сочувственно, подумал, согласился.

— Хорошо, сейчас попроще. Вот! Величина, определяемая в математическом действии. Тоже семь букв, третья с конца — «м».

Сергей прищурился, с надеждой, как ученик, ожидающий подсказки, скосился на Христину Афанасьевну, стоявшую за спиной Павлика. Та испуганно замотала головой, закатила глаза, — дескать, сама ни в зуб ногой. Павлик напряженно следил за Сергеем. Его чуть раскосые, темные глаза настороженно дрожали за очками, становились все печальнее, тоскливее. Сдаться и просто сказать «не знаю» не хватало духу, отшучиваться же было нельзя, не тот случай. Сергей застонал, схватившись за щеку, но это было не смешно. Павлик опустил глаза.

— А это, — упавшим голосом сказал он, — денежная единица в Древней Руси?

Теперь уже не только Павлик, но и Христина Афанасьевна глядела на Сергея с мольбой: ну, выручи, назови денежную единицу Древней Руси, всего шесть букв, третья с конца «в». Это же так просто.

Сергей облизнул губы. Павлик, следивший за ним со страхом, вдруг всхлипнул, склонил голову, слезы закапали на журнал. Христина Афанасьевна, с закушенной губой и устремленными в потолок глазами, — так она усердно пыталась вспомнить! — кашлянула с досады, обняла Павлика.

— Ну, ну, Павлуша, потерпи. Не вспоминается. На языке вертится, а на зуб не попадает. Скоро дедушка придет, он тебе поможет.

— Да, скоро, — захныкал Павлик, — не скоро. У него лекция, а когда лекция, всегда долго.

— Мама скоро придет. Она тебе про быстрое повторение звуков скажет. А папа — про эту самую величину. Дедушка — про денежку. — Она вдруг замерла, даже зажмурилась от внезапно озарившего ее слова и, еще не веря себе, сдерживая радость, шевелила губами, считая буквы. — Гривна! Павлик, гривна!

Павлик тотчас деловито засопел, лег грудью на стол и с нетерпением, азартно заполнил клеточки словом «гривна». Бабушка ликовала, внук жадно шарил карандашом по вертикалям и горизонталям.

Сергей воспользовался моментом и, показав жестами Христине Афанасьевне, что ужасно торопится, но чтобы она, дескать, ни в коем случае не тревожила занятого Павлика, улизнул из кухни. «Вот пристал, очкарик!» — ругнул он мальчугана про себя и выскочил на площадку.


По дороге от профессора Сергей забежал в управление, заплатил в бухгалтерии за лак, предупредил Надюху, что достал и уже отнес лак и чтобы она не беспокоилась. Потом они вместе получили зарплату за апрель. Надюха была рада-радешенька: всего второй день, как начали собирать деньги, а уже вместе с обещанной Кузичевым сотней почти полтыщи! Если так пойдет и дальше, будет просто великолепно! Сергея разбирало искушение зайти к начальнику и парторгу: авось по две-три сотняшки и отвалится в долг, но он удержал себя, что-то подсказывало ему — не лезь!

Квитанцию за лак он сунул в записную книжку и какое-то время помнил про нее, что должен отдать Ирине, но, закрутившись в сутолоке дня, забыл и про квитанцию, и про Ирину.

Взбодренный, весь в думах и планах, он шел по тихой Моховой и вдруг увидел перед собой Екатерину Викентьевну с сетками, полными бутылок из-под молока. Она шла, понуро ссутулившись, в той же самой поношенной кофте, в которой была вчера вечером. Невольно, сам не зная отчего, он свернул в первую попавшуюся подворотню и пошел дворами в обход. Сердце его почему-то сильно билось, а на душе стало тускло и гадко. Он чувствовал нелепость этого крюка, но все шел и шел и не мог остановиться. На Литейном он закурил на ходу и, озираясь, словно за ним следили, торопливо двинулся к Неве. И тут как бы одним махом слетела с него какая-то оболочка, ему стало ясно, что он должен вернуться в тот вчерашний двор и что-то сказать Екатерине Викентьевне, сказать или сделать — там будет видно. Он швырнул сигарету в шарик-урну, точно попал в ее безобразный зев, и это, как ни странно, укрепило его решение. Он круто повернул назад, дошел до ближайшего молочного магазина и во дворе его, возле приемочного окошечка, увидел Екатерину Викентьевну. Она сдавала пустые бутылки, аккуратно вытаскивая одну за другой и ставя перед собой на небольшой выступающий подоконник.

Сергей подошел к ней, поздоровался. Узнав его, она испуганно отпрянула, выронила бутылку. Бутылка разбилась. Сергей кинулся было подбирать осколки, но тут же сообразил, что это нелепо.

— Извините, — пробормотал он, поднимаясь. — Ищу вас…

— Что вам надо? — проговорила она, хватаясь свободной рукой за горло будто в приступе удушья.

— Пол хочу вам сделать, пол у вас остался… Бесплатно, то есть вы уже заплатили, конечно…

— Нет, нет, — быстро сказала она, и лицо ее перекосилось. — Вы уже достаточно поработали вчера.

И это ее «поработали» больно задело Сергея. Екатерина Викентьевна отвернулась к окошку и снова принялась выставлять бутылки — руки ее тряслись, и бутылки цокали по обитому жестью подоконнику, когда она их устанавливала рядками друг за другом.

— Напрасно вы, — начал он, но стушевался, понимая, что вовсе не напрасно, и вдруг решительно сказал: — Хотите или нет, а пол я вам сделаю.

Она вынимала бутылку за бутылкой и даже не взглянула на него.


Когда он вернулся на стенку, раствор был уже подан, и Кузичев с Мартынюком приплясывали в своих углах. Он взялся за кладку со злой охоткой, надеясь работой, привычными размеренными движениями заглушить горькое гнетущее чувство, оставшееся от встречи с Екатериной Викентьевной.

В полдень бабахнула пушка Петропавловской крепости, и вскоре внизу засвистели, закричали: «На собрание! На собрание!» Сергей отложил мастерок, стянул фартук и, взглянув по привычке, много ли осталось раствору, пошел неспешно по настилу лесов. Кузичев и Мартынюк ушли чуть раньше.

Совсем недалеко от стенки дома, рукой подать, в застекленной кабине башенного крана сидел, закинув ноги на пульт, крановщик Витька Коханов, читал какую-то толстую книгу. Странный парень этот Коханов: работает крановщиком, мастер дай бог каждому, а учится на истфаке в университете. Как свободная минутка, заминка в работе — сразу за книгу. Вот и теперь: другой бы на его месте уже давно забивал «козла» в вагончике или дул пиво у пивного киоска, а этот сидит себе на верхотуре, как в отдельном кабинете, с книжкой. И так все знает, о чем ни спроси, а не устает напаковываться знаниями.

С этажа на этаж по крутым железным лестницам, через лазы, все ниже и ниже Сергей спустился на землю. Во дворе, как на дне колодца, было сыро и промозгло, как будто не весна гуляет по небу, а киснут самые последние дни осени. С лесов, из подъездов шли на выход под арку строители: женщины штукатуры-отделочницы, маляры-девчонки, фасадники в касках и черных форменных куртках, электрики, сантехники. Когда дом идет по срочному графику, как этот, на прорыв бросают сразу все специальности — не дом, а муравейник.

Люди собрались в большой разгороженной квартире на первом этаже с парадного входа. Плотники сколотили из досок скамейки, восемь длинных рядов. Женщины вымели мусор, притащили стулья, графин с водой. Вот и вся недолга для летучки.

Рабочие расселись подальше, первые места оставили для управленческих. Парни, недавние солдаты, втиснулись по одному между малярами, девчатами из Псковской, Новгородской, Калининской областей, и там пошла веселая молодая возня. Женщины постарше сидели своей компанией, тихо переговаривались о семейных делах. Сантехники, как и на работе, держались по двое. Каменщики сели одним рядком, все звено: Кузичев — звеньевой, сухощавый, жилистый мужик в годах, серьезный и молчаливый; рядом с ним — Мартынюк, большой любитель пива и разговоров; дальше — Сергей Метелкин, передовик и образец: не пьет, не прогуливает, справок из вытрезвителя не имеет. Были тут еще другие каменщики, но все случайный народ, перекати-поле: месяц-два поработают на стенке — и ходу, а они трое, Кузичев, Мартынюк и Метелкин, уже четвертый год неразлучны.

Поглядывая через плечо на вход, откуда должна была появиться Надюха, Сергей то и дело натыкался взглядом на Ирину Перекатову. И она тоже поглядывала на него, улыбалась.

Наконец пришли управленческие: бухгалтерия, расчетчики, сметчики, снабженцы, складчики. Сергей помахал Надюхе, показал на место возле себя. Она всплеснула руками, обрадовалась, словно место он занял не на минутном собрании, в ободранной старой квартире, а перед началом представления в цирке. И во всем она такая, непосредственная: что чувствует, то и выкладывает тут же, без сомнений.

Надюха прошла между рядами, развернула газету, расстелила, плюхнулась рядом. Мартынюк повел лысой ушастой головой:

— Обрушишь нас, девка.

А она словно и не слышала.

— Ой, Серега, тебе премию начислили, в конвертике унесли.

Он не понял, не разобрал.

— Премию? В каком конвертике? Куда унесли?

— Ой, да сюда, тут вручать будут. — Она схватила его за руку, сжала. Глаза ее сияли. — Семьдесят пять рублей.

— Ну?!

— Точно! — Она подергала его, прижалась с тихим хохотцем: — Триста в кассе взаимопомощи дали!

— Тш-ш! — понеслось со всех сторон.

Они и не заметили, как появилось начальство; на стульях, поставленных впереди, уже сидели председатель постройкома Киндяков, партийный секретарь Нохрин и сам начальник РСУ Долбунов.

Первым выступил Нохрин, вслед за ним — Долбунов.

Люди слушали молча, лишь изредка сзади прыскала какая-нибудь девица, и там на миг-другой поднималась возня. На них шикали добродушно, лениво, больше из приличия.

Сергей глянул сбоку на Кузичева — тот сидел выпрямившись, уставясь взглядом в одну точку. Лицо его оставалось невозмутимым, словно зацементировалось от долгих лет работы с раствором.

Когда Долбунов закончил, рабочие дружно захлопали, загомонили.

Глядя на Кузичева, Сергей хлопал тоже степенно и как бы лениво, сцепляя ладони в замок и чуть придерживая их при каждом хлопке. Мартынюк же хлопал открытыми ладонями, как ребенок. Посмотреть на него — толстый лысый мужик впал в детство, забавляется при всем честном народе. Сергей подтолкнул локтем жену, кивнул на Мартынюка — дескать, вот чудак. Надюхе много не надо: палец покажи, будет хохотать. От нее и Сергею стало веселее.

Поднялся Киндяков.

— А теперь, товарищи, я зачитаю решение постройкома, партийного бюро и администрации в связи с подведением итогов предмайского соцсоревнования.

По всем показателям победителями соревнования были признаны каменщики звена товарища Кузичева из бригады товарища Пчелкина. Они награждаются почетными грамотами и денежной премией: Кузичеву, звеньевому, — сто рублей, Мартынюку и Метелкину, каменщикам, — по семьдесят пять.

Тут же, не откладывая в долгий ящик, Киндяков вручил первые награды. Кузичев вышел, как всегда, степенный, неторопливый, принял сначала грамоту, потом — конверт с премией, пожал руку Киндякову, Нохрину, Долбунову, сдержанно поклонился рабочим, вернулся на место все такой же спокойный, невозмутимый. Ему и хлопали-то тоже как-то по-особенному, серьезно, без озорства. Мартынюк выкатился, как шарик, оглядываясь и потирая руки. Рабочие загоготали.

— А Пашке-то за что? — крикнул кто-то у окна.

— За компанию! — раздался насмешливый голос в другом конце.

И понеслись шуточки: «Теперь все пиво наше», «Пашка, с тебя причитается», «Нас не забудь». Мартынюк принял грамоту и премию, многозначительно кашлянул и вдруг вскинул кулак с зажатым в нем конвертом — дескать, общий привет, но тут же спохватился и стал с излишней горячностью жать руки начальству. Все дружно захохотали, зааплодировали.

Сергей впервые получал премию на людях. Когда он, смущенный общим вниманием и аплодисментами, вернулся на место, Надя прижалась плечом, погладила его по щеке. Он сунул ей конверт и грамоту, смахнул с бровей пот.

Киндяков, дождавшись тишины, снова уткнулся в свою бумагу и пошел читать дальше: второе место — звену маляров Зинаиды Алексеевой, семьдесят пять — звеньевой, по двадцать пять вкруговую — девчатам; третье место — отделочникам; грамоты, благодарности, отметить хорошую работу… Конверты розданы, грамоты вручены — собрание кончилось. Долбунов объявил, что по случаю предпраздничного дня все работы сворачиваются, можно расходиться по домам.

Народ повалил во двор. Сбиваясь кучками, сбрасывались по рублю, снаряжали посланцев в магазин за колбасой, сыром, круглым ржаным хлебом. Подыскивали тару под квас и пиво. Настроение было предпраздничное — крик стоял, как на базаре.

Сергей с Надюхой отошли в сторонку, чтобы не мешали поговорить, сговориться, где и во сколько встретиться перед работой у профессора. У Сергея было кисло на душе, он все никак не мог развеяться после встречи с Екатериной Викентьевной, и Надюха, сразу заметившая неладное, встревожилась. Он рассказал ей, не утаивая ни своего внезапного малодушия, когда бросился наутек, ни своего горького ощущения возле приемного окошка, когда Екатерина Викентьевна не пожелала с ним разговаривать. Надюха, огорченная, задумалась.

— Что же делать, Серега? — Она пытливо посмотрела на него, прямо в глаза. — Думаешь, надо вернуть деньги?

— Да, надо бы, — неуверенно, как бы примериваясь к правомочности такого поворота, сказал он. И тотчас почувствовал, что то, что, может быть, случайно, исподволь вырвалось у Надюхи, входит в него, крепнет как твердое решение и дает облегчение. Он уже знал, как надо поступить, и, взяв у Надюхи конверт, вынул из него сорок рублей. — Сорок сдеру с Мартынюка. Восемьдесят верну, семьдесят — и то с лишком.

— Ну смотри, Сережа, раз так считаешь, пусть, верни, — согласилась Надюха. Остатки премии она со вздохом положила в сумочку.

Они договорились, что, как только Сергей кончит раствор, позвонит ей из автомата в управление — она будет сидеть, ждать, как раз оформит накладные: накопились за несколько дней.

10

Пока шла летучка, прикатила шальная машина с раствором — то ли водитель где-то замешкался с утра, то ли турнули его с другого участка. Коханов, заметивший каменщиков во дворе, сердито забренчал своим звонком. Кузичев и Мартынюк, ругнув неведомого шоферика, кинулись стропалить бадью. Когда Сергей, уговорившись с Надюхой, подошел к ним, бадья уже поехала вверх. Кузичев снял верхонки, хлопнул ими, сказал:

— Никуда не денешься, придется класть.

— Перекусить бы, а? — растопырив пальцы, Мартынюк обвел ими Кузичева, Сергея и себя. — Как, мужики? Ради праздничка. Чтоб ветром не качало.

Кузичев открыл было конверт с премией, но передумал, вытащил из кармана брюк трешку и сунул Мартынюку. Сергей дал тоже три рубля. Мартынюк присвистнул:

— На все?!

Кузичев показал на крановщика:

— Витьку угостим, а то нам премия, а ему — шиш.

Мартынюк понимающе кивнул, натянул на голову свою захватанную шапочку с пластмассовым зеленым козырьком и покатился вперевалочку, пиная камни кирзовыми сапогами.

— Воды минеральной возьми, — сказал вдогонку Кузичев.

И они полезли по лесам — впереди Кузичев, за ним — Сергей. Кузичев неторопливо шагал со ступеньки на ступеньку, прямой, высокий, придерживаясь одной рукой за перила, а другую закинув за спину, будто не на кладку шел, а на отдых в номер люкс в приморском санатории. Они поднялись на последний настил — дальше было небо, ясное, голубое, просторное. Кузичев постоял, глубоко дыша всей грудью, полюбовался на все стороны света, пошел к бадье отцеплять чалки. Сергей тоже постоял на ветру, посмотрел на город — какой он нынче нарядный, праздничный, — облачился в фартук и начал потихоньку-полегоньку, кирпичик за кирпичиком, кося глазом на Кузичева, класть стенку. Руки, спина тотчас отозвались тупой болью.

Не успел Сергей разойтись, как появился с пакетами Мартынюк. Оба его кармана оттопыривались. Он был весел, возбужден, суетливо принялся городить стол: восемь кирпичей, две доски. По четыре кирпича под зад — стулья. Газеты на доски — скатерть, обломками по краям придавили от ветра — порядок. Позвали Коханова — он понял с первого намека, в чем дело, и вылез из кабины, не забыв прихватить и книжку. Пока Мартынюк хозяйственно раскладывал закуску на газете, пока резал хлеб и чистил лук, Сергей спустился за водой, принес трехлитровую банку.

Когда все собрались за «столом», Мартынюк, подергиваясь от нетерпения, разлил по кружкам. У Кузичева вообще была такая манера: «Зараз хоть таз, за вторую — в глаз», — не повторял. Коханов пил редко, не хотел, как он говорил, заниматься уничтожением собственных нейронов, но время от времени на него накатывало, и он уничтожал свои нейроны так, что бывалый и видавший всякие виды Мартынюк поражался. Мартынюк же очень любил пиво, не пропускал случая отметиться у пивного ларька. Сергей был равнодушен и к вину, и к пиву, а когда выпивал, никаких дурных изменений за собой не наблюдал, лишь веселел и становился разговорчивым. Он и пьяным-то еще ни разу в жизни не напивался — был так здоров.

Ели быстро, молча, азартно. Мартынюк засмеялся с набитым ртом, пробормотал весело:

— Ничего, да? Видок ничего?

Глаза у него щурились, слезились — с Невы упруго тянуло в их сторону, и за день глаза здорово уставали.

Вид со стенки и правда как картинка нарисованная: предпраздничный Ленинград под ясным голубым небом! Корабли на Неве — серо-зеленые, в разноцветных флажках, как новогодние елки. Купола, шпили, мосты, парки, дворцы, каналы. Флаги, вымпелы, лозунги — алые капли в гранитно-мраморном монолите старого Питера. А в парках — нежно-зеленый дым первой тонкой листвы. Красив, красив город — и с земли, и с неба. Четкий, стройный, каменный. Направо, на Петроградской стороне, двумя свечками торчат минареты, между ними поблескивает голубоватый изразцовый купол мечети. Левее горит на солнце штыковой шпиль колокольни Петропавловского собора с золоченым ангелом и крестом — отблеск мерцает, пляшет, будто крест дрожит в руках ангела. Марсово поле скрыто Летним садом. Шпиль Адмиралтейства посверкивает сквозь ветви дубов и лип, но Исаакий виден хорошо: ангелы на балюстраде, крутой золоченый купол, теремок с крестом на вершине его. А еще левее — лобастый купол Казанского собора и чуть ближе — ярко высвеченный солнцем Спас-на-крови: витые шишковатые луковицы, ажурные кресты, тонкие подкупольные башенки, некое подобие Василия Блаженного.

Коханов со снисходительной усмешкой взглянул на Мартынюка, торопливо дожевывая, чтобы высказаться по поводу его восторженной реплики. Был он сухощав, по-спортивному подборист, с крутым просторным лбом — с таких, видно, и пошло прозвище «лоб», потому что был он еще высок ростом, широк в плечах, и шея у него была короткая и толстая, как у быка. Очки на широком носу тоже были какие-то крупные, словно сделанные по специальному заказу для его широко расставленных глаз.

— При строительстве Исаакия погибло несколько тысяч, — начал он, показывая в сторону собора. — На одном только золочении купола шестьдесят мужиков отравилось. А золотили огневым способом: на медные листы наносили кистями раствор золота в ртути, потом нагревали в жаровнях, ртуть улетучивалась, золото прикипало к меди. Мужики дышали парами, чахли в муках, кончались в страшных припадках и удушье. — Обводя далее растопыренной пятерней, он продолжил: — Петропавловка — тюрьма и кладбище. На Сенатской площади палили в декабристов, на Дворцовой — расстрел.

Он вынул из-под себя книгу, на которой сидел, полистал, нашел нужное место, прочел:

— «У Новодевичьего монастыря поставлено тридцать виселиц четырехугольником, на коих двести тридцать стрельцов повешены… Его царское величество присутствовал при казни попов, участников мятежа. Двум из них палач перебил руки и ноги железным ломом, а затем они живыми были посажены на колеса, третий обезглавлен… Царь велел всунуть бревна между бойницами московских стен. На каждом бревне повешено по два мятежника. Всю зиму были пытки и казни. В ответ вспыхивали мятежи в Архангельске, в Астрахани, на Дону и в Азове…» С этого начинал Петр Великий, а этим, — Коханов снова обвел город широким жестом, — кончил. Вот тебе и видок! Сам пытал, сам казнил. Прогресс посредством кнута и топора… — Он захлопнул книгу и снова сунул ее под себя. — В гробу я видел такой прогресс. Может, там такие головы пали, что дороже всех его нововведений!

Никто с ним спорить не стал. Сергей был согласен с Кохановым: действительно, какой, к черту, прогресс, когда реки крови, но что-то протестовало против такой категорической оценки — «в гробу я видел».

Не так, наверное, тут все просто в этой самой истории, как кажется всезнающему крановщику. Все-таки вот раскинулся перед ними великий город — сработан темным деревенским мужичьем. Стоит красавец, и это уже факт, никуда не денешься, — значит, какой надо было обладать могучей силищей, чтобы раскачать, поднять с лавок-лежанок, заставить копошиться, вкалывать от зари до зари, свозить со всей округи камни, строить крепости и дворцы.

— Мой прадед строил Исаакий, — сказал Кузичев, — бумага сохранилась. Из-под Твери крепостных гнали, во как!

— Исаакий начали в тысяча восемьсот восемнадцатом, — не замедлил сообщить Коханов. — Строили сорок лет. А бумага у тебя за какой год?

— А бог ее знает, давно не глядел. То ли за двадцатый, то ли за тридцатый, — ответил Кузичев.

— Смотри-ка ты! — воскликнул Мартынюк, хлопнув себя по ляжкам. — Царские бумаги имеет. А мы с ним на «ты». «Ваше высочество» надо.

— Лапоть! Величество! — поправил его Коханов. — «Высочество» присваивалось потомству императоров и королей и владетельным особам, имеющим титул герцогов, а «величество» — самим императорам, королям и их супругам. Что же ты Кузьмича принижаешь?

Мартынюк, всегда готовый к шутке и розыгрышу, вскочил, согнулся перед Кузичевым в низком поклоне.

— Простите, ваше величество! Больше не буду, век свободы не видать! Чтоб мне сто лет без премиальных! Простите, ваше величество!

Кузичев усмехнулся кончиками губ и сухо сказал:

— Пошел вон.

Мартынюк, с красным от натуги и выпивки лицом, со слезящимися глазками, ставшими от хохота совсем как щелки, разогнулся и сел на место.

Коханов предостерегающе поднял палец — кто-то поднимался по лесам, слышно было, как лязгали железные лестницы, скрипели дощатые настилы. Все выше и выше — к ним! Мартынюк ловко засунул пустые бутылки под настил, прикрыл кирпичами — пригодятся. И тут же из проема показалась голова прораба: сине-буро-малиновый берет, рыжие вьющиеся патлы, одутловатое насупленное лицо. Он вылез до пояса, покрутил туда-сюда головой, поправил папку под мышкой. Мартынюк пригласил его к столу:

— Юрий Глебыч, просим! Перекуси с нами.

— Да нет, спасибо, смотрю, как и что, — словно оправдываясь, сказал Ботвин и переступил на две ступени вверх.

— Садись, прораб! — пригласил и Кузичев.

Сергей поднялся, уступая свое место, но Ботвин решительно запротестовал:

— Нет, нет, товарищи, вы ешьте, не обращайте на меня внимания.

Сергей все же собрал из кирпичей еще один «стул», Кузичев тщательно вытер обрывком газеты единственную вилку, которой они по очереди поддевали шпротины, протянул ее Ботвину:

— Угощайся.

Но Ботвин поднялся на настил, прошелся вдоль новой, наращиваемой стены, заглянул вниз в проем, где раньше были междуэтажные перекрытия, вернулся к рабочим, сел, подложив под себя папку, с которой не расставался, кажется, всю свою жизнь.

— На Пестеля решили разбирать, — грустно сказал он, словно сообщил о постигшем его личном горе.

— Решили все-таки! — наоборот, как бы одобряя решение, сказал Кузичев.

— Досадно. Фасад больно хорош. Но, — Ботвин отрывисто вздохнул, — фасад хорош, а фундамента, можно сказать, и нет. Подрыли, а там бутовый камень.

— Подрядчик схалтурил! — с ходу определил Коханов.

Ботвин повел бровью и вдруг ссутулился, сгорбился — его серый, в пятнах и порезах плащ надулся коробом на груди, и сразу, на глазах, прораб как бы постарел на целый десяток лет.

— Вот так, — задумчиво сказал он, будто подводя итог каким-то своим невеселым размышлениям, — пройдет двести лет, и кто-то нашу работу будет рушить, крыть прораба. Гоним, торопимся, думаем: лишь бы на первое время, лишь бы как-нибудь, а не думаем про тех, будущих людей…

— Ну а как же не спешить? Люди, что ж, во временном фонде должны ютиться? — возразил Кузичев и твердо закончил: — Спешить надо.

Ботвин посмотрел на него долгим невеселым взглядом, вздохнул и отвернулся.

— Вопрос можно? — спросил Коханов и, не дожидаясь ответа, заговорил с обычной своей горячностью: — Юрий Глебыч, когда кончится этот бардак: я на кране обслуживаю ремонт дома, почему меня не включают в комплексную бригаду? Почему не связать меня с бригадой общей прогрессивкой? «Меня» в данном случае — не только меня лично, а всех крановщиков на капремонте. Это же и выгоднее, и правильнее: общее дело и общие интересы.

— Понял тебя, — кивнул Ботвин. — Ты прав, но… — Он вскинул плечи, развел руками, посидел в таком неловком положении, причмокнул фиолетовыми губами и, тяжело поднявшись, молча пошел к спуску. У спуска задержался, ответил Коханову: — Не можем преодолеть межконторские перегородки.

Он постоял, задумавшись, приложив палец к губам, и вдруг встрепенулся, как петух после дождя, поманил к себе Сергея.

— Ну, был у Кислицыных? — тихо спросил он. — Договорились?

— Да, все в порядке. Старик уж больно хорош.

— Старик хорош, — согласился Ботвин. Он внимательно, с прищуром посмотрел Сергею прямо в глаза, хотел еще что-то сказать, но лишь похлопал Сергея по плечу и полез вниз по ступеням.

Сергей вернулся на свое место. Мартынюк прищелкнул пальцами.

— Эх, про клад забыл спросить: верно ли, нет ли, говорят, на Моховой клад в стене нашли. На сто тысяч, говорят.

— Болтовня, — презрительно скривился Коханов.

— За что купил. Стропаль тамошний говорил. Студенты подрабатывали, обдирали обои, в одном месте штукатурка отстала, кладка какая-то не такая, выделяется. Зацепили кирпичи, а они шатаются, на песочке. Вытащили, глядь — тайник: твердое что-то, в белый шелк замотанное и перевязанное туго-туго. Сорвали шпагат, развернули шелк, а там серебряная резная шкатулка. Открывать — не открывается, ломать — жалко. Народу, говорят, набежало — все, кто был. Понесли шкатулку к начальнику, позвонили в музей — мигом примчались. Ключиками, щипчиками открыли — так, говорят, все и онемели. Кольца, брошки, камни драгоценные. Оценщики оценили: сто тысяч как одна копеечка!

— Брехня! — убежденно сказал Коханов.

Мартынюк даже поперхнулся от обиды.

— А кирпич золотой в Гостином дворе — тоже брехня?

Он даже кулаки сжал, до того разгорячило его недоверие Коханова. Кузичев выпил полбутылки минеральной, примирительно поднял руку.

— Было, было дело, только не на Моховой, а на Некрасова — восемь лет назад. И не шкатулку, а просто в тряпках. Нашедшим дали двести рублей премии.

— Во! — торжествующе погрозил Мартынюк Коханову. — Нашли же! Если бы втихаря, не разбазлались бы на всю стройку, так…

— Так что? — насмешливо вставил Коханов. — Утаили бы?

— А что? Нашел — мое.

— Ха-ха-ха не хо-хо? Закон есть специальный: все клады земные и прочие принадлежат государству. За присвоение — к ответу.

Мартынюк важно, надувшись, сказал:

— Государство — это мы.

Кузичев улыбнулся, вокруг рта и возле носа заморщились складки, ледяные глаза повлажнели, засветились теплом, и он перестал походить на самого себя, до того изменила его улыбка.

— Кто куда, а я в сберкассу, — сказал он, поднялся, размял цепкими, сильными руками поясницу и пошел было к своему корыту, но Сергей, сам не зная, почему именно сейчас решил затеять разговор, окликнул его:

— Кузьмич! Подожди, дело есть.

Кузичев вернулся, встал — руки на пояснице, в глазах нетерпение — видно, уже настроился на работу, а тут задержка.

— Рассуди. — Сергей заторопился, заговорил короткими рублеными фразами: — Вчера с Пашкой вынесли печь. Круглая голландка. У одних — старуха там и еще одна с девочкой. С восьми до одиннадцати — три часа. Содрали сто пятьдесят. Красная цена — семьдесят. Восемьдесят надо вернуть. Я так считаю. — Он поспешно, путаясь в кармане, вытащил деньги, сорок рублей, и положил перед собой, придавив обломком кирпича. Волнение улеглось, он уже спокойнее потребовал с Мартынюка: — Давай, Пашка, гони сорок, пока не пропил. Занесем, отдадим. Я вчерашнюю хозяйку встретил, понимаешь? Это же грабеж. Совесть-то у нас еще не вся кончилась.

Мартынюк, отводя глаза, отчаянно замотал головой, дескать, пустые разговоры, напрасный труд. Сергея окатила внезапная волна злости, и Кузичев, понявший по его побелевшему лицу, что надо срочно вмешаться, строго спросил:

— Сто пятьдесят? Пашка, тебя спрашиваю.

— Ну, — ворчливо откликнулся тот, и сузившиеся глазки его растерянно зашныряли из стороны в сторону.

Кузичев вытянул свой костистый, словно каменный, палец, указал им на деньги, которые лежали под кирпичом, и тоном, не терпящим возражений, произнес:

— Клади!

Коханов торжествующе усмехался, поглядывая на загнанного в угол Мартынюка. При этом он успевал наворачивать за обе щеки — поесть он был большой мастер.

— Ну! — прикрикнул Кузичев. — Хуже будет.

Мартынюк крепко почесал затылок и неожиданно легко рассмеялся:

— Вот гады, вот гады — кровные из пасти! Да на! — Он рванул из кармана конверт, комкая его, швырнул на стол. — Хоть все! Только больше я с тобой не ходок. Сам ищи себе халтуру.

Сергей отсчитал из конверта сорок рублей, остальные вместе с конвертом положил перед Мартынюком. Тот небрежно сунул конверт в карман. Коханов, пока шел спор, подмел все остатки и теперь, сыто поглаживая себя по животу, расфилософствовался:

— Знаешь, Пашка, почему у тебя никогда денег не будет? Потому что ты мелкий, по мелочи хватаешь там и сям, а когда выпадает случай, теряешь меру и зарываешься. Сам себя наказываешь. Знай меру — и обретешь счастье. Формула не моя, но тоже гениальная.

Он фыркнул, довольный собой. Лоб его, лопатой, лоснился на солнце, очки сверкали, широкий губастый рот расплывался в снисходительной улыбке. Кузичев закинул руки за спину, отошел к краю стены, глядя в задумчивости на город. Мартынюк приложился к бутылке с минеральной и выдул до дна — слова Коханова он пропустил мимо ушей. Кузичев вернулся от края стены, подал Сергею свой конверт с премией:

— Вот, обещанные. Вернешь, когда сможешь.

Сергей благодарно пожал его руку.

— Спасибо, Кузьмич! Верну к зиме.

— Когда сможешь, — твердо повторил Кузичев и пошел работать.

За ним поднялся Мартынюк, серьезный, вроде чем-то озабоченный. Укатился в свой угол, к своему ящику. Коханов и Сергей, как самые молодые, разобрали стол, разнесли кирпичи. Пустые банки, шкурки, огрызки сбросили в проем — все равно мусора полно, будут вывозить с нулевой отметки.

— Тоже зубришь? — спросил Сергей, вытягивая у Коханова из-под мышки книгу. — «Петр Первый», — прочел он название.

— Перечитываю, — пояснил Коханов. — Любопытные есть моментики. Соотносительно… Хочешь? Бери, я на праздники уезжаю, валяться будет.

— Нет, не могу. Третьего мая диамат сдаю, — сказал Сергей, перелистывая книгу и выхватывая глазами отдельные строчки.

— Диамат сдаешь… — Коханов усмехнулся, рот его разъехался кривым полумесяцем. — Ты сдашь, а мне это не суждено.

— Как так? — не понял Сергей.

— Диалектичность во мне, в крови, в костях — при всем желании не смогу избавиться.

— Ясно, — рассмеялся Сергей, возвращая книгу.

Они крепко пожали друг другу руки. Коханов прокричал: «Общий привет!» — и ушел.

Раствору было еще порядочно, и, хотя время шло уже не казенное, а свое, личное, Сергей все же решил не гнать, не вытягивать последние жилы, оставить немного и для вечерней работы у профессора. Наверняка до полуночи придется гнуть спину, так что расслабиться на четверть часика никак не мешало. После водки и закуски ударило в руки-ноги томливое тепло, к тому же погодка — благодать: ветер стих, изрядно пригревало, хоть ложись на кирпичи и мыркай, что твой кот.

Он вел кладку неторопливо, с передышками. Сунет кирпич, посмотрит по сторонам, сунет другой, пристукнет — передохнет, глянет, как слева кланяется Кузичев, справа — Мартынюк. Похоже, что они вот-вот кончат — скребут со дна, а у него еще порядочно. И незаметно для самого себя, поддаваясь безотчетному порыву догнать товарищей, Сергей разгорячился. Кладка пошла живее, и постепенно возник внутренний счет: раз — два — три — четыре. Мысли отлетели куда-то, остались и не мысли вовсе, а так, обрывки какие-то. И вскоре заметил, что его взяли на буксир: слева в его ящике замелькал мастерок Кузичева, справа — Мартынюка. Не прошло и десяти минут, как они выскребли со дна последний раствор. Сергей перевернул ящик вверх дном, легкой быстрой дробью обстукал, сбил налипь. Обчистил мастерок и кельму, сунул в полиэтиленовый мешок, спрятал в чемоданчик.

Молча спустились со стены, пересекли двор. Расставаясь на углу Литейного, Сергей спросил у Мартынюка, не хочет ли он зайти по вчерашнему адресу во двор, чтобы вместе отдать деньги, или доверяет ему, Сергею. Мартынюк возмущенно, как бы жалуясь, обратился к Кузичеву:

— В третий раз дураком хочет сделать. Нет, ты смотри, Кузьмич, что творит: я его на халтуру взял — раз дурак, заработанные, кровные вернул — два. Да еще относить? Нет уж, Метла, давай без меня. Потешь себя, тут своих забот — ажио задницу дерет.

Кузичев отмахнулся — дескать, разбирайтесь сами — и, уже повернувшись уходить, сердито сказал Сергею:

— Сам отдашь.

На том и разошлись. Сергей направился к телефону-автомату звонить Надюхе. Пока она дойдет от управления до Литейного, он успеет забежать вернуть деньги.

Как и хотелось Сергею, Екатерины Викентьевны дома не оказалось, была одна старушка мать. Узнала Сергея, насторожилась, поджала губы, но дверь распахнула — раз пришел человек, входи, не прогонишь. Сергей безо всяких предисловий протянул ей деньги, сказал, наклонившись к самому уху:

— Деньги это, восемьдесят рублей. Вчера ошибку дали, ошиблись. Возвращаем. Поняли?

Старуха с недоумением посмотрела на деньги, на него, удивилась, не веря ему, протянула обратно сложенные бумажки, но он не взял.

— Это ваши деньги. Ваши! — погромче повторил он, думая, что она недослышала.

Старуха ахнула от радости, прижала кулачок с деньгами к груди.

— Милый ты мой, значит, есть бог на небе, а совесть на земле. Это Катенька свои отпускные за печь отдала. Господи! Какие вы славные люди! А мы уж думаем, зубы на полку целый месяц. Господи, да что же я держу тебя у порога! Входи, Катюша вот-вот придет, порадуется.

Она суетливо задвигалась в темной прихожей, сама не зная, куда вести Сергея: то ли в кухню, то ли в комнату, где, видно, был еще непорядок. Сергей придержал ее под локоток, притянул поближе к себе, сказал в ухо:

— Спешу я, бабушка, бежать надо. А дочке скажите, после праздников заскочу, пол сделаю. Платить не надо, за те же деньги сделаю.

Старуха растроганно замотала головой:

— Господи, господи, дай тебе счастья, сыночек. Говорила Катеньке, хорошие люди, не могло так закончиться. Вот и вышло по-моему. Спасибо тебе, спасибо за доброту. А пол, — она махнула кулачком, — бог с ним, с полом. Мы там фанерку положили. Мышей у нас вроде нет, тумбочку поставим, и не видно будет.

