ЛЕШКА

1

Поезд долго полз сквозь грязные задымленные городские окраины.

Лешку точили сомнения. Замысел с трассой казался глупым и нелепым. Мелкая скучная стройка, примитивная техника, монотонная, изо дня в день одна и та же возня с трубами. Надо было поступать на химкомбинат — все-таки гигант большой химии, есть что посмотреть. Теперь поздно.

Проплыли последние городские строения — какие-то склады, серые заборы, шинный заводишко со штабелями старых покрышек, пустые загоны «Скотоимпорта».

Колеса веселей застучали на стыках. Яркий солнечный день, поля и перелески, сочными цветными пятнами раскинувшиеся вдали, и синий дым лесов, и бледно-голубые горы со снежными вершинами, и белая, словно мраморная насыпь, несущаяся под ногами, — все было чисто, звонко, ослепительно.

Лешка приободрился. «Все продумано и решено правильно, — успокоил он себя. — На трассе будет больше свободного времени, железно подготовлюсь в институт. А если подналечь, можно сразу на второй курс. За первый — экстерном! Вот это будет удар — удар в челюсть времени!»

Его захватило какое-то новое, неизведанное доныне чувство. Захотелось такого дела, чтобы все кругом грохотало, шумело, двигалось, чтобы надо было не спать ночей, спорить, ругаться, думать, мучительно искать решения. Чтоб все, затаив дыхание, ждали этого его решения. И вот — бац! — придумал, есть выход! Все вскакивают, бросаются по машинам — грохот, лязг, дело пошло. А он мчится на аэродром, самолет уже давно ждет его с заведенными моторами — надо спешить на другую стройку, там тоже проблема… Отец говорил: «Ты какой-то моторный, в деда, видно, пошел». Ну что ж, неплохо, можно и в деда. Дед был дедом с большой буквы…

Лес, маячивший на горизонте, теперь придвинулся вплотную к дороге. Лешка повис на поручнях, улюлюкал, свистел от избытка чувств. Ему казалось, будто гудок вытягивается вдоль состава, соскальзывает с насыпи и дробится о стволы деревьев на множество маленьких гудочков, которые юркают в чащу, как пугливые зверьки с тонкими дрожащими хвостиками. Это было удивительно и смешно, и Лешка хохотал.

Сошел он на восьмидесятом километре, станция называлась Лесихой. Сосновый лес с нежно-зелеными березнячками и лиственницами дугой охватывал уютно расположенную деревеньку, домов с полсотни. Под ослепительным солнцем они казались дружным семейством ядреных грибов с охровыми, как у подосиновиков, шляпками. Кое-где торчали шесты антенн и длинные шеи колодезных журавлей. Было жарко и тихо. Из лесу тянуло хвойным ароматом цветущих сосен. Сладковато попахивало свежим тесом, дымком, прелым навозом. У Лешки приятно закружилась голова. Улыбаясь, он с минуту постоял с закрытыми глазами, прислушиваясь к далекому, как бы ленивому лаю собак, кудахтанью кур, к странному мягкому стуку и шорохам, доносившимся из деревни. Когда он открыл глаза, свершилось чудо. Прямо перед ним вырос какой-то человек — приземистый, широкий, с ярко-рыжим чубом и живыми голубыми глазами. В тапочках на босу ногу, в линялых галифе и в выгоревшей майке-безрукавке, он показался Лешке презабавным.

— Ну что, с приехалом? — приветливо сказал человек, с любопытством поглядывая на Лешкины вещи. — Жду — встречаю. Велено доставить на машине.

— Меня? На машине? — удивился Лешка, — Я дорогу знаю.

Рыжий развел своими короткими ручищами:

— Папаша велел, — и подмигнул. — Приказ начальства — закон для подчиненного.

Легко подхватив увесистый чемодан, набитый книгами, он резво сбежал с насыпи на тропинку.

«Сюрприз!» — улыбнулся Лешка и быстро впрягся в рюкзак.

Узкая тропинка вела через огороды. Они начинались от самой насыпи и тянулись широкой полосой между деревней и дорогой. Окученные кусты картофеля ровными рядами расходились в обе стороны от тропинки. Кое-где на кустах еще сохранились белые и бледно-фиолетовые цветы. Вдоль тропинки буйно вымахал бурьян: пахучий конопляник, серебристая полынь, репейник с розовыми мохнатками. Была и крапива — несколько раз Лешка охал от ее внезапно жгучего прикосновения.


«Газик» с брезентовым верхом стоял в короткой тени за углом дома.

Через улицу, на новом срубе тюкали топорами плотники. Трава вокруг была усыпана свежими сверкающими стружками.

Рыжий свистнул и прокричал:

— Эй, тупари! Ждите через час.

Мужики разогнули спины, вытерли потные лица. Все они с любопытством смотрели на Лешку.

— Гвоздей не забудь и скоб, — сказал тот, у которого за ухом торчал карандаш, и строго прикрикнул: — Слышь? Николай!

— Если Чугреев даст, — откликнулся рыжий.

— Даст, — сказал мужик и плюнул на ладони. — И смотри, обманешь еще — доли лишим. Вот так!

Николай тихо ругнулся, поставил чемодан и пошел к срубу выяснять отношения.

Лешка распахнул дверцу, хотел положить в машину рюкзак, но заднее сиденье оказалось занятым. С краю стоял ящик с бутылками, за ним, неловко скрючившись и свесив босые ноги, похрапывал парень.

— Чего ты? Буди его, — подскочил рыжий. — Эй, тунеядец, кончай ночевать.

Он дернул парня за ногу — тот торопливо сел, тараща красные мутные глаза, с облегчением отвалился на сиденье. Николай швырнул чемодан, — парень едва успел убрать ноги — закинул рюкзак и проворно скользнул за руль. Лихо, со злостью развернулся на лужайке перед срубом и попер, оставляя за собой бурую клубящуюся завесу.

Из крайнего дома выскочила женщина, замахала руками, кинулась на дорогу. Взвизгнули тормоза, дружно звякнули бутылки. Лешка ткнулся в приборную доску. Николай круто свернул на траву, переждал, пока пронесло пыль, распахнул дверцу. Лешка заметил, как Николай сразу преобразился: выпятил грудь, сдвинул набок фуражку, подкрутил чуб.

— Машка-милашка, когда будет бражка? — спросил он игриво.

Деваха, смуглая, по-деревенски упругая и краснощекая, глянула в кабину.

— Будут шишки, будут и делишки, — засмеялась она.

— Бесполезно, — отрезал Николай. — Техника работает как, знаешь? Сначала заливаешь бензин, потом едешь.

— Та то ж техника, — сказала девушка нараспев. — Може, съездим, Коля, а? Пяточек кулей, недалече. А то мне позарез надо.

— И мне позарез, прияточка. Видишь? — Он отвалился на спинку сиденья, качнул головой. — Важную птицу везу.

— Ох уж и птица! — прыснула деваха. — Такой гарный парубок и пешочком дойдет.

— Сынок начальника! — сказал Николай и добродушно улыбнулся Лешке. — Отвык ходить пешком.

Лешка снисходительно усмехнулся. «Как бы не так. Отвык. У отца не больно-то покатаешься на казенной машине».

Николай что-то шепнул девушке и захлопнул дверцу. Поехали.

Сразу за деревней начинался сосновый бор. Дорога была усыпана рыжей хвоей и старыми шишками. Тут и там в глубине леса проглядывались полянки, то золотистые, то ярко-зеленые под лучами солнца. Прямо от дороги расползались в обе стороны глянцевитые брусничники и бархатистые заросли багульника. Внезапно выехали на широкую, залитую солнцем просеку Трасса. Лешка смотрел во все глаза. Издали белый, вблизи желтоватый, с бурыми пятнами на бумажной оплетке, газопровод тянулся макарониной по дну неглубокой траншеи. Края траншеи осыпались, дерн высох и побурел, под ним темнели жилки перегноя — как черемуха в слоеном пироге. Земля на просеке искромсана гусеницами. Между кочек, ям и пеньков петляли две параллельные дорожки, накатанные колесами «газика».

Ехали молча. В одном месте на трубе черной битумной мастикой было намалевано:

«Яков 1959»

Рядом с «Яковом» через тире кто-то выцарапал «дурак»!

— Кто это себя увековечил? — спросил Лешка.

— А вон красавец, — кивнул Николай на парня сзади.

Лешка обернулся. Парень дремал, раскинув вдоль сиденья тонкие жилистые руки. Вытянутое костлявое лицо, длинные давно не стриженные патлы, свившиеся в кольца, как шерсть на пуделе, чуть заметные усики и редкие курчавые бакенбарды. «Дон-Кихот в молодости», — подумал Лешка и засмеялся.

— Ты чего? — скосился Николай.

— Да так.

Километров через пять вдруг заглох мотор. Николай повозился под капотом, покрутил ручку, потом все по очереди крутили ручку — отказал бензонасос. Николай велел идти пешком Яков раскричался насчет ящика — дескать, там люди погибают и, дескать, он не ишак, чтобы таскать на себе. Рыжий послал его подальше и залез под машину.

— Придется переть, — вздохнул Яков.

Лешкины вещи оставили в «газике» — рыжий обещал до вечера подбросить, а ящик с пивом взяли с собой. Перебрались через траншею, ближе к лесу, в тень.

Вскоре Яков выдохся. Сели отдохнуть на земляной вал. Яков мотнул ногами, сбросив кирзовые сапоги, с удовольствием пошевелил пальцами.

— Закурить есть?

— Не курю.

Яков презрительно хмыкнул, вытянул из кармана помятую пачку «Байкала», выбрал целую папироску, закурил.

— А ты как сюда попал, папаша спровадил или сам додул?

— Сам. Производственный стаж нужен. На будущий год в институт.

— Понятно, — перебил Яков. — А папаша не мог устроить?

— Зачем? Сам поступлю.

— Сознательный?

— А что?

— Да так. Я бы на твоем месте, знаешь, куда мотанул.

— Куда?

— Фью!

— Ну куда?

— На Мадагаскар — вот куда!

— Ох ты! А почему именно на Мадагаскар?

— Там водятся ручные лемуры. Я бы их наловил, отдрессировал и в цирке бы с ними выступал. Знаешь как?

Яков смешно сморщился, покрутил длинным носом, пошевелил ушами, свел глаза к переносице, развел к вискам, объявил гнусавым «цирковым» голосом:

— Только раз, только у нас! Неповторимо, непереваримо! Русс Яков с дрессированными лемурами! Кордебалет на канате, фигуральтика под куполом циркодрома, кас-ми-чес-кий па-лет к другим, неваабразимым мирам!

Лешка захохотал.

— Я из-за них, из-за милашек, и английским занялся. Знаешь, хау ду ю ду, май дир бой, итс а питы зэт ю доунт спиик инглиш. Ду ю андестенд ми?

— Ты говоришь слишком хорошо для меня.

— Хо! — воскликнул довольный Яков. — Мечтаю, старик, овладеть в совершенстве. Хочу поступить в иняз, а потом — переводчиком на Мадагаскар. С утра — офис, вечером — лемуры. Люблю их, подлецов. В них что-то есть.

Рассмеявшись, он сполз на корточках к ящику с пивом, выпрямился, потом подпрыгнул и издал протяжный, вибрирующий горловой крик, похожий на злобный вой кота.

— Так кричат лемуры катта, ловкие и заполошные, как одесские торговки. В отличие от торговок лемуры умеют удивляться и играть в популярную детскую игру «замри». Этим они и покорили меня. Ну, пошли, однако, а то там люди погибают.

Лешка встряхнулся, засмеялся.

— Чудак ты. Рассуждаешь вроде как умный, а сам… на побегушках.

— Это как раз самое понятное. У нас один старичок родился — шестьдесят лет назад. В моей биографии есть действительно заумные задачки, — сказал Яков и, жестами поторапливая Лешку, взялся за ящик. — Я смотрю, как бы мне не схлопотать сегодня по шее от изнывающего коллектива.

Они подняли ящик, пошли, покачиваясь и наступая на собственные тени. Солнце уже давно опустилось с полуденной высоты и теперь било слева в затылок.