— Сделаю, — сказал Сергей, чувствуя, как от жалости к старухе, вообще к этой семье, делается ему не по себе: стыдно, горько, досадно. И он повторил вдруг осевшим голосом: — Сделаю.

11

На этот раз открыла кислицынская молодуха Наталья — высокая, гибкая, красивая. Откинула длинную тонкую руку, как в цирке — алле, на манеж пожалте! И головой тряхнула — гордо так, по-актерски.

— Прошу вас, ждем. — Голос глуховатый, глубокий, приятный. Глаза большие, иссиня-серые, спокойные. Брови черные, крутыми дугами, никаких красок — сама вся светится. Халат в обтяжечку, из-под халата — брюки, на другой бы нелепо смотрелись, а ей все к лицу.

Познакомились, пожали руки, пошли по квартире. Наталья, как гид-экскурсовод, то туда покажет, то сюда: «Это кухня, там кладовочка, ниша, коридорчик, спальня родителей, кабинет, наша комната…» После каждой остановки и беглого осмотра неизменно спрашивала: «Понятно, да?» — обращаясь при этом к одной лишь Надюхе. И Надюха кивала с готовностью, бормоча: «Конечно, конечно».

Вслед за ними в маленькую комнату осторожно вошел Павлик, неся перед собой шахматную доску с расставленными фигурами.

— Ну вот, явление народу, — насмешливо сказала Наталья.

Павлик остановился перед Сергеем.

— Давайте блиц. Они боятся со мной. Я их всех обыгрываю.

— Ой хвастун! Какой же ты хвастун, — совсем не сердито сказала Наталья. — Дедушка тебя обыгрывает и папа, когда захочет.

— Это когда я захочу, тогда они выигрывают. Жалею их. — Павлик поставил шахматы на стул, потеребил Сергея. — У вас разряд? Какой?

— У меня высший разряд — строительный! — сказал тот, подмигнув Наталье. — Мы с тобой сыграем потом. А сейчас извини, брат, не могу. Работы, сам видишь, навалом.

— Блиц же, — заканючил Павлик. — Две минуты.

— Павел! — строго сказала Наталья. — Выметайся! Лучше сам… — многозначительно предупредила она.

Павлик засопел, как-то по-взрослому поправил очки, взял шахматы и удалился, ни на кого не глядя.

Чуть не сбив его, в комнату влетела Христина Афанасьевна.

— О, пришли! Рада, рада. Вас Надеждой зовут? Значит, Надюша? Можно так? Ну, отлично. Видели наши хоромы?

— Прекрасная квартира, — сказала Надюха.

— Прекрасная, пока не берешься за уборку да за ремонт, — пожаловалась Христина Афанасьевна. — А для нас с Наташенькой она ужасная! Сколько мы тут потрудились. Правда, Наташа?

Наталья закатила глаза и развела легкими руками — получилось это больше в шутку, чем всерьез.

Христина Афанасьевна без всяких переходов заговорила о деле. В первую очередь, по ее мнению, надо браться за маленькую комнату, привести в порядок, побелить, поклеить обои и всем дружно наброситься на книги: протереть, пропылесосить, перенести в чистую маленькую комнату. Затем ремонт кабинета — полностью, до последнего гвоздя, чтобы потом уже не беспокоить Андрея Леонидовича. Ну, а дальше — как угодно: то ли комнату молодых, то ли спальню — все равно.

— Все ясно. Надежда займется комнатой, я — плиткой, — решил Сергей. — Вы поможете разметить стену под плитку?

— Ну разумеется! Итак, вы приступайте, а мы с Наташенькой пойдем складывать книги из спальни. Все равно же надо будет освобождать!

Они ушли, и вскоре в спальне загудел пылесос.

Надюха переоделась в старенький сарафан, линялый и тесноватый, в котором бегала еще школьницей. Застелила в маленькой комнате пол газетами, установила лестницу, полезла со скребком обдирать с потолка отставшую известку.

Для разметки стены приглашен был из глубины квартиры Александр. В кургузом своем спортивном костюме, серьезный, надутый, он принес чертеж в полватманского листа. У него все уже было размерено и начерчено, оставалось лишь нанести мелом контур будущей кладки и примерно наметить, где пройдут водопроводные трубы. Проект был хорош, особенно понравилось Сергею то, что Александр «привязал» кухонный гарнитур к имеющейся разводке горячей и холодной воды, так что никаких особых слесарных и сварочных работ не предстояло. Александр тотчас, как только закончили разметку, ушел.

Сергей сбегал на стройку. За рамами лесов нашел старую детскую ванночку, захватил и ведро для воды. Вернулся полный нетерпения скорей-скорей взяться за работу. Быстро, вприпрыжку перетаскал из маленькой комнаты на кухню мешки с песком и цементом, пачек десять плитки. Привычной рукой, на глазок сыпанул в ванночку песку, потрусил цемента, еще прибавил, еще. Коротким мастерком перемешал, взрыхлил смесь, пальцами размял комки, вылил ведро воды, плеснул еще, сколько рука отмерила. Тщательно, бережно, неторопливо начал первый замес.

Возле него то и дело кто-нибудь проходил: то Александр, то Павлик, то Христина Афанасьевна — таскали в прихожую увязанные пачки старых газет, журналов, черновиков. Павлик каждый раз останавливался за спиной Сергея или сбоку и молча сопел, глядя, что делает Сергей.

Закончив замес, Сергей напористо, одним натиском отбил молотком штукатурку по намеченному контуру стены, вколотил дюбель с отвесом и сел покурить перед началом работы.

Перекур этот перед первым рядом тоже пришел не сразу. Чего, казалось бы, еще: разметил, сел, сигарету в зубы и — пошла, родимая! Нет, есть тут маленькая, но тоже очень многозначительная хитрость. Вот сидишь ты в сторонке, покуриваешь и вроде бы ничего не делаешь, даже не шевелишься, а глаз тем временем вверх-вниз, туда-сюда, как бы рисует, планирует будущую кладку: во-о-он та щель между кирпичами — останется слева, сантиметра на два от края будущей кладки, а вот это место, где выбоина, тут как раз и пройдет нижняя кромка, замазать выбоину придется, потолще раствору положить… Вот так посидишь, выкуришь сигарету, а глаз уже разметил, запомнил, как и что, свыкся с местом. Со стороны поглядеть — сидит мужик и курит, шабашничает, а на самом деле тут, может, и свершается самая главная работа: настройка глаза!

Тут — как и со стенкой: первый ряд уложишь точно, по бечевке и по отвесу, так и пойдет, ровно, гладко, красиво, а если поспешишь, спортачишь, ее и начнет вести, кособочить, так до неба и не выведешь ровизну. Поначалу, когда не знал этого, частенько выходили у него «дунайские волны». Ботвин морщился, ворчал: дескать, где же твой глаз, рабочий класс? Кладку, конечно, принимал, куда денется, но Сергею не то чтобы стыдно бывало, а как-то заедало его: что ж, неужели не сможет «стрелкой», как другие каменщики, тот же Кузичев, например? Потом, через много дней сообразил, в чем секрет, и про себя сочинил такое правило: первый ряд — как на парад. Старик тоже знал, что почем, но только словами не мог выразить. А он словами выразил, значит, кое-что да смыслит, не пустой котелок. Когда сказал ему про первый ряд, он: ага, ага, а как же! «Ага, ага», а что же молчал? Так вроде, говорит, само собой ясно. Само собой!

Первый ряд — как на парад! Сразу не задашь глазу точную вертикаль и толщину подмазки — запляшут плитки вкривь и вкось, покатится шов, как по ухабам. Глаз, рука, выдержка. Тут, для работы с плиткой, не всякий характер гож: если каменщик заполошный, торопыга, у него и кладка такая же выйдет: ребристая, неровная, лихоплясная, как у Мартынюка, а если выдержанный, основательный, вроде Кузичева, то и кладочка идет как зеркало, шовчики струнами, как в Зимнем! Есть там камины, выложены изразцовой плиткой…

Он потушил окурок, аккуратно положил в угол. Ну что ж, начнем? Натянул резиновые перчатки, вынул из пачки первую плитку, покрутил так-сяк — наплывов нет, и кромки чистые, хороший признак. Окунул плитку в ведро с водой, зацепил из ванночки густого тяжелого раствора, размазал пальцами, подержал плитку на весу и — хоп! — к стене ее, у самого пола. Взял вторую, окунул в воду — раз! Зацепил раствору, размазал — два! Приляпал над первой — три! Придавил, пристукнул костяшками пальцев — четыре! И пошла, пошла плитка за плиткой, полез вверх первый вертикальный ряд. На третьей вертикали возник опять, как и днем на стене, этот внутренний размеренный счет: раз — два — три — четыре. Пошла глухая кладка…

Главное в жизни — уметь как следует делать какое-нибудь дело, быть мастером. Вот он, Сергей Метелкин, как ему кажется, может показать класс в кладке кирпича и плитки. Неважно, кем он станет в будущем — прорабом, начальником повыше или пойдет в науку, а каменщиком он останется на веки вечные, потому что это как раз такое дело, где воедино сливаются его знания, умение и чутье. Тут он тоже в своем роде если не доктор, то кандидат, уж точно. Кладет, можно сказать, по науке: первый ряд, как на парад, счет «раз — два — три — четыре» из экономии дыхания и силы рук, настройка глаза перед началом работы. Наверняка еще что-нибудь найдется, если специально покопаться, пошевелить мозгами. Только зачем? Что, статью он будет писать? Или инструкцию для начинающих? Тут если нет желания, предрасположения к совершенствованию, если нет страсти сделать то, что делаешь, как можно лучше, — для себя как можно лучше! — если нет всего этого, то никакие инструкции, никакие наставники и учителя не помогут. Сколько еще таких, которым лишь бы максимум выгнать, — работа для них не удовольствие, а только касса, где дважды в месяц можно заправиться наличными. А некоторым и максимума не надо — средним довольствуются во всем: и в заработке, и в интересах, и в правах.

У него же, у Сергея Метелкина, работа в крови, потому что всю жизнь в работе. Работать для него, как пить-есть. Дня, наверное, не сыщется, чтобы не было в его жизни какой-нибудь работы. В деревне, бывало, зимами ставные сети плел с отцом, кожи выделывали, поплавки точили из сосновой коры. Летом — рыбалка, не любительская, с удочками, в свое удовольствие, а в артели, до кровавых мозолей, особенно когда захватывал низовик на Кравотынском плесе и приходилось выгребать по волне в спасительные бухточки до Кошелева острова. С пчелами возни тоже хватало: то отсадка, то подкормка, откачка меда. Сенокос — тоже не без него. Осенью ягоды пошли, грибы — мать не управляется, гонит в лес, заготавливать на зиму. Если бы не один он был у нее, тогда другое дело, а то никого больше, ни братьев, ни сестер, вот мать и понужала его и в хвост и в гриву. Даже в праздники не удавалось поспать в свое удовольствие — чуть забрезжит, мать уже на ногах, уже кричит на всю избу: «Сережка, вставай-ко, сынок, а то пристанет лежебок». Отец мягкий, спокойный, а мать шебутная. Бывало, ночью подхватится и айда блины печь. Отец ворчит за занавеской, Карьер в сенях скребется, повизгивает, дух блинный чует, думает, хозяин в лес собирается. А она выгонит горку блинов, поест, успокоится и снова спать. Он и в армию-то с охотой пошел от такой домашней жизни. Хоть и сам, когда заведется, такой же моторный, как и мать, а не любил, когда она прыть свою проявляла, — корежило его от ее характера.

А в армии — тоже: два года как с заведенным движком с утра до ночи, четко, строго, «регламентировано», как любил повторять помкомвзвода лейтенант Зубарев. «Это вам не тьму какая-нибудь таракань, — говаривал он. — Это — Ленинград! Тут все должно быть регламентировано». Регламентировано, расписано, рассчитано до последней минуты, заполнено службой, занятиями и работой, а все же просочилась сквозь все строгости и распорядки нормальная человеческая жизнь — Надюха. Может, потому и получилось с ней так быстро и всерьез, что была она простая, веселая, открытая, своя в доску, как будто из родной деревни Турской.

А как познакомились? Он дневалил по казарме, а она как раз против их окон на лесах работала, фасад затирала. Денек был жаркий, июль — окна настежь. Девчата перекрикиваются, смеются, поют. Солдат, известное дело, на девичий голосок — как пчела на цветок. Сергей как засек ее, так уже и не отходил далеко от окна: покрутится возле входа, у тумбочки с телефоном, все тихо-мирно, и — опять туда, поближе к ней. Но и правда, хороша была Надюха в новой, подогнанной по фигуре спецовке и брюках из синего полотна. На голове косынка, хвостики под подбородком, лицо смуглое, загорелое, как бы в овале, как у деревенской матрешки. Губы сочные, пухлые; когда улыбается, рот — полумесяцем, концами кверху. Нос чуть вздернут, в щедрых веснушках, словно посыпанный слюдяной крошкой. Глаза голубые, мягкие, веки подведены синью, но не очень, чуть-чуть, отчего голубизна еще яснее, еще глубже. Работает, сама себе напевает: «Во поле березонька стояла». И улыбается сама себе. Его заметила, насторожилась, но разглядела — заблестели, залучились глаза, фыркнула, повернулась алой, нагретой солнцем щекой. Он стоит подбоченясь, на нее смотрит в сто глаз, и она на него поглядывает все с бо́льшим и бо́льшим интересом.

А посмотреть ей тоже было на что. Он вообще аккуратный, а тут, по случаю дежурства, был как с иголочки: куртка, брюки отглажены, значки, пуговицы, бляха надраены зубным порошком до солнечного сияния, погончики на латунных планках как штампованные, ремень затянут — ребра выпирают. На поясе штык в чехле. Пилотка лихо сдвинута на правую бровь, слева вихор.

Увидел, как она постреливает глазками, прыскает в ладошку, походил туда-сюда по казарме между койками, показал себя и вдруг махом выпрыгнул через окно на леса. Она так и ахнула: дескать, разве ж можно так пугать? Он глянул на стенку, будто проверяющий, и: «Ну что у вас? Какие трудности?» Она смеется, головой покачивает, удивлена его прыткостью. «Как зовут? Василиса Прекрасная?» Опять смех. «Будем знакомы. Сергей». Думал, сробеет, не даст руку — нет, дала, смутилась, покраснела, но пожала крепко и назвалась: «Надя». И что поразило: какая-то ясность в ней, чистота, добрая, доверчивая душа. «Очень быстро работаешь, Надюша». — «Как так?» — не поняла, но смеется. «Стенка фасадная, отделывать надо особенно, не спеша». — «Я так и стараюсь». — «Быстро стараешься». — «Ну, правильно, нас так и учили». — «Чем быстрее будешь стараться, тем быстрее кончишь и уйдешь». — «Конечно, на другой этаж перейду». — «Ну вот, видишь, какая грустная история, ты перейдешь, а я останусь…» Опять смеется. Что бы ни сказал, ей все смешно. «А слушай, Надюша, давай так: ты замазываешь, а я буду отковыривать. Дотянем до конца службы. Меньше года осталось». — «Ишь ты, хитренький какой! Вытурят за такую работу». — «Чудачка, кто тебя тронет — я же на посту!» — «Ах да, этого я не учла». Он взял ее руку, склонился над ладонью. «Ну, девочка, чудеса! Руки у нас одинаковые!» — «Ой, правда?» — Бросила полутерку голова к голове, принялись разглядывать ладони. Да, были у них кое-какие общие линии. «Все, Надежда, шутки в сторону, тут нарисована наша судьба. Нам надо дружить, вместе ходить». — «Ты думаешь?» — «Железно!» — «Ой, как интересно!» — «Ты давай-ка не ойкай, а запомни: в это воскресенье, в одиннадцать ноль-ноль у Исаакиевского собора».

Она пришла, и не в одиннадцать ноль-ноль, а даже раньше. Где они бродили в тот день, о чем говорили, что делали, затерялось в памяти; запомнилось одно: как он налетел на патруль и подтянутый лейтенант, витринный красавчик, проверив по удостоверению право на значки, заставил из шести снять четыре чужих, надетых для красы, и сунул их себе в карман. «Раздел» в присутствии Надюхи. Думал, воспитывает солдата. Едва отошли от патруля, Надюха, огорченная, расстроенная, взяла под руку, сказала: «Дурак этот лейтенант, такие красивые значки отобрал. А ты пожалуйся генералу. Есть у вас добрый генерал?»

Вот это и запомнилось от первого свидания. А сколько их потом было!

Дальше — больше, началось какое-то сумасшествие: самоволки, побеги через забор, по чердакам в спортивном костюме, цирковые трюки с попаданием обратно в казарму, хитрость, храбрость, отчаянность, лишь бы увидеться хоть мельком.

Надюхе тоже круто приходилось. Отец строгий, на слово суровый, не позволял гулять допоздна. Чего уж только она не придумывала: и дежурства в дружине, и сверхурочные работы, и какие-то собрания в комсомольском штабе. Но как ни прятались, пришлось раскрыться. Надя устала, да и ему тоже нелегко было: перебрал всю норму нарядов вне очереди, в конце концов вызвал его замполит, побеседовал по-отечески и пригрозил, что напишет родителям. А кому интересно, чтобы на него прикатила такая «телега». Пришлось стиснуть сердце в кулак, видеться только по воскресеньям, и то, если давали увольнительную, но, правда, после беседы с замполитом никаких задержек с увольнительными не стало: поняли, что дело серьезное, не рядовой флирт — любовь!

Ну и родители поняли, тоже перестали зажимать, куда денешься, коли родная дочь по парню слезами исходит — вызнали у нее тайну, к себе его пригласили. Так и попал он к ним впервые в дом. И ничего, нашли и общий язык, и взаимопонимание, и даже понравились друг другу.

Отец ее Кондратий Васильевич выставил ради знакомства бутылку «экстры». Мать Ольга Трофимовна закатила обед, как на праздник: вареньями разными, пирожными, конфетами угощала. После обеда Кондратий Васильевич отослал женщин «погулять», а сам прямо, без околичностей, с твердостью, понравившейся Сергею, завел разговоры про жизненные планы молодежи. И когда услышал такой же прямой и ясный ответ, сказал, что даст на первое время, после выхода Сергея с армейской службы, одну из двух имеющихся комнат — временно, потому что у Нади есть младшая сестренка Люба, которая растет и которой нужна будет площадь. Сергей сказал, что не намерен сидеть на шее у родителей, а будет работать и через работу добиваться собственной квартиры. Кондратий Васильевич, одобряя его, похлопал по плечу и сказал «молодец». Сергей тогда воспарил от такой сдержанной похвалы, как будто его похвалил сам министр обороны.

Поженились сразу, как только Сергея демобилизовали. Три года прожили в маленькой, десятиметровой комнатке у родителей Надюхи. Люба спала на раскладушке в большой комнате у телевизора.

Ольга Трофимовна, женщина крупная, спокойная, добрая, ни разу за все время, сколько знал ее Сергей, не повышала голоса, не пыталась командовать, не таилась от зятя. Что бы ни случалось между молодыми — а бывало, что Сергей задерживался после работы, выпивал с приятелями, — никогда не упрекала его, не настраивала дочь против него: наоборот, старалась смягчить, сгладить шероховатости спокойным, ласковым словом, доброй усмешкой.

Сергей устроился в тот же ремонтный трест, где работала Надюха, и вскоре, как самый сметливый и добросовестный из учеников, был поставлен подручным каменщика.

Работа понравилась, легко сошелся и с людьми. Звеньевой Кузичев особой заботой не баловал, но и строгостью не досаждал. Подойдет, бывало, постоит молча, крякнет и уйдет. Так ли, не так ли — бог его знает, молчит, не поправляет, — значит, не совсем уж худо. Иной раз позовет, скажет: «Смотри», — а сам работает как ни в чем не бывало, ничего не объясняет. Вот так, вприглядку, и научился стенку класть. Мартынюк поначалу порывался было входить в роль поучителя, но Кузичев сразу осадил его, и тот больше не навязывался со своими советами.

Все было хорошо у них с Надюхой, но вот жилье… Сколько нервов ушло только на одни поиски, а сколько еще предстоит мытарств, пока въедут наконец в свою собственную квартиру! Но теперь уж близко, близко это время, и как бы ни было трудно, а квартиру они сделают во что бы то ни стало! Любой ценой!

Сергей уже давно вел кладку, забывшись в работе и думах, посасывая потухшую сигарету. Ряд за рядом, плитка за плиткой лез от пола до верхней отметки кафель, скрывалась за ним безобразная, оббитая кирпичная стена. И новый, более размеренный, чем обычно, счет сам собой плелся в голове: раз — два — три — четыре, тук — тук — тук…

Кладка шла размеренно, ходко. Плитки подобрались ровные, без наплывов, раствор не тек, ложился густой, круглой лепехой. Все было под рукой, и стульчик, на котором он сидел, был нужной высоты.

Сергей дал рукам передышку и тут только заметил, что позади него, опершись на палку, стоит Андрей Леонидович, наблюдает за работой.

— Хорошо работаешь, споро, — сказал Андрей Леонидович, доставая трубку и кожаный кисет. — Внутренний ритм чувствуется. Сам-то чувствуешь?

— Это я счет веду, — ответил довольный Сергей. — Счет внутри как бы сам собой бьется, а я к нему приноравливаюсь. Иногда песня звучит, чаще просто счет.

— Очень интересно! Это у всех? Не спрашивал у товарищей?

— Не знаю. Разговора не было. Кузичев, звеньевой, тот, видно, тоже под счет кланяется, а другие — кто их знает?

— Ты поговори, спроси. Потом скажешь. Трудовой ритм — чрезвычайно интересно, чрезвычайно! В этом есть нечто извечное, пульс творящей сознательной материи!

Андрей Леонидович торопливо раскурил трубку, и, пока он раскуривал, Сергей спросил с насмешкой:

— Это я, значит, «творящая, сознательная»?

— И я! — воскликнул Андрей Леонидович. — Когда я крепко вхожу в работу, мысли идут не сплошным потоком, а в определенном ритме: мысль, запись мысли, пауза, мысль, запись, пауза и так далее. Думаю, что есть ритм и в труде поэтов, художников.

— У них-то да, — согласился Сергей, — которые мастера.

— Мастера! — горячо поддержал Андрей Леонидович. — Именно мастеров имею в виду. Мастер от немастера отличается степенью интеллектуальной и физической напряженности в процессе творения, кроме, разумеется, самого главного — дара божьего. Но и при равной одаренности истинный мастер всегда заставляет себя подниматься на самые вершины своих потенциальных возможностей, и вот тогда-то и появляется ритм. Значит, мы с тобой истинные мастера. — Он рассмеялся и спросил вдруг, без всякого перехода: — Ну, а книжечку Энгельса прочитал?

— Читаю, в метро, — ответил Сергей и, словно бес какой-то дернул его за язык: — Дочитываю, немного осталось.

— Ну и как? Нравится?

— Ага, интересная, прямо как детектив.

Андрей Леонидович расхохотался.

— Де-тек-тив! Ну, ты даешь, гегемон! Энгельс бы от души посмеялся, он юмор понимал. Ну, а если всерьез, что поразило тебя, что задело сильнее всего?

— Ну вообще, — Сергей помялся, не зная, что сказать. — Вообще сильная книга.

— «Сильная книга» — явное принижение выдающегося труда Энгельса. Ведь это он первый сказал: труд создал человека. Не бог, а труд!

— Ага, точно, вот это больше всего поразило, — слукавил Сергей.

— Ну, а еще что? Какие еще мысли запали в голову? — Андрей Леонидович придвинул стул, сел напротив Сергея.

Сергей понял, что профессор не думает отчаливать, наоборот, наступает, окружает, метит своим крутым лбищем прямо в переносицу. Почувствовав, что на серьезе ему не вытянуть, Сергей ринулся в балагурство:

— Белые кошки с голубыми глазами запали в голову. На ветках сидят, глухие, как пеньки, на дне Индийского океана.

Андрей Леонидович улыбнулся, но как-то не очень охотно, чуть брезгливо.

— Кошки? Кошки ему запали в голову. И собаки с попугаями — тоже?

— Ага, забавное место.

— Энгельс был весьма остроумным человеком, но пойми, мой милый, не ради же белых кошек и говорящих птиц написал он эту работу.

Андрей Леонидович с раздражением пристукнул палкой и ткнул Сергея мундштуком трубки. Сергей смущенно рассмеялся, хотя ему было совсем не смешно.

— Ладно, — задумчиво глядя на него, сказал Андрей Леонидович, — вижу, не успел прочесть, полистал. Прочти. Очень любопытно, что́ скажешь.

Андрей Леонидович ушел. Сергей бросил окурок, повернулся к стене. Не работалось, сбилось настроение. Он устало опустил руки. В маленькой комнате Надюха пела свою любимую: «Во поле березонька стояла…» И песня эта, родной Надюхин голос вывели его из оцепенения. Он натянул перчатки, и вскоре снова застучало внутри него: раз — два — три — четыре…

Раз — два — три — четыре…

— Серьга!

Раз — два — три — четыре…

— Сережа!

— Раз — два — три — четыре…

— Серьга, кончай!

Надюха трясла его за плечо, показывала на часы — половина одиннадцатого. Когда вернутся домой, будет первый час ночи…

…На кухне горел яркий свет. Христина Афанасьевна сидела за столом, над раскрытой книгой. Она грела на электрической плитке ужин им, но Сергей и Надюха отказались. В глубине квартиры раздавался чей-то голос, кто-то читал вслух. Сергей поднялся со стульчика, разогнулся и только тут почувствовал, что зверски устал. Спина занемела, а руки сделались словно каменные, — смешно даже, не поднимаются. Ну что ж, зато восемь вертикальных рядов! Считай, полдела сделано. И раствору хватило точно, в самый раз. Сергей прищурился, критически глянул на свою работу: ничего, ничего, круто легло. Он плотно затер цементом швы, смочил тряпку, мягкими круговыми движениями вытер плитки — заблестела стенка, заискрилась голубенькими цветочками. Сам бы ел, да денег жалко! Устало обмыл в ведре перчатки, стянул, кинул на батарею. Руки были красные, распаренные, как после стирки. Он прошел в ванную, тщательно, не спеша вымыл их с мылом прохладной водой. Придет домой, Надюха смажет кремом, разотрет, помассирует, ласково приговаривая: «Ох вы, рученьки мои, миленькие, устали, бедные, наработались…»

Когда он проходил по коридору мимо кабинета, ему бросилось в глаза, что на диване сидела, закинув ногу на ногу, Наталья в синем спортивном трико, приятный профиль, гладкие черные волосы, курит — дым колечком к потолку. «Хороша!» — подумал Сергей. На другом диване листал книгу Павлик. Самого старика не было видно, лишь доносился из-за книжной баррикады его звенящий, громкий голос. Сергей отчетливо слышал слова, каждое в отдельности, но во фразу они почему-то не сложились, так и пролетели мимо, каждое само по себе.

Христина Афанасьевна поднялась от книги, глаза у нее были красные, усталые.

За вечер Надюха отмыла потолки в маленькой комнате и кухне, на первый раз побелила, содрала старые обои, вынесла мусор в уличные баки. Христина Афанасьевна и Наталья остались довольны результатами первого дня. Договорились работать полный день второго мая.


Несмотря на поздний час, в городе стояла обычная предпраздничная сутолока. Люди торопились попасть в гастроном, запастись на день грядущий выпивкой и закуской. Торжественно сияли промытые витрины, огни иллюминаций красными, желтыми пунктирами высвечивали насквозь весь Литейный проспект. Небо над Невой прорезывалось перекрещивающимися голубыми лучами корабельных прожекторов. То тут, то там лопались одиночные ракеты.

Они купили бутылку «Агдама» и маленький торт с розами из крема. Толкаться в очереди за колбасой не было сил, решили ехать домой — кое-что на ужин в холодильнике имелось.

От Литейного до проспекта Чернышевского шли по улице Петра Лаврова. По-весеннему пряно пахло пробивающейся на газонах травой, дымком тлеющих листьев. На скамейках судачили припозднившиеся старухи, державшие на коленях престарелых своих собачек. Бродили обнявшись влюбленные.

Сергей угрюмо молчал.

Надюха тоже была задумчива, грустна, чувствовалось, устала. Все сиденья в вагоне метро были заняты, и они встали возле закрытых дверей. Надюха, зевая, уткнулась Сергею в грудь. Рядом с ними две девицы, размалеванные, расфуфыренные, шептались нос к носу, прыскали от смеха, пригибая колени.

Сергея вдруг словно толкнуло изнутри: что за люди вокруг, кто они, чем дышат, чем интересуются? Девицы не в счет, сразу видно, что за птахи. А вот пара, слева: он — лохматый очкарик, она — ничего, смазливенькая, все есть, все в меру. Одеты по-студенчески: широченные штаны, туфли на платформе, замызганные куртки.

— Я все думал, как бы укоротить циклы мутаций, — говорил парень, придерживая подругу за плечо, — и знаешь, сегодня, уже под конец, во время уборки лаборатории, пришла колоссальная мысля. Помнишь, были описаны случаи однополого размножения? Где-то в Армении, возле Севана, есть ящерицы-самки, откладывают неоплодотворенные яйца, и из них выводятся опять-таки только самки. Представляешь? И там же говорится про опыты с крольчихами: берут крольчиху, вынимают из нее яйцеклетку, трясут на вибростенде, брызгают кислотой и засовывают обратно в крольчиху. Через тридцать дней рождается крольчишка, способная давать новое потомство. Усекла?

— Волик, ты гений! — насмешливо сказала девушка и добавила: — Скоро без мужиков будем обходиться…

Парень взглянул на нее, понял и грубовато притиснул к себе. Она заметила, что Сергей смотрит на них, ткнула парня в бок, и они заговорили шепотом.

Сергей с досады даже вспотел, так захотелось узнать дальше про крольчиху — зачем они такие, без самцов? Но пара отодвинулась, оттесненная новым валом пассажиров, и вскоре вышла.

Сергей обвел глазами вагон: две трети людей с книгами, газетами, журналами. Вот, например, на противоположной стороне: совсем слепошарый, книжку водит перед самым лицом, как будто стругает носом строчки. «Политика и литература» — от одного названия тоска во всем теле, а он читает взахлеб. Встал на остановке и так с книгой у носа, не отрываясь, и вышел. Чудно!

Или вон пара: по виду работяги, он и она в потертых плащах, сапоги в извести или в краске, лица, как у базарных ханыг, а смотри ты, туда же, сидят с книжечками, как студенты какие или научные работники…

— Слушай, такая хохма вчера со мной, — заговорил какой-то парень поблизости от Сергея, рассказывая приятелю. — Пошел погулять с Вовкой, зашел в магазин за хлебом. Оставил коляску у входа, взял хлеб и чапаю себе домой. Пришел, сварил кофе, нарезал хлеб, намазал маслом, жую, кофеем запиваю, а сам думаю про отрицательную обратную связь, ну про цепочку поджигающего импульса, помнишь, говорил? И вдруг балдею. Вовка-то где? Представляешь? Вовка-то у магазина! В колясочке!

Парни вышли. Надюха, державшаяся за отвороты плаща, зашептала в лицо Сергею:

— Ужас какой-то, ребенка оставил!

Сергей кивнул: дескать, чего только не бывает.

— А про крольчиху слышал? — шептала Надюха. — Жуть, да? А для чего это они так?

— Наука… — Сергей подумал немного и добавил: — Все любопытно попробовать.

Надюха зевнула.

— Я в школе за живой уголок отвечала, два года вела. Люблю животных. Смотри, сколько с книгами, — внезапно сказала она.

Сергей вспомнил про зачет по диамату, вынул из кармана «Роль труда». Надюха висла на нем, валилась от усталости. «…Коротко говоря, формировавшиеся люди пришли к тому, что у них явилась потребность что-то сказать друг другу…» — прочел Сергей и подумал, что сейчас, в этом полном людьми вагоне, после двухсменной работы, у него совсем нет никакой потребности разговаривать с кем бы то ни было…

12

Первомайское утро выдалось ясное, пригожее. Воздух был чист и прозрачен, ни дымки, ни тумана. С восьмого этажа из окна комнаты, которую снимали Сергей и Надюха, открылись далекие дали: пустыри и луга, дороги, расходящиеся лучами; перелески, отороченные красноватым тальником; оранжереи, тянущиеся почти до самого аэропорта; серебристые точки самолетов; аэровокзал с пятью стеклянными башнями-стаканами; крохотные, похожие на пупырьки, здания обсерватории на Пулковских высотах.

Радио пело и играло без передышки. Празднично пахло свежей выпечкой. У соседей на балконе похлопывал по ветру флаг, требовательно и капризно тявкал фокстерьер Артурка.

На демонстрацию Сергей поехал один. Надюха собиралась к матери, помочь с приготовлениями (были созваны гости), да и по Оленьке соскучилась — сутки не видела, а будто целый год. Договорились, что Сергей сразу после демонстрации приедет к Надиным родителям, там и отметят Первомай.

Сбор был назначен на девять утра во дворе РСУ. Отсюда, получив флаги и транспаранты, должны были двигаться по Литейному до Невского и дальше прямо на Дворцовую площадь в колонне Дзержинского района.

Во дворе Сергея встретили радостными криками. Больше всех кричал Мартынюк, он был уже изрядно навеселе, суетился, бегал, выпятив живот. Деятельный Нохрин вручил Сергею портрет Косыгина в алой витой рамке.

Сергей, купивший по дороге леденцов, теперь раздавал конфеты горстями женщинам. Ирина Перекатова выглядывала из-за подружек и — Сергей это сразу заметил — как навела на него свои пугалы, так и не отводила. Когда он подошел к ней с пригоршней, она спряталась за шарики — красный, голубой, розовый. Подружки, державшие ее под руки, принялись кричать наперебой:

— Ирка, бери, пока дают!

— Серега, нас, нас не забудь!

— Поцеловал бы вместо конфет!

— Ирка, дура, чего прячешься?

— Давай, давай конфеты, а то горько во рту.

— Ирка, горько!

Сергей отсыпал каждой, сунул и за шарики, Перекатовой. Она выдвинулась, кроха, с алыми пятнами на лице, блестя черными глазами, сказала густым, с хрипотцой, голосом: «Спасибо». Девушки отобрали у нее шарики, завернули руки за спину подвели к Сергею.

— Ну, ради праздничка!

— Весна же!

Если бы он сам ее прижал, началась бы веселая возня, как это бывает, с хохотом, щипками, с колотушками по спине, и все было бы нормально. Но теперь она стояла перед ним, ждущая, вся в его власти, и Сергея вдруг взяло за сердце, перехватило дух. Он склонился к ней, коснулся губами щеки, увидел, как затрепетали густые черные ресницы, и две дерзкие искры блеснули перед ним. Девушки почему-то ахнули. Ей вернули шарики, она спряталась за них, но тотчас протянула Сергею, сказала:

— Возьми, дочке будут.

— Пошли! Пошли! — закричали под аркой, и колонна тронулась.

Сергея подхватили девушки, потащили с собой.

— Сережа, после демонстрации — к нам!

— У нас в общежитии складчина.

— Без тебя — никак!

Сергей смеялся, мотал головой.

— На грех подбиваете?

С Дворцовой площади вместе с порывом ветра звонко ударило маршем. Перекрывая гром оркестра, со всех углов площади грянуло в движущиеся массы: «Героическому рабочему классу — ура-ра-а!» — «Урр-ра-а!» — вторили колонны. «Славным труженикам Дзержинского района — урр-ра-а!» — «Урр-ра-а!»

Сергей не заметил, как Ирина отстала и снова очутилась рядом с ним. Вцепилась:

— Держи, а то снесет.

Ряды побежали, праздничный поток развалился на два рукава. После площади они пошли по улице Халтурина.

Общежитие помещалось на первом этаже — огромная квартира, шесть комнат, кухня, ванная. Комната, куда завели Сергея, была просторная, высокая — хоть играй в мяч. Койки сдвинуты к стене, составлены друг на друга, в центре — длинный стол из столиков, как ряд, выложенный из костяшек домино. Четыре полукруглых окна задернуты желтыми казенными занавесками, тонкими и прозрачными. На тумбочках цветы: бледно-розовые гвоздики и красные тюльпаны. Яркая лампа на длинном, мохнатом от пыли шнуре. В углу, на тумбочке гремит маленький телевизор, исторгает из себя всю свою мощь: «Славным труженикам проектных институтов — урр-ра-а!»

В комнате уже было полно народу. Парни с гривами до плеч, в белых рубашках и галстуках, девушки в брюках с широченными штанинами стояли вдоль стен, сидели возле стола, уставясь в телевизор. Пришедшие стали толпой напротив телевизора, как в красном уголке, когда нет свободных мест.

Сергей положил шарики на кровать. Ирина пообещала напомнить, когда он будет уходить.

Наконец из кухни начали носить закуски и горячее, весело забегали девушки, засуетились вокруг стола. Появилась раскрасневшаяся тетя Зина, звеньевая маляров, сорокалетняя бобылка, и принялась командовать:

— Эй, молодежь! Чего как засватанные? А ну, айда за стол! Па́рам па́рам — кто с кем, потом разберемся.

Она хватала парней и девчат за руки, тянула от стен, толкала к столу, приговаривая: «Выдыхается, испаряется, горячее стынет».