На поляне, чуть в стороне от навеса, стояли друг за другом пять вагончиков-домиков на резиновом ходу — два зеленых, коричневый и опять два зеленых — как игрушечный состав без паровоза. К последнему зеленому приткнулась сколоченная на скорую руку стайка на деревянных полозьях.

По краю поляны, за редким березнячком проходила трасса — просека, траншея, невысокий земляной вал. Газопровод выползал на бровку траншеи и обрывался, зияя черной круглой пастью. Вдоль бровки стояла техника: два трубоукладчика с нацеленными в небо стрелами, бульдозер, сварочный агрегат «САК» — железный сундук на тележке; передвижной котел для приготовления битумной мастики и пузатый ацетиленовый генератор, заляпанный известью. В другом конце поляны, пощипывая траву, бродила корова.

Среди «козлобоев» выделялся Мосин, сварщик-паспортист, плотный и круглый весь, словно накачанный. Большая голова его, с широким, давно не бритым лицом, казалась приклеенной к туловищу — без шеи. Засмальцованные брезентовые штаны, подвязанные обтрепанной веревкой, еле держались на животе. Маленькие, как ржавые кнопки, глаза смотрели холодно и прилипчиво.

Напротив него сидел тощий седой Митрич, старый контролер качества сварных швов, юбиляр, виновник гулянки. Он качался за столом, клевал носом и спьяна выбрасывал не те костяшки. Мосин отшвыривал их, беззлобно приговаривая: «Не в туды!».

Два других игрока — грузный и до блеска лысый Родион Фадеевич и поджарый длинноволосый Пекуньков, машинисты трубоукладчиков — играли молча, угрюмо, мучительно.

Гитарист Гошка, сварщик второй руки, пел монотонной скороговоркой. Частушки выскакивали из него, как сардельки из автомата. Знал он их великое множество.

Ты точи, точи, точило,

Вострый ножик навостри,

Мила милка изменила —

Раз, и два, и три.

После каждого куплета он щипал струны всеми пальцами разом и тут же прижимал ладонью.

Ты за талию меня

Не бери, Ванюша,

Не целована три дня —

Затрясусь, как груша.

— Вот мы и притопали, — сказал Яков, и они поставили ящик на верхушке земляного вала.

Через траншею была брошена доска — узкая и на вид хлюпкая. По ней надо было перейти на поляну.

— Эй, публика! Ого-го! Готовьте глотки! — заорал Яков.

На крик из первого зеленого вагончика высунулась Валька, девица двадцати семи лет, главная по проверке качества сварных швов. Красивые, светлые, как одуванчиковые, волосы ее были распущены, яркий, в красных розах халат расстегнут — издали чернела широкая полоса лифчика. Увидев ящик, она фыркнула с отвращением и скрылась в вагончике.

Из четвертого зеленого спустилась Зинка, жена Гошки-гитариста и штатная повариха.

— Черти! — прошипела она и пошла в стайку.

«Козлобои» меж тем бросили домино, один за другим потянулись из-под навеса. Обогнав всех, резво затрусил старый Митрич. Приободрившийся Гошка ударил на гитаре туш.

Яков вскинул ящик на плечи, спустился с вала, ступил на доску. Подняв ящик над головой, пошел плавным, скользящим шагом, подражая канатоходцам. Доска пружинила, прогибалась. На середине пути Яков вдруг сильно качнулся, ящик повалился ему на спину, вывернулся из рук — бутылки зелеными щуками скользнули в траншею.

Кто-то ахнул. Гошка рванул струны, судорожно скривился. Митрич присел, со стоном схватился за поясницу. Мосин втянул в себя воздух, по-бычьи наклонив голову, медленно двинулся на Якова. «Циркач» топтался у края траншеи, заглядывал вниз, испуганно улыбался. Мосин спокойно сгреб его за штаны и, резко приподняв, швырнул на землю. Яков покатился по траве.

— Придурок! — прохрипел Мосин и пошел за ним с явным намерением надавать пинкарей.

Рабочие смотрели и не двигались — то ли растерялись, то ли в душе считали, что так и надо проучить растяпу.

Лешка рванулся с вала, в два прыжка перемахнул через траншею, встал перед Мосиным со стиснутыми кулаками:

— Не смеете!

Мосин качнулся, как тумба, и двумя руками рывком оттолкнул Лешку в сторону. Не удержавшись на ногах, Лешка свалился в траншею, на осколки битых бутылок. Мосин вперевалочку заспешил к Якову.

— Стой! Мосин! Прекрати!

Меж березок замелькал Валькин халат. Она подскочила к Мосину, уперлась ему в грудь:

— Ты что, сбесился? А ну отстань!

Мосин, покачиваясь, ушел под навес. Валька набросилась на рабочих:

— Совсем с ума спятили! День — именины, два — именины, сколько можно!

— Старик уж больно хорош, — сказал Пекуньков и прыгнул в траншею — собрать, что осталось.

— Все вы хороши! Старик больной, ему и нюхать нельзя.

— А что нам с тоски погибать, раз труб нет? — огрызнулся Гошка и, глянув в траншею, повеселел: — Живем, братва!

Закинув на плечо гитару, он боком-боком подъехал к Вальке, свободной рукой обвил ее талию, рывком притиснул.

— Еще чего! — Валька оттолкнула его, топнула ногой. — Ты у меня схлопочешь! Лучше помоги человеку, — кивнула она на Лешку, карабкавшегося из траншеи.

— Сам вылезет, не маленький, — сказал Гошка, скалясь ровными зубами, и снова пошел на Вальку, подметая траву широкими штанинами. Она увернулась, треснула его между лопаток:

— Ух, и зануда же ты!

Лешка цеплялся за траву одной рукой, другую держал на весу, никак не мог выбраться из траншеи.

— Давай, герой, помогу, — Валька вытянула его на бровку, засмеялась: — Как петух с подбитым крылом.

Лешка болезненно улыбнулся, показал руку — ладонь была рассечена, из раны сочилась кровь.

— Ух ты, надо перевязать, пошли. — Она повела его к вагончикам.

Первый зеленый — самодельный, новый, еще не заезжен. Стены и потолок выкрашены светло-серой масляной краской, пол, набранный из узких досок, уже расщелился. Слева от входа — фотоотсек, дверь распахнута, виден фотостол с большим матовым экраном, на полочках кюветы, красный фонарь, приборы. Справа — две полки, одна над другой, как в плацкартном вагоне. У противоположной стены, под окном — откидной столик, — на нем зеркало, стакан с лесными цветами, флакончик духов, пудра. Верхняя постель застелена «конвертом» — белой пирамидкой торчит подушка. Нижняя полка больше смахивает на лежанку — заерзанный, ухабистый матрас свесился, суконное одеяло пыльного цвета скомкано и откинуто к стене, подушка без наволочки лежит грязно-серой лепехой.

— А это чье ложе? — спросил Лешка.

— Не крутись! — Валька бесцеремонно развернула его, обмыла рану водой, приложила смоченную йодом ватку. — Держи!

Лешка заскрипел зубами, Валька страдальчески смотрела, как он пересиливает боль, подбадривала:

— Терпи, казак, скоро пройдет.

Наконец он вздохнул с облегчением, отрывисто засмеялся:

— Наше знакомство скреплено кровью.

— Ржешь как жеребенок, — улыбнулась Валька.

— А вы смелая и красивая, — сказал он.

Валька протяжно, удивленно-насмешливо посмотрела ему в глаза. Одинакового роста, светлоголовые, они стояли друг возле друга и молчали. Валька запахнула полы халата, игриво погрозила:

— Но, но! А ты мальчишечка остренький, смотри не сломайся.

Он вспотел от смущения, она расхохоталась.

Мимо окон кто-то прошел. Валька метнулась к двери, крикнула:

— Михаил Иванович!

В белой полотняной паре, в соломенной шляпе с черным пояском, в красных китайских сандалиях с дырочками, спиннинг через плечо, в руках связка крупных сероватых хариусов и с дюжину ельцов как из чистого серебра — Чугреев больше походил на дачника-отпускника, чем на бригадира.

Валька подскочила к нему, когда он неторопливо поворачивал ключ в замке. Он жил в среднем, коричневом, и на правах бригадира занимал весь вагончик.

— Что скажешь, красавица? — спросил он, открывая дверь. Лешку поразил голос Чугреева — густой, низкий, урчащий, с гнусавинкой.

— Михаил Иванович, до чертиков уже допились, — с возмущением затараторила Валька. — Яков принес целый ящик, уронил в траншею. Мосин чуть не избил его, и вот новенькому досталось.

Чугреев с пристальным прищуром глянул на Лешку:

— Это Ерошеву, что ли?

Лешка заулыбался:

— Здравствуйте, Михаил Иванович. Мне попало — немножко.

Чугреев кивнул. Валька затормошила его, показывая в сторону навеса.

— Вон, видите, уселись остатки допивать. Надо же им запретить, Михаил Иванович!

— Ты думаешь, надо? — Он прислонил спиннинг к стене, рыбу бросил на траву. — А может, не надо? Пусть погуляют, пока труб нет, — а?

— Михаил Иванович! Ведь смотреть на них тошно.

Чугреев непонятно хмыкнул, взял ее за плечо, слегка сдавил.

— Тихо, тихо, огонь в халате. Ты думаешь, я могу им запретить?

— Вечно вы шутите. А мне противно! Вот возьму и уволюсь, — она дернула плечом, пытаясь освободиться от его тяжелой руки.

— Серьезно? — он еще сильнее сдавил ее плечо.

— Да, серьезно! — вызывающе сказала она и сбросила его руку.

— Ну, тогда конечно. Подожди-ка… — Он увидел Зинку. — Зинаида! Вот рыба — зажаришь.

Под навесом все было готово: разлито по кружкам, тремя горками разложены хлеб, куски жирной колбасы, очищенный лук.

Чугреев молча прошел к тому углу, где сидел Мосин, глянул в ящик, пересчитал бутылки: одиннадцать целых и три с отбитыми горлышками. Вытащил битые, поставил перед Мосиным:

— Профильтруете через тряпку. — Прикинул на глаз. — Хватит. Георгий, живо ящик в мой вагончик. — Постучал костяшками пальцев по столу. — С завтрашнего дня начну техучебу. — И вдруг гаркнул: — Ясно?!

Гошка жалобно посмотрел на Мосина — тот ссутулился над сложенными ручищами, не мигая вперился в стол.


Бригадирский вагончик казался просторнее — не было полок, стояла узкая железная койка. Прямо от входа, на стене — политическая карта мира и ружье, через два полушария. На лавке в углу поблескивала приборами и рукоятками рация.

Ящик засунули под стол. Гошка поспешно удалился, Лешка задержался поговорить. Отец рассказывал, что бригадиру пятьдесят два года, старик, можно сказать, а тут глазам своим не верь: снял куртку — крепкий, мускулистый, плечи валунами, грудь выпуклая, брюшной пресс упругими валиками. Лицо, правда, в морщинах, но морщины эти не мелкие и не частые — глубокие и редкие, скорее от бывалости, чем от старости. Странным казался нос Чугреева — продолговатый, круглый, словно полсардельки приклеено. Видимо, из-за носа он говорил глухим, чуть гнусавым голосом.

— Что, пацан, носом моим заинтересовался? — спросил он, перехватив Лешкин любопытный взгляд. — Это нос не мой — искусственный. Мой нос немцы оттяпали — осколком. Ясно?

Лешка думал, что Чугреев спросит, как доехал, встретил ли рыжий Николай, но Чугреев не спрашивал — насвистывая, высыпал из коробочки на стол рыбацкую мелочь: крючки, мушки, грузики, карабинчики, и начал глубокомысленно ковыряться в них.

— Михаил Иванович, я в школе сварку проходил, варить умею, — сказал Лешка.

— Сварку проходил… — повторил Чугреев. — Это хорошо, что сварку проходил. Давай устраивайся, осматривайся, денька через два-три испытаем, какой ты сварщик. Ясно?

— Ясно, — сказал Лешка и вышел.

Рыжий Николай приехал под вечер. Сбросил у третьего зеленого Лешкины вещи, ушел к Чугрееву доложиться. Рабочие давно разбрелись кто куда. Старый Митрич уплелся на свою лежанку в первый зеленый. Долговязый Гошка нарвался-таки на Зинкину оплеуху и ушел косить траву для коровы. Мосин, Пекуньков и Родион Фадеевич подались на речку — рыбачить; Лешка с Яковом облазали все машины — трубоукладчики, бульдозер, — проголодались, пришли под навес разведать насчет ужина.

Зинка темной глыбой стояла у печки, жарила рыбу. В печурке потрескивали дрова, на сковородке шипела рыба. Пахло дымком, поджаренным постным маслом. Звенели комары.

— Жить здесь можно, — сказал Яков, садясь за стол. Левый глаз его припух, под глазом и на щеке красовалось алое пятно. — Людишек, правда, маловато, но зато, знаешь, старик, такие экземплярчики — закачаешься. Учат меня жить…

— При помощи кулаков, — вставил Лешка.

— От этого жизнь становится еще дороже, — невозмутимо ответил Яков. — Но дело не в этом. Интересно другое. В каждой каналье целая философская система. Возьми, к примеру, рыжего. Его коронный вопрос: «А что я буду за это иметь?» Пальцем не пошевелит задаром. Калымит налево и направо. Возит на «газике» дрова, сено, картошку. За шишками в тайгу гоняет. Огороды пашет, как на тракторе. Раз даже сети из озера таскал мужичкам. У него на трассе в каждой деревне по две, по три бабы, а в городе семья. Злой мужчина. Бабье так и липнет к нему. Чуют, да и подход есть: приморгнет, ущипнет, погладит — те только повизгивают. Живет как сыр в масле, сметану кружками пьет. И с Чугреевым вась-вась, лучший кореш.

— Так он просто приспособленец!

— О! Все мы приспособленцы — одни получше, другие похуже.

Яков вошел в раж, его правый глаз выпучился и сверкал в сумерках, левый сквозь щелку светился ярко-красной жилкой.

— Когда я покинул службу и засел за языки, это после цирка, папаша решил воспитывать меня голодом. Чтобы не подохнуть, я нанялся к одному дельцу — дядей Аркашей назвался — продавать авоськи. Червонец за штуку — это ему, значит, а с «клиентов», как он говорил, по глазам. Жми, говорит, на психологику силой воли, взглядом. Взял я двадцать авосек, уехал на ВДНХ. Там гостиниц, как муравейников в лесу, народец простоватый, суматошный — приезжие. До обеда толканул все авоськи. Бегу на трамвай, карманы распухли от денег, рот до ушей — гут бизнес! Смотрю, на остановке дядя Аркаша — уже поджидает. «Сбагрил?» — говорит. «Сбагрил», — говорю. «Дитятко ты мое ненаглядное, пойдем быстренько посчитаем», — погладил меня по головке. Завернули в первую подворотню, подсчитали — триста двадцать и мелочи горсть. Ого, думаю, сто двадцать рубчиков зашиб. Смотрю, он откладывает триста отдельной кучкой, мне придвигает остальное и говорит:

— Золотце мое, забыл тебя предупредить. Пять червончиков я беру как вступительный взносик и еще пяток за первый курс обучения. Ты уж извини меня, старого склеротика.

Я чуть не заплакал от злости.

— Какой, — кричу, — еще курс! Какие, — ору, — еще взносы?

Он смотрит маслеными глазками и говорит:

— Взносик — за место. А обучение — насчет психологики, забыл? А если будешь плохо себя вести, капризничать, по мордашечке тебя, по мордашечке. Ох, какой ты хорошенький, ми-и-илень-кий… — И отшлепал меня по щекам. Я его за это век не забуду, гада.

Подошла Зинка, швырнула на стол горячую миску с шипящими ельцами.

— Лопайте!

Рыбу ели руками — торопливо, обжигаясь, швыркая носами. Лешка давился, кашлял, то и дело выплевывал кости. Так жадно, так грубо он никогда еще не ел. «Вот бы мама увидела!»

Яков мастерски расправлялся с рыбой. Он хватал ее двумя руками, проходил ртом по хребту, как по губной гармошке, потом перекидывал в руках и припадал к боковинкам. Костлявый остов с головой шлепал возле себя на стол. Лешка отставал. Поднажав, Яков схватил последнюю рыбешку. «Я бы оставил», — подумал Лешка обиженно.

Яков съел рыбешку, скелет кинул через плечо.

— Шесть — три! — сказал он гордо. — Это я специально — тебя подучить.

Из первого зеленого выскочила Валька — голубая капроновая кофта, плиссированная юбка, прическа «конский хвост». Неловко ковыляя на высоких каблуках, подошла к печурке, согнулась над сковородкой.

— Вкусно! Мне оставишь?

— Гулящим — на столбу. Кыш! — шугнула ее Зинка.

Валька с хохотом увернулась, покачивая бедрами, прошла вдоль стола. От нее пахло духами.

— Как дела, новенький? — сильной рукой она пошлепала Лешку по щеке.

Лешка чуть не поперхнулся, выплюнул кости, покраснел.

Валька засмеялась:

— Симпатичная парочка. Хотела взять вас на танцы, а вы вон какие красивенькие.

— Важна не форма, важно содержание, — хрипло пробурчал Лешка.

— Ты говоришь так, будто умеешь танцевать рок-н-ролл, — съехидничал Яков.

— Могу, — скромно признался Лешка.

— Ох ты! — удивилась Валька. — Скажите, пожалуйста, а такой ягненочек на вид. Может, меня подучишь?

Лешка вытер здоровую руку о штаны, ухмыляясь, поднялся:

— Пожалуйста.

Валька откачнулась:

— Что ты, обалдел, мальчик? Не прикасайся!

Лешка пожал плечами, сел на место:

— Как хотите…

Из коричневого вагончика спустился по ступенькам с ящиком гвоздей рыжий Николай. Короткими шажками дотащил ящик до машины и грохнул на пол в кабину.

— Валюха! По коням!

— Бегу! А вы, котята, зализывайте синяки и раны. Пока!

— Целуй бока у старого быка! — крикнул вдогонку ей Яков и презрительно сморщился, насколько позволял подбитый глаз.

Не оборачиваясь, Валька погрозила кулаком.

Яков застыл на миг с презрительной гримасой, словно прислушиваясь, что творится в его животе, и вдруг встрепенулся:

— Поехали девок шерстить. Эй, подождите! — завопил он пронзительно и кинулся к машине.

Лешка почувствовал толчок — сердце застучало весело, озорно, захотелось приключений, буйства. Он рванулся за Яковом.

— А рыба-то! — закричала Зинка, но они уже хлопали дверцами.

Николай оглянулся на Лешку, одобрительно сказал «ого!» и наддал газу. Лешка засмеялся. Валька сидела вполоборота к нему — в сумерках сверкали глаза и зубы.

— Будешь танцевать со мной? — спросила она.

Лешка кивнул, к нему вплотную придвинулся Яков:

— Ты будь поосторожнее, старик, она знойная женщина.

Лешка широко, глупо улыбался. Его пьянила эта внезапная поездка в ночь, в неведомое, на какие-то немыслимые деревенские танцы. «Вот так надо жить! Только так, — думал он с восторгом. — Чтобы пыль летела из-под копыт!»

Смеркалось по-летнему медленно. Просека, затянутая сумраком, напоминала зрительный зал перед началом спектакля, небо на западе — гигантский светящийся занавес из прозрачных ярких полос: траурно-черная — понизу, над ней — янтарная, еще выше, до чернеющей синевы — самая широкая и прекрасная — бледно-золотистая с прозеленью, как урановая слюдка. Из-за дальнего леса светила полная луна, в ее свете бесшумно мелькали летучие мыши.

В Лесиху въезжали при фарах. На мягкой пыльной дороге лежали бычки, жмурились от яркого света, но не вставали. Николай подрулил к лужайке возле сруба, сделал круг, разогнав танцевавшие парочки, лихо тормознул в двух метрах от какой-то девушки. Лешка узнал в ней ту, которая днем подговаривалась к Николаю насчет кулей. Снова заиграл баян, кругом загалдели, засмеялись женские голоса, где-то уже балагурил Яков. Валька потянула Лешку танцевать, он все же успел заметить, как та девушка скользнула на переднее сиденье и «газик» укатил.

Танцевали танго, танцевали фокстрот, кружились в вальсе.

Бледное Валькино лицо, широкие с блеском глаза и губы — все было близко и необыкновенно в лунном свете. Валька прижималась тугой грудью, осторожно, словно невзначай, касалась лицом щеки, у Лешки перехватывало дыхание.

Танцы кончились, девушки окружили баяниста, затянули песню. Лешка огляделся. Якова уже не было. Валька сказала:

— Пойдем.

Он робко взял ее под руку. Вдогонку им полетел девичий озорной голос:

— Валентина, где такого мальчика отхватила? Подари на вечерок.

— Дареное не дарят! — крикнула Валька и, засмеявшись, прижала локтем Лешкину руку.

Шли молча мимо темных сонных домов. Свернули в переулок, пошли вдоль палисадников.

— Сюда, — сказала Валька и заскрипела калиткой. — Будешь спать на сеновале. Иди за мной.

Она подвела его к сараю, показала лестницу.

— Там есть одеяло и полушубок. Не страшно?

— Нет, — так же шепотом ответил Лешка и взял ее за руку. — А вы?

— Я в доме, у старушки. Ну, пока, Леша, — мягко сказала она и, ласково поглаживая его руку, медленно, как бы нехотя, выпростала свою. — Спокойной ночи.

Лешка поднялся на сеновал, блаженно растянулся на сене.

В треугольном проеме светилось ночное небо, крошечными огоньками трепыхались далекие звезды. Лешка смотрел на них и мучительно старался вспомнить, что это за созвездие, но все путалось в голове, перед глазами вспыхивало бледное Валькино лицо, а в горле горячо стукалось: Валя… Валя… Валя…

Вдруг в темном углу что-то заворочалось, тихо зашуршало сеном. Осторожными шажками приблизилось к Лешке и остановилось. Склонилось над ним, обнюхало лицо, тыкаясь холодным мокрым носом, лизнуло шершавым языком.

Лешка отстранился, поймал рукой теплое мягкое ухо. Большая лохматая собака склонила голову и замерла так, ожидая ласки. Лешка притянул ее к себе и долго гладил, туманно и счастливо улыбаясь.

2

Проводив Лешку, Павел Сергеевич сразу поехал в управление.

Дел было по горло, но самое первое — просмотреть бумаги. Вчера весь день мотался по судебным инстанциям, сегодня придется перелопачивать за два дня. Приказы, отчеты, инструкции, указания, письма, запросы — из главка, из треста, из обкома, из райкома, с предприятий. В этом потоке встречаются такие бумажки, за которые шею намылят и протрут с песочком, как медную — больше не захочешь. Поэтому Павел Сергеевич всегда сам просматривал все входящие документы.

Едва он расположился в кресле и подтянул к себе толстую папку, как в кабинет ввалились бригадиры с городских участков. Всем что-нибудь требовалось: то запчасти к бульдозеру, то солярка, то электроды. Галдеж подняли — хоть беги. Разозлился: «Что я вам, снабженец, черт возьми!» — но тут же взял себя в руки: «Раз люди все бросили и пришли, значит, действительно надо». Вызвал снабженца, спокойно, терпеливо разобрался: на складе все есть, но зажимает главбух, дескать, лимиты кончились. Пришел главбух, с улыбочкой потряс аккуратно подшитой стопкой бумажек, погладил лысину: «Перерасход получится, Павел Сергеевич. Не заказывали». Бригадиры негодующе зашумели, снабженец завилял глазами: «Они вечно тянут с заявками, что я им, машина, в последний день…»

Павел Сергеевич отпустил бригадиров и главбуха, снабженца задержал, с глазу на глаз сделал «вливание». Тот скреб затылок, прикладывая руки к груди, божился, что теперь сам будет объезжать бригады и собирать заявки. «Вот так-то лучше».