Уселись плотно, плечо к плечу, не повернуться. Сергей сел рядом с Ириной на доску, кинутую между двумя табуретками. Тетя Зина налила себе водки, хлопнула в ладони, призывая всех затихнуть, хотя никаких особых разговоров за столом не было: так, невнятный говорок. Подняв стакан, она сказала:

— Ну, молодежь, давай-ка выпьем за наш светлый весенний праздничек. За то, чтобы всем нам хорошо работалось, чтоб любовь у вас была крепкая. — При этих ее словах раздался веселый одобрительный гул. Тетя Зина постучала вилкой по столу и, откашлявшись, закончила: — Чтоб каждая вышла отсюда в свою отдельную квартиру с хорошим человеком!

Засмеялись, задвигались, кто-то выкрикнул:

— Тете Зине — ура!

Все подхватили, не очень дружно, вразнобой, но весело, с хохотом. Потянулись друг к другу фужерами, стаканами, кружками.

Сергей чокнулся с Ириной и с ближайшими соседями: дотягиваться до всех не было никакой возможности. Ирина чуть пригубила красного вина, взялась накладывать Сергею закуски: белые молочные маслята, разлапистые грузди, капуста с брусникой, плавящаяся жиром селедка с фиолетовыми кружками лука, ветчина, сыр, ломтиков пять колбасы, — навалила от всей души полную тарелку. Сергей ахнул:

— Спятила?

Раскрыла глазищи якобы в недоумении:

— А что?

— Да я же не троглодит. Дома еще придется есть.

— Ну, это нескоро.

— Думаешь, я тут до ночи засяду?

— Сразу убегать нехорошо.

— После второй подниму якоря.

— Девушек обидишь.

— Ничего, перетопчутся.

— И меня…

— Но ты же не дурочка, должна понимать.

— Понимаю. Ешь давай.

Не успели как следует закусить, тетя Зина опять подняла стакан, но, подумав, опустила.

— Мы тут маляры да штукатуры, мелкая рабочая кость, а вот в гостях у нас, — она указала на Сергея, — очень хороший человек, каменщик! Наше слово — что? — побрызгать, помазать, его слово — камень положить. Пусть скажет чего-нибудь, крепко мужицкое, нашенское. Только без оборотов-проворотов, это мы и сами могем.

Она сипло засмеялась щербатым ртом, и стало видно, что предки ее были восточные люди: круглое лицо, узкие глаза, маленький приплюснутый нос.

— Правильно! Сережа, скажи!

— Пусть скажет.

— Каменщик, врежь! Кирпичом!

Сергей крутил перед собой стакан, ухмылялся, думая, что бы такое сказануть. Просят крепко мужицкое, нашенское, и в то же время «очень хороший человек, каменщик!» — как тут быть? И вдруг зажглось в нем прежнее, деревенское, лихое, от чего замурашилась кожа на спине, стало озорно на душе, и он пошел молотить, что подвертывалось на язык:

— Ваше слово — брызгать, мое — камень класть? Может, так, а может, иначе. В такую малину попадешь, чего помнил, позабудешь, чего знаешь, не соврешь. На работе-то не видно, какие вы, ягодка к ягодке, симпатичные. Сам бы ел, да зубы съел. Как говорят, кабы не было жалко лаптей, убежал бы от жены и от детей.

— Лапти найдем! — выкрикнула тетя Зина.

— Иринка сплетет, — подбавил кто-то.

Все засмеялись, принялись выкрикивать — каждый по слову. Речь сбилась. Сергей стоял, пережидая шум и смех.

— У нас в деревне еще так говорили: лакома овца до соли, коза до воли, а Маша до любови, — сказал он, глянув сверху вниз на Ирину.

— Тошно тому, кто любит кого, а тошнее тому, кто не любит никого, — окая, пропела Ирина, вызвав смех и одобрение.

— Любит с оглядкой таракан за кадкой, — как бы подсказала Ирине тетя Зина. Она торжественно поднялась, дотянулась поверх Ирины до Сергея и, крепко обняв за шею, звучно поцеловала в губы. Кто-то прикрякнул под общий хохот.

— Вот это по-нашенски! Люблю, — сказала она, развозя кулаком слезу по щекам. — Вот это парень так парень! За твое счастье-здоровье!

Она выпила и, моргая глазами, задернутыми слезой, стала искать, чем закусить. К ней потянулись с грибами, огурчиками, мочеными яблоками. Она отмахнулась от закусок, вытерла рот ладонью, передернулась вся и вдруг запела сиплым, простуженным голосом: «Я у мамы одна, я у папы одна…»

От выпитого, от общего внимания горячее, веселее, озорное токами пошло по телу Сергея. Он тут свой, нужен, все смотрят с интересом, заботливо предлагают закусить, улыбаются, подмигивают. Иринино теплое плечо вжато в его плечо, ее рука нет-нет да и скользнет по его руке. Он как бы не слышит ее прикосновений, будто не замечает, но нутром вздрагивает от них.

Уже не было скованности за столом, уже пел и визжал магнитофон, и все гудели и качались, каждый сам по себе или в кучке. Уже кричали, не пора ли спеть песню, а какой-то парень, белобрысый, в роговых очках и с усиками, все спрашивал у Сергея через стол, как там у Сергея насчет работы, примут ли в звено каменщиков, если окончил финансово-экономический техникум. Сергей кричал ему, что не всякий годен на каменщика, что тут нужна крепкая рука и точный глаз, и еще характер — тоже. Парень прикладывал ладонь к уху, падал грудью в тарелку, но все равно ничего не слышал, и в конце концов разозленный Сергей послал его подальше.

Начались танцы, Ирина потянула Сергея из-за стола, от прилипчивого очкарика, который все хотел устроиться каменщиком и теперь, пересев поближе к Сергею, расспрашивал о заработках. Танцевали твист или нечто подобное: без обнимок, на расстоянии, с приседаниями и покачиваниями колен. В самый разгар танца, когда партнеры топтались напротив своих партнерш, Ирина вдруг подошла к Сергею с опущенными руками и приникла грудью к его груди. Он обнял ее, она скользнула ладошками по спине.

— Вон посмотри, — сказала она, показав глазами на девушку в бежевом брючном костюме, танцевавшую рядом с ними. — Мне к лицу будет?

Сергей не понял, вопросительно вскинул бровь. Ирина смущенно фыркнула, уткнулась ему в грудь.

— Про костюм я. С кем мне посоветоваться? Вот тебя и спрашиваю: мне подойдет? — И, глянув мельком ему в лицо, она сказала, натянуто улыбаясь: — Не думай, я за тряпками не гонюсь, но о таком костюмчике мечтаю. Уже сто пятьдесят накопила.

— Такой дорогой? — удивился Сергей, с любопытством приглядываясь к девушке в бежевом костюме.

— Импортный! Джерси!

— Я ничего не смыслю в этом, но вроде неплохой костюм, сидит ничего, да?

— На ней — да, а мне подойдет такой фасон?

Сергей шутливо, словно проверяя ее фигуру, крепко огладил ее талию ладонями. Ирина глубоко вздохнула, прижалась к нему.

Сменилась музыка, зазвучало старомодное танго. Выключили лампу. Заполыхал голубым мерцающим сиянием немо работающий телевизор. Бледно-серебристые сполохи заметались по потолку, по стенам, по отрешенным лицам танцующих.

— В третьей комнате Колька Хрымов, чернявый такой, электрик, — знаешь? Пристает, сволочь, — вдруг пожаловалась Ирина.

— Здесь он? — спросил Сергей.

— Ой, что я, дура, — спохватилась она, — не надо!

— Пошли!

— Сережа, не надо.

Он насильно вывел ее сквозь качающуюся толпу в коридор, и они пошли, крепко держась за руки. Сергей — впереди, за ним — Ирина. За дверьми соседних комнат гудели праздничные застолья: пели, плясали, хлопали в ладоши, колотили каблуками. Сергей посмотрел на часы, но время не запечатлелось в памяти. «А, все одно, — решил Сергей, — семь бед, один ответ, самое главное сейчас вразумить, — именно это слово главенствовало в голове, — вразумить вшивого электрика Хрымова».

Сергей рванул дверь с номером «3» — в сизом дыму за столом сидела чинная компания, парни и девушки пили-ели, говорили о чем-то, звучала музыка.

— Хрымов! — крикнул Сергей, и все обернулись, замерев на полуслове. — Хрымов! На выход! Телеграмма.

Из-за стола поднялся рослый чернявый парень, с завитыми пышными волосами и красными мокрыми губами. Сергей отступил в коридор.

— Ну, — сказал Хрымов, протягивая ладонь, — где телеграмма?

Ловким перехватом, армейским самбистским приемом Сергей завернул ему руку за спину и, поднажав так, что Хрымов охнул, строго сказал:

— Телеграмма такая: если будешь вязаться к ней, липнуть, схлопочешь. Знаешь, иногда корзины с кулаками падают, так вот, имей в виду, одна — твоя. Принял? Текст принял?

— М-м-м, — промычал Хрымов невнятно, но все же более-менее утвердительно.

Сергей развернул его лицом к двери, втолкнул в комнату и плотно прикрыл дверь. Ирина цепко схватила Сергея за руку, потянула за собой по коридору. Через огромную кухню, закопченную, уставленную столами и газовыми плитами, обвешанную полками для посуды, они пошли в ванную: кафельные стены, плиточный пол желто-коричневой шахматкой, рыжая от ржавчины ванна, широкая, выскобленная дожелта скамья. «Ага, значит, здесь», — пронеслось у Сергея бессвязно. Ирина набросила крючок, подперла гладильной доской. Сергей снова посмотрел на часы: стрелки встали по одной прямой, и вроде бы всего без пяти пять.

— Обними, — сказала Ирина, качаясь перед ним, как ветка в тумане.

Он нащупал ее лицо, повел рукой за ухом, к теплому пушистому затылку. Она потянулась к нему, расстегнула его пиджак, спрятала ладони под мышками. Он вздрогнул — руки у нее были ледяные.

— Еще, крепче, — шептала она, приникая к его груди.

— Не сходи с ума, — пробормотал он, оторвав ее от себя.

— Уже, уже сошла, — торопливо, сбивчиво говорила она. — Хорошо, не противно со мной? Ой, Сереженька, все-все понимаю, не бойся, пусть! Ты же не купленный…

Она попятилась, увлекая его за собой — куда-то вглубь, к серому закрашенному окну, к выскобленной дожелта скамейке…

В коридоре раздались голоса, топот. В дверь ткнулись плечом, заколотили кулаками. Сергей рванулся, Ирина захлестнула его цепкими руками, но не удержала — он кинулся к двери, распахнул. Двое парней ввели третьего, с расквашенным носом. Кровь сочилась из вспухшего носа, текла по подбородку. Его наклонили над умывальником, открыли на полный напор воду, сунули головой под струю.

Вид крови отрезвил Сергея. Ирина взяла его за руку, повела через всю квартиру на лестничную площадку.

— Тебе пора, — тускло, без всякого выражения сказала она.

— Да, — кивнул Сергей, — дома потеряли.

— Мог бы и не говорить. — Она поморщилась, отбросила его руку. — Иди. И вправду ждут.

Сергей побежал вниз по ступенькам короткой лестницы к выходной двери. Обернувшись, он махнул ей на прощанье. Она стояла наверху, маленькая, съежившаяся, как заблудившаяся собачонка под дождем.

— Постой! — вдруг крикнула она. — Подожди.

Она кинулась в квартиру. Сергей медленно поднялся на несколько ступенек. Открылась дверь, и — красный, голубой, розовый — вылетели на площадку шары. Огромные — за ними и не видно было Ирины. Он взял из ее рук нитку, отвел шары, заглянул за них — Ирины уже не было.

На улице Сергей вдруг как-то разом встряхнулся и заспешил — скорей, скорей к тестю. Он не стал дожидаться трамвая, остановил какую-то служебную машинешку, рубанул ладонью: «За Финляндский!» Ехал в тягучей мутной дреме, как жук в осеннем, предзимнем засыпании — еще не спит, но и не бодрствует. Долго трясло и мотало по булыжникам. По тряске сообразил он, что едут по Кондратьевскому проспекту. И чем ближе подкатывал он к дому тестя, тем муторнее, виноватее чувствовал себя.

В подъезде он сделал передышку, постоял у окна, собирая, настраивая лицо, взбадривая себя, как бы готовясь к новой роли, которую предстояло сыграть на другой сцене. «Ох и гад же я!» — подумал он у двери, приплясывая от веселого нетерпения.

— Приветствую и поздравляю! — прокричал он, прячась за шары.

Надюха и выбежавшая на звонок Оленька бросились к шарам, Оленька с восторженными криками, Надюха — чтобы сейчас же, не медля, взглянуть на мужа: какой он, шибко «под газом» или в норме. Сергей присел, вложил в жадный дочуркин кулачок нитку с шариками, подхватил ее на руки и, поднявшись, наткнулся, как на стену, на встревоженный, какой-то трепетный взгляд Надюхи. С этого взгляда, так хорошо ему знакомого, могла она и надуться, и удариться в слезы, и милостиво простить, улыбнуться. Он был с дочерью на руках, нашедшийся, виноватый, и она всплеснула руками:

— Сережка! Где же ты запропастился?

— А, — скривился он, как от прокисших щей, — затащили в общежитие, кое-как отбрыкался.

— Я так перепсиховала! Куда, думаю, занесло?

— А я? Бился как рыба об лед. Вцепились — каменщика не видели.

Он крепко поцеловал дочку в щеку, опустил на пол — она убежала в комнату, в шум и гам застольной болтовни. Сергей обнял Надюху, погладил упирающуюся, все еще не совсем простившую его, достал конфетку, чудом уцелевшую в кармане, развернул обертку и насильно, как бы заигрывая, всунул конфету ей в рот. И Надюха сразу отошла, засмеялась, зачмокала леденцом. У Сергея отлегло от сердца, в комнату к гостям он прошел уже светлый и радостный, как артист на эстраду.

— С праздничком! — гаркнул он с порога и прибавил: — Вольно!

Тесть, теща, гости прекратили разговоры, уставившись на Сергея. Тесть поднялся из-за стола, в шутку стал расстегивать поясной ремень. Сергей виновато нагнул голову, подставил как бы для наказания. Тесть ребром ладони треснул его по загривку, и на том представление закончилось. Сергей пошел по кругу пожимать руки, обниматься с давними, знакомыми ему друзьями Кондратия Васильевича.

Тут были, как всегда, Бондаренки: он — токарь, она — уборщица в цехе, оба тучные, громоздкие — любители поесть и «поспивать»; Поликарповы: он — заточник, активист-дружинник, хлебом не корми — дай про политику потолковать, она — продавщица в цветочном магазине; и самый закадычный дружок — еще с финской войны — Киселев Иван Григорьевич, инженер по технике безопасности. Была и новая пара. Он — крепкий, как груздь, челка на лбу, лицо тугое, красное, нос, рот, складки на подбородке — все крупное, грубое, рука короткая, ладонь лопатой, пожал вяло, как бы нехотя. Жена его, белая, сдобная, как барыня-боярыня, в ярком цветастом платье, вся в кольцах, серьгах, цепь золотая на жирной шее. Когда Сергей поравнялся с ними и стал здороваться, тесть пояснил:

— А это мой фронтовой дружок, Василий Севастьянович, Васька Бабурин. От Питера до Кенигсберга, считай, на брюхе рядом ползли. Его на речке Преголя щелкнуло, прямо на плоту, осколком. В санбат отправили — ни кровинки, ни живинки. Думал, на тот свет свезли, а тут вот встретились на стоянке. Я — пассажир, он — таксист. Ну, Васька, погоди!

Кондратий Васильевич неожиданно тоненько захохотал и погрозил Бабурину кулаком. Тот по привычке пригладил челочку, скользнул по Сергею уклончивым взглядом.

— Я ж его не признал. Куда, говорю, тебе, батя? А он смотрит, молчит, глазами — морг-морг. Я опять: едешь, отец, или я еду? Он: «Василий? Ты?» Тут я обмер, моя как бы очередь. Знаю, кто, что за человек, а имени не вспомню. Обалдел. А может, контузия сказалась. Ведь я из госпиталя снова на передок попал, в Праге меня об танк звездануло. Память, это самое, отшибло малость. Смотрю на него, знаю, что друг сердечный, и молчу, как пень. Вот так мы с ним и побеседовали.

Бабурин кашлянул в кулак и показал на Сергея:

— Парень-то пусть сядет. Чего мы его держим на ногах?

Сергея усадили, принесли чистую тарелку.

Старики продолжили прерванный застольный разговор. «Ты помнишь?» — «А ты помнишь?» — «Помнишь, как вышли к Неману?» — «А полковника Довжикова помнишь?» — «А ночь перед штурмом? Красиво-то как!» — «Люто». — «Ага, страшная красота…» — «Спать надо, а все, как зачумелые, смотрят на небо, на красоту»…

И подняли тост за встречу, за то, чтобы не было войны, за детей и внуков, за счастье и здоровье.

Бондаренки, переглянувшись, затянули: «Виють витры, виють буйни…» Бабурин, а за ним и остальные подхватили песню, вторя нечисто, не в лад. Сергей повыждал немного, когда песня пошла влет, и запустил свой голос в общий хор. И сразу песня окрепла, зазвенела, взлетела ввысь. Бондаренки повернулись к нему с радостными удивленными глазами и уже не отпускали, тянули за собой взмахами руки и улыбками, пока не кончили песню. Дружно, весело сами себе же и похлопали. Затянули новую — «Рябинушку». Потом спели «Катюшу», «Как родная меня мать провожала».

Завели радиолу, но пластиночная музыка не взяла за живое, попросили Ивана Григорьевича достать баян. Он не стал упрямиться, вынул из футляра старый свой хрипящий баянишко, еще с военных лет, и, склонив голову, повел сперва неторопливо, тихими, задумчивыми переборами невесть какую мелодию, а затем все быстрее, закрутистее и вышел на «Барыню».

«И-эх! И-эх!» — вскрикивали голоса и звали, манили, бередили душу. Сергей не выдержал, выпрыгнул на пятачок между столом и телевизором в углу. Встал недвижимо, рослый, ладный, в белой рубашке, раскинув сильные руки, поводя вихрастой головой со строгим, даже чуть надменным лицом. Пристукнул каблуками, ударил дробью, замер в призыве: ну, кто? И-эх, и-эх! «Надюха!» — закричал Кондратий Васильевич и ударил ладонью по столу. Надюха засмеялась, кокетливо изогнув шею, поднялась, пошла плавно, покачиваясь, вскинув правую руку, а левую уперев в бок. И-эх, и-эх! Надюха — мелко-мелко, лодочкой-красавицей, Сергей — вьюном да вприсядку колуном. И-эх, и-эх! Скорей-быстрей, сапогов не жалей! На воротах кисель — закружилась карусель. И-эх, и-эх! Пляши, пехота, до седьмого пота! И-эх, и-эх, и нам не грех! Вылез из-за стола Васька Бабурин, коренастый, крепкий, как пенек, пошел отплясывать с огромной Ольгой Трофимовной. Забренчали стекла в серванте, запели лакированные половицы. И-эх! И-эх! Пляши за всех! Она глыбой вокруг него, он нырком, вприсядку, неуклюже выбрасывая перед собой короткие ноги.

Наконец заморились и танцоры, и баянист, и зрители, азартно хлопавшие в ладоши. Перекусили. Начали петь под баян — уже без спешки, с чувством, с толком, с расстановкой, обговаривая каждый раз, какую песню начинать, как петь, какими голосами, кто за кем. Пели долго, основательно.

После песен, пока мужчины курили, женщины убрали грязную посуду, накрыли к чаю. Большой магазинный торт, пирожки сладкие, домашней выпечки, обсахаренные кренделечки, звездочки, тарталетки. Варенье клубничное, брусника с яблоками, конфеты. Чай крепкий, настаивался под льняным полотенцем. Сервизов особых нет, но чашечек с блюдцами расписными на всех хватило.

— А все говорят, плохо живем, — сказал довольный, разомлевший от вина и чая Кондратий Васильевич. Он погладил себя по животу, захохотал: — Слава богу, есть на черный день. Верно, Васька?

— Что ты! — охотно откликнулся тот. — В войну об таком и не мечталось. Корочка сухая слаще всех тортов была.

— И еще бы лучше могли жить, — подал голос Иван Григорьевич. Он так и сидел с баяном на коленях, не снимал.

— Верно, — важно кивнул Кондратий Васильевич, — лучше жили б, кабы не воровали. Воруют у нас много, тащат налево и направо.

Это был его конек, тут он мог часами рассуждать, кто и как у нас ворует.

— В столовых тащат, в магазинах тащат… На иных заводах — и то. Что плохо лежит, стибрят. Какой болт, гвоздь, трубу — все, что надо, берут, как со своего склада. А потом руками разводим: откуда такие потери на производстве?

— Я бы руки рубил ворам, как в старину, — сказал Иван Григорьевич. — Попался, айда сюда! Или на лбу метку ставить несмываемой краской: вор.

Поликарпов, лысый, кряжистый, с перекрученными шрамом губами, сказал насмешливо:

— Руки рубить, метки на лоб. Вы ж как отсталые варвары. У нас что написано? Общенародное государство, общенародная собственность. Земля, фабрики, заводы — чьи? Наши, общие. Вот и вся сказка. Наше — мое, мое — мое, твое — тоже мое.

Он рассмеялся старой избитой шутке. Бондаренко поймал его за воротник.

— А твое — мое?

— Пожалуйста, — нашелся Поликарпов, обернувшись к жене и показывая на нее обеими руками. — Пожалуйста.

Она покраснела до багрянца, ткнула его в затылок.

— Воспитываем мало, — веско сказал Кондратий Васильевич и указал пальцем на Сергея: — Вон их. Мы-то еще помним кое-что, а им вообще трын-трава. Что они знают, зачем живут? Жизнь-то не просто так должна мелькать. В борьбе! А за что они борются? Рубликов побольше не упустить. Вот и вся борьба. Нам-то выпала война, да и до войны — не дай бог кому такое пожелать. А они — как сыр в шоколаде. Не жизнь, а малина. Все есть, а еще недовольны, ворчат.

— Напрасно ты на них, Кондратий, — заступился Поликарпов. — У нас свои плюсы и минусы, у них — свои. Ребята хорошие нынче, грамотные, не то что мы. Потребности растут — разве это плохо?

Видно, устали и хозяева и гости. Разговор сник, плелся еле-еле. Иван Григорьевич спрятал свой баян. Бондаренки чинно поблагодарили, встали из-за стола. За ними потянулись и остальные гости.

В передней, пожимая руки, обнимаясь и целуясь, договорились собраться так же дружно девятого мая и махнуть на машине Васьки Бабурина куда-нибудь на Красавицу — есть такое озеро на Карельском перешейке — или в лес на солнечную полянку: отметить День Победы.

— А насчет дачи так, — уже от двери сказал Бабурин, — держи наготове, позвоню, съездим посмотрим, потолкуем. Ну, там, может, бутылочку-другую коньячка поставишь для подмазки. Сам понимаешь, шубу шить — не шапку шить. Короче, будет дача!

Когда гости ушли и Надюха с матерью стали мыть на кухне посуду, затеялся разговор о квартире. Надюха осторожно повела к тому, чтобы выговорить у отца денег в долг хотя бы до осени, но Кондратий Васильевич, разом протрезвев, ответил твердым отказом — сам будет занимать, вот-вот дача приспеет, слышали, что Бабурин говорил, а он фронтовой дружок все же, не подведет. Мать, поджав губы, помалкивала.

Тихо, молча, женщины домыли посуду, прибрали в комнате, в которой веселились. На Сергея вдруг навалилась тоска, он нехотя поиграл с дочерью, покачал на ноге, покатал на загривке — еще больше расстроился, оттого что дочка, такая забавная и ласковая, должна оставаться тут, у бабки с дедом.

Домой приехали усталые, грустные, включили телевизор — праздничный концерт из Колонного зала Дома союзов. Надюха посидела-посидела, пошла мыться. Сергей смотрел без интереса, зевал. Нет-нет да и вспоминались пестрящая шахматка пола, выскобленная до желтизны скамья, белое личико Ирины… Теперь он втайне был рад, что ничего между ними не произошло, что вовремя явились те трое, но как ни старался убедить себя в том, что все это мура, случайный, пустяковый «эпизод», а остренькое, колкое чувство тревоги не проходило. Как бы первая искра проскочила между ними, и он уже не сможет, как прежде, проходить, не замечая Ирины, а будет вроде чем-то обязан ей… Он выключил телевизор и, не дожидаясь, пока Надюха выйдет из ванной, завалился спать.

13

Второго мая снова резко похолодало, пошел дождь. С запада, со стороны Финского залива, дул порывистый ветер, дождь разбивало в пыль, крутило белесыми смерчами по пустынным улицам, швыряло в разверстые пасти подземных переходов. На зданиях бились, трепыхались мокрые флаги. Лампочки иллюминации болтало над улицами на поперечных растяжках, горели не выключенные с ночи фонари.

В метро было пусто, гулко, ветрено. С нарастающим лязгом примчался поезд из центра города, вышло несколько человек.

В вагоне Сергей раскрыл брошюру Энгельса и начал с первых строк: «Труд — источник всякого богатства…» Ему снова представились коралловые деревья на дне океана и по ветвям — белые кошки с голубыми глазами. Хотя и забавно про этих белых кошек, но, конечно же, во всем этом есть большой смысл… Или вот: собака и лошадь, живущие рядом с человеком, иной раз испытывают как бы досаду, оттого что не могут говорить, — это очень верно подмечено Энгельсом. Сергей и сам частенько видел, как их пес Карьер переживает, повизгивает, злится, так бы, кажется, и закричал: «Чего плетешься? Там такие запахи!»

На станции «Технологический институт» Сергей и Надюха перешли с платформы на платформу, пересели на Кировско-Выборгскую линию, и Сергей снова углубился в чтение.

Каждую фразу приходилось читать и перечитывать, прежде чем смысл ее доходил до него. Все, казалось бы, просто, все слова понятные, а вместе никак не укладывались в голове. Вот, например, о чем это: «Животные, как уже было вскользь упомянуто, тоже изменяют своей деятельностью внешнюю природу, хотя и не в такой степени, как человек, и эти совершаемые ими изменения окружающей их среды оказывают, как мы видели, обратное воздействие на их виновников, вызывая в них в свою очередь определенные изменения»? Животные изменяют природу, и эти изменения природы влияют на них самих? Так, что ли?

Приходилось продираться от фразы к фразе, от страницы к странице. То, что было непонятно сразу при чтении, становилось ясным позднее. Тот же самый планомерный образ действий, который никак не схватывался с ходу, вдруг стал ясным и понятным, когда он дошел до английской псовой охоты на лисиц. Особенно удивило место, где сказано про человеческий зародыш. Поразило и то, как еще в прошлом веке Энгельс писал про власть над природой. Дескать, мы ее покоряем, вроде бы над ней властвуем, но не надо обольщаться, природа нам мстит за наше тупоумное хозяйничанье и головотяпство. И надо ой как далеко смотреть, чтобы не напахать на голову потомков, как было в Месопотамии, Греции, Малой Азии и на Кубе, где испанские плантаторы выжигали ценнейшие леса и в золе снимали один-два урожая с кофейных деревьев. Последнюю страницу он дочитал уже на улице, по дороге от метро до профессорского дома. Надюха вела его под руку, терпеливо молчала.

У Кислицыных дома оказались только Христина Афанасьевна и Александр. Андрей Леонидович с Павликом и Натальей уехали в Зеленогорск, на дачу, которую снимали ежегодно у одних и тех же хозяев.

Сергей сразу же прошел на кухню: хотелось проверить плитку — схватилась ли, держится, не отвалилась ли где. Все было в порядке, стенка получалась как игрушечка. Если и остальная плитка ляжет так же ровно, стенку можно хоть на выставку, Он быстро переоделся и принялся замешивать раствор. Надюха взялась за кисть — белить маленькую комнату.

К обеду стенка на кухне была закончена. Сергей затер швы цементом, вытер плитку влажной тряпкой и объявил Христине Афанасьевне, что можно вешать шкафчики, придвигать столы. Был вызван Александр, и они вдвоем с Сергеем быстро развесили и расставили все по местам. У предусмотрительного Сергея нашлись в чемоданчике и газовые ключи, и пакля, и водостойкая краска, в полчаса подсоединил он горячую и холодную воду к мойке и газ к плите. Надюха бережно, аккуратно побелила потолок. Кухня преобразилась буквально на глазах. Белым сплошным рядом, встык выстроились пластиковые столы, мойка, тумбы. Поверху нависли белые шкафы и воздухоочиститель. Газовая плита замкнула ряд столов с одной стороны, с другой — белой округлой глыбой встал холодильник «ЗИЛ». Поле с голубыми цветочками раскинулось во всю стену в глубине между столами и шкафами. Христина Афанасьевна цокала языком и ахала от восторга. Сергей и Надюха переглядывались и улыбались друг другу.

Христина Афанасьевна пригласила их обедать. Отказываться и на этот раз было бы нелепо — не бежать же, в самом деле, в столовую, терять время, когда хозяйка специально для них приготовила обед. В щедром угощении этом, впервые принимаемом им не как гостем, а как работником, Сергей ощущал нечто унизительное и потому ел не так, как обычно съедал свои обеды в столовой или дома: быстро, не заботясь, как это выглядит со стороны, — а неторопливо, чинно, пользуясь вилкой и ножиком. Надюха тоже держалась скованно за столом, жеманно откусывала маленькие кусочки, делая вид, будто совсем не голодна, хотя Сергей-то знал, как она уминает после работы — любой замухрышка, лишенный аппетита, и тот захочет есть, глядя на то, как ест она. Христина Афанасьевна, чтобы не смущать их своим присутствием, ушла из кухни, где они обедали, и дело сразу пошло веселее. Сергей и Надюха перемигнулись и быстренько прикончили все, что было выставлено доброхотной хозяйкой: наваристый борщ, жаркое с картошкой, компот, по огромному куску праздничного торта.

После обеда Сергей перешел в ванную, перетаскал мешки с цементом и песком, перенес плитку и ванночку. Надюха убрала на кухне мусор, оставшийся после кладки, взялась белить коридор.

Работа шла спокойно, ровно под счет раз — два — три — четыре, и Сергей успел вывести весь низ под умывальником, когда из прихожей донесся звонок. Вернулись дачники: затрещал Павлик, торопясь выложить свои впечатления от неудавшейся из-за плохой погоды поездки, заходили туда-сюда по коридору, загудел в кабинете Андрей Леонидович, разговаривая с каким-то стариком, пришедшим вместе с ним. В ванную заглянула Наталья — в джинсах в обтяжечку и фланелевой рубашке с открытым воротом, — гибкая, тонкая, длинноногая.

— Сережа, вы молодец! Кухня замечательная, просто произведение искусства!

Сергей поднялся со скамейки. Ему приятны были ее слова и сама она, смугло-румяная с улицы, веселая, красивая, такая вежливая и обходительная. «И как она терпит своего бегемота?» — подумал он, может быть впервые в жизни так остро ощутив несоответствие между людьми, соединившимися для семейной жизни.

— Так чисто, так точно — загляденье! — хвалила она.

— Не боитесь сглазить?

— Не боюсь! Вы настоящий мастер, опасаться нечего.

— Ну уж, мастер, — проворчал польщенный Сергей.

— Честно! В наш век акселерации, то есть ускорения, мастерство под угрозой, но вы один из тех, на ком держится мир. — Она взмахнула рукой, как бы обведя весь шар земной. Глаза ее смеялись.

— Ого! — воскликнул Сергей. — Не надо, своих забот навалом.

— Неужели не под силу? — Она с явным одобрением окинула взглядом его рослую, крепкую фигуру. — По-моему, ничего, на вас можно.

— Я тоже в ускорении, бегу со всеми. А вот куда?

— Разве не знаете?

— Где уж мне? Вы должны знать.

— Ну, я, вообще мы — никто из нас ничего толком не знает А вот вы — мне кажется, у вас яснее.

— Проще?

— Не проще — яснее, — повторила она.

— А мне казалось, что именно вы знаете.

— Именно?! Почему вы так решили?

— Так показалось… Куда все торопятся, конечно, никто не знает, но вы…

— Вы заблуждаетесь, — с тонкой усмешкой подхватила она, и в глазах ее, темно-синих при свете лампочки, промелькнула грусть. — Увы.

Сергею вдруг захотелось погладить ее по голове, по гладким черным волосам, или притронуться к руке, к ее длинным хрупким пальцам, чтобы утешить, подбодрить, выразить в этом прикосновении свое расположение к ней. Но она, словно почувствовав его порыв, чуть отступила, и сразу токи, возникшие между ними, прервались, глаза ее снова обрели свое обычное выражение «доброжелательности ко всем».

— Ну, не буду вам мешать, умоюсь в кухне. Мойкой ведь можно пользоваться?

— Конечно, подключена.

Она помахала ему пальцами, как будто разминала их перед очередным фортепьянным пассажем, и ушла. Тотчас, словно только и ждал этого момента, появился Павлик с шахматами.

— Сразимся? Обещали в прошлый раз.

Сергей стянул перчатки: и правда, обещал, — надо выполнять. Поставили доску на пачки с плитками. Павлик спрятал по фигурке за спину — погадать, кому какой цвет. Сергею выпал черный.

— Вам некогда, поэтому мы блиц, — предупредил Павлик, беспокойно поглядывая в коридор, опасаясь, как бы не появился кто и не помешал им. — Над каждым ходом думать до трех: раз, два, три и — ходи. Ладно?

Сергей был согласен, и они начали. На восьмом ходу Сергей лишился слона, на пятнадцатом — ладьи, еще через два хода, после ошеломительного разгрома, Сергей получил мат, который был столь же неизбежен, как, скажем, наступление зимы вслед за осенью. Павлик деловито, даже не взглянув на посрамленного противника, развернул доску и принялся расставлять фигуры. Вторая партия прошла еще более стремительно, чем первая: уже на десятом ходу Сергей понял всю тщету своих усилий и предложил ничью. Павлик сердито заворчал, не принял ничьей и через шесть ходов устроил Сергею «мельницу», разгромив его наголову.

— Еще? — спросил он, не скрывая торжества.

Сергей посмеивался над собой, пытаясь скрыть за усмешкой смущение и не показать мальчишке, как он обескуражен. Было ясно, что ему не отыграться, но и признать себя побежденным этаким шкетом тоже было стыдно.

— Слушай-ка, Павел, в шахматы что-то надоело, давай разок в поддавки, — нашелся он.

— Как это? — Павлик весь так и загорелся от любопытства. — Не умею в поддавки.

Сергей переставил фигуры для игры в шашки, и сообразительный Павлик мигом схватил суть. Однако мозги его, привыкшие к выигрышу фигур, никак не могли перестроиться на противоположные условия игры. Он продул подряд пять партий. Горе его было велико: он выглядел таким несчастным, с таким трудом сдерживал навертывавшиеся слезы, что Сергею было и смешно, глядя на него, и жалко.

— Еще разок, ну последний, — канючил мальчуган после каждого проигрыша, и Сергей великодушно соглашался, пока не понял, что, так же как ему не дано победить Павлика в шахматы, Павлику не дано победить его в поддавки.

— Все! — решительно заявил Сергей после пятой партии. — Потренируйся с папой, потом еще сыграем, а теперь пора за работу. Видишь, сколько раствору? Твердеет, надо спешить, а то схватится камнем, тогда хоть выбрасывай.

Павлик кивнул. В глазах его за стеклами очков дрожали слезы, но он пересилил себя, не расплакался и, сложив фигуры внутрь доски, протянул Сергею руку.

— Два — пять, можно так? — спросил он, жалобно заглядывая Сергею в глаза. — Можно?

— Что ты! — Сергею жалко было отпускать Павлика в расстроенных чувствах, надо быть снисходительным. — Шахматы — это тебе не поддавки, это игра посерьезней. Так что у нас, можно считать, боевая ничья. Скажем, пять — пять.

— Ничья? — задумчиво сказал Павлик. — Но в поддавки тоже трудно. — Он поморщился, размышляя, и согласился: — Ладно! — И они ударили по рукам.

Сергей натянул перчатки. Павлик потрогал раствор, понюхал, лизнул, вытер пальцы о штанишки. Вскинув стиснутый кулак, точь-в-точь как это делал Андрей Леонидович, вприпрыжку побежал по коридору — шахматы гремели у него под мышкой.

Из кухни доносился звон посуды, стуки-бряки, тянуло жареным луком. Позванивали телефонные аппараты, установленные параллельно: один в кабинете, другой на кухне. Христина Афанасьевна размещала утварь и кухонную мелочь в новых столах и шкафчиках.

В коридор вышли Андрей Леонидович и сухощавый седой старик. Оба были в спортивных трикотажных костюмах и выглядели довольно комично: один — маленький толстячок с выпяченным животом и тонкими ножками, другой — высокий, костистый, как засохший ствол осины с отпавшими ветками. Продолжая спор, начатый, видимо, в кабинете, они стояли у двери, с вежливым упрямством парируя доводы друг друга.

— Я вполне согласен с первой частью новой главы, — говорил старик свистяще, с одышкой, — но прости, Андрюша, с выводами никак не могу согласиться. В них чувствуется пристрастие, местами субъективизм, а это для историка — прости меня, грешного, — не лучшее качество. Еще Тацит, как ты помнишь, писал: «Синэ ира эт студио».

Андрей Леонидович, подбоченясь, повторил с нескрываемой насмешкой:

— Синэ ира эт студио! Ты-то можешь без гнева и пристрастия, а я — нет! И учиться этому не намерен. Всепрощение, попытки предать забвению преступления глобального масштаба, где бы они ни происходили, создают в общественном сознании ощущение зыбкости позиций добра, его слабости, допустимости повторения злодеяния в будущем.