Павел Сергеевич открыл папку — сверху вороха лежало отпечатанное на синьке и прошитое нитками «Типовое положение о бригадах и ударниках коммунистического труда (условия соревнования и присуждения)». Он давно ждал этот документ. Уже с год ходили разные толки вокруг этого новшества, но точно никто не мог сказать, как соревноваться, кому присуждать и как быть дальше, если человеку присудили звание. Поговаривали, будто бы для ударников откроют бесплатные магазины, где будет все, что твоей душеньке угодно. Павел Сергеевич считал подобные разговоры глупой болтовней, — не время еще! — но все же с любопытством раскрыл «Положение». Почитать не удалось: в кабинет робко вошла Стыврина, кладовщица, жена бригадира плотников. Присела на краешек стула, несчастная и тихая — муж запил, житья нет.

— Все ясно, — сказал Павел Сергеевич. — Неясно одно: откуда он деньги берет, чтобы каждый день пить?

Стыврина смущенно повздыхала, взяла с Павла Сергеевича обещание, что он ее не выдаст, и рассказала, как муженек с бригадой приспособились по вечерам зашибать калым: кому крышу починить, кому пол перестелить, кому веранду сделать. С утра кого-нибудь посылают договариваться, а к вечеру всей бригадой идут по «точкам».

Павел Сергеевич подивился — вот пройдохи! — записал план будущего разговора со Стывриным: «Стройматериалы, патент на артель, горфинотдел, суд».

Только взялся за «Положение», стукнулся Василий Прокофьевич Разборов, начальник планового отдела, — человек лет сорока пяти, с деликатными манерами, полным холеным лицом, зализанными остатками волос на блестящей розовой полосе посреди черепа. Одет он был в зауженные по последней моде брючки, импортную куртку на «молниях», белую немнущуюся рубашку и галстук, завязанный маленьким узелком. Жена Разборова работала на базе главунивермага, и Василий Прокофьевич не раз предлагал Павлу Сергеевичу выбрать себе или супруге что-нибудь «экстралюкс» из импортных товаров. Но тот отказывался.

— Что будем делать с Каллистовым, Павел Сергеевич? — спросил Разборов, легонько потирая, как бы намыливая, свои полные руки. — Два письма послали, телефонограмму, а труб все нет. Чугреев простаивает, мне теперь план нечем закрывать. В Госбанк будем, что ли, обращаться?

Павел Сергеевич задумался. Уж больно не хотелось портить отношения с таким важным заказчиком, каким был для СМУ-2 Федор Захарович Каллистов.

Жизнь столкнула Павла Сергеевича с ним год назад, когда в главке решался вопрос, кому строить газопровод к химкомбинату. Павел Сергеевич сомневался, потянет ли его слабосильное СМУ-2, и без того заваленное заказами по теплофикации и канализации города, еще одну ответственную и срочную работу. Колебания его рассеял Каллистов.

Перед последней инстанцией — начальником главка — он задержал Павла Сергеевича в приемной и надавал с три короба обещаний. Сказал, что надо дерзать: новое дело, размах, солидный заказ. Позднее Павел Сергеевич узнал, что согласие или несогласие не имело бы никакого значения — вопрос был решен заранее, и так или иначе его заставили бы строить газопровод, потому что общесоюзные тресты были заняты более важными, магистральными газопроводами. Получилось неплохо: Павел Сергеевич сразу согласился и произвел на начальника главка приятное впечатление. Потом он и сам, в конце концов, загорелся этой стройкой.

Дела пошли хорошо. Быстро удалось создать бригаду. Трест выделил пять передвижных вагончиков-домиков, два трубоукладчика и оборудование для лаборатории по проверке качества швов, правда, предупредил при этом, чтобы на большее не рассчитывали. И Каллистов помог: передал новый ацетиленовый генератор и сварочный агрегат. За десять месяцев бригада Чугреева прошла восемьдесят один километр, а траншеекопатели ушли еще дальше — до сотого километра. Местная газета писала по этому поводу:

«…Включившись в общенародную борьбу за Большую химию, трубоукладчики СМУ-2, которых возглавляет тов. Ерошев П. С., прокладывают стальную газовую магистраль через вековую тайгу. Семьдесят семь километров осталось пройти нехожеными тропами магелланам XX века. Природный газ досрочно, к Дню Советской Армии, потечет к гиганту химической индустрии. Вот она, романтика наших дней!»

Павел Сергеевич посмеялся, но статейку вырезал и спрятал в папку, где хранились документы, орден отца и его собственные грамоты и награды.

Полмесяца назад Каллистов прекратил поставку труб. Бригада уложила последние пять километров и остановилась.

Чугреев методично слал спокойные радиограммы: «Срываете темп», «Бригада беспокоится об оплате», «Прошу перевести на среднесдельные оклады».

Павел Сергеевич позвонил Каллистову. Тот был не в духе, рявкнул «труб нет» и бросил трубку. Тогда начали писать официальные письма. Каллистов молчал, Разборов нервничал. Пора было принимать решительные меры, но Павел Сергеевич медлил, не хотел портить с Каллистовым отношений.

В конце концов, день-два можно потерпеть, но потом снова придется действовать через банк. Выслушав такое решение, Разборов неодобрительно покачал головой, поиграл застежкой-«молнией» и ушел с видом человека, который снимает с себя всякую ответственность за дальнейшее.

Павел Сергеевич снова открыл «Положение», но тут секретарша принесла свежие газеты. Павел Сергеевич удивился: «Уже обед? Быстро!» Обычно он их просматривал в обеденный перерыв, за стаканом чая. Он редко ездил обедать домой — долго. В столовую не ходил вовсе — невкусно. Чаще брал что-нибудь с собой: курицу, корейку или сыр с хлебом. Чай заваривал в электрическом чайнике, любил свежий и крепкий.

Сегодня чай не шел, казался горьким. Сыр тоже горчил. К тому же разболелся желудок: незалеченная язва, памятка военных лет. Отставив чай, Павел Сергеевич взялся за газеты. Развернул «Правду». Передовица «Большой химии — ускоренное развитие». Пробежал глазами.

«…Советские химики значительно перевыполнили план 1958 года…»

— Понятно, — пробурчал Павел Сергеевич, перевернул страницу. — «Советско-американские отношения должны строиться на прочных основах мира и дружбы». Правильно. Поехали дальше.

Павел Сергеевич отложил «Правду», взялся за местную.

«Все силы на уборку урожая…» «Гиганту нужен газ».

Павел Сергеевич помчался глазами по строчкам.

«…Включившись в борьбу за досрочное выполнение… славные строители взяли на себя повышенные обязательства… Уже близится к концу монтаж первой очереди… Стройными свечами вздымаются ректификационные колонны… Строители, монтажники и эксплуатационники полны решимости дать стране первую тонну продукта к Дню Советской Конституции…»

Кровь бросилась ему в лицо. «К Дню Советской Конституции», — повторил он шепотом, не веря своим глазам.

«…Большую тревогу у строителей гиганта вызывают недопустимо медленные темпы сооружения трубопровода от газовых скважин до приемных ресиверов комбината. На сегодняшний день пройдено всего 86 километров из 158. О чем думает начальник СМУ-2 тов. Ерошев П. С.? Гиганту нужен газ, а времени остается в обрез. Если сейчас не развернуть полным ходом монтаж газовой магистрали, то все героические усилия огромного коллектива строителей окажутся под угрозой».

Павел Сергеевич откинулся в кресле, снял пенсне. Вот это да! Во рту стало совсем горько, руки дрожали. Абракадабра, нелепость, черт знает что!

Он позвонил диспетчеру, вызвал машину и поехал к Каллистову.

Управление строительства химкомбината помещалось в длинном бараке на той стороне реки.

Разъезженная, ухабистая дорога к стройке была забита двумя встречными потоками машин — они медленно двигались сквозь серое облако пыли, как в тумане. То и дело потоки тормозились, шоферы с остервенением давили на сигналы, выскакивали на подножки, матерились.

Павлу Сергеевичу повезло: мутно-голубая «Волга» стояла у крыльца, значит, Каллистов на месте. В приемной толкался народ, десятка два — военные и гражданские. Павел Сергеевич знал, как поступать в таком случае: прошел в кабинет, ни на кого не обращая внимания.

— Идите и работайте, — гремел Каллистов на низенького мужичка в серой брезентовой куртке. — Что вы лезете ко мне с мелочами? Это может решить начальник участка. Все! Садись, Ерошев. Здоров!

Они поздоровались. Каллистов болезненно улыбнулся, сычом уставился на мужичка.

Тот стоял боком, нерешительно тянул какую-то бумажку, повторял:

— Дык, он к вам меня послал…

— Идите, я вам сказал куда. К начальнику участка Шумилову.

— Дык, он же к вам послал…

Каллистов перегнулся через стол, вырвал у мужичка бумагу.

— Весь день бегаш, бегаш. Взад-вперед. Туды-сюды, туды-сюды, — мямлил мужичок, не то жалуясь, не то возмущаясь.

Павел Сергеевич следил, как, дергаясь и корябая, перо выводило резолюцию: «Тов. Шумилову. Еще раз пришлешь ко мне, уволю».

Мужичок бережно принял бумагу, почесал затылок и, с трудом разбирая на ходу написанное, вышел из кабинета.

Каллистов посмотрел на Павла Сергеевича, глаза его смеялись.

— Ну что, шараш-монтаж, попал под прессу? Бумагомараки проклятые! — Ухмыляясь, порылся в ворохе бумаг, вытянул одну, энергично скомкал и бросил в корзину. — Признайся честно, ездил в Госбанк?

— Честно признаюсь: не ездил, — сказал Павел Сергеевич. Злость прошла, теперь он чувствовал только усталость.

— Матрос! — похвалил Каллистов и раскатисто захохотал. — С тобой можно иметь дела, хороший подрядчик.

Он привстал, подтянул к себе графин с водой, через горлышко отпил изрядно, плюхнулся в кресло. Широкое пучеглазое лицо его, плоский лоб с вмятинкой посредине и даже уши, едва заметные из-за толстых налитых щек, — все было покрыто по́том и лоснилось, словно Каллистов таял под лучами заходящего солнца. Он вытащил платок и, как промокашкой, похлопал по лицу — от серой короны седых стриженых волос до могучей шеи.

— Уф, жарко! Весь день кручусь, будто больше всех надо. — Он расстегнул пиджак, погладил заколыхавшийся живот, захохотал: — Не больше всех, но и не мало. Да?

Павел Сергеевич улыбнулся. Умел все-таки Каллистов настраивать людей, как ему нужно. А может быть, просто всегда был самим собой? Вряд ли простачка поставили бы на такую должность.

В кабинет сунулся какой-то военный.

— Я занят, — гаркнул Каллистов. Дверь быстро захлопнулась. — Ты, брат, не серчай за трубы, — сказал он мягко Павлу Сергеевичу, — с трубами я крепко вляпался. Завод приостановил поставку, у них там какая-то перестройка. Ну да ладно, трубы я найду, со второй очереди дам. А ты что-то, брат, скис. Статейка подействовала?

— Да нет, — с деланным равнодушием отмахнулся Павел Сергеевич. — Ты мне скажи лучше, правда ли, что к декабрю комбинат будешь сдавать? Или это газетная опечатка?

— Если бы! — Каллистов тяжело вздохнул. Бугристые, с прожилками и желтыми пятнами ореховые глаза его потемнели, словно погасли. — Меня самого чуть кондрашка не хватила, когда получил ВЧ-грамму. Связался с Госкомитетом — что, говорят, сурово? Ничего не поделаешь… Позвонил в обком — уже знают, уже взяли под контроль. Понял, чем Ванька Маньку донял? — Он стал загибать толстые, как обрубленные, пальцы: — Август, сентябрь, октябрь, ноябрь. Четыре! Вот в чем сказка.

Они помолчали.

— Скажи по совести, Павел, к декабрю сумеешь закончить трассу? — спросил Каллистов тихо.

Павел Сергеевич покачал головой:

— Невозможно.

Каллистов хитро прищурился, цокнул языком:

— Э, брат, хитер! Смикитил: раз Каллистов зашивается с комбинатом, так и трасса не к спеху. Когда уволят, приходи, возьму к себе в замы…

Он затрясся всем телом, казалось, что и глаза сами по себе тоже запрыгали от хохота.

Павел Сергеевич поправил двумя пальцами пенсне, сказал, стараясь выдержать шутливый тон:

— Я предлагаю другой вариант: раз нет трассы, нет газа, так и комбинат не к спеху.

Каллистов подумал, как бы оценивая идею, горестно вздохнул:

— Худо, брат, худо. Мы теперь с тобой как два кролика, вздернутые на одной удавке через прясло. М-да… — Он крепко почесал затылок. — А сколько километров осталось?

— Семьдесят два, сварить и уложить. Траншея, можно сказать, готова. Но, Федор Захарович, это же черт знает что такое! Договаривались к марту, в апреле пробный пуск, в мае сдача в эксплуатацию. Так все и запланировали, а теперь все срывается, хоть кверху ногами становись.

Павла Сергеевича вдруг охватила злость:

— Чем варить? И что варить? Чем грузить? На чем возить? Ни людей, ни машин, ни оборудования. К чертовой матери! Завтра пойду в обком, к первому секретарю. Что хотите, скажу, делайте, хоть снимайте, хоть судите, а срок невыполнимый.

— Не пойдешь, — холодно глядя на него, сказал Каллистов.

— Пойду! Почему ты думаешь, не пойду?

— Потому что ты не такой дурак, каким прикидываешься. Это я должен идти, и я уже ходил.

— Ну и что?

— Езжай, говорит, в Москву.

— Что же делать? — растерялся Павел Сергеевич.

— Смотри. Хозяин-барин… Можешь, конечно, слетать в столицу. Пасть на колени, бухнуть лбом по паркету: так и так, мол, смилуйтесь, не могу. Только Москва слезам не верит. Старая поговорка, а в силе. — Он выкинул на стол пачку сигарет, закурил. — Слушай, хочешь, дам добрый совет?

— Дай.

— Поезжай на трассу, поговори с людьми. Бригадира прижми, объясни положение, пообещай чего-нибудь, они тебе эти семьдесят километров за месяц шарахнут, успевай только подвози.

— А что я могу наобещать? Ни фонда у меня, ни квартир.

— Для бригадира и сварщиков найдем фонд. Я заплачу. Оформим на временную работу. Пять — десять окладов — подумаешь!

Павел Сергеевич зевнул, его мутило от усталости, болел желудок, шумело в голове, хотелось спать.

За окном клубилась серая, беспросветная пыль. Окна кабинета были плотно закрыты, но все равно пыль ощущалась и здесь.

«В отпуск бы сейчас, за два года», — с тоской подумал он.

Каллистов внимательно разглядывал его холодными, умными глазами. Широкий сжатый рот вдруг напружинился, перекосился в улыбку.

— Не быть тебе начальником треста, — сказал он тихо. — Мягкотелый ты какой-то.

Павел Сергеевич приоткрыл глаза:

— А я и не хочу.

— В замы ко мне пойдешь? — предложил Каллистов. — Вообще-то у меня замы не уживаются. Я по характеру пускач, грубый, а ты мягкий, со всеми сработаешься. Валяй, а?

Павел Сергеевич устало улыбнулся:

— Замотаешь. Я человек медлительный. Ты лучше помоги машинами. Хотя бы пару «МАЗов».

Каллистов засмеялся.

— А у тебя, брат, талант — выпрашивать. Ладно, — он сильно стукнул ладонью по столу, — будет тебе пара «МАЗов». Вот еще что: нужен новый график монтажа. В среду обком, будут рассматривать мои дела. Успеешь до вторника?

Он тяжело поднялся, пристально глядя в глаза Павла Сергеевича, протянул руку:

— Шуруй, шараш-монтаж!


В управлении Павла Сергеевича ждала телеграмма от начальника треста:

«По газопроводу для химкомбината закончить монтажно-сварочные и изоляционно-укладочные работы до 5 декабря. Срочно вышлите для утверждения новый график монтажа».

Павел Сергеевич прикинул на бумаге, что получается с новым сроком, приуныл.

Семьдесят два километра газопровода — это, грубо говоря, шесть тысяч труб — шесть тысяч стыков. Если посылать на трассу секции из двух сваренных заранее труб, то там придется сварить три тысячи стыков. На одном сварочном аппарате больше двадцати стыков в день не выжмешь. Да и двадцать вряд ли. Ну пусть двадцать, тогда потребуется сто пятьдесят календарных дней — от зари до зари, без разгиба. Пять полных месяцев!

Он в сердцах отшвырнул бумаги, откинулся в кресле. Составить график немудрено — как потом выкручиваться? Это все равно что выйти на площадь и публично заявить, будто собираешься поднять на спине бульдозер. Сумасшествие!

И ведь только наладилось, ну, думал, все, слава богу, можно пойти в отпуск, так на́ тебе, клюнул жареный петух. С каким трудом приходится раскручивать любое, даже пустячное дело, и в конце концов обязательно вылазит «козья морда».

Всю зиму прекрасно шла трасса из чугунных труб для городской канализации, а в марте, когда клали последние метры, рабочему раздробило трубой бедро — отчетный несчастный случай. Хорошо, что обошлось без инвалидности…

В апреле прорвало паропровод между ТЭЦ и оловозаводом — свищ в сварочном шве, брак сварщика. Два цеха простояли несколько дней. Сварщику объявили выговор, а он взял да и уволился — обиделся. Хороший был сварщик — на Украину уехал…

В мае весь месяц терзала комиссия — управление не выполнило предмайских обязательств. А как их выполнишь, если они вообще невыполнимы? Зачем, спрашивается, брали? Это другой вопрос…

Позвонил снабженец, с гордостью сообщил: только что принял трубы на товарном дворе комбината — «трубочки-дудочки» что надо, с изоляцией, работы меньше. Павел Сергеевич приободрился — молодец Каллистов! — и поехал на участки набирать добровольцев в новую бригаду по сварке секций для трассы.

Чего, казалось бы, проще: снять по человеку с каждого участка, назначить главного — вот и бригада. Да нет, тут целая проблема. Все участки загружены под завязку, люди настроились на определенную работу, набрали темп, срывать и перебрасывать их на другое место — дело хлопотное и вредное. Такие «маневры» злят рабочих, расхолаживают. Все сдельщики, кому охота терять на переходе, да и неизвестно, как там, в новой бригаде, пойдет дело. Другой на месте Павла Сергеевича созвал бы бригадиров, стукнул кулаком по столу: «А ну, гоните ка людишек — и не тявкать!» Дали бы, конечно, и не «тявкнули». Только кого дали, вот в чем вопрос. Везде есть такие, от которых хотят избавиться, вот этих бы и сплавили. «На тебе, боже, что нам не гоже». Бригадиры народ умный, силой и официальностью ни черта не добьешься. Цену себе знают твердо. Чуть чего, заявление на стол — строители всюду нужны. Один путь к сердцу бригадира знал Павел Сергеевич: «Выручай, дружище, горю ярким пламенем. Не выручишь — труба мне. Выручишь, сам понимаешь, в обиду не дам». Да и не такой он человек, чтобы стучать кулаком и драть горло. Тихо, спокойно, обстоятельно уговаривал бригадиров — каждого персонально. Те покуражились для порядка, повздыхали, пожаловались на свою бригадирскую долю — отдали сварщиков, прихватчиков, такелажников. Бригада есть — полдела сделано.

Часам к четырем Павел Сергеевич вернулся в управление, засел за телефон, договариваться с железной дорогой о перевозке секций до Лесихи.

С начальником дороги он был знаком уже лет пять, если не больше. Когда-то, на каком-то областном активе они случайно оказались соседями в президиуме и потихоньку разговорились. Дети школьники — одинаковые проблемы, одинаковые хлопоты. Удивительно сошлись и взгляды на воспитание. «Вы мне звоните, если что потребуется», — сказал начальник дороги на прощанье. С тех самых пор при встречах они раскланивались, чувствуя друг к другу симпатию. Павел Сергеевич старался не злоупотреблять добрым отношением могущественного знакомого и обращался за помощью лишь в самых крайних случаях.

Теперь, случай был, несомненно, самый крайний. Начальник дороги с трудом вспомнил Павла Сергеевича. «Редко звоните, начинаю забывать», — пошутил он и просьбу насчет вагонов обещал исполнить тотчас же, как только будут готовы секции. Итак, получилось неплохо: трубы есть, бригада собрана, вагоны будут, машины тоже.

Павел Сергеевич потер руки, негромко запел: «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер…» День прошел недаром. Он сгреб бумаги, сунул в папку, вытряхнул окурки из пепельницы, сдул пепел со стола — утро вечера мудренее.

Клава была не одна.

Раздеваясь в передней, Павел Сергеевич слышал, как она громко и жалобно говорила: «Я не могу больше, эта кухня высосала из меня все соки. Я чувствую, как тупею и превращаюсь в сварливую старуху». Он заглянул в столовую, — опять эта Ася, соседка, пиковая дама, уксус с перцем, как он ее называл, — холодно поздоровался и прошел умываться.

«Что может быть у нее общего с этой массажисткой?» — думал он с раздражением.

Хлопнула дверь. «Ишь, живо улизнула», — он вышел на кухню. Клава накрывала на стол, посмотрела мягко и чуть виновато:

— Кушать будешь?

— Да, обязательно! — энергично сказал он. От этого ее взгляда, который он так любил, к нему вернулось хорошее настроение. — Сегодня я заработал не только обед, но и… — он подмигнул и двумя пальцами, большим и мизинцем, показал, что он еще заработал.

Клава выставила полбутылки кагора, оставшегося после проводов Лешки.

— Выпьем за здоровье симпатичной сварливой старушки, за которой бегают молоденькие пижончики, — сказал он шутливо, намекая на тот недавний случай, когда какой-то молодой человек помог ей дотащить сумку с базара и по пути подговаривался насчет свидания.

— Выпьем лучше за сына, чтобы у него там все было хорошо, — сказала она с грустью.

Павел Сергеевич не возражал.

— Я так мучаюсь, что согласилась отпустить Алешеньку, — пожаловалась она. — Почему ты не отговорил его?

«Как бы не так, отговоришь», — подумал он и сказал:

— Ты напрасно так волнуешься. Не маленький, девятнадцатый год парню.

— Да, но там же тайга, глушь. Медведей, наверное, полно и этих, ну, страшных лесных кошек — рысей! Я об этом как-то не подумала, а сегодня прочитала в энциклопедии: прыгают с деревьев — ужас какой-то. А мальчик всю жизнь прожил в городе.

— Что ты, Клавочка, какие рыси? Уже год, как там шумят машины, по всей трассе вырублена просека. Звери давным-давно разбежались.

— А что за люди там, на твоей трассе? Они не испортят нашего мальчика?

— Отличные люди. Чугреев — порядочный человек и строгий. Он их там, знаешь, держит ой-е-е как. Но и в обиду не даст. Я, когда был у них, спросил у рабочих в шутку: «Как бригадир, не сильно зажимает?» — «Что вы, — отвечают, — с таким бригадиром не пропадем». Кто бы додумался завести корову на трассе? Он. В одном колхозе купили. Молочко парное пьют. «Кончим трассу, — говорят, — пир устроим». Нас приглашали.

— С тобой никогда серьезно не поговоришь. Вечно ты увиливаешь, а я волнуюсь — он такой доверчивый и непрактичный.

— А ты хочешь, чтобы в восемнадцать лет он был ловкачом-комбинатором?

— Я была бы спокойнее. Знаешь, Павел… — сказала она и замолчала в нерешительности.

Он отодвинул тарелку. Разговор начинал портить ему аппетит.

— Что, Клавдия? — Его всего коробило, когда она, обычно называвшая его Павлушей, вдруг говорила «Павел».

— Я разговаривала с Асей… Жена директора политехнического ее хорошая приятельница. Ася обещала переговорить с ней насчет Лешеньки…

— Хо! — воскликнул Павел Сергеевич, сразу смекнувший, куда клонит жена. — Ты пойми, Лешка не согласится ни на какие протекции. Уж я-то его как-нибудь знаю.

— Много он понимает, твой Лешка! — она тоже повысила голос.

— Много не много, а то, что понимает, понимает правильно!

— Правильно, правильно. Тебя интересует только твоя репутация, как бы кто не подумал плохо. Ты честный, ты правильный, ты хороший для всех, кроме своей семьи, — в глазах у нее уже дрожали слезы.