— «Простить, не забывая» — помнишь эту надпись в мемориале на острове Ситэ? — спросил сухощавый старик и многозначительно поднял палец: — Смею тебя заверить, это придумано совсем не глупым человеком.

— Согласен, для кого-то во Франции, это, возможно, и приемлемо. Но для нас…

— Нельзя же вечно поддерживать дух злобы и мести.

— Ты, как всегда, ломишься в открытые двери, Глебушка, — с мягкой издевкой сказал Андрей Леонидович. — Я вообще против огульных оценок. Что значит: «Простить, не забывая»? Тех, кто заслужил добрую память, — не забывать! А тех, кто был зверем, — не прощать! Ни забыть, ни простить! Но я хочу тебе сказать о другом.

И предупреждая возражение своего приятеля, Андрей Леонидович заговорил торопливо, с жаром, тыча концом трубки в грудь собеседнику:

— «Без гнева и пристрастия», «Простить, не забывая», «Цель человечества — познание», — во всех этих формулах есть некая вялость философии. Все это имеет отношение к нашему разговору. Последняя формула принадлежит Веркору — весьма глубокому писателю, гуманисту. Сие он произнес в мае тысяча девятьсот шестьдесят первого года в Руайомоне, под Парижем, на международной дискуссии марксистов. Рискую показаться несколько ригористичным, но думаю, что в формуле «цель — познание» автор упускает другую, не менее важную составляющую человеческого бытия: созидание! Познание плюс созидание, — с этим я могу согласиться… Прощение уже есть забвение. Ты обвиняешь меня в субъективизме, в пристрастии. А как же иначе! Думаешь, Геродот беспристрастен в своей «Истории», если уж обращаться к классическим образцам? Помнишь, как он пытается завуалировать персофильскую позицию царей Македонии в греко-персидских войнах? А почему? Потому что симпатизировал Македонской династии! А почему симпатизировал? Возможно, потому, что не был чистокровным греком: отец его происходил из карийцев, аборигенов, смешавшихся с греками, основателями города Галикарнасс, а Галикарнасс, как тебе хорошо известно, входил в состав Персидской империи. — Андрей Леонидович энергично помахал потухшей трубкой перед носом отшатнувшегося старика и решительно заключил: — Нет, Глебушка, историк, ежели он хочет оставить не просто набор фактов, а осмысленное и прочувствованное описание, которое волновало бы потомков, будило бы не только мысль, но и совесть, должен быть пристрастен! Особенно — когда речь идет о глобальных преступлениях против человечества.

— Я за традиционный подход. Традиции — спасительный раздвижной мост через бездну времени, да простится мне столь примитивное сравнение, чуть жеманно сказал старик, отвесив полупоклон.

— Традиции отмирают и становятся гирями на ногах общества, — отпарировал Андрей Леонидович, тоже отвешивая полупоклон.

Старик лишь молча развел руками, как бы показывая приятелю, что коли так, то тут ничего не поделаешь. Развел руками и Андрей Леонидович, подтверждая непреклонность своей позиции.

— Но в целом, — старик приложил руки к груди и повторил с искренним чувством, — в целом глава получилась весьма любопытная.

— Очень признателен тебе за твои тонкие и точные замечания на полях. Кое-что я обязательно учту. Спасибо, Глебушка, ты, как всегда, необыкновенно проницателен.

И только тут Андрей Леонидович заметил Сергея, сидевшего в ванной на стульчике и слушавшего весь этот разговор.

— Гегемон, привет! — вскинув сжатый кулак, приветствовал его Андрей Леонидович.

Сергей поднялся, думая, что Андрей Леонидович подойдет поздороваться за руку, но тот сразу отвернулся и вместе со стариком пошел по коридору к выходу. Сергей почувствовал себя чуть уязвленным: задело не то, что профессор не подошел пожать руку, а то, что вдруг, благодаря случайно подслушанному разговору, увидел такие, как показалось ему, вершины интеллекта, о каких раньше знал лишь понаслышке и на которые он, Сергей Метелкин, вряд ли когда-нибудь в жизни сможет подняться.

Однако огорчение его было недолгим. По природе своей, по характеру, доставшемуся от матери, он был оптимистом и тотчас с присущей молодости и крепкому здоровью самоуверенностью решил, что и он не лыком шит, что и ему дано подняться сколь угодно высоко, стоит лишь этого захотеть. Не боги же горшки обжигают. Он решил во что бы то ни стало, как бы ни было трудно сейчас, когда приходится заколачивать деньги на квартиру, ни в коем случае не бросать учебу в институте, а — кровь из носу! — сдать зачетную сессию.

И он с веселой злостью принялся месить-перемешивать загустевший раствор. Месил так, как, бывало, мать к праздникам замешивала квашню: упругими хваткими тычками — на себя, на себя и в сторону. Месил до тех пор, пока его не пробил первый благодатный пот.

14

В мужском вагончике было людно, народец после праздников казался тяжеловатым, кое от кого разило винным перегаром. Опухший, сипло дышащий Мартынюк неловко прыгал на одной ноге, не мог попасть в штанину и оттого тихо матерился. На Сергея бросил косой, недобрый взгляд и тут же отвел глаза. Мрачный, серый лицом Кузичев одевался сидя, вялыми дрожащими руками. На угловой лавке спал ночной сторож — с храпом и присвистом.

Какой-то парень, видно новый мастер из смежных субподрядчиков, напористо, горлом требовал консоли у розового, посвежевшего за праздники Ботвина. Ботвин слушал-слушал, молча, отрешенно, и, когда тот умолк перед новым напором, вежливо, но твердо попросил его выйти вон из вагончика и явиться не ранее чем через полчаса. Парень от необычного такого сочетания вежливости и твердости растерялся и послушно удалился. Бригадир Пчелкин уже мотался по объектам на Моховой и Чайковского, поэтому Ботвин, не дожидаясь его, принялся объяснять дневное задание, в первую очередь — каменщикам. Кузичев, слушая, натягивал сапоги, покрякивал, небрежно кивал — дескать, ладно, не учи ученого, знаем и так: последний ряд под крышу, фризы, карнизы, выступы, гнезда.

— После обеда — на перекрытие третьего этажа, плиты подвезут, — закончил Ботвин свои распоряжения Кузичеву и повернулся к Сергею.

— Ну, решил с учебным отпуском?

— Не буду брать, выкручусь, — ответил Сергей, переодеваясь у шкафчика. И снова приметил он недобрый взгляд Мартынюка.

— Так, хорошо. Сегодня с Кузичевым, а завтра переведу на Моховую, — решил прораб. — Слышишь, Кузичев?

Кузичеву и плиты, и перекрытие, и перевод Сергея на другой дом — все, кажется, безразлично. Тянет сапоги, тужится, а не краснеет — бледен, как цемент.


Поднялись на стенку — ветер, морось, противно. Сели на мокрые холодные доски, каждый в своем углу. Сергей, воспользовавшись моментом, раскрыл учебник. Вечером — зачет, а книжка в два пальца толщиной, успеть бы пролистать, пройтись глазами по названиям глав. Уже в который раз начинал он с первой страницы, но мысль отвлекалась, и он ловил себя на том, что читает машинально, не улавливая смысла того, о чем пишут авторы. Думалось про всякие разности: про Ирину, как она вдруг из мягкой кошки-мурки превратилась в саднящую занозу; про несчастную старуху, ее несчастную дочь и бледненькую, болезненную девочку в той самой квартире, где они с Мартынюком вытаскивали печь, — не забыть бы заделать им пол! И про загадочную притягательность этой шикарной, но слишком тонкой, на вкус Сергея, Натальи; про добродушного профессора, в котором так странно уживались глубокие познания и простота; и про такого важного, как бы снисходящего со своих недосягаемых для простых смертных высот Александра — как далеко укатилось яблочко от яблони! И конечно же, думал он и про деньги: до первого июня оставалось двадцать семь дней, а денег у них имелось в наличии семьсот пятьдесят рублей, не считая пятнадцати или двадцати, оставленных Надюхой на питание до получки…

Затарахтел крановый звонок, поехала стрела, покатилась тележка с крюком, и вскоре бадья с раствором зависла над Сергеем. Кончай ночевать, начинай вкалывать! Разлили раствор в три ящика, спустили бадью вниз, крикнули Коханову, чтобы подбросил кирпичей. Приплыли и кирпичи, три связки. Разнесли их на три угла, встали три богатыря, и понеслась, родная, в рай! Хочешь не хочешь, а запляшешь шустрячком, когда с Балтики поддает тебе в самое рыло — ни укрыться, ни спрятаться. Хорошо Коханову: обеспечил каменщиков, опустил крюк и, пока никому не нужен, ноги кверху, носом в книжку — сидит, почитывает, светло, тепло и мухи не кусают. А тут, на ветру, уже не «раз — два — три — четыре», а «раздватричетыре»! Вот, кстати, не забыть бы спросить мужиков про трудовой ритм, но сразу же и забыл обо всем на свете — кладка пошла все круче, напористее, со скоростью штормового ветра. Лишь бы поскорее закончить эти последние три-четыре рядка да вниз, отогреться в вагончике.

Выстрелила пушка, и они, словно сговорившись, все трое уложили по последнему кирпичу. Стенка пятого этажа была кончена, аккорд выполнен, можно было переходить на третий этаж, класть плиты перекрытия. Но Кузичев, всегда дотошно доводящий сам до конца все мелочи, решил еще кое-где подправить гнезда, затереть выступы, казавшиеся ему неровными, и потому отпустил Сергея и Мартынюка обедать.

В столовой конторские сказали Сергею, что Надюха уехала на базу, наверняка до вечера. Обычно они встречались здесь в перерыв и вместе обедали. Сегодня вообще какой-то раздерганный день, после работы придется ехать в институт — значит, увидятся лишь у профессора. Он надеялся, что зачет не отнимет много времени. Раньше всегда можно было договориться с парнями и педагогами, чтобы пропустили побыстрее. К заочникам отношение снисходительное, понимают, что люди заняты выше головы. Но если говорить уж по всей строгости, то из вечерников да заочников выпускать надо бы ровно половину, потому что как раз половина, бесцеремонно пользуясь добротой и снисходительностью, проскакивает нашармачка, а половина таки действительно пыхтит и учится добросовестно, переползая с курса на курс на одном лишь собственном энтузиазме. Сергей до последнего времени не очень-то задумывался, к какой группе относится он сам: халтурщиков, которые правдами и неправдами стремятся получить диплом, или добросовестных, стремящихся не только к «корочкам», но и к знаниям. Теперь же, особенно после подслушанного разговора профессора со стариком, возникло в нем смутное еще, горьковатое ощущение зависти к таким людям, а точнее, к той заманчивой легкости, с которой они говорили о вещах, никогда им не слышанных. Он стал догадываться, что, видимо, знание само по себе представляет какую-то еще невнятную для него, но могучую силу…

Направляясь к раздаче, он чуть не столкнулся с Ириной Перекатовой: идет, кнопка, прямо на него, под ноги не смотрит, в глазищах печаль сырого бора. Остановилась перед ним, поднос клонится, вот-вот покатится все, что набрано, а набрано всего ничего: блюдце манной каши да стакан компоту. Резанула его почему-то эта каша. Надюха, бывало, как наберет — на подносе не умещается: первое, два вторых, два третьих да пирожков еще каких-нибудь, пирожных парочку. А эта — пигалица. Он подхватил поднос за край, поставил на свободный столик. Она стоит, бедолага, глаз с него не сводит, того и гляди слезы брызнут.

— Ты чего? Садись ешь, — сказал он, мягко, бережно прикоснувшись к ее плечу.

Она покорно села, подперла лоб дрожащей рукой, уставилась в кашу, словно задремала. С небрежностью, которая самому ему показалась отвратительной, он взлохматил ей прическу, вздыбил от затылка ее густые волнистые волосы, спросил смущенно:

— Ну, чего нос повесила? Тяжелый день?

Она кивнула с улыбочкой, не поднимая глаз. И вдруг губы ее дрогнули, приоткрылись — то ли сказать что собралась, то ли расплакаться, но от раздачи подошли с подносами, гомоня и перекрикиваясь, отделочницы во главе с тетей Зиной. Сергей поздоровался с ними, вяло огрызнувшись на подкусывание звеньевой, не преминувшей поддеть его за то, что, дескать, сбежал от застолья и обидел девочку. «Нет уж, бабоньки, лучше с вами не связываться», — решил Сергей и, ткнув Ирину в плечо со словами: «Ешь давай», поспешил отойти от греха подальше.

Настроение было неважное, все в нем, казалось, напряглось, туго натянулось от этой встречи, но аппетит, как всегда, был волчий, и Сергей, хоть и был задумчив и угрюм, рубанул не меньше, чем обычно.

После обеда, как и велел Ботвин, Сергей поднялся на третий этаж класть плиты перекрытия. На дощатом настиле на корточках, привалившись к стене, сидели Кузичев, Коханов и Мартынюк. Плит не было, а посему перекур.

— Слушай-ка, тебя дожидаюсь, — сказал Коханов Сергею. — Я тут мужикам уж рассказывал. Вчера один кирюха отдал мне за бутылку старые книжки — так, пустяковины. Но среди страниц попались три листка. Второй день голову ломаю, не могу отгадать, откуда текст. Ты сейчас вроде у профессора истории вкалываешь?

Сергей кивнул, впрочем, без особой охоты. Он уже догадался, куда клонит Коханов, и связываться с ним ему не очень-то хотелось.

— Давай-ка сбегаем вечерком, — сказал Коханов тоном скорее указания, чем просьбы. — Проверим, что за профессор.

— Не могу вечером — занят.

Вечно насмешливые нотки в голосе, нотки превосходства и пренебрежения, чуть презрительный взгляд — все это и раньше не нравилось ему, он испытывал странное, злое удовлетворение.

Коханов, ни слова не говоря, нарочито медлительными движениями вынул из бокового кармана листки, развернул, расправил и начал читать:

— «Понеже не то царственное богатство, еже в царской казне лежащий казны много, нежели то царственное богатство, еже сигклит царского величества в златотканых одеждах ходит, но то, самое царственное богатство, еже бы весь народ по мерностям своим богат был самыми домовыми внутренными своими богатствы, а не внешними одеждами или позументным украшением, ибо украшением одежд не мы богатимся, но те государства богатятся, из коих те украшения привозят к нам, а нас во имении теми украшениями истосчевают. Паче же вещественнаго богатства надлежит всем нам обще пещися о невещественном богатстве, то есть о истинной правде. Правде отец бог, и правда велми богатство и славу умножает и от смерти избавляет, а неправде отец диавол и неправда не токмо вновь богатит, но и древнее богатство отончевает и в нищету приводит и смерть наводит… — Местами было неразборчиво, и Коханов пропускал эти места. — …То бо есть самое царству украшение и прославление и честное богатство, аще правда яко в великих лицах, тако и в мизирных, она насадится и твердо вкоренится и вси яко богатии, тако и убозии, между собою любовно имут жить, то всяких чинов люди по своему бытию в богатстве доволни будут, понеже правда никого обидить не попускает, а любовь принудит друг друга в нуждах помогати. И тако вси обогатятся, а царския сокровища со излишеством наполнятся и, аще и побор какой прибавочной случится, то, не морщася, платить будут…»

Бумаги были старые, чернила выцветшие, бледно-коричневые, чуть скрасна, ровный каллиграфический почерк с завитушками. Пока Коханов расправлял второй лист, Мартынюк сказал, сплюнув на сторону:

— В музей сдать. Авось пятерку дадут.

— Дура! Пятерки на уме! — закричал вдруг вспыливший Кузичев. — Ты понял, о чем толкуется? Понял?

— Да понял, чего не понять. По-русски написано.

— А понял, так не галди. Читай! — повелел Кузичев Коханову.

— «Да, я желал, чтоб и другие разделяли мою уверенность, — если хотите, детскую, утопистскую, никогда не злую, всегда добрую, — что придет пора, когда для счастливого человечества… — Коханов помычал, силясь разобрать слова, и, пропустив, пошел читать дальше: — Все в обществе и природе перейдет в стройную гармонию: труда тяжкого, удручительного не будет, всякий акт жизни человеческой будет актом наслаждения, и что эпоха всеобщего блаженства настанет!.. Вот мое признание, которого вы не спрашивали… Если пламенное желание добра, не знавшее пределов, кроме общего блага всех и каждого, если страстное влечение все знать, все взвесить своим умом есть преступление, то… Но знайте, — развеется ли прах мой на четыре конца света, вылетит ли из груди моей слабый вздох среди тишины подземного заточения, его услышит тот, кому услышать следует, — упадет капля крови моей на землю… вырастет зорюшка… мальчик сделает дудочку… дудочка заиграет, придет девушка… и повторится та же история, только в другом виде. Закон судьбы или необходимости вечен… Но тогда, вероятно, ни вас, ни меня не будет…»

На третьем, самом потертом листке было написано:

— «Я есмь Истина. Всевышний, подвигнутый на жалость стенанием тебе подвластного народа, ниспослал меня с небесных кругов, да отжену темноту, проницанию взора твоего препятствующую. Я сие исполнила. Все вещи представятся днесь в естественном их виде взорам твоим. Ты проникнешь во внутренность сердец. Не утаится более от тебя змия, крыющаяся в излучинах душевных. Ты познаешь верных своих подданных, которые вдали от тебя не тебя любят, но любят отечество; которые готовы всегда на твое поражение, если оно отмстит порабощение человека…»

— Вот так, мужики, — значительно, как бы подводя итог своим собственным мыслям, произнес Коханов.

— М-да, — произнес Кузичев. — Сказано — не вырубишь топором. — Он перевел взгляд на Сергея. — Своди Коханова, интересно узнать, кто писал. Профессор-то наверняка должен знать.

Мартынюк махнул рукой — дескать, нашли, чем баловаться, — и, поднявшись, похлопал себя по ляжкам.

— Говорю, в музей снести, купят.

— Обормот, — беззлобно ругнулся Кузичев.

— А может, сейчас? Давай! — загорелся Коханов. — Ну!

Сергей вопросительно взглянул на Кузичева.

— Только по-быстрому, — соблаговолил тот.

Сергей и Коханов вскочили и загрохотали вниз по лесам.

15

Андрей Леонидович готовился к поездке в Москву и был, по словам Христины Афанасьевны, «занят до чрезвычайности». Однако, когда Сергей рассказал про их дело и показал листки, она немедленно направилась в кабинет. Сергей и Коханов были тотчас же приглашены для разговора.

Андрей Леонидович вышел из-за стола, с одной стороны разгруженного, но зато заваленного книгами с другой, поздоровался за руку, пригласил садиться на диван. Из-за спинки второго дивана поднялась лохматая голова Павлика, выставились его любопытные глаза. Андрей Леонидович взял листки, почти точь-в-точь как недавно это делал Коханов, тщательно осмотрел, близоруко вглядываясь в каждый, и потребовал, ни к кому не обращаясь:

— Очки!

Христина Афанасьевна неслышно порхнула к столу. В следующий миг Андрей Леонидович, уже в очках, сосредоточенно сопящий, кидающий из одного угла рта в другой потухшую трубку, погрузился в чтение.

— Спички, — едва внятно пробормотал он.

Сергей с готовностью поднес огонь. Он не спускал глаз с профессора. Не здесь — там, в далеких древних временах, Андрей Леонидович. Шевелятся волосы, волнами перекатывается седой пушистый вал вокруг мощной головы. Ходят, вздуваются желваки, двигаются насупленные густые брови, и трубка покачивается — вверх-вниз, вверх-вниз. Бормочет профессор, хмыкает, усмехается сам себе. Опять погасла трубка! Отшвыривает ее в угол дивана, ругается невнятно и вдруг: «Ха!» Прищурясь, не выпуская листков, проковылял к шкафу. Быстро отыскал нужную книгу, вернулся с ней, читая на ходу. Потрепанная, рыжеватая от времени, старая книжка. «Сколько же ей лет?» — подумал Сергей.

— Андрюша, — не выдержала Христина Афанасьевна, стоявшая возле дивана в ожидании.

Он рассеянно кивнул.

— Да, да, сейчас. — И вдруг издал хищный радостный возглас: — Сарынь на кичку!

В этот момент распахнулась дверь кабинета и вошел Александр — в плаще с поднятым воротником, с мокрыми от дождя волосами, казавшимися смазанными маслом и тщательно прилизанными. Небрежно кивнув сидящим на диване Сергею и Коханову, он вынул из портфеля свиток тонкой сероватой бумаги.

— Успели, — коротко сказал он, протягивая отцу свиток.

Андрей Леонидович отбросил листки, книгу и с той же жадностью, с какой только что разглядывал листки, схватился за принесенные Александром бумаги.

— Извините, — пробурчал он, качнув головой.

Это были два куска, явно отрезанные от рулона, довольно широкие и длинные, так что Андрею Леонидовичу приходилось вытягивать руку, чтобы развернуть их во всю длину.

— Любопытно, любопытно, — бормотал Андрей Леонидович, сравнивая, сопоставляя между собой таблицы. — Значит, здесь, — он приподнял первый лист, — Полтавская битва? А здесь, — он потряс другим, — Прутский поход?

Прежде чем ответить, Александр склонился над бумагами, внимательно рассмотрел их и только после этого ответил:

— Совершенно верно.

В этой его неторопливости, с которой он разглядывал листки, в твердости тона, с которой произнесено было «совершенно верно», в прилизанности волос и надутости щек — во всем его облике было нечто основательное, но и отталкивающее. От Сергея не ускользнуло, как Андрей Леонидович слегка поморщился, когда Александр произнес эти два слова.

— Итак, в день блистательной победы под Полтавой, двадцать седьмого июня… По старому стилю — это учли? — вдруг с беспокойством спросил Андрей Леонидович.

— Разумеется. И стиль, и високосные годы — все это заложено в программу.

Александр сложил руки на груди, вскинул, чуть повернув, голову и стал похож на императора Наполеона, только без треуголки.

— Итак, в день блистательной победы под Полтавой, двадцать седьмого июня одна тысяча семьсот девятого года у его царского величества Петра Алексеевича ритмы физические и эмоциональные были в состоянии упадка, ритмы же интеллектуальные — на подъеме. А в черные дни Прутского похода… — Андрей Леонидович развернул второй лист, и Сергей, пока тот держал лист в развернутом виде, успел заметить даты: «1.1711… 12.1711», — у Петра Великого ритмы физические и эмоциональные были на подъеме, но зато интеллектуальные — в глубоком упадке. М-да…

Подумав над развернутыми листами, Андрей Леонидович решительно скрутил их и, похлопав по колену, сказал:

— Возможно, поэтому Петр ринулся в этот авантюрный марш-бросок к деревушке Станилешти? Пожалуй, это единственный случай, когда военный гений вдруг изменил Петру. Хотя, разумеется, были и объективные причины: неповоротливость тогдашних войск, антироссийские настроения придунайских воевод, измены, внезапное выступление крымского хана, наконец саранча, которая сожрала все посевы и травы Молдавии и Северной Валахии. Но все же интеллектуальные ритмы — в упадке…

— А Нарва в тысяча семисотом году? — с ядовитой усмешкой спросил Коханов, выдвинувшись из-за Сергея. — Там же наголову.

— Хе! — воскликнул Андрей Леонидович. — Нарва тысяча семисотого была без Петра: царь в это время был в Новгороде, тряс новгородских купцов, собирал деньги с монастырей.

Коханов побагровел от смущения, но, упрямо не желая сдаваться, пробормотал, что, дескать, верно, Петра не было, он забыл про это, но, дескать, все равно, коли Петр претендовал быть царем и полководцем, то не только победы, но и поражения — его.

— При Петре не было связи ни телефонной, ни телеграфной, а он не мог непосредственно управлять боем. Поэтому вы не правы, — сухим, каким-то казенным голосом заключил Александр.

Андрей Леонидович снова чуть поморщился, но решил не вмешиваться, желая, видимо, поскорее закруглить весь этот разговор, но тут снова заговорил Коханов:

— Я читал об этих биоритмах, несколько лет назад мелькало сообщение. Но разве можно все это принимать всерьез?

Александр фыркнул, подавил усмешку и сказал с обычной своей серьезностью:

— Когда японская автобусная фирма «Оми рэйлвей компани» ввела систему биоритмов и стала предупреждать об особой осторожности водителей, у которых в этот день критические или отрицательные точки по всем трем циклам, число дорожно-транспортных происшествий снизилось сразу вдвое. Сейчас англичане поставляют в комплекте с вычислительными машинами специально разработанную программу «Ритм», именно для этих целей. Мы тоже внедряем нечто подобное.

— Я не знал об этом. Короче… — Коханов запнулся, помолчал, вытирая своей лапищей красное и потное лицо, выставился снова на профессора. — Вот вы заказали биоритмы Петра в день Полтавской битвы, а почему бы не проверить ритмы Меншикова и Карла Двенадцатого?

Андрей Леонидович метнул на Коханова быстрый взгляд и живо отозвался:

— А действительно, это идея. Как, Александр, сможешь?

— Сейчас машина занята круглые сутки, обсчитывает биоритмы водителей таксопарка и нашего оперативного персонала, — многозначительно сделав упор на слове «нашего», ответил Александр.

— Ну хорошо, значит, позднее? Когда вернусь из Москвы, можно будет?

— Думаю, что да.

— Спасибо, Александр, — сухо сказал Андрей Леонидович.

Александр чуть склонил голову, что должно было означать «я весь к вашим услугам». Портфель его был раскрыт, и теперь, собравшись сомкнуть его створки, он помедлил немного и вынул еще один свиток.

— А это, — он помахал таблицами, — биоритмы Маяковского, Есенина, Фадеева — в тридцатом, двадцать пятом и пятьдесят шестом соответственно.

— Любопытно! Кому это нужно?

— Литературоведы копают. Надеются этим кое-что объяснить…

— Ну и?

Александр ловко зажал портфель между колен и с неожиданной проворностью принялся одну за другой разворачивать таблицы.

— У Маяковского четырнадцатого апреля физические и эмоциональные ритмы положительные, интеллектуальный — минус. У Есенина двадцать восьмого декабря — та же картина. У Фадеева тринадцатого мая наблюдался упадок физических и интеллектуальных ритмов, но зато эмоциональные ритмы были на подъеме.

— Да уж, подъем, — с сарказмом сказал Андрей Леонидович. — Значит, никакого прояснения не получается?

— Как сказать… Ведь интеллектуальные-то ритмы во всех трех случаях отрицательные.

— Хорошо, Александр, весьма признателен тебе за Петра. Извини, мы позднее продолжим разговор. Товарищи ждут.

Александр снова чуть склонил голову в поклоне, словно того требовал этикет, и, сунув таблицы в портфель, удалился из кабинета. Сергея больше всего удивили не таблицы с биоритмами Петра Первого, Маяковского, Есенина, Фадеева, не эта полумистическая возможность машин в любой момент прошлого представить состояние людей, давным-давно превратившихся в прах, а то, с какой почти официальной сухостью и неестественностью разговаривали между собой отец и сын.

— Ну так вот, молодые люди, — продолжил Андрей Леонидович снова тем же доброжелательным, располагающим тоном, каким он говорил до прихода Александра. — Первый листок — список из книги Ивана Тихоновича Посошкова. Чрезвычайно интересный был человек! Крестьянин-самоучка. Его называют первым русским публицистом. Писал о расколе, о воспитании детей, «о ратном поведении», но главная работа — так называемая «Книга о скудости и богатстве». Пробился к самому Петру, думал: царь, вернее к тому времени уже император, приветит, воспользуется дельными советами бывалого человека. И что же? Мы точно не знаем, успел прочесть Петр книгу или нет, но надо полагать, успел, потому как вскоре же после представления книги автор был схвачен и отвезен в Петропавловскую крепость, в канцелярию тайных розыскных дел. Не учи ученого — по такому принципу. Полгода протомился старик в каземате и так и не дождался решения — умер. А за что упрятали человека? За то, что предлагал, как сделать государство Российское «зело богатым». Первый на Руси сказал, что тогда государство богато, когда богат народ, и что правда — не только нравственная категория, но и экономическая. — Он торопливо нашел листок, поправил очки. — «…Правде отец бог, и правда велми богатство и славу умножает…» Предлагал императору ввести «народосоветие», народное правительство и всеобщее обязательное обучение. И это в тысяча семьсот двадцать четвертом году! Доказывал, что бесправное состояние крестьян невыгодно для царской казны. Великий, великий был самородок. Всю жизнь колотился о благе России и царя и вот — получил благодарность: не учи ученого!

Коханов чуть отодвинул плечом Сергея и хрипловатым от волнения голосом спросил:

— Можно ли считать прогрессом, когда ради великих целей губят тьму народа? Вот Петр, например, или…

— Понял вас, — живо откликнулся Андрей Леонидович. — В истории есть, как некоторые считают, закон, который еще толком не сформулирован, но примерно он звучит так: то, что должно произойти, произойдет обязательно, рано или поздно, и если искусственно оттягивать, тормозить процесс, то это лишь усугубит болезненность разрешения от бремени, но роды все равно состоятся. Я не совсем разделяю это мнение. Что же касается эпохи Петра, то тут, говоря языком ортодоксальной науки, произошла революция сверху, и поэтому, как всякая революция, она не могла быть бескровной, тем более если учесть ту глубину отсталости, из которой Петр начал вытягивать Россию. В свое время Александр Сергеевич Пушкин заметил… Дословно не помню, но смысл таков: дела Петра государственного масштаба исполнены мудрости и свершались как бы на века, а некоторые его указы как будто бы вырвались у нетерпеливого самовластного помещика, который привык понуждать своих нерадивых холопов кнутом и каторгою. Тут весь Петр. А потери — потери неизбежны. Люди нередко бывают консервативны, стремятся сохранить статус-кво, существующее положение вещей, подчас забывая, что мир изменяется непрерывно и что гармония возможна не в статике, а лишь в динамике, в непрерывном изменении всего во всем и всегда. Самая страшная сила — сила косных традиций. Вот с этой силой и схватился Петр.

— А вы не преувеличиваете роль личности в истории? — снова прохрипел Коханов, еще теснее надвигаясь на Сергея. От него так разило винным перегаром, что Сергей осторожно отпихнул его локтем.

— Роль личности? История учит нас, что никогда не вредно преувеличивать роль личности — так-то будет надежнее. Но если говорить всерьез, то могу сообщить к вашему сведению, что человечество страдало и страдает до сих пор от поклонения вещам, богам, личностям и идеям. Так вот, Петр — несомненно, гениальная личность, но из того сорта гениев, которые подавляли своей гениальностью. Есть, как известно, и другой сорт: которых подавляли, к примеру — Джордано Бруно, Галилей, Пушкин, Достоевский, Шевченко… Не надо преувеличивать, но куда опаснее преуменьшать. Опаснее потому, что в наши дни от одного нажима кнопки зависит судьба всего земного шара.

— Я вижу, вы изучаете биоритмы Петра во время Полтавской битвы и Прутского похода, — сказал Коханов, вовсе не думая отодвигаться и дыша прямо на профессора. — Неужели это могло повлиять на ход сражений?

— Петр лично руководил Полтавской битвой. Не думаю, что биоритмы сыграли решающую роль. В науке любой новый измерительный прибор всегда желателен, а эти таблицы — тоже своего рода инструменты.

— Андрюша, — страдальчески улыбаясь, напомнила о чем-то своем Христина Афанасьевна.

Андрей Леонидович, явно спохватившись, горячо, обещающе кивнул ей, но тут же снова увлекся незаконченной мыслью:

— Петр был настолько сильной личностью, что, не исключено, обладал интенсивным, так сказать, полем воздействия на окружающих. И если то, что я говорю, — не бред собачий, следовательно, биоритмы Петра и в день Полтавской битвы, и на Пруте имели-таки какое-то значение.

— А лично мне Петр противен. Злодей и хам, — безапелляционно заключил Коханов.

— Не буду спорить. Но вот лишь некоторые указы, которые почему-то мало известны широкому кругу, а вы уже сами помозгуйте. Тысяча семисотый год — повеление завести в Москве восемь аптек без права продажи в них вин, а зелейные ряды с непотребными травами и ядами закрыть; запретить продавать и носить с собой остроконечные ножи, чтобы меньше резались по пьяной лавочке. Тысяча семьсот первый год — запретить подписываться уничижительными именами, вроде — Ивашка, Петрушка, Николашка, а также падать перед царем на колени и зимой снимать шапку перед дворцом. Тысяча семьсот второй год — указ о введении в России первой газеты; указ против затворничества женщин, разрешение отказываться от вступления в брак при несогласии невесты. Тысяча семьсот четвертый год — указ, запрещающий убивать младенцев, родившихся с физическими недостатками, тут же запрещено хоронить мертвых ранее трех дней. И так далее. Были бы мы сейчас такими, какие мы есть, если бы не преобразовательная деятельность Петра? Подумайте сами. Лично я, — Андрей Леонидович сделал ударение на слове «лично», повторяя интонацию, с какой произнес это слово Коханов, — лично я против категорических утверждений. Излишняя категоричность, поверьте, — не лучший признак.

Он внимательно, как бы проверяя впечатление, которое произвели на Коханова его слова, посмотрел на него и, убедившись, что тот не в обиде, расхохотался и одобрительно похлопал его по колену.

— Ничего, ничего, у вас все еще впереди. Счастье не в том, чего мы достигли, а в том, чтобы не утрачивать тяги к движению, не останавливаться ни на миг. Но мы отвлеклись. — Андрей Леонидович отложил таблицы, взял листки, с которыми пришли к нему Сергей и Коханов. — «Я есмь Истина, Всевышний, подвигнутый на жалость стенанием тебе подвластного народа…» — начал он вслух, но умолк, быстро пробежав содержание листка глазами. — Ну, друзья, это положено знать: Радищев, «Путешествие из Петербурга в Москву», глава «Спасская Полисть», знаменитый сон путешественника. — Он взял третий листок, прочел про себя, живо поднялся, прошелся вдоль книжных полок, хищным броском извлек еще одну книгу, с жадной торопливостью принялся листать, роняя закладки.

— Точно! Петрашевский! — с радостью воскликнул он. — Показания на следствии. Тоже личность — многое можно рассказать о нем. Приговорен был к расстрелу, кстати вместе с ним и Достоевский. В последний момент, как финал изощренной пытки, было объявлено о замене смертной казни бессрочными каторжными работами. В Сибирь! Вот так, друзья мои…

И вдруг из соседней комнаты донеслись звуки рояля — отрывистые, тревожные, настойчиво бьющие по одной больной точке.

Андрей Леонидович грузно ссутулился, замер в задумчивости. За спиной Сергея, со второго дивана насморочно дышал Павлик. Андрей Леонидович стоял с опущенной головой, тучный, тяжелый, словно глыба из гранита. Лицо его в сумеречном свете ненастного дня было серо, рот плотно сжат, резко очерчен двумя глубокими складками.

Разбеги музыки, остановки, рывки и взлеты — все это сочетание быстроты и меланхолии томило, надсаживало душу. Сергею стало зябко, ознобная волна прошла по спине.

— Скрябин, — чуть слышно, для себя, сказал Андрей Леонидович.

По коридору мимо кабинета прошел с пылесосом в руках Александр, и тотчас где-то рядом, видимо, у книг, лежавших стопками в коридоре, натужно загудел мотор. Музыка оборвалась. Андрей Леонидович досадливо крякнул.

Христина Афанасьевна с осторожностью, словно бумага могла рассыпаться от прикосновения, взяла листки. Ее тонкие пальцы с припухшими суставами — Сергей поразился — были в шрамах, задубевших мозолях, в черных трещинках, какие бывают от частой чистки картофеля.

— В Публичке не стоит показать? — спросила она.

— Не надо, пусть оставят на память, — сказал Андрей Леонидович раздумчиво. — Вечером в Москву, а дел еще — тьма, так что, молодые люди, прошу извинения… — Он развел руками: дескать, ничего не поделаешь, придется прощаться.

Сергей и Коханов дружно вытянулись, как солдаты по команде командира. Сергею стало неловко за то, что отняли у занятого человека столько времени, но Коханов, видно, настроен был иначе.

— И все же, профессор, кое в чем я с вами не согласен, — начал было он. Сергей, стараясь сделать это незаметно, двинул его под ребро.

— Ну что ж, — улыбнулся Андрей Леонидович, — это ваше право. И очень хорошо, что у вас есть собственное мнение. Очень!

— Конечно, с вами трудно тягаться, у вас вон сколько книг. — Коханов с завистью прищелкнул языком. — Никогда столько не видывал в одной квартире. У меня, к примеру, чуть больше сотни.

— Книги нужны мне для работы. Я книжный червь, без книг, как без почвы, погибну.

Андрей Леонидович решительно протянул руку, и они простились. В коридоре Александр методично обрабатывал щеткой пылесоса корешки книг.

Едва вышли за дверь, Сергей сказал Коханову:

— Дай до завтра листки, хочу жене показать.

— На. Только, смотри, не зажиль.

16

Во дворе за аркой на них накинулся бригадир Пчелкин. Загородил дорогу и давай орать на весь двор — дескать, неужели, для того чтобы опохмелиться, нужно два часа времени, когда плиты уже привезены, доски ждут разгрузки, раствор подвезли, Ботвин бегает, ругается: сколько можно околачивать груши?! Он пятился, размахивая руками, как будто выгребал на спине с опасной быстрины. Отчасти он был, конечно, прав, но насчет опохмелки и околачивания груш — это уж слишком! Явное передергивание: Ботвин никак не мог сказать «околачивают груши» — это уже сам Пчелкин, весь он тут, в этом «околачивании».