Она вскочила, убежала за платком. Павел Сергеевич понуро вертел пустую рюмку и внутренне спорил с Клавой.

Конечно, материально они живут не бог весть как, но и не хуже других, зато живут честно. Не разуты, не раздеты, мясо каждый день едят, телевизор купили…

— Вот посмотри, Мартыновы, — она уже не плакала, голос звучал звонко, зло, — Петр Петрович не меньше тебя начальник, а не стесняется, и все у них есть: и холодильник, и стиральная машина, и гарнитур. И жена его не давится, как я, дура, в очередях — ей все на дом привозят. Короче, вот что, — сказала она ледяным тоном, — хватит. Я все терпела, пока рос Лешка, теперь хватит. Ты с утра до вечера на работе, тебе интересно, а что дома творится, тебе наплевать. Хватит. Я тоже пойду работать.

— Ну, пожалуйста, иди. Разве я возражаю? — сказал Павел Сергеевич, удивленный таким поворотом разговора. — Но куда?

— В горторготдел! — сказала она с вызовом. — Ася обещала устроить.

Павел Сергеевич встал, резко отодвинул стул, ушел на балкон. До вечера они не разговаривали. Он сидел в одной комнате, она — в другой. Когда он лег спать, она вошла в спальню. Взяла свою подушку, задержалась на пороге:

— Мне нужны деньги, три тысячи. Есть столовые гарнитуры, Ася достанет, — и помолчав, ожидая, что он скажет, добавила: — Стыд, позор, людей не могу пригласить.

Павел Сергеевич отвернулся к стене.

3

Проверять, какой Лешка сварщик, собралась целая комиссия: все, кроме Зинки, она бренчала кастрюлями под навесом.

Даже Митрич, и тот выполз погреться на солнышке. Чугреев был за главного. Яков и Гошка подкатили к САКу пару «катушек», обрезков трубы, состыковали их ровными торцами, привернули струбцину со сварочным проводом. Все уселись тесно рядком на газопроводе, приготовились.

С откидным щитком, в новом брезентовом костюме, Лешка стал перед «комиссией» держать экзамен.

— Заводи! — приказал Чугреев.

Волнуясь, Лешка торопливо подошел к САКу, взялся за заводную ручку.

— Отставить! — крикнул Чугреев, — Как берешься? Палец выбьет. Берись всей пятерней, большой палец вместе. Вот так. Давай.

Застоявшийся двигатель раскручивался долго.

Лешка вспотел.

Рабочие захихикали.

— Давай, давай, жми до горы! — вопил Яков. Левый глаз его совсем заплыл, синяк растекался по всей щеке.

— Отдача есть? — серьезно спросил Чугреев.

— Какая отдача? — остановился Лешка.

— Ну, двигатель сопротивляется?

— Еще как!

Валька громко прыснула.

Чугреев усмехнулся.

Мосин презрительно сплюнул:

— Кино!

— Что? — не понял Лешка. Щиток съезжал ему на нос, брюки спадали, на кончиках ушей, как клипсы, сверкали капли пота.

— Комедия, — пояснил Гошка.

Все засмеялись, даже Мосин.

— Ну еще покрути, — сказал Чугреев.

Лешка покрутил еще — выкрутился до изнеможения, бросил ручку.

— Это какой двигатель? — спросил Чугреев.

Лешка поправил щиток, заглянул в двигатель.

— Внутреннего сгорания, — сказал он, с трудом переводя дух.

— Правильно. А еще какой?

— Без стартера.

— Ну это и так ясно. Что значит САК? Расшифруй.

— Сварочный агрегат карбюраторный.

— О! Кар-бю-ра-тор-ный. А для чего карбюратор?

— Для приготовления горючей смеси.

— Профессор! А где карбюратор? Покажи.

Лешка ткнул пальцем.

— Правильно. А ну-ка сообрази, из чего получается горючая смесь?

— А чего тут соображать-то? Из бензина и из воздуха.

— Эй, академик, почему движок не заводится? — выкрикнул Гошка.

Все заржали.

До Лешки только теперь дошло, что его разыгрывают. Он снял щиток, скинул куртку, не обращая внимания на хохот и выкрики, полез проверять двигатель. «Система питания, система зажигания», — деловито бормотал он, трогая трубки и провода.

— Кто отсоединил клемму от аккумулятора? — завопил он через минуту. — Это нечестно!

— Так и было! — крикнул Яков, повизгивая от восторга.

— Давай крути, движок на поту работает, — острил Гошка.

Лешка отмахнулся, начал снова шарить в поисках какой-нибудь «козы». Так и есть! Регулировочная игла карбюратора закручена до отказа, кнопка воздушной заслонки вдавлена.

Видя, как Лешка толково настраивает двигатель, «комиссия» примолкла.

Обежав вокруг САКа, Лешка еще раз все внимательно осмотрел и только тогда взялся за ручку. Двигатель закашлял, как простуженная собака, и вдруг оглушительно затарахтел.

Лешка сбросил газ, подрегулировал обороты. Красный, торжествующий, нацепил щиток, напялил брезентовые рукавицы, вставил в державку электрод, с маху чиркнул по катушке — искры с треском и дымом вылетели из-под электрода.

— Разрешите начать?

— Валяй!

Лешка опустил на лицо щиток, склонился над стыком.

Вспыхнула, затрещала дуга. «Комиссия» прикрылась от света ладонями.

Хихикая, Валька потихоньку слезла с трубы, на цыпочках, боком-боком прокралась к САКу.

Быстро завернула иглу карбюратора и спряталась за кустами.

САК потарахтел немного и «скис» — заглох. Лешка в недоумении потоптался возле двигателя, потрогал краник бензобака, пошевелил иглу карбюратора — что за чертовщина! — завернута.

С подозрением покосился на «комиссию»: «комиссия» тряслась и раскачивалась от хохота. Лешка завел двигатель, начал варить.

Валька выждала, пока Лешка увлекся, подкралась к САКу и только было взялась за иглу, как Лешка внезапно повернулся, сбросил щиток.

Она взвизгнула, понеслась к вагончикам, Лешка за ней. Они промчались мимо навеса, пересекли поляну и скрылись в лесу.

За буйными кустами малины Валька вдруг остановилась, круто повернула навстречу Лешке. Он повалил ее в траву. Торжествуя, прижал на обе лопатки. Валька раскинула руки.

— Ну… — прошептала она чуть слышно, тяжело дыша.

У Лешки помутилось в глазах, он лежал, опираясь руками на ее плечи.

— Ну… — повторила она и потянулась к нему лицом.

Он близко-близко увидел ее глаза — большие зеленые ягоды крыжовника. Она повела плечами — его руки соскользнули в траву.

Он почувствовал теплое частое дыхание, запах духов… Валька резко оттолкнула его, он неловко поднялся, с пылающим лицом, с бешено бьющимся сердцем.

— Дай руку, кавалер! — рассердилась она. — Весь сарафан измяла из-за тебя.

Не глядя на нее, Лешка помог ей встать. Она отряхнулась, хмуро сказала:

— А ты еще совсем теленок. Пошли!

Когда они вернулись к САКу, «комиссия» разглядывала Лешкину работу.

— Мазня! — громко сказал Мосин и с презрением плюнул в сторону.

— Научится, — возразил Чугреев. — Теорию он хорошо знает.

— Пусть катит к папе, — не унимался Мосин.

— Жалко тебе, что ли? — вступился Яков. — Пусть потрется, шелуху сбросит.

— Отставить разговорчики! — скомандовал Чугреев. — Валюха, сделай снимок этого шва, покажи хлопцу. Для сравнения пусть посмотрит мосинские швы.

С просеки донеслось гудение мотора. Петляя по извилистой дорожке и поднимая клубы пыли, к стану приближался «газик».

— Смотрите-ка, никак сюда рыжий прется! — крикнул Яков.

— Странно, — сказал Чугреев, — отпрашивался за ягодами…

Рыжий Николай привез долгожданную весть: на станцию прибыли трубы, два «МАЗа» и трубоукладчик ТЛ-4. Рабочие возбужденно загалдели. Чугреев поднял руку, требуя внимания:

— Ша! Значит, так. Надо срочно разгружать. Калымщики в Лесихе пусть бросают сруб, пойдут такелажить на станцию. Мосин, Георгий и ты, Яков, готовьте центраторы и лежаки. Родион Фадеич, найди подходящие сосенки, подтащи ребятам. Валюха, возьмешь Алексея себе, расскажи и покажи. Пусть инструкцию вызубрит и сдаст. Пока Митрич болеет, будет помогать тебе. Пекуньков! Поедешь со мной на станцию, примешь трубоукладчик. Николай! «МАЗы» с шоферами?

— Так точно, — вытянулся по-солдатски Николай.

— Отлично! Всем все ясно? Поехали!


Валька показала Лешке стол, кюветы, экран — то, что он мельком уже видел. Объяснила, для чего все это и как этим пользоваться. Потом вытащила из стола плоскую жестяную банку с крышкой и гибкую, но тяжелую кассету.

— Чтобы зарядить кассету, надо открыть банку, отрезать от рулона рентгеновской пленки один виток, вставить в кассету и плотно закрыть банку, — объяснила она. — Все это делается в темноте, иначе пленка засветится.

Лешка слушал потупясь. Его охватила легкая дрожь. Там, за кустами малины, он оробел — это ясно. И Валька, конечно, презирает его. Но он не трусил — просто ошалел, и сейчас он ей докажет…

— Закрой-ка дверь, — сказала Валька, опускаясь на колени возле банки и кассеты. — Сейчас попробуем зарядить.

Лешка прикрыл дверь, щелкнул замок. В кромешной темноте ощупью пошел к Вальке.

— Смелее, не бойся, — услышал он насмешливый голос. Она крепко взяла его за локоть, потянула вниз. — Вставай на колени, так удобнее.

Руки их соединились на кассете.

— Сначала открывай кассету, ну…

Лешка сосчитал в уме до трех и, ощупью скользнув руками между Валькиных рук, крепко обнял ее. Валька удивленно охнула.

Они стояли на коленях, вплотную друг к другу. Лешка сжимал ее изо всех сил, искал губами ее рот. Она крутила головой, тихо смеялась.

Вдруг вся она ответно напружинилась, глубоко и часто задышала и сама — жадно и торопливо — впилась в Лешкины губы.

Далеко, словно где-то в ином мире, затарахтел трактор. Гул мотора сначала нарастал, потом стал слабеть — удаляться. Валька с трудом оторвалась от Лешки, перевела дыхание.

— Первый раз в жизни целуюсь на коленях, — сказала она смеясь.

— Я тоже, — хрипло прошептал Лешка.

— Ты не умеешь целоваться.

— Я быстро научусь…

Заскрипела, хлопнула наружная дверь, за стеной раздались шаркающие шаги.

— Валюха, — донесся хриплый голос Митрича. — Ты где там?

— Здесь я, — откликнулась Валька.

Митрич толкнулся в дверь.

— А че заперлась?

— Новенького учу, — она прыснула, прижалась к Лешке.

— Ну-ну, я, слышь-ко, прилягу, спину сводит, три пишем — два в уме. — Вздыхая и кряхтя, он ушаркал к своей лежанке.

Валька ткнулась лбом в Лешкину щеку.

— Господи! Как он мне надоел.

— Давай я поменяюсь с ним вагончиками, — предложил Лешка.

— Ишь ты какой быстрый. — Она оттолкнула его от себя. — Хватит баловать в рабочее время. Давай-ка заряжай кассету…

С заряженной кассетой они вышли из вагончика. Лешка захватил по пути спрятанный в яме свинцовый контейнер, похожий на двухпудовку, только потяжелее, с острыми ножками-упорами и никелированной рукояткой на боку.

— Не вздумай поворачивать рукоятку, — строго предупредила Валька, — а то шевелюра вылезет.

— Вся?

— Начисто. Будешь как Родион Фадеевич.

— А он что, поворачивал рукоятку?

— Не знаю, что он поворачивал, но тебе не советую походить на него. — Она рассмеялась. — Я лысых не перевариваю.

Они подошли к сваренным Лешкой трубам. Валька катнула их ногой, остановила в таком положении, что шов оказался на земле. Лешка приподнял за край. Валька ловко подсунула под шов кассету, прижала бандажиком.

— Ставь контейнер. Не на стык — рядом. Вот так. Поверни рукоятку.

— А шевелюра? — закричал Лешка.

— В таком положении не страшно, излучение пойдет в землю. Давай!

Лешка повернул рукоятку, Валька отсчитала про себя несколько секунд.

— Закрывай! Бери контейнер да пошли проявлять пленку.

Они снова закрылись в лаборатории, проявляли пленку, хихикали и целовались. Когда закрепленная пленка подсохла, Валька включила экран, заговорила серьезным тоном:

— Вот видишь, темные пятна и крапинки, — показывала она на изображение шва. — Это непровары и шлаковые включения. А эта полоска — трещина. Спешил, значит. Самый страшный дефект. Проходит месяц, два, год. Труба «дышит»: то расширяется летом, то сжимается зимой. Трещина превращается в дыру. Начинается утечка газа. Представляешь, газ месяцами расползается по низинам, заполняет лес, висит удушливой пеленой. И вдруг — бац! — молния или случайная спичка. Вся эта махина взрывается, горит лес, гибнут люди. Города и заводы остаются без газа. А теперь смотри шов Мосина.

Она пошарила в столе, вытащила глянцево-черную пленку.

— Хотя бы эта.

Лешка ахнул. На сером фоне металла тянулась красивая с волнистыми краями однородно-темная полоска. Как он ни всматривался, никаких крапинок не обнаружил.

— Ну, что скажешь, сварщик? — насмешливо спросила Валька.

— Колоссально!

— Мосин очень добросовестный сварщик. Он тебе хоть кверху ногами сварит.

— Странный человек.

— Ну, знаешь ли, одно дело Мосин как человек, другое — как работник. Он пятнадцать лет варил на разных стройках.

— Я не об этом, — загорячился Лешка. — По-моему, какой человек, такой и работник. Мне кажется, что он просто притворяется хорошим работником.

— А ты, оказывается, злопамятный мальчишка. Надо от тебя подальше, — она в шутку отодвинулась от него вместе с табуреткой. Он обиженно поджал губы, нахохлился.

— Это он злопамятный. Кто-то когда-то обидел — до самой смерти будет вымещать на других.

— Эх ты, — она придвинулась вплотную к нему, приткнулась плечом к плечу. — Вот ты наверняка считаешь себя хорошим человеком, а работник из тебя какой?

— Пока никакой, потому что только начинаю. Важно быть человеком, ремесло — дело наживное.

— А ты уверен, что сохранишь в себе человека, наживая ремесло?

— Я? Уверен! Люди в основном из-за страха превращаются в подлецов, а я ничего не боюсь.

Щелкнул тумблер. Валька выключила экран. Лешка вздрогнул. Валька тихо засмеялась.


После первого «урока» Лешка вернулся в свой вагончик как очумелый. Лицо пылало, губы распухли и казались чужими.

Он с трудом забрался на полку, попробовал было читать, но строки расплывались перед глазами, мысли путались.

«Хорош, нечего сказать, — думал он. — Два курса за год. Ишь, чего выдумал — балбес! Этак ты две строчки не осилишь…»

Снилось ему заседание школьного комитета комсомола.

В тесной клетушке, бывшей кубовой, набилось полно народу, какие-то незнакомые ребята с мутными опухшими лицами, с глазами, как прорези для монет. Но самое странное: на секретарском месте не он, Лешка, а Витька и Толька, двоечники, сидят, примостившись на одном стуле и в одном на двоих пиджаке.

Лешка вглядывается пристальней и неожиданно узнает свой пиджак — он потрескивает в швах, вот-вот разлезется.

— Зачем вы надели мой костюм? Вам что, холодно? — не выдерживает Лешка.

— Нам не холодно и не жарко, — говорят они одним на двоих голосом. — И это вовсе не костюм, а твоя шкура. Помнишь, ты все кричал: «Посидели бы в моей шкуре, узнали бы, как надо ценить время»? Вот мы и сидим.

— А что вам, собственно, здесь нужно? — подозрительно оглядываясь, спрашивает Лешка.

— Взять его! — командуют Витька и Толька.

Парни с глазами-прорезями в один миг скручивают ему руки, подводят к столу, накрытому красной скатертью.

— Ну, что, попался, моралист? — скалят зубы Витька и Толька. — Отвечай, распутная душа, что у тебя было с девицей по имени Валька?

Похолодев, Лешка обводит всех прищуренными глазами и вдруг в темном углу замечает сидящего на корточках человека — поблескивающее пенсне, два золотых зуба в оскале улыбки, гладкая светлая дорожка ото лба к затылку.

— Папка?! — поражается Лешка.

— Да, да, сына, это я, — ласково говорит отец, устраиваясь поудобнее. — Отвечай, что у тебя было с девицей по имени Валька?

— Но почему здесь? Разве ты не мог спросить меня дома? — с горечью восклицает Лешка.

— Я ни при чем, сына, — вкрадчиво говорит отец, прикрывая веки, — это они требуют…

— Но обязательно ли об этом рассказывать? Позволь мне не отвечать, — умоляет Лешка.

— Нехорошо, сына, — сладенько тянет из угла отец, и Лешке кажется, будто он незаметно подмигивает, дескать, скажи, лишь бы отвязаться.

— Нет! — с силой говорит Лешка. — Я отказываюсь отвечать.

— Ага, — тянут плаксивым голосом Витька и Толька, — а нас так заставлял. Это нечестно.

Кто-то рывком сдернул с него одеяло. Лешка вскочил, треснулся лбом о потолок, повалился на постель.

— Тихо, ш-ш, — Чугреев прижал палец к губам, — люди спят.

Лешка протер глаза. Солнечные блики ползали по светлому потолку вагончика, в раскрытое окно заглядывала сочная ярко-зеленая лапа лиственницы. Рядом на ветке звонко цыркала трясогузка. Из темного угла, где спал Мосин, доносился храп с присвистыванием. На соседней полке, разинув щербатый рот, посапывал Яков.

Чугреев улыбался.

— Вставай, поедем на станцию, отца встречать.

Лешка подпрыгнул:

— Папку?

— Тихо! Жду в машине. Быстро!

Большой из белой жести умывальник был прибит к лиственнице — за вагончиками, с противоположной стороны от входа. Обегая первый зеленый, Лешка вспомнил о Вальке — вспомнил вдруг, как споткнулся. Захотелось увидеть ее сейчас же, немедленно, во что бы то ни стало.

Он подкрался к окошку, заглянул внутрь. На нижней полке серым клубком спал Митрич. Верхняя была пуста — не тронута. «Не ночевала!» Как оглушенный, поплелся к умывальнику. Подстывшая за ночь вода не радовала, страшные картины возникали в его воображении. Он вытерся подолом рубахи, затрусил к машине.

Мотор работал на малых оборотах. За рулем сидел сам Чугреев. «Неужто с рыжим?» — мелькнула ужасная догадка.

— А где Николай? — спросил он чуть дрогнувшим голосом.

— Спит, — сердито сказал Чугреев, включая скорость. — Да садись ты скорее. Возишься как баба.

— Где спит?

— На месте.

— На каком месте?

— На своем! Чего ты переживаешь за него? — Чугреев скосился на Лешку. — Спит в вагончике. Теперь успокоился?

У Лешки отлегло от сердца: значит, не с рыжим. Ему очень хотелось спросить, где же в таком случае Валька, но, взглянув на Чугреева, он промолчал.

Павел Сергеевич ждал их на «пятачке» возле сруба. В светлом габардиновом пальто, коричневой шляпе, в пенсне, с портфелем, чемодан у ног, он странно выглядел: какой-то робкий, помятый, невыспавшийся.

Лешка кинулся к нему — обнялись. Отец чмокнул, как обычно, в висок, потряс за плечи.

Подошел Чугреев, поздоровался.

— С приездом!

— Спасибо. Как жизнь?

— Шуруем помаленьку.

— Ну что, поехали?

— Поехали.

Чугреев отлично вел машину: без рывков, плавно тормозил, вовремя переключал передачи, перегазовку делал так ловко, что Лешка никак не мог уследить.

— Вот у кого учись ездить, — сказал Павел Сергеевич Лешке и пояснил Чугрееву: — А то ко мне все пристает: научи да научи.

Польщенный Чугреев кивнул:

— Между делом подучу как-нибудь! Сам-то вроде и не учился, сел и сразу поехал. Правда, от немцев драпали, шоферу разнесло череп, а я в кабине сидел. Хошь не хошь поедешь, когда сзади с автоматами бегут. А потом, когда в Польшу вошли, на всяких-разных наездился: на «студерах», «виллисах», на «опелях», на «фиатах», и на «БВМ», и на «доджах», и на «рено», всех и не упомнишь.

Павел Сергеевич слушал рассеянно, все поглядывал в окно — на трассу.

— Какие новости в управлении? — многозначительно спросил Чугреев.

— Новостей полон рот, что ни день — новость, — уклончиво ответил Павел Сергеевич.

Давя улыбку и, видимо, не в силах удержаться от вопроса, Чугреев спросил:

— А как там насчет квартирки? Есть какой-нибудь просвет?

— Да, — Павел Сергеевич оживился, — горсовет наконец-то выделил десять квартир. Дом будет сдаваться примерно через месяц. В месткоме уже пыль до потолка — делят.

— Меня там не забудут?

— Ну как же, у тебя вторая или третья очередь.

— Вторая, — уточнил Чугреев.

— Тем более. Правда… — Павел Сергеевич замялся. — Правда, уже нашлись деятели, которые кричат, чтобы не давать Чугрееву квартиру…

— Это почему же?.. — грозно спросил Чугреев.

— Разнюхали каким-то образом твою семейную историю. У семьи, дескать, есть квартира, а ему одному и общежития хватит. Понял?

— Нет у меня семьи! — сказал Чугреев, повышая голос. — Я не живу с ней с пятьдесят второго года.

— Я-то знаю, другим попробуй докажи, — вздохнул Павел Сергеевич.

Чугреев свирепо уставился на дорогу. «Газик» рванулся, запрыгал на буграх и колдобинах, но тут же затормозился. Чугреев сбросил газ, машина снова покатилась ровно.

— Но вы-то можете замолвить за меня словечко? — спросил он с тревогой и просьбой в голосе. — Уж сколько лет мыкаюсь.

Павел Сергеевич поспешно согласился:

— Конечно, конечно, Михаил Иванович, в этом ты не сомневайся: замолвлю. Обязательно замолвлю. А с трубами ты здорово развернулся, — похвалил он Чугреева. — Все разгрузил и уже отбраковал. Я подходил, смотрел. Молодец!

— Да, вместе с Валентиной почти всю ночь отбраковывали.

Лешка тихо ликовал: Валька всю ночь работала, значит, все в порядке. Но где же она заночевала? У той же старушки?

— Много браку, — хмуро сказал Чугреев.

— Я знаю, в этой партии много. Трубы свалились внезапно. Пока раскрутится сварка на базе, решил подкинуть тебе малость, чтобы ты не простаивал, — пояснил Павел Сергеевич. — В дальнейшем пойдут секции по две трубы. Будет попроще.

Чугреев одобрительно кивнул.

На просеке показались стрелы трубоукладчика, синий дымок под навесом. Сверкнули окна вагончиков.

— Это какая Валентина? — спросил вдруг Павел Сергеевич. — Беленькая? Хохотунья?

— Она самая. — Чугреев улыбнулся, лицо его посветлело. — Хорошая девчушка…

— Замуж ее еще не выдал?

— Нет, гуляет — не скучает.

Чугреев развернулся на поляне, затормозил у коричневого вагончика.

Павел Сергеевич обернулся к Лешке:

— Ну, сына, мы пойдем потолкуем, а ты разберись-ка с чемоданом. Мать там напаковала — жуть! Напиши письмо, да побыстрее. Через час уеду.

Лешка выволок из машины чемодан, тут же на траве раскрыл — елки-палки! — доверху забит свертками, коробками, пачками.

В растерянности он постоял над ним на корточках, вдыхая запах ванили, сыра, копченостей, решительно захлопнул, потащил к навесу.