Коханов прошел мимо и ухом не повел. Во-первых, Пчелкин, так же как и Ботвин, ему не начальство, другая фирма. А во-вторых, кто, где и когда сказал, чтобы крановщику все восемь часов безвылазно сидеть в башне?! Он что, не человек? Часть механизма? Поэтому-то он и прошел мимо Пчелкина гордо и независимо, даже не удостоив того небрежным взглядом. А Сергея вдруг взбесили нападки Пчелкина: если бы действительно бегали к пивному ларьку или за «сухарем» в кафе-мороженое, а то по сугубо, можно сказать, научному делу отлучались.

— Слушай, бригадир, ты не больно-то ори, — проговорил он, чеканя каждое слово, — а то возьму учебный отпуск, тогда сам будешь эти плиты класть. Понял? И вообще, я на аккорде, можешь не гавкать.

— Ну, ну, — отмахнулся от него, как от налетевшего шмеля, бригадир. — Слова нельзя сказать. Мне-то что, гуляй, хоть вообще не ходи. — Он выругался, но уже не на Сергея, а как бы куда-то туда, в сторону и вверх. — Надоели вы мне все с вашими отпусками. Или учиться, или работать. — Он махнул сразу двумя руками и, ворча про себя, побежал под арку.

Сергей глядел ему вслед, и злость постепенно утихала — внезапная волна жалости, теплой щемящей грусти окатила его сердце. Вот бежит по тропке между горок мусора мужичок, больной, в общем-то, человек: у него и язва желудка с войны, и подергивание левой половины лица от контузии, и радикулит, и одно ухо не слышит, и по временам бывают такие страшные головные боли, что скрипит зубами и становится белым, как чистая известка, — бежит этот человек, когда-то, лет двадцать назад, если не больше, поставленный на эту собачью должность, и тянет за двоих и других подгоняет, как будто больше всех надо. А что внутри у него, какой мотор заставляет крутиться и раскручивать других? Корысть какая-нибудь? Желание выслужиться? Или, может быть, больше напишут ему в расчетной ведомости за месяц? Совесть, одна лишь бескорыстная привязанность к делу, честная душа мастерового! И Сергею стало досадно — он, по сути, мальчишка рядом с Пчелкиным, так по-хамски разговаривал с бригадиром: «не гавкать» — разве можно так говорить Пчелкину, в общем-то беззлобному и невредному человеку? И сразу припомнилось, сколько раз бригадир выручал их, выбивая аккорды там, где хотели пустить работу по повременке, сколько раз, опять же защищая их интересы, брал на себя вину за мелкие недоделки и сам, задерживаясь по вечерам, дотирал, достругивал, домазывал в уже сданных домах, доводил до конца мелочи, которые всегда у строителей как бельмо на глазу. А сколько раз просто по-человечески шел навстречу, выгораживая провинившихся или случайно подгулявших своих хороших работников. Нет, грех обижаться на такого бригадира! Тем более обижать. И Сергей пообещал себе, что при первом же случае поговорит с Пчелкиным, скажет ему доброе слово…

Кузичев и Мартынюк, спрятавшись от ветра, дувшего с Невы, сидели на корточках в оконном проеме. Сергей молча подсел к ним, закурил. Внизу затеялась какая-то возня с плитами: то ли не было тех, которые нужны, то ли исчез куда-то стропальщик — Коханов звонил, звонил, поднял стекло кабины, высунулся, покрыл матом с верхотуры. Снизу донеслись хриплые крики Пчелкина.

Сергей сидел, упершись спиной в стенку, подтянув колени к подбородку. День был пасмурный, холодный. Низкие тучи неслись со стороны Финского залива, ветер что ни час менял направление. Теперь дуло вроде бы точно с севера, но тучи почему-то гнало на восток.

— Ну, что профессор? Прочел листки? — спросил Кузичев.

Сергей кивнул. Говорить не хотелось, на душе было тревожно и уныло. То ли сказывалась усталость последних дней, то ли действовала погода.

— Разгадали, кто писал? — не унимался Кузичев.

— Да, известные тексты: Посошков, Радищев, Петрашевский.

— Ну, а для науки-то полезно?

— Для нас полезно: для меня и для тебя, — сердито ответил Сергей.

Кузичев чуть наклонился, заглянул в лицо Сергею. Что-то невысказанное осталось в его пытливом взгляде. Он уже не казался больным, как утром в вагончике. Лицо опало, светлые глаза блестели, как всегда, холодно и упорно.

— Дурью маются, а тут сиди, как пень, — проворчал Мартынюк.

— А ты не сиди — бегай, — обозлился Сергей.

— Ага, кое-кто из себя больно вумных корчит, денег ему не надо, а мы, дураки, без денег еще не научились. Ты, считай, час гулял, а я за час бы, глядишь, рублик заработал. — Мартынюк принужденно засмеялся, делая вид, будто все это говорится больше в шутку, чем всерьез, но потемневшие глазки его поблескивали зло, надсадно.

Взбешенный Сергей повернулся к нему со стиснутыми кулаками, и тот подобрался весь, готовый не дать спуску, но вовремя вмешался Кузичев.

— Ша! — сказал он вроде бы спокойно, но в слове этом, коротком, как шлепок пощечины, было что-то властное и сильное: за словом этим, за тоном, за ледяными глазами его явственно обозначалась вся пружинная взрывная натура Кузичева.

И Сергей, и Мартынюк знали, что не дай бог, если эта пружина сорвется, и потому оба прижали языки. Зазвонил Коханов. В проем выплыла из-за стены плита перекрытия. Она раскачивалась, и в ритме с ее раскачкой, забавляясь, позвякивал Коханов.

До четырех они положили еще две плиты. Работали молча, понимая друг друга без слов, обходясь одними жестами и беглыми взглядами. Когда откуда-то из соседнего жилого дома донеслись сигналы точного времени, Кузичев посмотрел на часы и хмуро сказал Сергею:

— Ну, чего ж ты? Иди, мы тут с Павлом управимся.

В этом снисходительном разрешении звеньевого, в этом на редкость уважительном «с Павлом» было для Сергея нечто бьющее по самолюбию, нечто такое, в чем он не мог сразу разобраться. Впрочем, копаться в себе у него не было ни привычки, ни времени — в шесть вечера начинался зачет по диамату, и надо было внутренне подобраться, окинуть хотя бы беглым взглядом те скудные запасы знаний, которыми он располагал. И это была даже не половина, а всего лишь треть, если не меньше, его теперешних забот: на две трети он был там, в профессорской квартире, где ждали его пачки с плитками, мешки с песком и цементом, известка, лак и обои.


Зачет, как и предполагал Сергей, свелся к недолгой и в принципе формальной процедуре: преподаватель, сам в прошлом строитель, понимавший заботы и возможности заочников, больше говорил сам, нежели заставлял говорить сдающих. Но содержание работы Энгельса «Роль труда» спрашивал всех, и тут Сергей оказался на высоте: рассказал про роль руки, про человеческий зародыш, в развитии которого повторяется развитие наших животных предков, про кажущуюся власть человека над природой и про то, как испанские колонизаторы варварски истребляли леса на Кубе, ныне острове Свободы. В половине седьмого, один из первых, он выскочил из аудитории, где проводился зачет, и с легким сердцем помчался на трамвайную остановку. Повезло и с трамваем: через какую-то четверть часа Сергей был уже на Литейном проспекте, в двух кварталах от профессорской квартиры.

Он быстро шагал по людному в этот час проспекту, легко маневрируя между встречными прохожими, обгоняя старушек, плетущихся со своими сумками, огибая хвосты очередей возле овощных лотков. Не шел — летел, так вольно, радостно было на душе. Хотя и не очень-то больших трудов стоил ему этот зачет, но все же Сергей был доволен, что не отступился, не дал слабину. Впереди экзамены, курсовой проект по сопромату, тьма-тьмущая работы, однако теперь он был уверен, что диплом получит…

И вдруг что-то неприятно задело его на этой улице: он снова очутился перед аркой двора, в котором жила Екатерина Викентьевна. Вспомнилось обещание заделать пол, и чувство безмятежности пропало, а вместе с ним пропала и охота спешить к профессору. «Чертово колесо!» — с досадой подумал он, внезапно ощутив огромную усталость, словно это не он только что летел с чувством окрыленности, а кто-то другой.

Конечно, можно было бы сделать вид, будто забыл и про печь, которую они с Мартынюком лихо выкинули за один вечер, и про деньги, сначала столь бессовестно содранные с несчастной хозяйки, а затем со стыдливой поспешностью частично возвращенные, и про обещание заделать пол — все это нигде не записано, кроме как в себе самом, и никто никогда, кроме себя самого, не предъявит никаких претензий, не напишет никаких жалоб. Можно было бы отмахнуться, сославшись на свои дела и заботы, которые для него, наверное, не менее важны, чем заботы, в общем-то, если уж прямо говорить, совсем чужих людей. Но в том-то и заключался фокус, что Сергей Метелкин не мог забыть про обещание, что-то не позволяло отмахнуться и пройти мимо. Это «что-то» сидело в нем крепко и было сильно: оно заставило его приостановиться перед аркой, свернуть во двор и пойти в дальний подъезд, где жили старушка, Екатерина Викентьевна и ее девочка. «Размеры сниму, а там видно будет», — решил он, испытывая неловкость перед самим собой за свой порыв.

Старушка лежала: резко поднялось давление. Екатерины Викентьевны снова не было дома, и возле бабушки, слабой и по-нездоровому румяной, неотступно находилась девочка. Сергей прошел на цыпочках в середину комнаты, где раньше стояла печь, отодвинул тумбочку, отставил фанеру, вынул из кармана складной метр. Девочка дала ему листок бумаги, и он по-быстрому снял размеры проема. Прикинул, как лучше сколотить доски, чтобы легли они надежно и гладко, заподлицо с полом. Закончив замеры, он хотел было тотчас и удалиться, но старушка поманила его к себе и велела сесть подле нее. Девочка придвинула ему табуретку.

— Мы с Катенькой подумали, и, — вас ведь Сережа звать? — Сережа, мы не можем согласиться, чтобы вы бесплатно делали нам эту работу. Печь — одно, а это — другое. Вы скажите сколько, и мы заплатим.

Старушка повела взглядом за девочкой, деликатно отошедшей к окну, чтобы не мешать разговору взрослых, и сказала, понизив голос:

— Мы теперь богачи: вон, Ниночкин отец, — она указала глазами на девочку, — соизволил перевести сто рублей. Это за два то года, — добавила она спокойно, без, казалось бы, необходимого при этих словах негодования.

— А что, он?.. — начал было Сергей, но осекся под предупреждающим взглядом старухи.

— Больной вопрос у нас, — прошептала старуха, косясь на девочку. — Одиннадцать лет жили вчетвером в этой комнате. Человек он неплохой, но слабый. Способный, а не пробивной. В городской очереди уже седьмой год. Я же блокадная, мне положено, а он не хотел пользоваться моим правом, через свою службу пытался. А там знаете как: кто понахрапистее, понахальнее, кто надоедает каждый день, жалобы пишет во все инстанции, тот и получает. А кто стеснительный, робкий или, знаете, есть такие, не хотят унижаться, гордые, те и мыкаются. Я его не могла понять. Катенька тоже измучилась с ним. Вы понимаете, горе-то в чем: он пить начал, да как-то сразу его подкосило. Немного выпьет — вина там или пива, и уже пьяный. Иные, глядишь, грубо говоря, жрут эту водку, целыми стаканами хлещут, а Женя и тут слаб оказался. Уж как только мы с ним не говорили, и по-хорошему, и по-плохому, и лечить пытались устроить в лечебницу при «Светлане» — нет и нет. Первое время друзья подбирали, но и они отступились. Такой был инженер! Конструктором работал, ценили его, премии, бывало, большие приносил, а потом — по магазинам разнорабочим, как голь перекатная. После совсем сгинул: неделю нет, вторую. Мы все больницы обзвонили, морги, в милицию сообщили. В прошлом месяце от него вдруг письмо: в Норильске, «зарабатываю деньги». Катенька до того уже вымоталась с ним, что разорвала письмо в мелкие клочья, слышать о нем не хочет, а Ниночка, видите, за него. Скучает, плачет, тоскует. Деньги пришли, сто рублей — много ли по нынешним временам, а счастья-то сколько! — Старушка вытерла набежавшие слезы, махнула рукой в сторону девочки: — Из-за нее Катенька согласилась получить. Ей ведь давно уже советуют на работе подать в суд, чтобы по суду иметь с него, а она не хочет — гордая. Вот так и живем. — Она засмеялась: — Боремся друг с другом. Ну, извините, Сереженька, я вас задержала. Бегите, славный вы человек.

Не зная, что сказать на это откровение, чем утешить старушку, Сергей посидел молча, с опущенной головой, подождал самую малость для приличия и поднялся.

— Вы даже не сомневайтесь, пол вам сделаю. И денег никаких не надо, — сказал он с такой убежденностью, как будто произносил выношенную и принятую сердцем клятву.


В тот вечер Сергей, изрядно провозившись, закончил кладку плитки в ванной. Надюха побелила в спальне потолок, и они оба, размерив и нарезав обои, взялись за поклейку в маленькой комнате. К одиннадцати, уже без сил, они закончили с обоями и, собрав с полу обрезки и мусор, пошли во двор выбрасывать в мусорные баки. Когда они вернулись, в прихожей толпилась вся семья Кислицыных: Андрей Леонидович, готовый в дорогу, в плаще и синем берете, с портфелем и тростью, прощался с домочадцами.

Сергей и Надюха хотели было проскользнуть бочком, чтобы не мешать при проводах, но Андрей Леонидович поймал их обоих за руки и, пожав, сказал с добродушным смешком:

— Ну, трудящиеся, выжили вы меня.

Надюха зарделась, ответила напевно, чуть жеманничая:

— Ой, что это вы говорите, Андрей Леонидович! Знали бы, не взялись бы.

Он захохотал, пристукнул тростью.

— Шучу, шучу. Ну, сядем, что ли, на дорожку? И вы — тоже садитесь, — пригласил он Сергея и Надюху. — Чтобы дорожка была скатертью, а развилок поменьше.

Все уселись — кто на стул, кто на подоконник, Андрей Леонидович — на подзеркальник. Павлик, липнувший к деду, цепляющийся то за руку, то за трость, взобрался к нему на колени.

— Дедуля Андруля, милый, возвращайся скорее. У нас в Ленинграде своих библиотек сколько твоей душеньке угодно, — сказал мальчик со слезами на глазах. — И мне ничего-ничего не надо, честное слово!

— А зайцы шоколадные? Неужто зайцы тебе не нужны? — якобы всерьез удивился Андрей Леонидович.

— Ну, раз уж ты едешь… — заколебался малыш.

— Итак, всем по два зайца, — решил Андрей Леонидович.

Легонько похлопывая, он снял Павлика с колен, поднялся.

— Ну, Павел, расти большой, не будь лапшой.

Павлик с плачем обхватил деда за ноги, вцепился в плащ. Андрей Леонидович, растерянно, жалостливо глядя на внука, потрепал его по курчавой голове.

— Ну, ну, Павлушка, будь мужчиной.

Александр бесцеремонно отцепил Павлика, подхватил на руки, понес, всхлипывающего, через кухню в спальню. За ним, помахав тестю, ушла озабоченная, вся как бы напружинившаяся Наталья. Андрей Леонидович, растроганный, с повлажневшими глазами, торопливо чмокнул жену, взял портфель и вышел в темный подъезд.

«Завтра можно начинать кабинет», — подумал Сергей. Надюха выглядела печальной и усталой. Они кое-как умылись, переоделись в тупом молчании полной обессиленности и, наскоро простившись с Христиной Афанасьевной, тоже измученной и вялой, двинулись восвояси.


После душа и чая, уже в первом часу ночи, Сергей вспомнил про кохановские листки, вынес их из передней, где висела куртка, и прочел Надюхе.

Она стояла перед зеркалом в ночной сорочке, смазывала кремом руки и лицо. Когда он прочитал показание Петрашевского: «упадет капля крови моей на землю… вырастет зорюшка… мальчик сделает дудочку… дудочка заиграет… придет девушка… и повторится та же история…», — Надюха замерла в неподвижности, как бы пораженная какой-то догадкой, какой-то внезапной грустной мыслью.

— Красиво и жалко, — едва слышно сказала она и вдруг, закрыв лицо руками, отвернулась.

Сергей и сам почувствовал, как засвербило в глазах и перехватило горло. Он расправлял, поглаживал листки, ощущая глубокую печаль и усталость — усталость не только тела, но и души, некий опасный край, возле которого остановился вдруг, с полного разбега…

— Почему так? — спросила Надюха, не оборачиваясь. — А, Серега, почему? Чем лучше человек, тем труднее ему живется. Почему?

Что мог он сказать ей на это? Если бы он знал сам…

— Я вот думаю, думаю, — продолжала Надюха, — и никак не могу понять, многое не могу понять… — Она со всхлипом, как-то по-бабьи вздохнула и с горькой усмешкой закончила: — Неужели мы такие хорошие, что нам все дается с трудом?

— Не ломай голову на ночь, — хмуро отозвался Сергей.

Надюха посмотрела на него долгим пытливым взглядом, но смолчала. Действительно, пора было спать.

17

Целая неделя ушла у Надюхи на оформление документов: справки из ЖЭКа, копии и характеристики, официальные письма и рекомендации с места работы — пришлось завести особую папку, чтобы, не дай бог, не потерять или не запачкать драгоценные бумаги. Все это наконец было сдано в горжилотдел, и им сообщили адрес строящегося дома. При этом было сказано, что смотровой ордер будет выдан лишь только после того, как они внесут первый взнос, то есть две с половиной тысячи рублей, на расчетный счет кооператива в сберегательную кассу. Если бы они пришли уже с квитанцией об уплате, то, разумеется, смотровой ордер был бы выдан незамедлительно.

В тот же день вечером они не удержались и, отложив работу у профессора, поехали смотреть свой будущий дом.

Это оказалось не так уж и далеко. Район этот, довольно неплохо уже обжитый и благоустроенный, был связан с центром трамваями, троллейбусами, вот-вот ожидалось и окончание строительства новой станции метрополитена. А по ширине улиц и озеленению вообще никакого сравнения со старой, питерской частью города: просторно, чисто, красиво! И воздух свежий, как на даче.

Их будущий дом, четырнадцатиэтажный, сложенный из нежно-розовых плит, был в основном закончен — велись внутренние работы, и по числу бульдозеров, что разравнивали прилегающую к дому территорию и сгребали груды мусора, было ясно, что сдача дома не за горами.

Дом был вызывающе красив: широкие светлые окна, перемежающиеся тонкими, изящными перегородками, тянулись не сплошными унылыми рядами, а располагались лесенкой; плиты, отделанные под мозаику, блестели в лучах заходящего солнца и казались состоящими из мириад маленьких розовых звездочек; длинные квартирные балконы были отделены один от другого ажурными бетонными решетками и придавали еще большую легкость и изящество внешнему виду. Другая точно такая же коробка высилась за обширным пустырем, на котором, по всем признакам, разбивали большой парк: тут и там на всем пространстве между домами темнели кучки завезенного чернозема. Пока Сергей и Надюха зачарованно глазели на сверкающий новенький как с иголочки дом, подъехали друг за другом несколько самосвалов и сгрузили чернозем вразброс в дальних концах пустыря.

Сергею и Надюхе хотелось посмотреть внутренность дома, хотя бы краем глаза взглянуть на какую-нибудь квартиру, но весь первый этаж предназначался под магазины, а подъезды с тыловой, жилой части здания были закрыты, что могло означать только одно: действительно, отделочные работы близятся к концу.

Дом этот и надежда на то, что и они, может быть, станут жильцами такого почти сказочного дворца, ошеломили их. Всю обратную дорогу до трамвайной остановки они молчали, лишь изредка многозначительно поглядывали друг на друга и понимающе вздыхали. Надюха закусывала губы, туманно, грустно улыбалась своим мечтаниям и покачивала головой. Ветер, налетавший порывами, уже не холодный и сырой, как было утром на стенке, а теплый и мягкий, сглаженный массивом огромного города, трепал, лохматил Надюхе прическу, обтягивал платьем ее крепкое стройное тело, и Надюха едва успевала придерживать волосы и подол. Когда она вскидывала руки, становились видны под короткими рукавами ее легкого платья красные точечки аллергической сыпи, и Сергей, замечая их, ощущал щемящую нежность к жене. Стыдясь этого чувства и отгоняя его, он поглядывал через плечо на розовую махину, ослепительно блестевшую, как ларец, сложенный людям на диво руками искусного мастера из полос хрусталя и драгоценного камня.

В трамвае, в грохоте уличного движения, под лязг колес и шипение открывающихся дверей, он вдруг сказал Надюхе, что разобьется в лепешку, ляжет пластом, а заработает на квартиру в этом доме. И пусть это будет для нее его свадебным подарком — ведь в свое время он ничего не мог ей подарить, кроме самого себя. Она взглянула на него сначала удивленно, чуть-чуть как бы даже испуганно, но тотчас глаза ее засветились теплом, и она с тронувшей его доверчивостью прижалась к нему.


За десять дней Сергею и Надюхе удалось собрать тысячу пятьсот рублей. Семьсот пятьдесят набралось в первые дни, сто восемьдесят пять прислал отец Сергея, приписав в извещении к переводу, что больше нет, так как недавно потратились на ремонт дома и завели еще пять ульев. Пятьсот семьдесят заняла Надюха у сотрудниц управления и бывших своих товарок по бригаде. Сергей поспрашивал ребят, с которыми когда-то поначалу вместе работал, обратился и к Пчелкину, но ни у кого свободных денег не нашлось. Идти к начальству Сергей не решался, побаивался, как бы не отобрали кооператив или не подключили кого-нибудь на подстраховку.

Особенно тревожиться пока было вроде бы рано: тысяча пятьсот уже на руках, впереди двадцать дней, аванс за май, профессорские деньги — рублей четыреста наверняка. А там, если дача сорвется, глядишь, и тесть подкинет. Магда обещала дать взаймы, Надюха почему-то помалкивает про эти деньги, но Магда — человек слова, в крайнем случае, если Надюхе почему-то неловко напоминать ей про обещание, он, Сергей, спокойно может это сделать — они с Магдой давно «кореши»: Магда всегда искренне радуется, когда встречает его, и ему приятна эта бойкая смазливая баба.

Хорошо бы, конечно, сразу, заранее внести денежки, чтобы уже спокойно ждать, не думать, как и что, а то ведь всякое бывает с этими кооперативами: подвернется кто-нибудь пошустрее да поденежнее, вот и пиши потом жалобы. А что же, скажут, вы тянули? Чем вы лучше? У нас все трудящиеся равны. Попробуй докажи, что тебе квартира нужнее, чем тому, кто пошустрее да поденежнее.

Десять дней Сергей и Надюха трудились с утра до позднего вечера. Субботы и выходные, праздничный день девятого мая — все время, свободное от работы в РСУ, отдавалось ремонту профессорской квартиры. У Сергея приближалась экзаменационная сессия, надо было готовиться. Курсовой проект по сопромату был едва-едва начат, а без отметки о его сдаче не допустят к экзаменам. Пришлось пойти на старую студенческую хитрость: раздобыть прошлогодний проект и перерисовать его при помощи так называемого «дралоскопа» — толстого стекла с подсветкой снизу. Выручила Надюха: упросила знакомую чертежницу из треста, и та за вечер перекопировала три листа. Расчеты, полагавшиеся к ним, Сергей делал на ходу, в метро, во время обеденных перерывов и в короткие минуты вынужденных задержек на стройке. Хорошо еще, что установилась солнечная теплая погода и можно было, не тратя времени на беганье в вагончик, заниматься прямо на стенке.

Однако на двенадцатый день мая погода испортилась, заморосил дождь, небо глухо и беспросветно затянулось тучами. Казалось, они сползлись сюда, к Финскому заливу, со всех сторон земли, чтобы тут наконец вылиться на город, разбухший, почерневший от влаги. Почти неделю, и днем и ночью, неторопливо, основательно журчали по трубам водяные потоки, и днем и ночью шел мелкий, занудливый, непрерывный дождь.

Сергея перевели на кладку простенков в доме на Моховой. Через день туда же перешли и Кузичев, и Мартынюк. Теперь они работали в разных частях дома, по разным нарядам, но по привычке собирались вместе — покурить и переброситься словом перед началом работы. Мартынюк уже не смотрел волком, как неделю назад, — теперь каждый раз, когда видел Сергея, он развязно, веселым тоном зазывал его на вечерние халтурки. «Эй, кандидат! — с явной издевкой кричал он, похлопывая себя по животу. — Фартовый заказ есть, айда, по трояку заколотим. Или брезгуешь?» Сергей лишь усмехался на эти наивные попытки подкусывания — он был так занят все последние дни, что было не до Мартынюка.

К профессору Сергей приходил уже изрядно вымотанный, но каждый раз встряхивался и принимался за ремонт напористо, подгоняемый какой-то нарастающей день ото дня тревогой. Надюха тоже сильно уставала и тоже, как и Сергей, была в постоянном тревожном напряжении. Как назло, много дел свалилось на нее в управлении, да и у профессора ворочала не хуже мужика: таскала книги из кабинета, двигала с Сергеем старинную тяжелую мебель, махала кистью, клеила газеты и обои. И уже не пела, как в первые дни, «Во поле березонька стояла». Вечером, когда прощались у дверей с Христиной Афанасьевной, «березоньку» качало от усталости.

Профессор звонил из Москвы каждый вечер, справлялся о здоровье, о Павлике — персонально. Спрашивал про ремонтные дела и обязательно передавал привет «трудящимся». Обещал приехать тотчас же, как будет сдан в «эксплуатацию» кабинет. А пока отсиживался в Центральном партархиве, собирал материал для седьмой главы.

На пятнадцатый день мая, после аванса, у них набралось тысяча шестьсот пятьдесят рублей. Днем в столовой Надюха сказала, что Майя Чекмарева, давшая взаймы сто рублей, попросила вернуть деньги — самой надо, срочно подворачивается спальный гарнитур. Ну, что ж, святое дело возвращать долги — раз надо, решили в тот же день и вернуть.

Очередь на раздаче была большая, пришлось постоять. Впереди, среди отделочниц, Сергей увидел Ирину. Она тоже заметила его, Надюху и, опустив очи долу, спряталась за тетю Зину. И опять, как в прошлый раз, Сергей почувствовал, что виноват перед ней: забыл, наглухо забыл про нее, что такая и есть на белом свете, даже случайно не вспомнил. А она, кроха, ждет, переживает… Но что делать? Как быть? В уме его начали было выстраиваться какие-то варианты, какие-то немыслимые загородные поездки, торопливые встречи в общежитии, но бред этот прервала Надюха: подергала за рукав и, показав на идущую с подносом (опять каша и компот) Ирину, сказала на ухо:

— Говорят, в праздники она тебя окручивала, а?

Сергей чуть не поперхнулся, но быстро сообразил, что ответить.

— Ага, точно. Разведка не врет. У нас такая любовь, как увидим друг друга — в разные стороны.

— Смотри у меня, — полушутливо пригрозила Надюха. — Голову откушу и выплюну.

— Ой, как страшно!

— Не обманывай меня, — тихо сказала она, глядя на него в упор и жалобно улыбаясь. Глаза ее вдруг наполнились слезами. — Слышишь?

Она отвернулась, пошла боком вдоль выставленных блюд. Сергей погладил ее по плечу, и она снова улыбнулась — грустно, чуть виновато.

После обеда Сергей вернулся на Моховую. Опять получилась задержка с кирпичами, и он, довольный перерывом, сел на настил, привалившись к стене. День был ветреный, пасмурный, а тут, в укромном уголке, укрытом от всех ветров коробкой полуразрушенного дома, было тихо, тепло, уютно. Никто не мельтешил перед глазами, компрессоры стояли отключенные, и было на удивление тихо и спокойно. Сергей развернул было свои тетрадки с расчетом по курсовому проекту, как где-то во дворе, внизу раздалось:

— Метелкин! Метелкин! К начальству!

Сергей, чертыхнувшись, поднялся, высунулся из-за края стенки. Курьерша Марина, заметив его, прокричала:

— Метелкин, Андрей Андреич вызывает. Весь треугольник ждет. Давай бегом!

И сама побежала мелкими шажками, с кирпичика на кирпичик, боясь испачкать лаковые сапоги. «Не было печали», — невесело подумал Сергей, и тотчас прежняя тревога, отпустившая его в этом заветренном уголке, вдруг снова навалилась на него. Он свернул тетради, сунул в боковой карман куртки и пошел сигать прыжками с яруса на ярус, как гимнаст с одной трапеции на другую.

Он вошел в кабинет, снял каску, поздоровался. Ладный, подтянутый, в аккуратной чистой спецовке (Надюха выстирала-таки куртку), приятный лицом и фигурой. Долбунов, Нохрин и Киндяков переглянулись с явным одобрением. Нохрин потряс бумажкой, сказал:

— Пришла разнарядка. Слет молодых рабочих в Череповце. Десять дней. Соревнование по профессиям, лекции, кинофильмы, обмен опытом. По результатам — призы и грамоты. От нас требуют каменщика — до тридцати пяти лет. Чтобы по всем статьям не ударил в грязь лицом. Мы тут посоветовались и решили послать тебя. Ты у нас самый передовой.

Долбунов солидно кивнул в знак полного единодушия с парторгом.

— Складывай инструмент, жми в трест за командировкой. Отъезд завтра, в девять ноль-ноль, — сказал он таким тоном, как будто вопрос уже решен и больше говорить не о чем.

Сергей сидел в полной растерянности: ему было и лестно, что его одного выделили из всего треста, но и тошно, оттого что не мог он сейчас поехать ни в Череповец, ни в любое другое место, хоть бы это была сама Москва, в которой он еще ни разу не был. Тошно было и оттого, что не мог он им сказать, почему не может ехать, что занят до крайности и отрыв на десять дней — полный для него зарез. Тут и прикидывать нечего, ясно без всяких расчетов — зарез.

— Спасибо, конечно, — вяло, совсем не так, как подобало бы ответить, сказал он и, помолчав, добавил с искренним сожалением: — Но, честное слово, никак не могу.

Долбунов с Нохриным враз, словно не веря собственным ушам, посмотрели на Киндякова — тот только развел руками.

— Ты что, серьезно?! — удивился Долбунов. — Никаких «не могу», — повысил он голос.

— Спокойно, — остановил его Нохрин. — Ты пойми, Сергей, это не просьба, а общественное поручение.

— Работа! — с неожиданной для него горячностью вставил Долбунов. — Работа, если хочешь знать. Тебя не просят, не уговаривают, а направляют в служебную командировку. Все! Иди.

— Подожди, Андреич, не горячись, — сказал Нохрин и снова обратился к Сергею: — Ты можешь сказать, почему не хочешь ехать?

— Да не могу я, честное слово! — взмолился Сергей. — Что, свет клином на мне сошелся? Времени сейчас нет, хоть задавись.

— Ему такое интересное дело предлагают, за честь треста выступить, а он… Что, жена болеет? Дочку не с кем оставить? Сам болен?

— Да нет, все здоровы.

— Так в чем же дело?

— Зачетная сессия. Курсовой проект надо сдавать, экзаменов куча.

Нохрин даже рассмеялся, до того ему показался несерьезным и наивным довод Сергея.

— Мы тебе справку дадим, сессию перенесут, — сказал он, торжествующе поглядывая на Долбунова. — Верно, Андрей Андреич?

Долбунов кивнул:

— Это пустяки. Я сам через управление договорюсь.

— Да такого передовика без экзаменов переведут! — распаляясь от этой, как ему казалось, счастливой идеи, воскликнул Нохрин. — Мы такое письмо сочиним, сразу диплом дадут!

Долбунов, усмехаясь, хлопнул ладонью по столу.

— Давай, Метелкин, кончай ломаться, как песочная барышня. Другой бы уже давно дома чемоданы складывал, а ты…

Сергей решительно поднялся, надел каску. Долбунов протянул ему руку, думая, что тот согласился, но Сергей упрямо замотал головой:

— Нет, Андрей Андреич, никак не могу. Не сердитесь, не обижайтесь, не могу — и все.

Рука Долбунова повисла в воздухе, пальцы вдруг сжались в кулак, и кулак, словно гиря на пружинах, ринулся к столу, остановился, не дотронувшись до столешницы, и снова взлетел кверху. Растопыренные пальцы метнулись в сторону Киндякова.

— Никанорыч, готовь протокол, отберем у него квартиру. Раз он так, то и мы. Ему, понимаешь, и премии, и первое место, и квартиру, и ясельки, и жену в управление, а когда его, понимаешь, попросили, он, понимаешь, не может. — Разгневанный, он закричал, не глядя на Сергея: — Ты что же думаешь, все тебе, только тебе, а как коснется для организации — в сторону? Я же знаю, почему он не хочет ехать. Халтура у него, понимаешь, очень выгодная, вот и выкобенивается. Так вот, знай, Метелкин, организация любит взаимность. Она тебе, а ты — ей. Вот так. Или кончаешь валять дурака и едешь, или отбираем кооператив. Пока не поздно. Ну?

Сергей оторопел от такого оборота разговора. В растерянности постоял он некоторое время, переминаясь с ноги на ногу и глядя лишь на Киндякова, ища в нем защиту и поддержку. Но тот, тяжело вздохнув, сказал, сурово кривя рот:

— По-моему, дурочку порешь, Метелкин. Сам себя даешь в обиду. Тебе предоставляют возможность во всесоюзном, можно сказать, масштабе, а ты отвиливаешь. И нас подводишь. Ну сам посуди, кого мы пошлем? Мартынюка? Кузичева? Так что, ей-богу, квартиры тебе лишиться — пара пустяков.

Машинально сняв каску, Сергей помахивал ею, борясь с желанием запустить в графин с пожелтевшей водой, стоявший на краю стола. Но как ни досадно было, как ни нелепо было срываться сейчас в какой-то неведомый Череповец, а ничего другого не оставалось, и Сергей, напялив каску, проворчал:

— За горло взяли.

— Ну, коли просто так не понимаешь, приходится брать за горло. Иначе с вашим братом не договоришься, — полушутя-полусерьезно сказал Долбунов и, подмигнув Нохрину, с облегчением рассмеялся: — Зарылся в свою квартиру, а там, может, мировая слава ждет.

— Все, Метелкин, бегом в трест! — тоже смеясь, скомандовал Нохрин.

— Ладно, — буркнул Сергей и, уже выходя из кабинета, поймал на себе укоризненный взгляд Киндякова — тот покрутил своим кургузым пальцем возле виска: дескать, это надо же быть таким ненормальным…


Новость, которую принес Сергей, сильно огорчила Надюху, у нее даже разболелась голова, но потом, у профессора, постепенно войдя в работу, она приободрилась и даже снова замурлыкала какую-то песню.

— А может, это и ничего, — сказала она, когда они передвигали в кабинете диваны. — Командировочные получишь, среднесдельный тариф будет идти, а там, в Череповце, глядишь, и премию отхватишь, поездка и оправдается…

Еще сильнее, чем Надюху, новость эта огорчила Христину Афанасьевну. Больше всего ее беспокоил кабинет: «Как же быть, когда вернется Андрей Леонидович? Не может же он сидеть в Москве целый месяц, это же абсурд!» Тогда решено было всем, работникам и хозяевам, немедленно взяться за кабинет.

Намахавшись кистью чуть ли не до полного онемения рук, Сергей отлакировал по второму разу потолок. Затем вместе с Надюхой они поклеили обои в тех местах, где должны были встать книжные шкафы, передвинутые теперь на середину кабинета и накрытые полиэтиленовой пленкой. Простенки и полосы над окнами и дверью Надюха сможет доклеить и одна. Александр помог расставить шкафы по местам, и хозяева, включая Христину Афанасьевну и Павлика, принялись таскать из маленькой комнаты и коридора книги, заполнять ими шкафы. У Александра был составлен четкий план, и он строго следил, чтобы порядок расположения книг, установленный много лет назад, не нарушался.

Надюха заклеивала обоями простенки, Сергей взялся красить панели в коридоре. Возле него то и дело кто-нибудь проходил: то шлепающий тапочками Александр, то легкой походкой, почти неслышно Наталья, то посапывающий Павлик.

Совершив очередной рейс, Павлик подошел к Сергею, стал внимательно следить за тем, как Сергей красит.

— А можно, я попробую? — показал он на каток.

— Попробуй.

Сергей дал ему каток, и Павлик, счастливый, принялся катать сверху вниз по стене. Христина Афанасьевна, возвращавшаяся из ванной в кухню, застрожилась:

— Павлик, не мешай дяде Сереже работать.

— Ничего, ничего, — сказал Сергей.

Христина Афанасьевна ушла, погрозив мальчишке пальцем, Павлик сопел, красил, от усердия высунув язык.

— Павел! — окликнул его проходивший Александр. — Кончай!

— Павлик, отдай дяде Сереже каток, — мягко попросила Наталья.

Павлик продолжал красить, оторваться от катка не было сил, да и вряд ли он слышал то, о чем говорили вокруг него. Сергей терпеливо ждал, глядя, как аккуратно, бережно макает он каток в краску, как ловко подносит к стене и тщательно раскатывает слой за слоем.

Александр, выйдя из кабинета, подошел к Павлику, намереваясь дать шлепка, но сдержался и лишь, взяв за плечи, сильно встряхнул. Очки с бедного маляра свалились и угодили прямо в банку с краской.

— Я тебе говорил? — строго сказал Александр, не обращая внимания на тонущие очки. — Говорил?

Сергей схватил очки за дужку, вытянул из краски.

— Павел, ты заслужил наказание. Сегодня я тебя накажу, — предупредил Александр и пошел в комнату за новой порцией книг.

— Накажи сразу! — с каким-то жалобным вызовом крикнул вслед ему Павлик.

— Не волнуйся, не забуду, свое получишь, — пообещал Александр.

В коридор выбежала Наталья, встревоженная, с парящими на весу тонкими руками, присела возле Павлика.

— Ой, маляр ты мой, малярик! — Она засмеялась, тряпочкой взяла очки у Сергея. — Пошли, мой мальчик, не будем мешать дяде Сереже. Папа сердится, и он прав. Все устали, всем некогда. Пошли.

И она повела его на кухню, под попечительство Христины Афанасьевны.

Сергей снова взялся за каток. Из кабинета вышла Надюха, положила в коридоре свернутые комом обрезки обоев. Улыбнулась Сергею — устало, со вздохом, — дескать, пропади пропадом такая жизнь. Сергей погладил ее локтем, подмигнул, — дескать, держись, казак, атаманом будешь. Она собрала остальной мусор и пошла выбрасывать в уличные баки.

Едва за ней захлопнулась дверь, как раздался звонок. Сергей решил, что это Надюха забыла что-то, и вышел в прихожую. Оказалось другое: бандероль из Москвы. На бандероль сбежались, кто был дома. Сергей тоже задержался из любопытства. Александр, принявший пакет, неторопливо распечатал бандероль, вынул из оберточной бумаги атлас карт по военной истории и великолепно изданную детскую книжку по астрономии.

— От дедушки! От дедушки! — ликовал Павлик.

С жадностью, с нетерпением раскрыл он новую книжку и тут же, в прихожей, прислонясь к зеркалу, стал листать страницу за страницей. Александр бесцеремонно отобрал у него книгу, сказал с невозмутимой твердостью:

— Павел, я обещал тебя наказать, и вот наказание: до завтрашнего утра книгу не получишь. Все, ступай в комнату.

Павлик посмотрел на него так, как будто не верил своим ушам. Одно стекло его очков было мутновато от краски.

— Папочка, я правда-правда больше не буду, — прошептал он, прижимая руки к груди.

— Ты наказан, — ледяным тоном сказал Александр. — Не за то, что красил, а за то, что не слушался. Все.

Глубокая, безысходная печаль отразилась в глазах Павлика, он зашмыгал носом и пошел, шатаясь и роняя слезы.

Христина Афанасьевна, прикусив кулачок, проводила его мученическим взглядом, повернулась к Александру.

— Саша…

— Ничего, — хмуро проворчал Александр, разглядывая книги.

— Да ну тебя! — не вытерпела Наталья, сама готовая разреветься. Она передернула плечами и полетела вслед за Павликом.

Надюха, незаметно вошедшая вскоре после того, как ушел почтальон, и слышавшая всю эту перепалку, лишь покачала головой. Александр же, не чувствуя общую к себе неприязнь, произнес назидательным тоном:

— Ребенка нельзя обманывать — ни в поощрительном плане, ни в плане обещанного наказания.

Часов около одиннадцати Сергей закончил красить панели. Надюха доклеила обои в кабинете и в полном изнеможении вышла к нему в коридор. Вдвоем, из последних сил, собрали они кисти и катки, сложили в ведро, залили водой. У Сергея от усталости плавали перед глазами цветные круги. Надюха осунулась, глаза у нее были темные, печальные, запавшие.

Едва они вышли на кухню, Христина Афанасьевна метнулась к плите.

— Кушать, Сережа, Надюша, кушать! Не выпущу, пока не поужинаете. Прошлый раз ускользнули, а теперь — нет.

— Спасибо, Христина Афанасьевна, никак не можем, — предупредил ее порыв Сергей. — Не хлопочите. Мы дома поедим. Теща блины печет, специально носит. Когда не едим, обижается, думает, брезгуем.

— Ах, вон как, — Христина Афанасьевна засмеялась, изящным движением прижав два пальца к уголку рта.

На прощание Христина Афанасьевна объяснила, что какая-то ее приятельница со дня на день обещает достать моющиеся финские обои. Сергей сказал, что это было бы неплохо, потому что с ними меньше возни: размерил, нарезал и пошел клеить слой за слоем, только пленочку тяни аккуратно — сами клеются.

— Если бы не эта чертова командировка, на той неделе можно было бы подбивать бабки, представлять хозяевам счет, — сказал он Надюхе, когда они вышли на улицу.

— Ничего, ничего. Ты, главное, не волнуйся, как-нибудь выкрутимся, — ответила она, прижимаясь к его плечу.

На Литейном было пустынно и необычайно тихо. Мокрый асфальт блестел мутными полосами, отражая свет витрин и уличных фонарей. Трамваев со стороны Литейного моста не было видно, и, когда вдали показался зеленый огонек такси, Надюха дернула Сергея за рукав:

— Может, на такси?

Сергей заколебался было, но, посмотрев на Надюху, съежившуюся под порывами холодного ветра, махнул рукой:

— Эх, где наше не пропадало! Шиканем на командировочные!

Надюха счастливо засмеялась и уже в машине, такой теплой и уютной с улицы, склонившись к Сергею на плечо, прошептала:

— Ты же завтра уезжаешь…

18

На второй же день после отъезда Сергея в командировку Надюха решилась попытать счастья с помадой, которую вместо денег ей всучила Магда. Захватив с утра пять тюбиков, рассовав их по кармашкам сумочки, она отправилась после работы на угол Садовой и Невского, туда, где гомеопатическая аптека и «Пассаж».

В проходе между колоннами возле аптеки, как всегда, было густо: народ валом валил с Невского и обратно, из перехода в переход, тут же продавали пирожки, мороженое, толклись у телефонов-автоматов. Пижоны, жаждавшие модно подстричься, стояли у дверей парикмахерской, одной из самых фешенебельных в городе. Группами и парами бродили обвешанные фотоаппаратами иностранные туристы. Невский был запружен в обе стороны насколько хватал глаз. Густо было и на проезжей части: машины неслись встречными многорядными потоками, и им тоже не было конца. По средней полосе между несущимися автомобилями прохаживался, как по аллейке парка, милиционер, помахивая полосатым жезлом.

Надюха отошла в угол, к самому входу в гомеопатическую аптеку. Заходить в туалет она побоялась почему-то, решила сначала осмотреться из этого тихого закутка. И то ли вид у нее был такой — человека растерянного и ждущего чего-то неопределенного, то ли какое-то напряжение было заметно на лице, но не успела она присмотреться к толкущимся вокруг нее людям, как возле нее очутились две девицы, одна под стать другой. Высокая тощая была вся какая-то фиолетовая: фиолетовая шапочка набекрень, фиолетовая куртка и чулки фиолетового цвета, губы и даже глаза в густо наведенных ресницах тоже были фиолетовыми. Та, что пониже, была вся зеленая: зеленое пальто по последней моде, с широкими рукавами, зеленые сапоги на высоченном каблуке, трупная зелень под нахально-зелеными глазами и такие же мертвецки зеленые губы.

— Ну что, милочка, потолкуем? — вроде бы в шутку спросила фиолетовая, рассеянно поглядывая по сторонам.

Зеленая придвинулась с другого бока, произнесла отрывисто, еле внятно, не выпуская сигарету изо рта:

— У Зиночки резиночки?

— Помада, — выдавила Надюха, готовая провалиться сквозь землю от стыда.

— Покажи! — сиплым голосом приказала фиолетовая.

Зеленая тотчас, с видом человека, до чрезвычайности озабоченного надобностью позвонить, отошла к автомату.

Надюха вынула тюбик. Фиолетовая презрительно фыркнула:

— Липстик.

— Светлый коралл, — как бы оправдываясь, пролепетала Надюха.

— Поплавок? — не обратив внимания на слова Надюхи, спросила фиолетовая.

— Не понимаю вас.

— Фу, господи, моряк привез, что ли?

— Нет, нет, не моряк, — с такой горячностью возразила Надюха, что фиолетовая понимающе скривилась.

— Забудем, милочка, забудем. Сколько?

— Что «сколько»? — опять не поняла Надюха.

— Сколько толкаешь?

— Пять штук.

— Всего?! — удивилась фиолетовая и, отойдя на пару шагов, словно высматривая кого-то в толпе, вернулась к Надюхе. — Почем?

Надюха смущенно пожала плечами, не решаясь произнести ту цену, которую назначила ей Магда. Фиолетовая поманила ее за собой и пошла в «Пассаж». Не оглядываясь, будто и не давала Надюхе никаких знаков, она прошествовала сквозь весь длинный магазин и в дальнем его конце свернула в туалет. Надюха проследовала за ней. За первой дверью фиолетовая тотчас, едва Надюха вошла, подхватила ее под руку, отвела к рукомойнику, свистяще зашептала в самое ухо:

— Дура ты набитая. Если сотня, две, есть смысл с тобой возиться, если пять — десять — пошла ты вон.

— Шестьдесят у меня, — призналась обескураженная внезапной грубостью Надюха. — По семь пятьдесят.

— Чего! — отшатнулась фиолетовая. — Рехнулась, милочка?

— Мне так сказали, — пробормотала Надюха, заливаясь краской. — Иначе не могу.

— Вот что. — Фиолетовая торопливо достала из сумки пачку «Кента», закурила, щелкнув фиолетовой же изящной зажигалкой. — Липстик по пятерке — и ни копья больше. Махровую тушь возьму по шесть.

Она вдруг отпрянула от Надюхи и двинулась в глубь уборной.

— Погодите! — кинулась было за ней Надюха, но та оскалила свои редкие зубы, испачканные фиолетовой помадой.

— Пошла вон! — прошипела она, скрываясь в кабине.

Только тут Надюха заметила двух сотрудниц в милицейской форме, стоявших у входа и, как показалось Надюхе, глядевших только на нее, Надюху. В первый момент она оцепенела от страха и готова была сама подойти к ним и признаться в своих темных замыслах, но сотрудниц заинтересовала другая женщина, их внимание привлекла, как ни странно, скромно одетая худенькая гражданка с небольшим чемоданом, которая вдруг как-то засуетилась, заметалась, как мышь перед закрытой норкой. Сотрудницы оттеснили гражданку в угол и попросили открыть чемодан. Воспользовавшись их занятостью, едва переводя дух от напавшей икоты, Надюха выскользнула из уборной, успев, правда, заметить в раскрытом чемодане груду пепельных париков.

Вылетев на Невский, она почему-то пошла не в сторону Литейного, по которому могла бы на троллейбусе доехать до профессорской квартиры, как и намеревалась вначале, а совсем в противоположную сторону, к Адмиралтейству, и опомнилась, лишь когда дошла до ресторана «Садко». Ей все казалось, что стоит обернуться, как ее тут же возьмут под локотки молоденькие сотрудницы, пронзительно разглядывавшие ее в уборной «Пассажа», и вежливо предложат пройти «тут рядышком».

Убедившись, что никто за ней не идет, никто ее не выслеживает, переведя с облегчением дух и дав зарок до конца дней своих не связываться больше с такими делишками, она перешла на противоположную сторону Невского и на первом же автобусе поехала к Литейному проспекту.

Работы у профессора было еще очень много. То, что казалось главным и трудоемким — плитка, лакировка потолка в кабинете, побелка потолков в других комнатах, — все это было уже сделано, но сколько еще оставалось мелочей, вроде шпаклевки, затирки и покраски дверей, окон, косяков, плинтусов, батарей. Нетронутой стояла в ожидании рук и кладовка, снизу доверху забитая чемоданами и старыми вещами. Надюха, попробовавшая было клеить обои в спальне, бросила эту затею — одной клеить было несподручно: полосы болтались, ложились косо, с пузырями. И как она ни билась с ними, как ни разглаживала тряпками, ничего путного не получалось. Тогда она решила плюнуть на свою аллергию и взялась за двери и окна — кропотливая, нудная и вредная для нее работа, но никуда от нее не деться. Несколько вечеров ушло на очистку от старой краски, шпаклевку, затирку и прошкуривание. Ночевать она ездила к матери, чтобы хоть на сонную поглядеть на дочурку, по которой скучала.

Как-то днем в управлении ее вызвала в коридор Магда и без всяких околичностей, напрямую спросила, как дела с помадой: удалось ли продать и сколько. Особенно Надюху задело не то, что Магда интересуется своей помадой, а покоробил тон, которым та обратилась. Было в этом тоне нечто властное, хозяйское, холодновато-высокомерное: дескать, я тебе поручила сбыть товар, теперь подошло время отчитаться — изволь! Надюха вспыхнула и от этого тона, и от воспоминания об унизительной своей попытке «торгануть», и от внезапной смутной обиды. Она сказала, что ничего пока не получилось, что вообще не намерена заниматься такими темными делишками и что, если Магда не сможет дать взаймы просто так, то от помады она, Надюха, вынуждена отказаться, потому что ей противно и стыдно толкаться среди разных стерв и фарцовщиц. Магда удивленно смерила ее взглядом, усмехнулась не без презрения и потребовала, чтобы завтра же вся помада была возвращена. Надюха сказала: «Ради бога!» Ее так и затрясло от негодования.

Помада была возвращена на другой же день, при этом они не обмолвились ни единым словом. Магда сохраняла надменный, холодный вид, Надюха сунула ей сверток и ушла с острым ощущением надвигающейся беды. Предчувствие беды возникло раньше, еще когда узнала она от Сергея, что посылают его в Череповец. Именно тогда что-то натянулось в ней и тревожно звякнуло — тихо, вкрадчиво, едва слышно. Теперь же в ней набатом било тревогу: до первого июня оставалось всего восемь дней, а денег ждать больше было неоткуда, кроме как от профессора за ремонт квартиры. Но ремонт затягивался, следовательно, и расчет тоже отодвигался. Клянчить деньги до полного окончания работы было неудобно, от этого попахивало слишком явным вымогательством, какой-то дешевкой. Надюхе всегда было противно, когда другие в таких случаях требовали с хозяев аванс. Оставалась, правда, слабая, очень слабая надежда на отца: может быть, он все же откажется от дачи в последний момент, даст им рублей пятьсот на полгода. Хотя шансов на то, что отец переменит свое решение, почти не было: о даче он мечтал с давних лет, потихоньку откладывал каждый месяц и теперь, в начале лета, когда дача наконец наклевывалась, вряд ли станет отказываться от нее.

Кондратий Васильевич, вот уже год как бросивший курить из соображений экономии, заметно погрузнел за эту зиму, поседел, лицо его сделалось одутловатым, какого-то сероватого оттенка. Все чаще потирал он, морщась, левую сторону груди. Руки его, черные, заскорузлые от вечной возни с резиной, подрагивали, когда он подносил кружку с чаем ко рту.

Поздно вечером, вернувшись от профессора и переговорив предварительно с матерью, Надюха улучила минутку и подсела к отцу на диван. Оленька уже давно спала в соседней комнате, Люба там же корпела над учебниками, готовясь к экзаменам на аттестат зрелости. Ольга Трофимовна расстилала постель. Отец настроен был вроде бы благодушно: он очень переживал за исход борьбы португальских коммунистов и был буквально влюблен в Алваро Куньяла, а нынче в вечернем выпуске последних известий по телевизору передали обнадеживающие сообщения. Ольга Трофимовна, видя нерешительность дочери, сочувствуя ей и стараясь облегчить начало разговора, сказала как бы невзначай:

— Отец, слышь-ка, столько лет с тобой живу, а все не пойму, добрый ты или злой… К тебе дочь твоя ластится, а ты даже не замечаешь.

Надюха, и вправду, в каком-то внезапном порыве прижалась к отцу, склонила ему на плечо голову, неловко погладила его по шершавой руке.

— Папка, у нас квартира горит, — призналась она, не мудрствуя лукаво. — С ремонтом у профессора не успеваем, а больше занять негде. Отложи дачу на год, дай нам пятьсот рублей. За зиму вернем.

Ольга Трофимовна бросила взбитые подушки в изголовье кровати, подбоченясь, подошла поближе. Отодвинувшись от Надюхи, он, испуганно вытаращив глаза, глядел то на дочь, то на жену. И по тому, как твердела складка над переносицей, как грозно сходились седые брови и как сжимались в прямую резкую дугу губы, стало Надюхе ясно, что не сдвинется отец со своей точки, не простит Сергею когда-то брошенные сгоряча слова: «И без вас обойдемся».

— Да вы что, спятили?! — с возмущением воскликнул Кондратий Васильевич. — Заявление подано, резолюции все есть, завтра-послезавтра деньги вносить, а они — отложи! Нет уж, субчики, как умели жениться, так и жилье умейте добывать. Скажите спасибо, что прописку позволил твоему… — Кондратий Васильевич глянул через плечо на сразу приунывшую Надюху и, видно, сдержался, не произнес обидного слова, которое вертелось у него на языке. — Знаешь поговорку: любишь кататься, люби и саночки возить? Говорено было вам в свое время: не транжирьте, не графы, не министры, думайте о завтрашнем дне, а вы все трень-брень. Вот вам трень-брень! Я от дачи никак не могу отказаться. Я ее заработал! Под конец жизни!

Он вскочил и зашагал по комнате, показавшейся Надюхе вдруг какой-то узкой и неуютной, загроможденной старыми, отжившими свой век вещами.

— Я об этой даче, может, еще в войну думал, — хриплым, глухим голосом говорил отец. — В тех вонючих окопах у Колпина заживо гнили три зимы кряду. Когда било и дырявило осколками и захлебывался грязью в Польше и Германии. Я эту дачу на брюхе себе и вам выползал, а вы еще палец о палец не ударили, чтоб вам персональные квартиры предоставлять. Вот вам, шиш на постном масле! Пусть-ка зятек, зятек поползает с мое, сколько нам пришлось, а потом попрекает.

Надюха сидела с низко опущенной головой, слезы текли по ее щекам, и она никак не могла справиться с ними — текли и текли, как у психопатки. Она уже не слышала, о чем еще говорил отец, что возражала ему мать, — она думала лишь об одном: как не показать слез, как сдержать рвущийся из души крик, как пересилить желание кинуться на диван и разрыдаться. Такого с ней еще никогда не случалось…

Стиснув зубы, отвернув голову, она поднялась, окаменело постояла, словно в раздумье, и, механически передвигая ноги, ушла в другую комнату. Вслед за ней выскочила мать, прижала голову к груди, забормотала что-то утешающее. И тогда Надюха дала себе волю: вся горечь, копившаяся неделями и месяцами, вся усталость от долгих трудных поисков жилья, мытарств у старухи, ежедневного мотания на городском транспорте на работу и с работы, вся накопившаяся тоска по дочери, с которой была практически разлучена целыми днями и виделась лишь урывками по вечерам, когда забирала из яслей, а потом — садика, и рано утром, когда собирала и уводила в чужие руки, — вся эта тяжесть вдруг подломила в ней какие-то опоры, казавшиеся прочными и нерушимыми, и у нее началась самая настоящая истерика. Она рыдала в голос и, как ни старалась перестать реветь, не могла остановиться. Ольга Трофимовна сбегала на кухню за валерьянкой, закрыла дверь на крючок, чтобы еще больше не разгневать отца. Люба, испуганная, замученная уроками, дрожала мелкой дрожью и тоже готова была расплакаться, глядя на сестру.

Ночь прошла тревожно. У отца вскоре после разговора вдруг схватило сердце. Валидол, которым он давненько спасался, на этот раз не снял боли, и тогда пришлось бежать к соседям, звонить по телефону, вызывать «неотложку». Пожилой сухощавый врач измерил кровяное давление, посчитал пульс и, сделав какой-то укол, велел недельку полежать спокойно, без всяких волнений. Еще он велел вызвать утром врача из поликлиники.

Назавтра, несмотря на уговоры Ольги Трофимовны послушаться врача и остаться дома, Кондратий Васильевич ушел на работу. Выпил чаю покрепче и двинул, надев потертый плащ и напялив выцветшую кепчонку. Вставать ему приходилось раньше всех в доме — завод, где он работал вулканизаторщиком, лет пять назад перевели на окраину, и Кондратий Васильевич, привыкший к своему коллективу, терпеливо мотался, тратя по три часа в день на дорогу. Вслед за ним уехала Ольга Трофимовна; ее завод был почти в самом центре города, но в другой части, не в той, где находилось Надюхино РСУ.

Надюха встала разбитая, будто всю ночь не смыкала глаз. Оленька тоже спала плохо и теперь, когда Надюха собирала ее в садик, капризничала, принималась реветь, брыкалась, отказываясь от еды. Надюха нервничала, прикрикивала на девочку, зато Люба ходила возле нее, как наседка, сулила ей и кошечку, и птичку, и конфетку, и пряничек мятный, и обещала, что в садике покажут по телеку маленьких веселых зайчиков, серого волка и еще одного зверька «во-от с такими ушами и во-от с такими усами». Оленька стала гадать, кто бы это мог быть: тигр? кот? козел? Так, гадаючи, она и позавтракала, и дала себя одеть, и ушла с Надюхой в утренний озабоченный, спешащий город.

На работе Надюху ждал сюрприз: письмо от Сергея. Видно, догадался, что она ночует теперь у отца и по адресу старухи посылать бесполезно. А по адресу отца не захотел. Письмо вручила ей секретарша. Надюха, не распечатывая конверт, вышла во двор, на дальнюю скамейку и только там, в одиночестве, прочла письмо.

«Милые мои, хорошие, — писал Сергей. — Привет вам от вашего Сереги-носороги из города Череповца. Сижу я тут в лучшей гостинице, ем-пью по талонам, за госсчет. Каждый день лекции, кинофильмы. Только не художественные, а все про строительство — то про КамАЗ, то про Саяно-Шушенскую ГЭС, то про БАМ. Вот куда бы податься годика на три! На пять таких квартир заколотили бы! Одного работягу на БАМе спрашивает корреспондент (это в кино): сколько вы получаете, довольны ли заработками? Он палец вскинул: во! Сотни четыре, как минимум, говорит. Морда так и лоснится. Там, конечно, хорошо, но зато у нас Питер! Лично я страшно тоскую по городу. Даже во сне видел места, которые видны со стены. А может, потому, что вы там? Бог с ними, с этими тысячами, как-нибудь вырулим с кооперативом. Так мне кажется.

Главных соревнований пока не было — только пробы. Завтра начнут хронометрировать. За первое место, говорят, дадут премию с дипломом. Хорошо бы сотни три отхватить, а? Ребят много, из разных мест. Есть и девчата, но, сама знаешь, я ведь у тебя, как Иисус Христос, за такой женой, как ты, они мне безо всякого интереса. Так что хоть поэтому не психуй. Живу я в комнате на двоих. Сосед Чумак. Это не прозвище, а фамилия. Зовут Василь. Хороший парень, из Минска. Серьезный и молчаливый. Белорус.

Есть ребята — очень даже неплохо кладут, но в основном — салаги. На первой пробе меня обошел один только Димка Шакарян из Еревана. Димкой его назвал отец в честь друга, погибшего на войне. Димка — так и в паспорте, полное имя. Странно, пока не привыкнешь. Так вот, на второй пробе я вышел на пять кирпичей вперед. За это, представляешь, Димка подарил мне кофемолку. Теперь я у него первый джан, то есть друг по-армянски. Кофемолка, говорит, из Еревана, нигде в мире таких не найдешь, только в Ереване. Пей, говорит, дорогой, на здоровье. Приезжай в Ереван, лучшим гостем будешь, по всей Армении прокачу. У него машина, и у тестя машина, и у брата — «Запорожец». Целый чемодан коньяку привез, одну бутылку отдал мне. Широкая душа. Черный, лохматый, как леший на пружинках. По-русски говорит плохо, но понимаем друг друга без слов, когда кидаем кирпичи на соседних стенках. Работает как заводной, кричит, поет, с девчатами успевает перемигиваться, а швы — струночками. Золотые руки. С ним у меня и будет битва, а остальным могу дать фору десять — двадцать кирпичей.

Короче, соскучился, свербит, рвусь домой. Если удастся, завтра-послезавтра смотаюсь, хотя тут все так хитро, что могут не оплатить командировку.

Как ты там? Как Оленька? Смотри, не крась без меня, а то приеду — врежу. Смотри, Надька, капитально прошу, не притрагивайся к краске, а то опять будешь чесаться до крови, как в прошлый раз. Я эту покраску — раз-два и в дамках. Привет родным, профессору — персональный. Целую, обнимаю, чего и себе желаю. Сергей».

Письмо взбодрило Надюху, настроение поднялось, и все было уже не так беспросветно и ужасно, как казалось вчера. Спокойный тон письма, забота Сергея о ней, Надюхе, скрытая за всем этим теплота и, конечно же, любовь — все это придало ей уверенность и новые силы. Она решила, что сможет поговорить с Христиной Афанасьевной, и точно, вдруг, вроде бы ни с того ни с сего, ей стали приходить в голову слова, которыми вполне достойно, не роняя себя, можно было бы начать разговор об оплате вперед, под честное слово.

Обедать она пошла в столовую, где, как обычно, обедало большинство строителей с капремонта. В раздаточном зале ей встретился Мартынюк — краснорожий, ухмыляющийся, похмельный. Он нес полный поднос еды, из кармана, судя по крышечке, торчала бутылка пива.

— Ну как там Метелкин, соревнуется? — просипел он, тормозя на ходу и делая странные зигзаги подносом. — Ох, девка, напрасно отпустила.

— Почему напрасно? — изображая удивление и, как всегда, не принимая Мартынюка всерьез, спросила Надюха.

Он качнулся к ней, заговорщически подмигнул — дескать, разговор между нами — и прошептал:

— Смотри, отобьют залетные каменщицы.

— Ой, напугал! — расхохоталась Надюха, думая, что Мартынюк выступает в своем обычном репертуаре.

— А тебе шляпку надо носить, — расхохотался и Мартынюк. Глазки его, хотя он и смеялся, блестели недобро, зло.

— Почему шляпку, зачем? — не поняла Надюха.

Мартынюк еще ближе придвинулся к ней — она почувствовала его отрывистое дыхание, запах винного перегара.

— Ро́жки видать, а под шляпкой не так заметно будет…

Снова подмигнув, с высунутым кончиком языка он крутанулся на месте и поколесил к свободному столику.

Ошарашенная в первый момент, Надюха стояла, презрительно фыркая и не зная, что предпринять. Она выросла и всю жизнь провела среди простых людей, которые не очень-то деликатничали и выбирали слова. Она и сама могла при случае, как у них говорилось, «перепустить через левое колено», но все это бывало больше в шутку, без подлого, ехидного подъедания, скорее — от привычки перекрикиваться и переругиваться на лесах при мелких задирах в работе. Теперь же в словах Мартынюка было другое: какой-то коварный расчетец, может быть злоба, желание отомстить за что-то Сергею. Почувствовав это, Надюха вдруг вскипела вся, кинулась за Мартынюком. И не успел он поставить поднос на стол, как она хлестанула его наотмашь сначала по одной щеке, потом, развернувшись, — по другой.

— Это от меня лично, а это — от Сергея.

Мартынюк, руки которого были заняты, замычал, мотанув головой, и присел от неожиданности. Надюха снова занесла руку, но сдержалась и гневно предупредила:

— Ты, блин горелый, еще будешь нести пакости, не так получишь.

Она смерила его негодующим взглядом и, круто повернувшись, пошла к раздаче. Ее всю трясло, она не замечала, что ставит на поднос. Только у кассы, когда подошла очередь рассчитываться, она ахнула: пять закусок, два вторых и ни хлеба, ни чаю. Она извинилась перед кассиршей, побежала менять блюда.


Ела она быстро, сосредоточенно, не поднимая глаз от тарелки. Мысли ее бродили вокруг тревожного, больного, расцарапанного грязным намеком. Собственно, до самого последнего времени, а точнее — до Первомая, все у них с Сергеем было чисто и ясно: ни она ни на кого не поглядывала и ни о чем тайном от мужа не помышляла, ни Сергей, насколько ей было известно. После праздника донесли ей бывшие ее товарки по бригаде про вечер в общежитии и посоветовали, чтобы приглядела за своим муженьком, попридержала его на коротком поводке, а то как бы не заиграл на стороне с какой-нибудь чернявенькой. Говорили и про то, что, дескать, когда жена блондинка (а Надюха была блондинкой), так мужей обязательно тянет к брюнеткам, так что, дескать, гляди в оба: хотя та брюнетка и хороший человек, но тут, как говорится, чем лучше, тем хуже. На кого намекали доброхотные товарки, Надюха поняла сразу, потому что и сама подмечала не раз, как Ирина Перекатова постреливает глазками в Сергея, не раз перехватывала ее тягучий, такой понятный ей, бабе, взгляд. Да и вся эта история с лаком: ведь Надюха спрашивала у нее про лак, та ей отказала, а Сергею сама предложила — как это понимать? Заигрыши, конечно, заигрыши…


Надюха не была ревнивой, но боязнь, что Серега, ее первый и единственный, спутается с какой-то другой женщиной, была для нее оскорбительна. Острая, жгучая обида вспыхивала в ней при одной только мысли об этом. Она была гордая, с особенно развитым чувством достоинства, и никому никогда до Сергея не позволяла притрагиваться к себе — даже в шутку. В школе ее прозвали «недотрогой». Она и сама не смогла бы себе объяснить, как это вдруг, так легко, на лесах, во время работы, с первого взгляда влюбилась в того крепкого статного солдата, которого даже не знала, как и звать. Никакие другие парни или мужчины, самые-самые наикрасивые и самые-самые наиразвеселые, ее просто не интересовали — она была однолюбка.


Тревожное чувство не покидало Надюху, ей казалось, будто вот-вот случится что-то ужасное, непоправимое, если она не будет действовать. В тот же вечер она решилась и во время ужина завела с Христиной Афанасьевной осторожный разговор. Начала издалека, рассказала про свое детство, про суровый нрав отца, про вечные нехватки в доме, про нынешний узел, который никак не распутать самим, собственными силами. Христина Афанасьевна слушала внимательно, сочувственно поддакивала, сокрушенно вздыхала. Видно, она уже догадывалась, куда клонится разговор, потому что, когда Надюха приумолкла, печально поджав губы и не решаясь обратиться с такой, казалось бы, естественной теперь просьбой дать аванс, предложила сама:

— Надюша, я, право, не знаю, как вам сказать, чтобы не обидеть невзначай, но, может быть, именно сейчас вам нужны деньги?

Надюха так и встрепенулась от ее слов, в благодарном порыве схватила ее руку, стиснула.

— Христина Афанасьевна! — воскликнула она. — Вы такая, такая… Спасибо вам!

— Подождите, я позову Сашу, — сказала Христина Афанасьевна. — Я почти не выхожу, неважно себя чувствую. На нем сейчас все закупки.

Она поднялась из-за стола, вышла из кухни. Вскоре вернулась, вслед за ней вошел в кухню Александр. Он весь вечер сидел в кабинете, Надюха впервые увидела его теперь.

— Вы хотите получить аванс? — напрямую, без обиняков спросил он, глядя на Надюху.

— Да, если можно, — спокойно ответила она, ощущая внезапный прилив решимости, уверенная в своем праве.

— Строго говоря, положено так: вы нам работу, мы вам расчет, — сказал он не моргнув глазом.

— Саша, — с мягким укором напомнила Христина Афанасьевна.

— Нам срочно нужны деньги, — отчеканила Надюха, не отводя взгляда.

— Ну хорошо, — согласился он. — Сколько, вы считаете, должен я вам дать?

— Двести рублей, — отрубила Надюха.

Ни единая жилка не дрогнула на лице Александра, он молча вынул из заднего кармана брюк туго набитый бумажник, молча отсчитал десятками два раза по десять, причем, отсчитывая, клал деньги перед Надюхой двумя стопками, как опытный кассир в кассе, чтобы было видно и наглядно: две стопки по десять десяток.

— Все? — спросил он, повернувшись к Христине Афанасьевне.

Та кивнула, и он тотчас ушел в кабинет. Когда скрипнула резко прикрытая дверь кабинета, Надюха, словно очнувшись от дурного сна, замотала головой от внезапной боли в висках.

Христина Афанасьевна тяжело вздохнула. С болезненной улыбкой на осунувшемся лице она села напротив Надюхи. Помассировав кожу на лбу и под глазами, она отвела руки, вскинула голову, сказала:

— Все хорошо, Надюша! Не обращайте внимания. У каждого свои странности. Он у нас в бабушку…

Надюха собирала деньги, и руки ее мелко дрожали. Она никак не могла сообразить, сколько же теперь, с этими двумя сотнями, набиралось у них денег: то ли тысяча семьсот пятьдесят, то ли на сотню больше. И только дома, собрав все деньги и пересчитав их, она вспомнила, что сто рублей они вернули Майе Чекмаревой, поэтому всего набиралось пока что тысяча семьсот пятьдесят рублей.

19

Из Череповца Сергей вернулся двадцать пятого мая, поздно вечером.

Выглядел он отдохнувшим, посвежевшим. Он даже чуть загорел, и от него, когда он обнял Надюху, пахнуло вином. Надюха была так рада, так истосковалась по нему, что не отходила от него ни на шаг. Сергей тоже был рад, но и обеспокоен состоянием жены: опять у нее руки от предплечья и выше покрыты густой сыпью, а в глазах усталость.

Перед ужином Сергей вытащил из чемодана кофемолку и бутылку коньяка — подарки Димки Шакаряна. Вынул и приз, транзисторный приемник «Сокол», полученный за третье место. Первые два, как сказал он, «уплыли из-под самого носа». Надюха смеялась, счастливая, разглядывала подарки, крутила приемничек, и он пищал, заливался музыкой — работал отлично на всех диапазонах. Надюхе все было интересно: и где он там жил, и что за ребята были на слете, и как проводились соревнования, и кто обошел его и взял первое и второе места.

— Наверняка Димка Шакарян, — предположила она, но Сергей, к ее удивлению, покачал головой:

— В том-то и фокус, что и меня, и Димку обошел Егор Алендеев. Чуваш, из Чебоксар. Молчаливый такой, тихий, не пьет, не курит. Все ходил, посматривал, на пробах не вырывался — хитрый, как бес. Мы с Димкой орем, гудим на весь поселок, выкладываемся на пробах, а он все в сторонке. Засек все наши приемы, на ус намотал и в последний день выдал: на двадцать пять кирпичей обошел Димку, а Димка — меня на шесть кирпичей. При одном и том же отличном качестве. Так что премия, две сотни, — Алендееву, а нам с Димкой — по транзистору.

— Вы, наверное, на контролерш заглядывались с Димкой, — подъела его Надюха, стараясь говорить легко, шутливо, и это ей удалось: Сергей не заметил скрытой тревоги.

— Ага, — охотно подхватил он, — там такие комсомолочки были — дети разных народов… Как посмотришь, так кирпичи из рук вываливаются.

— Такие некрасивые?

— Наоборот!

— Ага, значит, я права!

— Как всегда…

Надюха, собиравшаяся было рассказать про эпизод с Мартынюком, как она начистила тому физиономию, решила смолчать. Таким милым был ее Серега, таким довольным, а она чувствовала такую усталость и в то же время — такую раскованность и такое расслабление, что не хотелось ни омрачать его радости, ни взвинчивать себя на ночь.

Так бы и закончился благополучно этот натянутый для нее и игривый для него разговор, если бы не дернуло Сергея поддразнить ее, подшутить:

— Одна особенно клеилась ко мне, Галочка-уралочка из Свердловска. «Ах, Сережа, какой вы серьезный, даже не улыбнетесь. Ах, Сережа, вы так хорошо танцуете, но почему-то держитесь на расстоянии. Ах, Сережа, мы с вами одного роста, глаза прямо в глаза, с вами так хорошо танцевать…»

Подражая якобы жеманному тону Галочки-уралочки, Сергей жестами, взмахами рук, движениями тела показывал, как она льнет к нему и как это ему противно. Однако ожидаемого смеха — звонкого Надюхиного смеха — не последовало. Надюха вдруг, к полному недоумению Сергея, прикрыла глаза ладошкой, рот ее судорожно искривился, и по щекам потекли слезы. Сергей опешил от такого поворота, он не знал, что сказать, как отнестись к столь внезапному и, как ему показалось, беспричинному огорчению Надюхи. Никогда не проявляла она ревности, никогда не следила за ним, не проверяла, как некоторые, каждый шаг, всегда верила на слово, с кем бы, где бы и как бы долго он ни задерживался. Нет, это была не ревность…

Сергей осторожно, с какой-то даже боязнью отвел ее руку и поразился еще больше, увидев гримасу обиды, боли и горя, исказившую ее лицо. «Во дает!» — ошеломленно подумал он, мысленно проклиная себя за этот дурацкий розыгрыш.

— Надюха, ты что? Сдурела? Чего ты, спрашивается, ревешь?

Он выпустил ее руку, и рука безвольно упала ей на колени.

— Так что-то… — пробормотала Надюха, виновато взглядывая на Сергея сквозь слезы. — Ничего, ладно?

Он неуклюже, в порыве жалости к ней, прижал ее голову к себе, стал гладить мокрую щеку, растрепанные волосы.

— Ну, ну, дурочка, я же все придумал, тебя потешить, а ты…

— Нет, нет, Сереженька, не думай, верю тебе. Но прошу, очень прошу, не обманывай… Я не смогу… Понимаешь? Не смогу…

Кое-как он успокоил ее, клянясь, что ничего у него не было в командировке, никаких Галочек, что с утра до вечера шли занятия и пробы, а потом сидел как проклятый в гостинице, готовился к экзаменам. Надюха кивала, соглашалась, веря ему, но то и дело всхлипывая помимо воли и снова заливаясь слезами. Наконец он прикрикнул на нее, — дескать, хорошо же она встречает его после такой трудной командировки, и Надюха взяла себя в руки.

Она рассказала ему последние новости: отец купил-таки дачу (помог фронтовой дружок), сейчас оформляет документы; Оленька у мамы, чувствует себя хорошо; все только и мечтают о том дне, когда смогут выехать на эту дачу; профессор все еще в Москве, работы осталось на день-два, но до сих пор нет финских обоев, поэтому прихожая задерживает. Сказала она и про аванс, полученный у Христины Афанасьевны, намеренно не передавая всех подробностей того неприятного разговора. Сергей, вспомнив про деньги, принес из передней свой кошелек и торжественно вручил Надюхе тридцать рублей, сэкономленные им в командировке. На его вопрос, почему Надюха ничего не говорит про Магдино обещание дать взаймы, Надюха только пожала плечами — дескать, кто ее знает.

— Но ты ей напоминала? — сердито спросил Сергей. — Она же такая, ей прямо надо, без всяких церемоний.

— Да, говорила, обещает, — уклончиво ответила Надюха. — Ладно, не волнуйся, завтра опять напомню.

Сергей пытливо посмотрел на нее, чувствуя какую-то недосказанность в ее словах, какое-то даже легкое раздражение, проскользнувшее в голосе и взгляде, но учинять дотошный допрос на ночь глядя не решился.


Полдня у Сергея ушло на отчет за командировку, беганье по кабинетам и разговоры — сначала у Долбунова, затем в тресте. Поездка была одобрена, Сергея всюду хвалили, подсмеивались над его и Димки Шакаряна простодушностью, в шутку советовали учесть опыт и в следующий раз быть похитрее. Заодно со всеми документами Сергей оформил и справку в институт о переносе экзаменов на осень по причинам производственной необходимости, справку подписал ему начальник треста и обещал при этом позвонить своему приятелю, декану факультета гражданского строительства, чтобы поддержал в случае чего.

В столовой, в обеденный перерыв, когда он стоял в очереди к раздаче, к нему подошла Мария Кошелева, отделочница из звена тети Зины, и передала записку от Ирины.

«Сережа, — писала она, — я надумала брать расчет, перехожу в другое РСУ. Занеси квитанцию за лак. Помнишь? Нужно срочно. Ирина».

Сергей, ругнув себя за забывчивость, начал рыться по всем карманам и вскоре нашел квитанцию в записной книжке.

После обеда он прямо направился к дому, где еще совсем недавно клали стенку с Кузичевым и Мартынюком. Теперь здесь заканчивались отделочные работы и часть лесов была уже убрана. Кремово-чистый фасад под новой крышей приятно радовал глаз, и Сергей даже приостановился, любуясь отточенной правильностью круглоарочного фриза в антаблементе.

Когда он подошел к столярке, ему показалось, будто внутри, за мутными пыльными стеклами, кто-то вдруг отпрянул от окна как бы в испуге. Он приостановился — да, какая-то еле видимая фигурка плавно отходила вглубь, расплываясь в сумраке помещения. Он толкнул дверь и вошел в столярку.

Из-за плит, прислоненных к стене, сквозь переплеты рам на него глядела Ирина. Он присвистнул, невольно рассмеявшись.

— Чего прячешься?

Она вышла из угла, стряхнула с телогрейки древесные опилки. Пожимая обвислыми плечиками и зябко ежась, подошла к верстаку, пнула резиновым сапожком подвернувшуюся щепку.

— Ухожу я, Сережа, — тихо сказала она, не спуская с него блестящих черных глаз. — Ухожу, ухожу, ухожу…

— Что так?

— А так… Ухожу, и все. — Она взяла его за пуговицу плаща, потянула к себе, но тут же выставила ладошку, чтобы не приближался слишком. — Так надо, Сереженька…

Сергей смотрел в ее лицо, смугло-бледное, с нежной, чистой кожей, в ее грустные то открытые, то прячущиеся за густыми ресницами глаза и чувствовал какую-то вину перед ней: не из-за него ли она уходит? Однако, помимо его воли, приходило к нему и какое-то облегчение.

Он достал квитанцию. Она взяла, сунула за подвернутый рукав телогрейки.

— Ну, как у тебя с жильем? — спросила уже другим, каким-то отчужденным тоном. — Собрали деньги?

Сергей махнул рукой.

— Еще семьсот — как до Арарата.

Она отвернулась к окну, помолчала и, не глядя на Сергея, сказала:

— Возьми двести рублей. У меня лежат ни к чему. Потом отдашь.

Протянула кулачок, разжала, и Сергей увидел перетянутую резинкой пачку денег, казавшуюся на ее маленькой ладошке огромной и внушительной.

Только на короткий миг обдало его соблазном взять у нее деньги, но он тотчас вспомнил Первое мая, застолье, танец и ее застенчивый разговор про брючный костюм, который ей так нравился на другой. К тому же гордость не позволила ему брать деньги. Он сжал ее кулачок вместе с деньгами и отвел ее руку.

— Нет, Иринка, спасибо, нам обещали.

— Да? — спросила она недоверчиво. — Не врешь?

— Честное пионерское! Наберем.

— Ну смотри…

В порыве благодарности к ней, чувствуя вину и горечь от невозможности как-то помочь ей, он обнял ее, мягкую, податливую, прижал к себе и крепко поцеловал в губы. Лицо ее стало совсем белым, она слабо оттолкнула его от себя, сказала чуть слышно:

— Иди, иди, Сережа, прошу тебя…

От порога он улыбнулся ей, стараясь подбодрить, весело подмигнул — она глядела на него пустыми, без всякого выражения глазами, машинально прижимая к груди кулачок с деньгами.

По пути на новый свой участок он оказался снова возле арки с решетчатым верхом, перед входом во двор, где жила Екатерина Викентьевна со старухой матерью и девочкой, которым он обещал заделать дыру в полу. Он приостановился, подумав, что, может быть, взять да прямо сейчас, не откладывая в долгий ящик, вернуться в столярку, напилить пять досочек, сбить их поперечинами, захватить гвоздей, молоток и в час все закончить, освободиться от долга, но, вспомнив, что опять надо будет разговаривать с Ириной, мучить ее, отказался от этой затеи, решив сколотить крышку на том, новом участке.


Вечером Сергей и Надюха взялись клеить обои в профессорской спальне. Работали четко, слаженно: Сергей на стремянке выравнивал верх, Надюха снизу следила за ровностью линий, совпадением рисунка. Обои были нарезаны, обтирочных тряпок было вдоволь, и за два часа спальня была готова.

Сергей в уме, пока клеили, прикидывал кубы, метры, множил, складывал и как ни проверял, а получалось не меньше четырех сотен. Страшной была эта сумма, но и заманчивой — пусть сам профессор возьмет счеты и проверит все до копеечки. Премию обещал, но это бог с ним, на его усмотрение, а он, Сергей, напоминать не будет, свое законное получить бы… Итак, за вычетом аванса ожидался расчет у профессора в две сотни рублей, следовательно, на двадцать седьмое мая общий итог будет — одна тысяча девятьсот пятьдесят. Недостающие пятьсот пятьдесят Сергей предполагал раздобыть через начальство: попросить отпускные — сотни три на двоих, а уж двести-то рублей он вырвет у Магды, как бы она ни крутила хвостом…

Вечер двадцать шестого мая у Сергея ушел на докраску дверей и окон, Надюха, чтобы не дышать краской, не приходила совсем — сразу после работы уехала в садик за Оленькой, впервые за много дней взяла ее домой.

Наконец наступил день расчета, двадцать седьмое мая. Работы оставалось на час, на два — покрасить полки в кладовках, кое-где подправить панели да оклеить прихожую финскими обоями, если они появились.

— Вы один? — спросила Христина Афанасьевна вместо приветствия и, пригласив его жестом внутрь квартиры, торопливо ушла.

Он прошелся по коридору, потрогал ногтем сохнущую краску, погладил обои в маленькой комнате, куда уже были перенесены стол и кресло Александра. Заглянул в кабинет. Кругом никого: ни Павлика, ни Натальи, ни Александра. И сама Христина Афанасьевна куда-то исчезла — необычайно тихо, пусто в квартире. Сергей вернулся в кухню, присел на стул возле холодильника. Из неплотно закрытого крана капала вода, на плите кипел чайник. Странно, очень странно нынче у профессора. Ему бросился в глаза беспорядок на кухонных тумбах: груда грязной посуды, миски с водой, мясорубка с крупинками засохшего мяса, недопитый чай, соковыжималка, открытые банки с вареньем, какие-то коробочки, лекарства; тут же, среди горчичников и скомканных газет, резиновая грелка. Как будто кто-то впопыхах делал разом двадцать дел: готовил пищу, искал лекарства, давил ягоды, крутил мясо и, между всем этим, ставил кому-то горчичники. Сергей вышел в прихожую, проверил, достаточно ли натянулись газеты. Да, газеты натянулись хорошо, можно было накатывать обои.

— Сережа!

Ага, вот наконец и хозяйка. Сергей вернулся в кухню. Христина Афанасьевна разбирала завалы на столах, раскладывала по коробочкам лекарства и то и дело тяжко вздыхала, притрагиваясь пальцами к краешку рта и к вискам. Вид у нее был утомленный.

— Вот видите, Сережа, как бывает. Вчера поздно вечером возвратился Андрей Леонидович. Так все радовались, а ночью плохо, сердечный приступ, «скорую» вызывали. Утром — опять. Врач строго-настрого велел лежать, не двигаться, никаких волнений. Видите, как…

Она стояла перед ним, маленькая, щупленькая, с тревожными, как бы потухшими глазами, со сморщенным, опавшим лицом.

— Сердце? — нелепо от внезапной растерянности спросил Сергей.

Она кивнула и, задумавшись, долго смотрела перед собой горестным, застывшим взглядом. И вдруг встрепенулась, взмахнула, как Наталья, руками.

— Сережа, вы уж нас не браните, но обоев в прихожую все еще нет. Да, честно говоря, сегодня как-то и не до них. Может быть, нам рассчитаться, а обои как-нибудь позднее?

Вошел Александр, быстрым твердым взглядом окинул Сергея, протянул руку, пожал, как всегда, энергично и крепко.

— Саша, — повернулась к нему Христина Афанасьевна, — я вот говорю Сереже, может быть, рассчитаться сегодня, а прихожую — попозднее, когда принесут обои?

Александр приподнял брови.

— Хорошо, — наконец согласился он и, крутнувшись на каблуках, вышел из кухни.

Христина Афанасьевна, поджав губы, с недоумением и горечью посмотрела ему вслед.

— Ничего, Сережа, сейчас, — сказала она.

Александр пришел с большим бумажником из тисненой кожи, листками серой бумаги и ручкой. Небрежно сдвинув с края стола посуду, разложил листки и бумажник.

Сергей думал, что они сядут сейчас рядом, возьмут карандаши, тихо-мирно, по-любовному распишут работу и на глазок, с прикидкой определят деньги. Но только глянув на серый рулон в руках Александра, Сергей понял, что все будет не так. На нескольких листках печатным, машинным шрифтом, аккуратно были высчитаны все помещения, каждое помещение — на отдельном листке. Метраж стен, потолков, вид работы, госрасценки, нормы времени, качество, сумма.

Сергей тупо глядел в ровные красивые ряды чисел и ничего не понимал. «Видишь? Видишь?» — повторял Александр, тыча то в одну строчку, то в другую. Подспудно, неосознанно Сергей принял внезапное решение: не проверять, не торговаться, не пересчитывать — взять, сколько даст, и сразу, не мешкая, уйти. Уйти и забыть. Обои в прихожей пусть клеит сам расчетчик…

— Ну, ну, сумму давай, — морщась, с нетерпением сказал Сергей.

Александр развернул последний листок — двести девяносто семь рублей шестьдесят три копейки. И под суммой отпечатано крупными буквами: «Кислицын», «Метелкин». «Вот тебе и по науке!» — ошарашенно подумал Сергей. Ну уж никак не меньше четырехсот ждал он, а тут… Его даже замутило от едкого, небывалого чувства жалости к себе. Что же это? Неужели не понятно им, какую бешеную работу провернули они с Надюхой? Как пластались тут, таскали старинную гробовую мебель, вытаскивали мешками мусор, лампочки протирали! Работали не за страх — за совесть! И вот тебе расчет: за вычетом аванса — девяносто семь рублей шестьдесят три копейки…

Александр спокойно, невозмутимо отсчитывал деньги: стопочку пятерок, стопочку троек, несколько рублевок и шестьдесят три копейки. Вот тебе! На машине! По науке!

— Пересчитай, — сказал Александр, — и распишись.

Сергей сгреб деньги, не глядя сунул в карман, пошел в ванную за инструментом. Хотел было не переодеваться, идти как есть, в робе, лишь бы скорее с глаз долой, но подумал — а с какой стати! Мало для них сделал, чтобы лишать себя права по-человечески переодеться в ванной, отделанной собственными руками? Нет уж, пусть-ка потерпят, пока не приведет себя в порядок. По весеннему светлому Ленинграду идти, а не по тьму какой-нибудь таракани.

Он закрылся в ванной, не торопясь, основательно помылся до пояса под душем, вытерся первым попавшимся полотенцем — ничего, не заразятся! — и так же неторопливо переоделся. Робу свернул аккуратным свертком, привязал к чемоданчику с инструментом. Вышел причесанный, приглаженный, со стиснутыми зубами и невидящим взглядом.

Уже в прихожей его настиг тихий оклик Христины Афанасьевны. Она торопливо ковыляла за ним, морщась от боли.

— Сережа, Сереженька, постойте, не угнаться за вами. С ногой что-то, видно, нервное. Сережа, голубчик, зайдите через денек-другой, Андрей Леонидович сейчас не может принять вас, тяжко ему. Заходите, ладно?

Сильным злым тычком Сергей открыл дверь, хотел было хлопнуть с маху, но придержал в последний момент — старик все-таки там лежит, тяжелый…


Лифт почему-то не работал, и на восьмой этаж Сергею пришлось подниматься по лестнице. Шестнадцать маршей по одиннадцать ступенек — у Сергея невольно, как при кладке, застучало в висках: раз — два — три — четыре… В задумчивости он чуть было не дошагал до самого чердака.

Надюха сразу, по его лицу, поняла, что стряслась беда. Он швырнул деньги на стол в кухне, прошел в комнату, свалился на тахту. У соседей справа орал телевизор, стоял такой галдеж, как будто там скандалили. Слева, на соседнем балконе, тявкал терьер Артурка, скребся в дверь, просился к людям. В комнате было сумеречно-прозрачно, мягкий полусвет лился сквозь широкое окно от белесоватых туч, висевших над домом и подсвеченных прожекторами стройки.

Надюха подошла к нему, присела рядом на тахту.

— Неужели ты не мог ничего сказать? — в голосе ее дрожали слезы. — Взял и ушел?

— Да, да, да. Взял и ушел! — прокричал он, рывком передвинувшись от нее к стене.

— Не кричи на меня. И вообще не повышай голос, ребенок спит.

Она резко поднялась, ушла из комнаты. Сергей повернулся вниз лицом. Злость и тоска сдавили сердце. Он зажмурился, зажал уши ладонями, но звуки проникали, и ему было ясно, где ходит и что делает Надюха. Она протопала по коридору в кухню, в ванную, заглянула в комнату, включила зачем-то и тут же выключила свет, снова ушла в кухню. Ревущим потоком зашумела вода в соседском туалете, потом загудели трубы в ванной, донеслось из кухни, не поймешь из чьей, звяканье посуды. Загорелся ночник.

— Уже спишь? — округляя глаза, спросила Надюха, и в голосе ее не было обычной теплоты. Он промолчал, и она, постояв перед зеркальным шкафом, сказала с горечью: — Опять высыпало. От краски.

— От дурости! — не сдержался он.

— Да, с тобой сдуреешь. Даже заработать как следует не можешь. Я должна вкалывать.

— А ты бы хотела, чтобы я день и ночь ишачил, да? Я не ишак!

Он вскочил, убежал в ванную. Разделся, открыл душ, влез под ледяные струи. Приплясывая от жгущей воды, он яростно терся мочалкой и ругался сквозь стиснутые зубы. Он катал себя и так и этак, поминал и тестя с тещей, бог знает за что, и Александра — «эту помесь кретина с ЭВМ». Душ успокоил его, сбил ярость, притушил злость. Он вышел из ванной, ощущая лишь горечь да смутную вину перед Надюхой — она то меньше всего виновата в том, что у них срывается квартира.

Надюхи в комнате не было, и он заглянул в кухню. Она сидела за столом, уронив голову на руки. Он поворошил ей волосы на затылке. Она вяло отвела его руку.

— Иди, я посижу, — сказала она.

— С Магдой говорила?

— Не буду я с ней говорить, мразь она.

Сергей помолчал, сдерживая вновь колыхнувшееся раздражение.

— Тогда я с ней поговорю, — сказал он.

— Говори, — равнодушно откликнулась Надюха.

Он потрепал ее за плечо.

— Надюха, кончай! — бодрячески воскликнул он, но сам же сморщился от фальши, которая прозвучала в его голосе. — Знаешь что, — сказал он, устало, — пошли спать.


За ночь погода переломилась, небо очистилось от туч, стих ветер, и к полудню солнце вошло в полный майский накал. Над Летним садом, над Марсовым полем струился, качался нагретый воздух — словно дымок поднимался от свежей тонкой листвы и сочных молодых лужаек. Шумными стаями носились взад-вперед драчливые воробьи; перекаркиваясь через весь сад, торчали в ветвях лип тяжелые вороны; на самом краю кирпичной кладки ворковали, урчали голуби. Нева блестела меж каменных берегов льдисто и полноводно. Серо-зеленые катера деловито таскали по реке баржи. С люлек, подвешенных на Кировском мосту, красили ажурные чугунные перила. На желтой прибрежной полосе под стенами Петропавловской крепости было густо от загорающих, как в выходной день.

С утра Сергей отпросился у Пчелкина закончить свои квартирные дела. Целый час он караулил, когда появится Магда, чтобы потолковать с ней насчет денег, но, как выяснилось, она мотается по базам, по заводам, добывает какой-то дефицитный профиль проката — раньше обеда не появится. Время поджимало. Сергей отыскал председателя постройкома Киндякова и, объяснив ему положение с деньгами, попросил помощи. Киндяков растерянно развел руками: а чем он может помочь? Личных денег у него нет, постройкомовские им уже дали, сколько могли, так что «худо, брат, совсем худо». Встретившийся в коридоре управления Нохрин, узнав, о чем разговор, так и закрутился на месте от досады — что ж ты, дескать, раньше-то не сказал! «А вы что, дали бы взаймы?» — резко, в упор спросил его Сергей. «Взаймы? — удивился тот. — Сколько ты получаешь и сколько я? Кто кому может давать взаймы? Квартиру бы не потеряли!» Сергея повели к Долбунову. Начальник выслушал, глянул исподлобья, пробурчал что-то сквозь зубы. Хмуро помолчав, спросил, сколько не хватает, и, когда Сергей сказал «шестьсот», присвистнул. Нохрин куда-то торопился, сидел как на иголках, и Долбунов кивнул ему: дескать, валяй. Тот сказал на прощанье, что надо бы что-то придумать, спасти квартиру, но времени у него уже не оставалось — в управлении было назначено какое-то совещание.

Сергей сказал про вариант с отпускными. Киндяков с воодушевлением воскликнул:

— Во, почти половина есть! И я дам сотню.

Долбунов посмотрел на него из-под ладони — он сидел в раздумье, подперев голову руками. Глаза у него были больные, красные.

Тяжелым медлительным движением он снял телефонную трубку, набрал номер и, когда ответили, сказал:

— Бухгалтерия? Долбунов. Оформите-ка Метелкину и его жене отпускные. Вне графика. Да, да, я прошу. Он сейчас придет.

— Значит так, Метелкин, — заговорил он, положив трубку и с неприязнью поглядывая на Сергея. — Оформишь вместе с женой очередной отпуск. Это примерно две с половиной сотни. Сотню даст Киндяков, сотню дам я, а две — или сколько там останется — ищи, проси, шапку по кругу, добывай где хочешь. Понял? Мою сотню получишь завтра утром, сейчас с собой нет, — как бы оправдываясь, добавил он.

— И я завтра принесу, — сказал Киндяков.

— Все, Метелкин, жми. — Долбунов резко провел ладонью по столу, словно смахнул невидимый мусор.

— Спасибо, Андрей Андреич, — как-то уныло, без должного подъема поблагодарил Сергей, прижал руку к груди, чуть поклонился Киндякову и торопливо вышел из кабинета.

На скамейке, в дворовом скверике, они с Надюхой подвели итог: тысяча восемьсот пятьдесят на руках плюс триста отпускных (Долбунов почему-то ошибся, приуменьшил), плюс сотня Долбунова и плюс сотня Киндякова — всего две тысячи триста пятьдесят. Остается сто пятьдесят… Шапка по кругу? Или две печки с Мартынюком? Шапка, конечно, найдется, а вот где найти еще один круг? Мартынюку кланяться в ножки? В который раз намекать Магде? Надюха передернулась вся при упоминании имени Магды, но так ничего и не сказала Сергею про губную помаду — стыдно было, и вообще настроение у нее было унылое после вчерашней размолвки и почти бессонной ночи.

Пообедав, они сходили в бухгалтерию, оформили и тут же получили в кассе отпускные — триста двадцать рублей. Сергей подумал было про Иринины две сотни, но тотчас отогнал эту мысль — брать взаймы у девушки, которая сохла по нему, он не мог.

Надюха сложила все деньги в специально заведенный кошелек, сунула его в сумку, в самый потайной карманчик, и пошла к себе в управление. Сергей остался на лавочке караулить Магду. Он решил торчать тут, в скверике, хоть до самого вечера, пока не дождется ее. Должна же она хоть на час забежать, показаться на службе.

Ждать ему пришлось порядочно: часов около четырех пополудни во двор влетело забрызганное грязью такси, и Магда собственной персоной выгрузилась из кабины, как всегда, с полными сумками в обеих руках.

Сергей окликнул ее, подбежал к машине, помог, подхватил у нее сумки. Магда удивленно вздернула бровь, но это был только момент, она приняла его помощь как должное, и, пока рассчитывалась с таксистом, Сергей держал ее сумки. На них из окон пялился служилый люд управления.

— Слушай, Магда, — сказал Сергей, когда таксист рванул с места и укатил по внутреннему кольцу двора, — я тебя жду. Догадываешься, зачем?

— Конечно, — беспечно ответила она, играя глазами и наслаждаясь тем, что такой статный парень держит ее вещи. — Ты соскучился.

— Это как всегда, — стараясь попасть ей в тон, сказал Сергей, но, видно, не получилось у него в тон, потому что Магда пристально посмотрела на него и качнула головой.

— Что-то случилось? — спросила она.

— Видишь ли… — Сергей помялся, преодолевая нерешительность, и сказал: — Ты как-то обещала нам в долг триста рублей…

— Ах, это! — воскликнула она.

Сергей перебил ее:

— Нам уже не триста нужно — двести. Можешь выручить? А то полный зарез.

Покусывая свои сочные, полные губы, она пытливо посматривала на Сергея, и в глазах ее, светло-карих при дневном свете, проскакивали шальные искры.

— Так так, так, — задумчиво произнесла она, — значит, не триста, а двести… Понятно…

Сергей ждал — каждый миг казался ему вечностью, но Магда не торопилась с ответом, она как будто что-то прикидывала про себя, думала о чем-то своем…

— Ладно, — сказала она, — деньги будут. Только дома. Приходи вечером — получишь на блюдечке с голубой каемочкой. Договорились?

Сергей засмеялся, хотя на душе у него скребли кошки. Деваться было некуда, надо было соглашаться, и он сказал:

— Конечно, приду.

Она взяла у него сумки и пошла к подъезду, покачиваясь на высоченных каблуках, — здоровая, молодая, красивая баба…

Он тоже зашел в управление, сказал Надюхе про обещание Магды нынче же дать деньги. Надюха равнодушно восприняла новость, как будто речь шла не об их будущей квартире, а о каких-то осточертевших ей накладных.

До конца рабочего дня оставалось чуть больше часа, и Сергей не торопясь пошел на участок, в вагончик, переодеться в домашнюю свою одежду.

Мимо него на всех парах промчался Пчелкин — в грязной робе, стоптанных сапогах, которые и сапогами-то трудно было назвать, до того они стоптались, протерлись и покрылись пятнами краски, известки, цемента и грязи. Каска, от долгого употребления потерявшая свой цвет, держалась на самых бровях, и казалось, будто Пчелкин специально для форсу носит ее так. Прошел совсем рядом и не заметил Сергея. «На Чайковского помчался, бедолага», — подумал Сергей и ощутил прежнее, когда-то испытанное чувство жалости к бригадиру.

В вагончике Сергей застал Ботвина — тот разглядывал чертеж, делая пометки в записной книжке. Папка его лежала на скамье, а сверху на папке покоился сине-буро-малиновый берет. Сергей поздоровался. Ботвин молча кивнул, едва взглянув на него.

Переодеваясь у шкафчика, Сергей заметил, как Ботвин вдруг выпрямился, сморщившись, торопливо достал пробирочку, вынул из нее и кинул в рот крохотную белую таблетку. Гримаса боли постепенно сошла с его лица, и он снова уткнулся в чертеж.

За тонкой стеной вагончика проносились по улице машины, гудели, щелкали троллейбусы. На стройке внутри двора монотонно пыхтел компрессор, и в его металлическое пыхтенье врывались упорные злые очереди отбойного молотка. И странно, среди этих, казалось бы, громких звуков отчетливо раздавались мерные шлепки капающей из умывальника воды: «кап-кап-кап…» Сергею вспомнилась профессорская кухня, завалы грязной посуды на столах, напряженная тишина в квартире, настороженность и тоже — «кап-кап-кап…». И то и это капанье, как показалось ему, имело одну какую-то общую тревожную основу, намекало на что-то таинственное и важное, прячущееся за шумом и грохотом суетливой жизни. Но суть связи, которую он вдруг почувствовал, ускользнула от него, оставив лишь смутное, как недомогание, томление.

Переодевшись, Сергей причесался перед зеркалом, поправил куртку и заметил на себе внимательный, задумчивый взгляд Ботвина. Какой-то миг они смотрели друг другу прямо в глаза, и Сергей смутился, удивленно вскинул бровь: дескать, в чем дело, прораб, — но тотчас понял, что прораб смотрит сквозь него — смотрит и не видит, ушедший в свои мысли. Так Сергею показалось, однако Ботвин снова перевел взгляд, и теперь для Сергея было несомненно, что тот разглядывает его уже вполне осмысленно, намереваясь о чем-то спросить. И он действительно спросил:

— Как дела у профессора? Закончил?

Сергей, сначала нехотя, но постепенно разгорячась, рассказал про то, как профессорский сынок рассчитался с ним по науке: учел все, кроме человеческого к себе отношения.

— То есть, — пояснил Сергей, — когда ханыги и хапуги приходят и делают тяп-ляп, а потом берут хозяев за глотку и вытряхивают из них деньги, то это по нормальной схеме, а когда по-человечески, без каждодневных выклянчиваний на бутылку и без халтуры, тогда — по науке, по трудозатратам. Скажите, Юрий Глебыч, за их квартиру, за четыре комнаты, кухню, коридор и прочие бытовки двести девяносто — это цена? Вот вы, прораб, должны примерно знать. Как это, кто кого ободрал как липку?

Ботвин опустил глаза и долго молчал, машинально разглаживая чертеж. Лысая его костистая голова с рыжими лохмами над ушами и на затылке покачивалась из стороны в сторону, как у куклы в немой сцене образцовского спектакля. Он недовольно сопел и, видно, сдерживал себя, наконец поднял глаза, и в них Сергею почудилась такая глубокая тоска, такая грусть и печаль, что Сергей даже крякнул, смешавшись от внезапности такого настроения прораба.

— Да, я понимаю, — сказал Ботвин, — тебе нужны деньги. — Он подумал и добавил: — Больше, чем Александру… В данной ситуации что я могу сделать? — Он снова помолчал и молча же вскинул плечи. — Андрей Леонидович болен, а с Александром у меня контакта нет…

Он неторопливо порылся в карманах, выложил на стол несколько мятых пятерок, трояки, рублевки. Цокнув языком, он вскинул палец, достал паспорт, вынул из него десятку, сунул паспорт обратно в карман, пересчитал деньги, отложил самый мятый рубль — остальные ровной пачечкой протянул Сергею.

— Пятьдесят. Бери! — прикрикнул он вдруг неожиданно капризным тоном. — Ну, кому говорят!

Неуклюже переминаясь с ноги на ногу, Сергей взял деньги. Надо было бы поблагодарить прораба, но Сергею было до того неловко, что он не мог вымолвить ни слова. Получалось так, будто он выпросил, вынудил эти деньги как бы за то, что прораб подсунул ему таких плохих клиентов. Краска заливала лицо Сергея, он разом вспотел и стоял перед столом, нелепо вытянув руку с зажатыми деньгами.

— Бери, бери, — добродушно усмехаясь, сказал Ботвин. — И не переживай. Деньги — не самое главное в жизни.

— Да я верну! — воскликнул Сергей и повторил: — Честное слово, верну!

— Конечно, вернешь, не сомневаюсь.

— Понимаете, эти пятьдесят, — Сергей прижал деньги к груди, — дороже всех остальных. Верите?

— Верю, верю, — поморщившись, быстро согласился Ботвин и, как бы показывая Сергею, что ему некогда, придвинул к себе стопку чертежей, которые предстояло разобрать.

Сергей понял, что мешает человеку, что все это излияние не столь уж и нужно Ботвину — достаточно и того, что тот дал деньги, но Сергею как-то неловко было прерывать разговор просто так, заканчивать вроде бы ничем, и он сказал:

— Юрий Глебыч, давно хочу вас спросить, не по каким-то там причинам, а просто так: почему вы понужаете Пчелкина и в хвост и в гриву? Он же вроде вам ничего такого не сделал…

Ботвин поковырял шариковой ручкой и внезапно рассмеялся:

— И в хвост и в гриву, говоришь?

— Ага, точно.

Ботвин как-то по-детски надул щеки, ткнул в одну щеку пальцем, фыркнул от удовольствия и сказал, отведя повлажневшие глаза:

— Горяч Пчелкин, неосмотрителен. Случится что — пропадет ни за грош. Вот и берегу, а ты говоришь — «понужаю». Ну, понял?

— Дошло. Спасибо вам, Юрий Глебыч! — Сунув деньги в карман, Сергей торжественно протянул прорабу руку. Ботвин пожал ее со снисходительной усмешкой.

— Ну все, Метелкин, чеши по холодку, а то мне тут до ночи не размотаться, — сказал он, махнув Сергею на дверь.

— Все, все, чешу. До свиданья!

— Пока, — рассеянно ответил Ботвин, склонившись над чертежом.

Сергей решил не заходить к Надюхе — и часу не прошло, как расстались, все ясно, все обговорено, к тому же была она нынче какая-то вялая, вроде бы не в духе: дуется из-за чего-то или просто устала. Так или иначе, Сергею захотелось побыть одному, расслабиться впервые за многие дни, побродить по улицам, по набережной Невы.

Завтра последний день, срок уплаты. Если Киндяков и Долбунов не забудут и принесут обещанные взаймы деньги, то у Магды можно взять сто пятьдесят рублей. Даже сто хватило бы. Всего сто! Последние метры до вершины, но как они тяжелы! А если забудут начальники или вдруг по какой-то причине не смогут, хотя бы один из них… Нет, не сто пятьдесят возьмет он у Магды, а триста. Триста — это с гарантией, триста — это спасительная веревка с надежным крючком, который он забросит на вершину горы сегодня, чтобы не сорваться и покорить вершину завтра…


До девяти вечера Сергей проболтался в городе. Пешком прошел по Невскому, мимо Адмиралтейства, до набережной, потом возле Медного всадника и Исаакиевского собора, через Мойку и канал Грибоедова, по Измайловскому проспекту, почти до самого Варшавского вокзала — к дому, где ждала его Магда.

Давно он не ходил так вольно и так долго по городу, и его поразили пестрота и разноязыкость бродящих по улицам людей. То по-немецки вдруг заговаривали рядом с ним, то по-английски, то вообще на непонятном языке. Массы людей текли по улицам вечернего города, в неистовом блеске низко висящего солнца, в терпком чаду автомобилей, под только-только включенными и еще тускло горящими светильниками.

Ровно в девять он нажал кнопку звонка на площадке Магдиной квартиры. И как только Магда открыла, принятое было им решение не проходить дальше порога рассыпалось, исчезло.

— Ты точен, — сказала она, подбадривая его улыбкой. — Только что началась программа «Время».

— Значит, опоздал, раз уже началась.

Она взяла его за руку и повела через темный коридор, не зажигая света.

— Нет, Сереженька, сначала раздался звонок, а потом заиграла музыка, — говорила она, все еще улыбаясь.

Она внезапно остановилась, и Сергей по инерции надвинулся на нее, даже чуть навалился. Она помедлила, тихо фыркнула, распахнула дверь.

— Прошу, пан!

— О! — невольно вырвалось у него от яркости, блеска, чистоты и комфорта комнаты. — Ты неплохо окопалась.

Он был у нее довольно давно, вместе с Надюхой, вскоре после появления Магды в группе металлов РСУ. Тогда все здесь было гораздо скромнее, если не сказать — беднее. Перемены в облике комнаты настолько поразили Сергея, что на некоторое время он как бы даже и забыл про хозяйку, про Магду, которая, воспользовавшись его замешательством, успела выкатить из другой комнаты столик на колесиках и переставить с него на журнальный стол возле тахты поднос, заставленный тарелочками с закусками. Коньяк и шампанское, оказывается, были выставлены заранее — он их заметил только теперь. Коньяк светился темным янтарем, бутылка шампанского отпотела в тепле и матово серебрилась.

Уходить было невозможно — этим столом, этими закусками Магда словно задвинула в двери мощный засов. Сергей поднял руки, изображая сдающегося на милость победителю, и, сбросив куртку, уселся на тахту.

— Открывай! — весело приказала Магда, острым взглядом подмечая перемену в нем и радуясь ей.

Сергей взялся открывать шампанское, нацелившись пробкой в фарфорового слона с поднятым хоботом, стоявшего на серванте. Магда в последний момент отвела горлышко, и пробка улетела в угол, ударила рикошетом в телевизор.

— Сумасшедший! — с хохотом закричала Магда. — Ты мне все тут перебьешь!

— А что, гулять так гулять! По-нашенски, по-русски! У нас в деревне, это еще когда мы в Турской жили, был такой мужичонка по прозвищу Жучок. Хилый такой, как сушеный пескарь. Кругом все сети вяжут, так уж издревле пошло — сети, а он дымари и роёвни мастачил, ну и, конечно, греб деньгу лопатой, потому как у всех пчелы, всем надо. Дом у него, конечно, две коровы, двадцать ульев, медогонка из нержавстали и все в доме есть. А тут как-то был в городе у врача, и признали у него рак — не прямо, конечно, сказали, а с намеков понял. И вбил себе в голову, что за Новый год ему не выползти. Вернулся из города да как начал поддавать — вся деревня месяц ходуном ходила. Медовухой этой его залились все, только ноги не мыли, а так даже бычков подпаивали, из озорства. Месяц гудела деревня. Все промотал, все продал, пустил по ветру: и улья, и коров, и дом чуть было не подарил по пьяной лавочке. И вот уже Новый год, помирать вроде пора, а смерти нет, толстеть начал. Раньше всю жизнь кожа да кости, а тут вдруг понесло: морда — во, брюхо из штанов вываливается. Что за чертовщина? Поехал опять в город, к тому же врачу. Почему, дескать, не помираю, рак же. Обсмотрели его, общупали, покрутили так и этак — никакого рака. Рак помер, а Жучок остался. Вот что значит погулял по-нашенски! Вернулся — и опять за дымари.

Сергей налил шампанского в два больших фужера полняком. Магда, увидев, сколько он набухал шампанского, расхохоталась до слез. Сергей наклонился и отпил из своего фужера. Магда, чуть отхлебнув, вспомнила о чем-то, подхватилась и убежала в другую комнату. Она тотчас вышла, держа перед собой блюдечко, на котором несколькими стопками, аккуратно перетянутыми бумажными лентами, лежали деньги.

— Ты говорил про гульбу, — сказала она, подойдя к нему, — а я вспомнила поговорку: кончил дело — гуляй смело. Так что вот: здесь пять раз по сто, бери, сколько надо. К сожалению, не нашлось блюдечка с голубой каемочкой, — с золотистой. Не обидишься?

Сергей глянул на деньги, на Магду и вздохнул про себя с облегчением, подумав, что ведь самое главное, зачем он тут, уже решено. До этого момента в глубине души у него было как-то вертляво, но теперь, когда Магда сама сразу предложила деньги, он успокоился. Значит, не такая уж и мразь она, как расписывала ее Надюха…

Сергей взял три пачки, как и надумал по дороге.

— Все, спасибо, — сказал он, пряча деньги в карман куртки.

— Хватит? — спросила Магда, покачивая перед ним блюдцем со столь заманчивыми толстенькими пачками.

— Вполне.

Магда небрежно сбросила оставшиеся пачки в бар серванта, сунула туда же блюдце, вернулась на тахту и взяла свой фужер.

— Ну, Сережа, за твою квартиру! — Она потянулась к нему с шампанским, и они чокнулись.

— Спасибо, Магда! — воскликнул Сергей, тронутый ее добротой и щедростью. — За твое счастье!

Он выпил целый фужер залпом, хотя и не любил шампанское, не считал его вином, предпочитая простую водку.

Магда пила маленькими глотками, не сводя глаз с Сергея. Ему вспомнилось, как кто-то когда-то говорил, кажется еще в армии, что если женщина пьет вино и при этом смотрит вам в глаза, то это значит, что она интересуется вами, и вы смело можете идти в атаку. Ему стало смешно: какая атака, когда он только и думает, как бы побыстрее смыться от этого полированного стола с шикарными закусками и непочатой бутылкой коньяку, от этой вальяжно-красивой бабы, наверное жаркой и многоопытной в любви…

Она заметила его усмешку, погрозила ему пальцем:

— Не думай обо мне плохо.

— Да что ты! — Он смутился, как пойманный с поличным начинающий воришка. — С чего ты взяла?

Она рассмеялась — принужденно, невесело.

— Так, глупости. Странно все это, не правда ли?

— Что странно?

Она обхватила колено сомкнутыми руками, покачалась с боку на бок, грустно улыбаясь своим мыслям.

— Между прочим, если хочешь уйти, пожалуйста, не стесняйся. — Голос ее прозвучал вполне доброжелательно. Сергей не почувствовал в ее тоне ни обиды, ни осуждения.

— Нет, нет, — торопливо, может быть, даже слишком торопливо отказался он. — Так что же «странно»? О чем ты?

— О чем? — Она помолчала, отведя взгляд, и вдруг снова подняла на Сергея глаза, мягкие, карие, чистые. — Все странно, — с печальной улыбкой сказала она. — Коленька в море, ты — здесь. У меня денег куча, у тебя — нет. Мать-врачиху ненавижу, а темную свою бабку нежно люблю. Муж-летчик, правильный-расправильный, дал мне пинка, сына себе оставил, а сын не любит его, хочет ко мне. У меня же все перегорело, пусто… Дрянь я, авантюристка…

Она рассмеялась, но глаза ее оставались печальными, влажно блестели, как бывает, когда смех прорывается сквозь слезы.

— Чего уж ты себя так?.. Валишь на себя.

— Не валю, Сереженька, не валю.

Она вдруг встрепенулась, взлохматила прическу, хлопнула в ладоши и, показав Сергею на коньяк, объявила:

— Коньяку хочу! Наливай — трахнем!

Сергей, у которого чуть зашумело в голове от шампанского, выпитого натощак, оживился, подхватил ее тон:

— Пьем только коньяк! Я, честно говоря, шампанское не признаю. Газировка и все.

— Не скажи!

— Газировка!

— А я уже загудела.

Смеясь, болтая, препираясь в шутку, поддразнивая и подталкивая друг друга, они выпили коньяку, смачно, с аппетитом поели, причем Магда дважды добавляла закусок: подрезала сервелата и осетрины.

— Эх, напьюсь сегодня! — сказала она с видом человека, которому теперь все трын-трава и терять нечего. — Хочешь? Но коньяк противный, от него икаю. Хочешь, шампанским напьемся? Ты побудешь еще часок? — Она погрозила ему, ударила себя в грудь кулачком. — Надолго не задержу — не дура… Тошно одной — хоть вой. Уже стихами заговорила баба. Значит, до точки дошла. Коленька-то мой в море, и холодный он, как море. Для себя горячий, для других — лед. А ты, Сережка, человек…

Она обвила его шею, тотчас разомкнула руки, но не убрала, оставила на его плечах, стала поглаживать шею, лицо. Он сидел в каком-то безволии, словно в помрачении, чувствуя, как безнадежно теряет ощущение времени, места, себя. Ему было все равно, что произойдет сейчас, он уже не владел собой. Его тело как бы отделилось от него и перешло к ней, а он вроде бы знать ничего не знал и знать не хотел…

Домой он вернулся в половине двенадцатого. Надюха вышла в халате, с заспанным лицом, вялая.

— Что так долго? — спросила она, зевая.

— Да разболталась твоя Магда, коньяком угощала, — стараясь говорить как можно более небрежно, ответил Сергей.

— Коньяком? — равнодушно переспросила Надюха. — А деньги дала?

— Дала, — сказал Сергей, поджав губы.

Надюха посмотрела на него сонно, как-то уныло, и, ничего не сказав, ушла в комнату.

— Есть хочешь? — донесся ее голос.

— Нет, — откликнулся Сергей, в третий раз за нынешний день расшнуровывая ботинки. — Спать хочу.

«Что было — не было, забыто», — пронеслось у него в голове. Он хотел скорее уснуть, чтобы назавтра совсем уверить себя в том, что все происшедшее у Магды — лишь сон.

20

Через неделю после уплаты денег Сергей получил ордер на квартиру и извещение о том, что заселение разрешается с десятого июля. Настала пора приятных хлопот: сборы, увязывание вещей, осмотр квартиры, переезд.

Квартира выпала им по жребию на пятом этаже, окнами на юго-запад. Отделана она была, к удивлению Сергея и Надюхи, великолепно. Ровные паркетные полы, аккуратно поклеенные обои приятного зеленоватого цвета и веселого рисунка, чистая, сверкающая арматура в кухне и ванной, газовая плита без единой царапинки. И двери вовсе не скрипят и не болтаются, как ожидалось, а прикрываются тихо и плотно, без щелей и перекосов. Конечно, не все было безукоризненно: в кладовке, например, забыли прибить полки — они так и остались стоять, прислоненные к стене; на кухне не оказалось дверной ручки, кое-где не прокрашены были подоконники и плинтусы, но все это были такие мелочи по сравнению с великолепием новой пустой квартиры, что даже заикаться о них было бы грешно. Один запах нового жилья чего стоил!

Надюха ходила из комнаты в комнату, раздувая от наслаждения ноздри, смеялась, всплескивая руками, и поглядывала на Сергея счастливыми влажными глазами. Сергей, тоже чуть очумелый от остроты впечатления, обнимал ее, гладил по лицу, бормотал: «Вот тебе и квартира…» Надюха сказала, что отец на радостях вдруг расщедрился и отвалил им на обзаведение сто рублей.

Долбунов выделил Сергею грузовую машину. Кузичев и Коханов вызвались помочь перевезти вещи. Мартынюк тоже попросился было в помощники, но к управлению в назначенный час не подошел, и Сергей решил, что они обойдутся и без него. Вещей-то было всего ничего: тахта, шкаф платяной, кроватка детская, два чемодана тряпок да три стула. Все остальное, чем они пользовались у бабки, принадлежало ей.

Пока Сергей с помощниками перевозили вещи, Надюха с подружками по прежней работе, Майей Чекмаревой и Лизой Громовой, во главе с неугомонной и вездесущей Магдой, поехали по магазинам купить кое-каких мелочей: вешалку, крючков, лампочек, полочки в ванную и на кухню, немудреные для начала шторы на окна. Магда, не спрашивая ни о чем и ни с кем не советуясь, купила овальное зеркало, а потом, забежав в гастроном, набрала продуктов и вина. Магда же заплатила и за такси, когда они торжественно подкатили к новому дому.

Мужики только-только расставили по комнатам вещи и собирались было раздавить бутылочку в честь переезда, как в квартиру ввалились женщины. Магда с ходу определила, что все стоит не так, что все надо поставить наоборот, и с решительностью, которой мужики безропотно повиновались, повелела переставлять шкаф, тахту и кроватку. Все было тотчас переставлено так, как она показала, и по ее же идее был сооружен стол — из кроватки и полок от платяного шкафа. Женщины приготовили закуски: колбасу, сыр, яичницу, рыбные консервы — все на скорую руку, вскипятили чаю, лишь бы не всухомятку.

Магда вспомнила про зеркало. В прихожей она ткнула пальцем в стену, и Сергей торжественно вбил первый гвоздь. По настоянию Магды, зеркало было повешено не вертикально, а горизонтально. Когда перед ним очутились все трое: Магда, Надюха и Сергей между ними, Магда дотянулась за спиной Сергея до Надюхиного локтя и обняв Сергея за талию, сказала со смехом:

— Групповой портрет с мужчиной.

Надюху покоробила эта шутка, но так празднично было на душе, что она тут же и забыла про нее. К тому же пора было угощать гостей-помощников.

Пили из трех стаканов, по очереди. Кузичев, верный своей привычке, одним духом выпил стакан водки, занюхал корочкой, закусил колбасой и — «кто куда, а я в сберкассу» — ушел домой. Вслед за ним вскоре ушли и Майя с Лизой — у обеих семьи, особо не рассидишься. Коханов сначала отказался пить, но, поев, вдруг переменил решение — протерев очки, смущенно сказал, что за май и почти половину июня столько накопилось нейронов, что пора их подсократить. Всю оставшуюся водку, а потом и вино допил он, разглагольствуя о добре и зле.

— Существует зло, — говорил он, наставив на Сергея свои линзы-очки и потягивая вино, — и существует добро. Между ними идет постоянная борьба, и то и дело зло оборачивается добром, а добро — злом. Мир держится на равновесии сил, и если бы не было зла, не было бы прогресса.

Он обращался только к Сергею, на женщин вообще не обращал внимания, словно их не было в комнате.

Магда, пытавшаяся было вставить слово, поняла, что с Кохановым ей не справиться, и выманила Надюху в кухню для своего, выношенного разговора.

— Ну что, милочка, ты довольна? — спросила она Надюху, взяв ее за плечи и подведя к окну. — Один вид — закачаешься.

Надюха помнила все, и ей было неловко теперь за свои резкости с Магдой, за брезгливый и даже презрительный тон, с которым возвращала ей злополучную помаду. Она обняла Магду, прижалась к ней, передавая в этом своем порыве и вину, и раскаяние, и благодарность. Магда потрепала ее по щеке, сказала небрежно, вроде бы в шутку:

— Чистюля, заработать отказалась… — Она предупреждающе погрозила Надюхе, как бы предостерегая ее от необдуманных слов. — Ладно, я не в обиде. Ты дура, Надька, и мне тебя искренне жаль. Живешь в каком-то выдуманном мире, витаешь в облаках. Вот в новую квартиру въехала, а за душой — одни долги. Как будешь выкручиваться? Надо же купить мебель, рассчитаться с долгами. Потом каждый месяц выплачивать в кооператив, есть, пить, одеваться. Как ты все это себе мыслишь?

Надюха, задумчиво глядевшая в окно, пожала плечами. Магда прошлась по пустой кухне, примериваясь, где что поставить.

— Вот здесь, — показала она в угол за газовой плитой, — станет холодильник. А вот там, — она обвела рукой свободную стену, — повесишь кухонные шкафы. Лучше — из немецкого гарнитура. Над плитой — воздухоочиститель, тоже немецкий надо брать. Это я тебе достану. Плиту заменим на югославскую. На пол — древесные щиты и линолеум. Сто рублей всех делов, зато ноги сбережешь. О комнатах особый разговор, я уже все продумала…

— Что ты продумала? — удивилась Надюха.

— В большую достану тебе «жилую комнату» за семьсот рэ.

— Магда, милая! — воскликнула Надюха. — О чем ты говоришь? Какие гарнитуры? Какие холодильники?

— А что? Не будешь дурочкой, как прежде, и все станет реальностью. «Мечты — в реальность!» — мой девиз. Кстати, та помада все еще у меня, можешь взять. Вот тебе и холодильник. Инициативы побольше, смелости! А то так и проживешь всю жизнь растяпой. Пойми, добра тебе желаю. И ты, и твой Серега — оба вы мне по душе, иначе бы не возилась с тобой…

Надюха молчала, упрямо склонив голову. Магда усмехнулась:

— Молчишь? Ну-ну.

— Не сердись, не обижайся. Не могу я, как ты, не получается. У тебя свои взгляды, у нас с Серегой — свои. Так что спасибо тебе большое за доброту, но… — Надюха потянулась было к ней с простодушной искренностью, но Магда вдруг внезапно отшатнулась.

— За себя говори, только за себя, — сказала она, смерив Надюху холодным взглядом. — За Серегу не надо, он не такой дурак, как ты…

В первый момент Надюху поразили не сами слова Магды, смысл которых не сразу дошел до нее, а резкая, словно пощечина, перемена в Магде — от, казалось бы, искренней доброжелательности к явной враждебности.

— Что ты, Магда? — пробормотала Надюха. — О чем ты?

— Ты все витаешь в заоблачных высях, а я спущу тебя на грешную землю. Это пойдет тебе на пользу. На земле надо жить, а не порхать в облаках. На земле! Тогда, может, поймешь такую, как я… — Магда вытянула шею. — Сереженька твой не только твой, но и мой… Не веришь? Вру, думаешь. А у него вот здесь, — она ребром ладони с маху показала где, — шрам, длинный шрам, потому что аппендицит и грыжу зараз, одной операцией…

Ее глаза округлились, будто остекленели, черные кружки зрачков показались Надюхе люками в страшный и неведомый доселе мир.

— И как же это? Когда? — спросила Надюха, удивляясь тому, что еще может разговаривать с Магдой, смотреть на нее, стоять рядом. Она как бы отстранилась сама от себя и теперь наблюдала за собой сверху — холодно, беспристрастно, как судья за барахтающимся в воде пловцом на дальнюю дистанцию.

— А на прошлой неделе, когда за деньгами приходил, — сказала Магда, жадно следившая за выражением лица Надюхи.

— Значит, купила его?

Магда нервно рассмеялась:

— Не-ет, милочка, мужиков я не покупаю, они меня так любят. Я сразу дала ему деньги, и он мог бы уйти, но не ушел… Ну, что же ты умолкла? Ну, дай мне хотя бы по морде.

Надюха прислонилась к подоконнику — ее била мелкая дрожь. Нередко бывает, что человек мягкий, порядочный пасует перед внезапной наглостью, отступает, сознательно или бессознательно пренебрегая необходимостью тут же, немедленно дать сдачи, ответить ударом на удар. Так получилось на этот раз и у Надюхи: ярость, вспыхнувшая было в ней, погасла, оставив после себя растерянность, недоумение, глухую тоску.

— Уходи, — с трудом выговорила она, пытаясь унять дрожь коленок. — Уходи.

— Это отчасти и моя квартира. — Магда принужденно расхохоталась и хлопнула Надюху чуть ниже спины. — Не горюй, милочка! Я пошутила. Будь счастлива. Я ухожу. Когда станет скучно, посмотрись в зеркало. Пока!

Она ушла, хлопнув дверью. Надюха омертвело глядела в окно. За пустырем, по которому ползали, разравнивая площадку, бульдозеры, строился точно такой же многоэтажный дом — строительство шло, видно, круглосуточно: на разных уровнях то там, то тут вспыхивали голубоватые огни электросварки, стрела башенного крана поворачивалась из стороны в сторону, отбрасывая вниз яркий сноп света, на кладке и внизу, под стрелой, видны были фигурки рабочих. Странный и внезапный перелом почувствовала в себе Надюха — и стройка эта, еще час назад радовавшая глаз тем, что рядом с ними билась активная человеческая жизнь, и эта новая квартира, их собственная с Сергеем отдельная квартира с высокой звукоизоляцией стен, и будущий парк под самыми окнами, и строящаяся рядом школа, куда, конечно же, будет ходить Оленька, — все это стало неинтересным, безразличным Надюхе, даже как бы враждебным. Так, в каком-то вялом оцепенении, она простояла бы, наверное, всю ночь, если бы не Коханов с Сергеем, которые вошли в кухню напиться воды.

— Петр — проявление целесообразности в природе. Содрал старую кожу, мешавшую расти новой, — разглагольствовал Коханов, пока Сергей пил прямо из-под крана. — А вообще, к твоему сведению, жизнь — это подпирающие друг друга слои: дети вытесняют своих родителей, я вытесняю отца, меня вытесняет сын, сына будет вытеснять его сын. Время — топор, отрубающий ненужные ветки. Петр — тоже топор, то есть суровая необходимость.

— Недавно ты считал совсем наоборот, — вытерев рот рукавом, сказал Сергей.

— Я многого не знал. — Коханов склонился над умывальником и долго пил, всхрапывая и чмокая губами, как лошадь. — Уф! Два водорода плюс один кислород, а как приятственно! Так вот, на чем мы остановились?

Сергей, пока он пил, подошел к Надюхе, намереваясь обнять ее, но она вдруг с такой резкостью отбросила его руки, что в первый момент он решил, что она просто так странно шутит, валяет дурака, но, заглянув ей в лицо, понял, что случилось что-то из ряда вон выходящее, и все в нем напряглось, насторожилось.

Коханов выжидающе посмотрел на Сергея, на отрешенно стоявшую у окна Надюху, хмыкнул, почесал свой широкий прямоугольный лоб и, подняв палец, изрек:

— Жестокость времени! Жестокость прогресса! Антон Павлович Чехов выразил одну мысль, которую я считаю совершенно гениальной: если вы хотите сделать человека лучше, покажите, каков он есть. Я бы перефразировал это так: если вы хотите преодолеть жестокость прогресса, покажите ее во всей, так сказать, красе.

Он покосился на Надюху, спросил взглядом у Сергея — дескать, что это с ней, — но Сергей лишь недоуменно пожал плечами. Коханов на цыпочках, вжав голову в плечи, вышел из кухни и торопливо простился, понизив голос, как будто покидал дом, где оставался тяжко больной.

Проводив Коханова, Сергей вернулся на кухню. Надюха тотчас, едва он появился, демонстративно вышла. Сергей уже начал догадываться, что дело тут, видимо, не обошлось без вмешательства Магды, но гнал эту страшную догадку, хотя чувствовал, что все именно так. Он помедлил, замирая от нерешительности и гнетущего чувства неизбежной беды. Прикуривая, он заметил, что у него дрожат руки. Он курил, глядя в окно. Взгляд его не мог остановиться на чем-то определенном — прыгал, дергался, и мысли разбегались, как тараканы от внезапно включенного электричества. Надо было срочно что-то предпринимать, но что и как, он не знал. Первое и единственное, что пришло ему в голову, было пойти и покаяться перед Надюхой честно, без утайки признаться в случившемся грехе и попросить прощения. Но тут же он и испугался — он знал свою Надюху, знал, что вряд ли сможет она простить ему измену, да и преподносить ей такой «подарочек» в день заселения в новую квартиру показалось ему слишком жестоким. Так ничего и не придумав, он пошел к Надюхе.

Она стояла в прихожей перед зеркалом. Он подходил к ней, и она не спускала с него строгих внимательных глаз, словно взяла на мушку и вела на прицеле. Он встал рядом, глядя на нее в зеркало.

— Что случилось, Надежда? — спросил он, стараясь выдержать взгляд.

— Скажи мне, пожалуйста, — размеренно проговорила она, не спуская его с прицела, — когда ты был у Магды, она сразу дала тебе деньги или потом?

— А что? — изобразил он удивление, видя в зеркале, насколько оно фальшиво и больше походит на испуг. — Зачем это тебе?

— Нет, ты скажи: сразу, как только ты пришел, или потом?

— Сразу. А что тут такого?

Он сдерживал свое лицо, напрягал мышцы, но помимо воли откуда-то из самого нутра выползла тонкая ухмылочка и скривила ему губы. Надюха застонала и с маху кулаком саданула в зеркало, по этой его ухмылочке. Зеркало мелкими осколками посыпалось на пол. Надюха метнулась в комнату, схватила плащ, сумку и вылетела вон из квартиры, лишь сверкнули ее побелевшие, исступленные от горя глаза.

Сергей побродил по пустой квартире, прилег на тахту. Он ждал час, два, три, думая, что Надюха опомнится и вернется домой. Он уснул не раздеваясь, сморенный усталостью и нервным напряжением. Ночью он дважды подхватывался, ему мерещилось, будто кто-то вкрадчиво стучится в дверь, но оба раза обманывался — все так же было тихо и пусто в квартире, как и час, два, три часа назад.


С утра его направили класть простенки по одиночному наряду. День был солнечный, ясный, а на душе у Сергея была хмурая зима. Кузичев и Мартынюк, тоже перешедшие на соседние стены, позвали его на перекур, но он отмахнулся — пока не было кирпичей, улегся на горячую от солнца доску, сунул руки под затылок, вроде бы уснул. Но какой тут сон! Клюнь его сейчас воробей, так и подпрыгнул бы, так и полетел бы со стены. Он ждал, ждал Надюху, чутко прислушиваясь к звукам улицы и стройки, надеясь услышать ее милое, неподражаемое «Серьга!».

В столовой Майя Чекмарева сказала ему, что Надюха поехала куда-то, наверное, по своим снабженческим делам. Пожалуй, впервые в жизни у Сергея отбило аппетит. С тоской прошел он вдоль раздачи, так ничего существенного и не выбрав, — взял два стакана компота и пирожок с повидлом, но и тот не доел, оставил половину. На стенку идти было рано, наверняка кирпич еще не подвезли, и он решил потолкаться на улице перед управлением, чтобы встретить Надюху и поговорить с глазу на глаз.

Мало ли что между ними будет, то ли еще может закручивать жизнь, а самое главное теперь у них есть — квартира! — и за нее надо держаться, как за спасательный круг. В конце концов они добились своего, а Магда — вздор, наваждение, перемелется — мука будет, и если Надюха умная баба, должна это понять… Так думал он, расхаживая вдоль улицы и зорко поглядывая по сторонам.

Вдруг взгляд его остановился на знакомой арке с полукруглой чугунной решеткой — там, во дворе, в последнем подъезде от входа, на втором этаже его дожидалась незаделанная дыра в полу после выноса печки в последний день апреля. Больная старуха, изможденная дочь ее и девочка — все помнил Сергей, и свое клятвенное обещание — тоже. Но ничего не шевельнулось в душе его, лишь обозначилось само собой пришедшее не то чтобы решение, а так, мелькнувшее и тотчас пропавшее: «Ну их всех…»

Сергей прошел мимо арки и тотчас забыл и про больную старуху, и про ее изможденную дочь, и про девочку, которая любит несчастного своего отца-алкоголика, и про свое обещание заделать дыру в полу… Больше часа бродил он из конца в конец квартала.

Надюха появилась со стороны Литейного, с трамвайной остановки. Она шла опустив голову, глядя под ноги, как-то зябко прижав руки к груди. Ее потертая сумка висела под левым локтем. Правая рука, кисть, была перевязана свежим бинтом. Яркая белизна бинта так и резанула его по нервам. Но он все же переборол тяжесть, сковавшую его, и пошел навстречу Надюхе.

Не поднимая головы, она качнулась от него в сторону, в другую, как это бывает, когда не можешь разойтись со встречным прохожим, но вдруг увидела его перед собой и, вскинув голову, круто обошла, не сказав ни слова. Сергей пошел за ней, пристроившись сбоку.

— Подожди, поговорим, — начал он, пытаясь придержать ее за локоть.

Она брезгливо отдернула руку, ускорила шаг. Лицо ее было каким-то посеревшим, угловатым, неприступным. Такого лица он у нее еще не видел, просто не знал, что у его доброй, ласковой, Мягкой Надюхи было в запасе и такое — страшное, неумолимое лицо. Все слова, которые он готовил и обдумывал, разом вылетели из головы, и он остался стоять на улице, глядя вслед уходящей Надюхе.

Она шла, казалось, так же не спеша, как за минуту до их встречи, но Сергею бросилось в глаза и почему-то больно задело то, что теперь она шла не сутуло, не опустив голову, а ровно и прямо, как будто демонстрировала походку. Сумка ее ритмично отскакивала от упругого бедра.


«Ничего, ничего, одумается», — думал он, укладывая кирпич за кирпичом в наращиваемый простенок. Мысль эта повторялась бесконечно — до тех пор, пока не перешла в размеренный счет, и Сергей погрузился в глухую кладку, как в спасительный сон.

К вечеру простенок был доведен до нужного уровня, и Сергей, проверив кладку, присел отдохнуть в тихом умиротворении, которое всегда накатывало на него после хорошей работы. Ныла спина, тяжелой усталостью налились руки, вяло и спокойно было на душе, как будто вся эта едкая накипь последних дней сошла на нет и снова в его жизни все чисто и ясно, как в самом начале.

И вдруг он заметил внизу Александра. Тот прохаживался по двору, озираясь и явно кого-то высматривая. «Меня ищет», — подумал Сергей, но знаков подавать ему, что он здесь, на стене, не стал — наоборот, пересел на брусья подальше от края. «Если надо, найдет», — решил он.

Александр нашел его довольно скоро, видно, кто-то подсказал, где Метелкин. Сергей хмуро кивнул на его приветствие и отвернулся, давая понять профессорскому сынку, что говорить им не о чем.

— Отец просит тебя зайти, — сказал Александр, присев возле Сергея на корточки. — Сегодня, если сможешь. Зайдешь?

Сергей молчал, и Александр повторил настойчивее:

— Зайдешь, я спрашиваю?

Сергей кивнул:

— Ладно.


Слепяще-желтое вечернее солнце сияло в зеркале над камином, и широкая задняя стена, к которой придвинуты были спинками две деревянные кровати, матово и сочно светилась новыми серебристыми обоями. Яркий отсвет падал в дальний угол, на толстое стекло старинного буфета, дробясь в гранях на множество радужно горящих огней. Острый лучик ударял в люстру над круглым столом, в хрусталину, и она чуть повертывалась, то вспыхивая переливчато, то затухая, как маяк вдали.

Андрей Леонидович лежал на белых подушках, в белой нательной рубахе, светлый и вольный, как после бани. На груди его, поверх пододеяльника голубоватой белизны, крахмально белела большая салфетка. Прикроватный столик тоже был накрыт салфеткой, на нем стояли какие-то пузырьки, «Спидола», высокая белая кружка и белый польский телефон.

Солнце, висящее в зеркале, торжественная белизна, острый запах лекарств — от всего этого дохнуло такой тревогой, что Сергей невольно приостановился и пошел на цыпочках.

— А, гегемон, — бодро сказал Андрей Леонидович, пошевеливаясь, чтобы привстать.

— Лежи! — прикрикнула на него Христина Афанасьевна.

И тотчас из кресла у окна раздался чуть гнусавый из-за вечного насморка голос Павлика:

— Дедуля Андруля, я тебе не разрешил подниматься.

Андрей Леонидович развел руками.

— Видал, обложили, как медведя в берлоге. Ну, здравствуй, Сергей!

Он приподнял руку. Сергей наклонился, пожал руку, заглянул в самую глубину потаенных глаз Андрея Леонидовича. Ни тревоги, ни растерянности, ни тоски у старика — спокойные, живые, хотя и усталые глаза.

— Садись. Христенька, дай-ка нашему мастеру стул.

Христина Афанасьевна торопливо придвинула Сергею стул.

— Да, так вот, — начал Андрей Леонидович. — Вы здорово поработали, квартиру просто не узнать. Хозяева очень довольны.

Он перевел глаза на Христину Афанасьевну. Она подала ему тот самый бумажник тисненой кожи, из которого рассчитывался Александр. Андрей Леонидович раскрыл бумажник, порылся в разных отделениях, стал неторопливо, по одной выкидывать на стул новенькие десятки. «Раз… два… три… четыре… — непроизвольно включился счет у Сергея, — раз… два… три… четыре… раз… два…» Бумажник захлопнулся. Андрей Леонидович собрал деньги в аккуратную пачку, протянул Сергею.

— Премиальные. Держи! Держи, пока дают.

Смущенный, обескураженный таким прямым, без всякого подхода решением щекотливого вопроса, Сергей принял деньги, сунул в карман куртки. А что? Ломаться, отказываться? Если бы Александр сразу рассчитался с ним по-человечески, то эту «премию» он ни за что бы не взял.

— Спасибо, — сказал он.

— Эти полторы сотни были запланированы сверх нормального расчета, — сказал Андрей Леонидович. — Но, мне кажется, расчет произведен в нашу пользу, в расчете нет равновесия. Поэтому давай так: вот тебе бумажник, возьми сам, сколько ты считаешь нужным до нормы.

Сергей спрятал руки за спину и решительно поднялся.

— Все точно? — недоверчиво спросил Андрей Леонидович.

— Точно, — сказал Сергей, твердо глядя ему в глаза. — Даже с верхом. Спасибо.

— Тебе спасибо. Тебе и Надюше.

Глаза Андрея Леонидовича совсем спрятались за веками, и, если бы не остренькие взблески между густыми ресницами, можно было подумать, что он задремал. Его крупная голова с седым валом над ушами, широкое лицо с мохнатыми седыми бровями и серой щетиной на впалых щеках и подбородке — все было какое-то светлое, спокойное, умиротворенное.

— Христенька, — сказал он, повернувшись к жене, — там слева, в нижнем отделении… «Диалектика природы», «Золотая Орда», «Люди и нравы Древней Руси», «Слово о полку Игореве», «История христианства». Собери, будь другом. Ему пригодится. Рюкзак дай, пусть в рюкзак сложит. И обязательно — «Общую историю».

— Не волнуйся, все сделаю. — Христина Афанасьевна коснулась ладошкой его плеча, как бы предупреждая его порыв приподняться. — Лежи, лежи, не вздумай вставать.

Она показала Сергею взглядом чуть виновато, но и недвусмысленно, что, дескать, ничего не поделаешь, пора прощаться.

— Вот обложили, — добродушно проворчал Андрей Леонидович, — с человеком не дают поговорить. — Он пожал Сергею руку, и пожатие его было слабое, словно за те несколько минут, которые Сергей провел возле него, он наработался до изнеможения. Усталым сделалось и его лицо.

Сергей пошел было к двери, но свернул к Павлику, который сидел в кресле, уткнувшись в книгу. Сергей потрепал Павлика по курчавым волосам — тот лишь небрежно вскинул руку, так и не приподняв от книжки голову. За дверью Сергей услышал, как Павлик охнул и громко закричал: «Дядя Сережа!» Он выскочил вслед за Сергеем, озабоченный, встревоженный и весь куда-то нацеленный. «Подождите! Минуточку подождите!» — горячо попросил он и убежал в кабинет.

Христина Афанасьевна пошла в кладовку за рюкзаком. Сергей остановился перед кафельной стенкой — белое поле с голубыми цветочками…

И снова стало тихо в квартире, словно все заснули. Мерно капала вода из крана — «кап-кап-кап». Сергей устало смотрел на плитки, а перед глазами плыли, кружились путаной каруселью цветные картинки: белые кошки с голубыми глазами на ветвях коралловых деревьев, зеленоватые повторяющиеся зигзаги незамысловатого рисунка на обоях в новой, пустой квартире, посеревшее, чужое, угловатое лицо Надюхи, белый, усталый профессор… Сергей зажмурился, и стук капель о раковину вдруг вызвал в нем счет: «раз — два — три — четыре…»

— Дядя Сережа, вот! — Павлик держал перед собой целое беремя шоколадных зайцев в раскрашенной алюминиевой фольге. — Дедушка привез. Помните?

— Да что ты, парень! Куда столько? — поразился Сергей.

— По два, всем по два. Вас же трое — значит, шесть штук.

— Нет, правда, Павлик, очень много зайцев. Давай-ка отполовиним. — Сергей положил трех зайцев на стол, а остальных трех рассовал по карманам. — Вот это законно.

— Нет, не законно, — подумав, возразил Павлик и сунул в карман Сергея еще одного зайца. — У вас же девочка, девочке — два. Так — законно. Мои все тоже взяли по одному. Ну, я пошел караулить дедулю, а то еще вскочит.

Он сгреб со стола двух оставшихся зайцев и побежал в коридор.

Христина Афанасьевна волоком вытянула в кухню рюкзак с книгами. Сергей кинулся ей на помощь, подхватил рюкзак.

— Ого! — воскликнул он. Не пожалел профессор книг, отвалил от всей души.

Христина Афанасьевна с виноватым видом протянула руку. Ясно, что она вся там, в спальне, и Сергею пора уходить.

— Ну, Сережа, спасибо вам огромное. Надюше передайте от всех нас сердечную благодарность.

— Что вы, что вы… — Сергей смутился, пробормотал, показав на книги: — Этакое богатство.

Христина Афанасьевна притронулась к щеке, поправила протез и сказала чуть виновато:

— Вы уж, пожалуйста, не сердитесь на Александра. Он не жадный, но слишком любит точность и частенько перегибает. Понимаете?

— Да ну, об чем речь! — Сергей вскинул на плечо рюкзак и уже в передней, чуть задержавшись перед дверью, пообещал: — Я буду позванивать. Как только принесут обои, в тот же вечер и сделаю. — Он помедлил в нерешительности и добавил: — Может, с Надеждой вдвоем…

И чтобы не развозить, не рассусоливать этот не очень-то приятный разговор, решительно простился и вышел.


Больше месяца Надюха не замечала Сергея — ни его потухших глаз, ни ввалившихся щек. Проходила, глядя сквозь него, раздраженно отмахиваясь от попыток заговорить. А он делал их каждый день, правда, робко и неуверенно.

Жил он один в пустой квартире, точнее, лишь ночевал там, потому что с самого раннего утра до позднего вечера был в городе — работа на стенке, потом институт. Учебу он не бросал, и это, наверное, было тем самым, что спасло его от назойливого Мартынюка с приятелями-собутыльниками. Раза два им все же удалось вторгнуться в его квартиру, и Сергей, словно срываясь с узды, напивался допьяна. Но после этих пьянок, особенно после второй, когда дружки Мартынюка притащились с какими-то мерзкими тетками-алкоголичками, Сергей твердо сказал Мартынюку, чтобы больше не появлялся у него — не пустит. И действительно, не пускал, даже не открывал дверь, за что Мартынюк затаил на него злобу.

Надюха жила с Оленькой у родителей. Она сильно похудела и пожелтела, лицо и шея были покрыты сыпью, и каждый вечер она ходила на процедуры. Подружки и родители (сначала мать, а потом и отец) пытались уговорить ее вернуться к мужу, поторапливали, указывая на дочь, дескать девочка растет, скучает по отцу, любит его, и он ее любит, и не вправе она, Надюха, лишать ребенка отца — дочка ей этого не простит. Дескать, глупости все это, подумаешь, гульнул мужик, всего-то один раз! Дурь бабья, такими вещами не шутят — семья! Надюха выслушивала все эти разговоры молча, отрешенно, лицо ее каменело, глаза темнели и наливались холодной влагой. Говорившие либо оставляли ее в покое, либо начинали плакать, сочувствуя ей, понимая ее, но не разделяя ее твердости. Плакала мать, плакала сестра, плакали подружки, уговаривая ее попробовать простить Сергея.

В конце концов она уступила. Сергей перевез ее и Оленьку на такси. Квартира была вымыта и выдраена к их приезду, в комнате и на кухне в бутылках из-под молока стояли живые цветы. Оленьке были подарены новые игрушки, Надюхе — флакон духов и сумочка. Сергей сварил обед, на самодельном столе красовалась бутылка шампанского. Но не было радости в печальных Надюхиных глазах, не было смеха и той легкой веселой игры, которая раньше так скрашивала их жизнь. Молча, торопливо пообедали, Сергей же убрал со стола и вымыл посуду. Надюха с измученным лицом ушла в маленькую комнату, упала на тахту и притихла, делая вид, будто спит.

Счастливой в тот день была, пожалуй, только Оленька. Она не отходила от отца, безостановочно болтала и восторженно теребила плюшевого Чебурашку с наивными стеклянными глазами. Сергей пытался втянуть в эти безобидные разговоры и Надюху, но она отмалчивалась или говорила, что плохо себя чувствует.

А ночью были слезы, горячая исповедь и покаяние Сергея, усталость и непереборимая отчужденность Надюхи. Потом был день, воскресный, тянувшийся немилосердно долго и закончившийся снова слезами, бессонной ночью и раздражительностью по пустякам. Потом потянулись будничные унылые дни и невыносимо гнетущие вечера. Надюха старалась принудить себя делать все так, как делала прежде, но, за что бы ни бралась, все валилось у нее из рук, не было ни охоты, ни сил. Обеды получались невкусными — то переваренными, то недожаренными. В квартире там и сям валялись брошенные вещи, в ванной горой лежало грязное белье, комки пыли катались по углам. Следила Надюха только за Оленькой, да и то как-то вяло и равнодушно. С Сергеем почти не разговаривала, отделываясь кивками, жестами да невнятным мычанием. По ночам, когда он становился слишком настойчивым, уступала, сама не испытывая ничего, кроме отвращения.

Два месяца тянулась эта мука, наконец Надюха не выдержала, перебралась в Оленькину комнату, а вспыхнувшему было Сергею холодно сказала, что жить с ним не может и будет подавать на развод. Он выслушал приговор молча, понуро ссутулившись, обмякнув весь и как-то сморщившись, отчего сразу стал похож на своего отца. Надюха же снова выпрямилась, даже как бы воспрянула духом от высказанного решения и принялась энергично проводить его в жизнь.


В декабре, во втором выпуске справочника по обмену жилой площади города Ленинграда, в обширном разделе «Обмен отдельных квартир» (подраздел «ЖСК»), появилось стандартное короткое объявление:

«Квартира из двух изолированных комнат 18 и 10 кв. м, лифт, мусоропровод, кухня 8 кв. м., ванная, туалет раздельные, 5-й этаж, Купчино, Метелкина. На однокомнатную квартиру и комнату в любом районе».


1978

Загрузка...