У печки, сидя на сосновой чурке, Зинка чистила картошку. Нечесаная и неумытая, сонными глазами посмотрела на Лешку, зевнула.

Он закинул чемодан на стол, рывком перевернул его, постучал кулаком по дну. Зинка растерянно всплеснула руками.

Лешка поманил ее и прошептал таинственным голосом:

— Разделишь на всех поровну. Будут спрашивать откуда — молчок.

— А что же мне сказать? — разинула рот Зинка.

— Соври чего-нибудь, я разрешаю. Скажи, что приберегла, из старых запасов. — Он приложил палец к губам. — Тс-с! Валька где, не знаешь?

Удивленная, Зинка затрясла головой:

— Н-не…


Павел Сергеевич снял плащ, прошелся по вагончику. Задумчиво провел рукой по корешкам книг на полочке, повернулся, потрогал ружье:

— Охотишься?

— Нет, настрелялся в свое время, до сих пор сыт. Рыбачу.

Чугреев сел к столу, выставил вторую табуретку и предложил:

— Садись, Павел Сергеевич.

Усевшись, Павел Сергеевич помолчал, вздохнул, решился:

— Сверху спущен новый срок — декабрь.

Чугреев нахмурился, замотал головой.

— Подожди, не мотай головой. Все твои возражения я знаю и понимаю. Сейчас надо думать не о том, что это невозможно, а как закончить трассу в срок.

— А что тут думать! — с силой сказал Чугреев.

— Подожди, я тебе еще раз повторяю: разговор о трудностях и невозможности — в пользу бедных. Существует только один вариант: пустить газ до пятого декабря. Вот я и приехал, чтобы посоветоваться с тобой, как это сделать.

Чугреев потеребил нос, задумался.

— М-да… Задачка, — протянул он. — Двадцать пять стыков в день получается. Два стыка в час, если вкалывать по двенадцати часов. Нормально у Мосина стык варится за полтора-два часа при четырехслойном шве. Вот и считай, Павел Сергеевич, что выходит: тридцать — сорок часов в сутки. Давай еще двух сварщиков, двух прихватчиков, двух слесарей и два сварочных агрегата. И два трубоукладчика с машинистами, и по два такелажника к ним. И два вагончика…

— Хватит, хватит… — засмеялся Павел Сергеевич. — Что-то у тебя все двоится сегодня.

— Ни грамма не пил. А двоится потому, что срок надвое режешь.

— Так это не я — нам режут.

— Я тебя понимаю, но и ты меня пойми.

Павел Сергеевич понимал: конечно, из такой бригады, как у Чугреева, много не выжмешь, — но и другое знал Павел Сергеевич по опыту: любой бригадир, тем более такой, как Чугреев, всегда имеет «заначку», резерв, и никогда не раскроется и не пустит его в дело, пока как следует не прижмешь.

В том, что заначка есть, Павел Сергеевич не сомневался, но какова — вот это-то и требовалось определить.

Другой на его месте провел бы хронометраж, засек бы фактическое время на сварку одного стыка, проследил бы с карандашом в руке за всеми операциями и таким образом узнал бы все, что требовалось. Узнал бы, но какой ценой! На всю жизнь обидеть бригадира, оттолкнуть недоверием бригаду, вместо живого человеческого взаимопонимания — сухие формальные отношения: раз ты так, то и мы так, от сих до сих и не больше. Это наверняка значило бы обречь дело на провал.

— Что же будем делать, Михаил Иванович? Подавать в отставку? — обратился он к нему полушутя-полусерьезно.

Чугреев пожал плечами, усмехнулся.

— Выше головы не прыгнешь.

— Это смотря как прыгать. Если с трамплина да кувырком, так получается выше головы.

— Ну это в цирке, я же не циркач.

Павел Сергеевич достал «Беломор», предложил Чугрееву, тот нехотя взял папиросу, лениво размял ее, глядя в пол, легонько постучал мундштуком о корявый ноготь большого пальца.

— По проекту заложен четырехслойный шов. Толщина стенки трубы одиннадцать миллиметров. По нормам для такой толщины разрешается шов в три слоя… — Прищурясь, он искоса внимательно посмотрел на Павла Сергеевича: его черные глаза засветились синими матовыми огнями.

Павел Сергеевич усмехнулся. Хитер бригадир!

— Это ты по моим полкам пошарил, а ты по своим пройдись, по своим.

— А какие мои полки? Расставить людей, следить, чтобы простоев не было, материалами обеспечить, вот и все мои полки, — небрежным тоном перечислил Чугреев. — За это отвечаю.

Каким-то внутренним чутьем Павел Сергеевич почувствовал, что пора прекращать этот разговор: Чугреев уперся, не сдвинешь.

— Ну, ладно, оборудование я тебе кое-какое подкинул, буду еще пробивать. Но прошу тебя, Михаил Иванович, сделай все возможное, чтобы трасса пошла. Вот новый график монтажа, с сегодняшнего дня. Посмотри, подумай. Кровь из носа — надо выполнять.

Чугреев посмотрел график, крякнул, качая головой, сунул листок в стол.

— Я хочу с народом потолковать, — сказал Павел Сергеевич. — Как ты считаешь?

— Вот это ты правильно решил, с людьми надо потолковать.

Они вышли на поляну.

Восходящее солнце ослепительно сияло сквозь верхушки деревьев. Крыши вагончиков матово блестели — от них подымался парок.

Павел Сергеевич глубоко вдохнул прохладный утренний воздух.

— Эх, красота какая! Начало осени. Природа живет сама по себе, живет, чтобы жить. А мы все выдумываем, усложняем, запутываемся в своих же сетях.

Чугреев промолчал. С просеки, нарастая, доносилось злобное рычание мотора, лязганье металла: первый «МАЗ» делал свой первый трудный рейс.

Собрание было кратким.

Павел Сергеевич рассказал рабочим о важности комбината, а следовательно, и трассы, назвал новый срок и высказал убеждение, что бригада справится с задачей, рассказал, что по всей стране поднимается новое движение — борьба за коммунистический труд, призвал монтажников тоже включаться в это нужное и важное дело, пожелал успехов.

Рыжий Николай спросил: «Не повысят ли нормы, если начнут заколачивать по два, по три тарифа?» Пекуньков как профорг поинтересовался, как бороться за звание, как оформлять и что это звание дает. Чугреев пожаловался насчет запчастей.

Павел Сергеевич ответил на вопросы и вручил Пекунькову экземпляр «Типового положения».

Официальная часть закончилась, заговорили кто о чем.

Мосин неловко потоптался возле Павла Сергеевича и, смущаясь, грубовато сказал, что надо бы на два слова.

— Я это… спросить, — начал он запинаясь, когда они отошли в сторону. — Вы тут насчет звания говорили… Так это как оно, для всякого-любого? Мне вот, к примеру, можно?

— Почему же нельзя? Пожалуйста.

Мосин нервничал, бил носком землю, тер о штаны потные руки, черный рот его дрожал и кривился не то в улыбке, не то от боли. Он хотел что-то сказать, но, видно, язык не поворачивался. Павел Сергеевич вдруг вспомнил: «Это же тот самый Мосин!» — и почувствовал острую жалость.

— Вас беспокоит ваше прошлое? — спросил он задушевно.

— Да, — ответил глазами Мосин.

— Я думаю, что вы тоже можете соревноваться. Возьмите на себя обязательства и выполняйте. Пекуньков вам объяснит. Это будет очень кстати. Придется крепко поработать, чтобы сделать трассу в срок.

Мосин заулыбался, монотонно повторяя: «Ага, ага, ага».

— А бумагу мне дадут? — спросил он, помявшись.

— Какую бумагу?

— Ну, что я вот такой, со званием.

— Дадут. Чугреев напишет вам характеристику, местком рассмотрит ваши обязательства и, если вы их выполните, даст.

Мосин отрывисто, странно засмеялся: «Хы-хы», — и вперевалочку, как бы приплясывая, покатился к своему САКу.

С письмом подбежал Лешка.

Павел Сергеевич обнял его за плечи, повел по поляне к «газику».

— Ну как, сына, нравится тебе здесь?

— Здорово! Меня назначили контролером, — с гордостью сказал Лешка. — Буду проверять швы! Но, знаешь, хочу по-настоящему научиться варить. Сварщик — это сила! Как ты считаешь?

— Контролер тоже фигура. Я тебе так скажу: важна не специальность — важен сам человек, каков он, вот в чем дело.

— Точно! Недавно спорил тут… — Лешка смутился, — с одним человеком. Я точь-в-точь твоими словами ей сказал.

— Кому это «ей»?

— Вальке, то есть начальнице моей.

Павел Сергеевич внимательно посмотрел ему в глаза, Лешка выдержал взгляд.

Возле «газика» они простились.

Чугреев завел мотор. Переваливаясь на кочках, «газик» покатил на просеку. Навстречу полз нагруженный трубами «МАЗ».

Разгорелся жаркий, звонкий день. На поляне лязгал и ревел трубоукладчик, тарахтел САК, грохотали кувалды. Два «МАЗа» подвозили трубы. Один завозил трубы вперед по ходу монтажа, туда, где урчал трубоукладчик Родиона Фадеевича. Такелажил там рыжий Николай — раскладывал трубы вдоль траншеи на заготовленные бревна-лежаки. Второй «МАЗ» разворачивался на поляне. Разгружал его сам Чугреев. Такелажил при нем Яков. Едва «МАЗ» останавливался, он запрыгивал на прицеп, взбирался на трубы, балансируя, ловил стропы с крюками, цеплял один крюк за конец трубы, со вторым перебегал к кабине. В это время Чугреев подавал трубоукладчик вперед. Яков цеплял второй крюк и — вира помалу! Труба дергалась, плыла вверх. Яков делал с трубы сальто, мчался к лежакам. Главное теперь точно состыковать две трубы, чтобы Гошка мог с ходу приложиться газовой горелкой — прихватить в трех точках. «Майна помалу! На себя! Влево! Чуть-чуть! Еще чуть-чуть!» Яков как дирижер; правой помахивает «вира-майна», левой трусит «вперед-назад». Чугреев слился с машиной. Глаза на Якове, руки — рычаги, ноги — педали. «Майна до отказа!» Большой палец вверх — зазор на ять? Пока Гошка прилип к стыку, передышка. Труба висит на одном крюке. Чугреев закурил, из кабины пополз синий дымок. Стык прихвачен — Яков отцепил крюк. Чугреев подъехал к «МАЗу», и все началось сначала.

Шофер, стоявший на подножке, следил за работой, разинув рот.

После каждой разгрузки Яков хватал кувалду, выправлял кромки труб. Лешка тоже пытался выправлять, но никак не мог соразмерить силу удара с величиной неровности. То бил так, что получались лишние вмятины, за которые сыпались от Гошки матерки, то слишком слабо — кувалда отскакивала как резиновая.

Все работали на Мосина. Разгрузка, стыковка, прихватка — вся эта звонкая прелюдия нужна была для быстрого и четкого исполнения главной «партии» — сварки стыков.

Мосин был тут как солист в оркестре. Варил он быстро, с какой-то даже злостью, с жадной поспешностью набрасываясь на каждый новый стык. Варил как автомат — без отдыха, без перекуров. Лишь изредка, откинув щиток, торопливо глотал из алюминиевой кружки холодный квас, смахивал рукавицей пот со лба и снова припадал к стыку.

Лешка был на «подхвате»: то зачищал кромки труб, то помогал Гошке и Якову центровать стыки, то ворочал ломом, то подтаскивал Мосину электроды. Работы хватало.

Перед обедом на поляну приплелся Митрич в куртке-спецовке, при очках, трезвый и серьезный. Кряхтя и держась за поясницу, он обошел сваренные стыки, словно обнюхал, выбрал один. Постучал по шву молоточком, сбил окалину, затем приложил блестящий стальной шаблон — так и этак. Покрутил носом, замерил в другом месте, удовлетворенный уплелся под навес. Зинка уже расставляла миски.

Обедали молча и торопливо. Мосин ел, склонившись над миской, глядя на тот стык, который не успел закончить. Щи текли двумя струйками по его подбородку, капали обратно в миску.

После первого Зинка выставила по кружке молока и кастрюлю с гречневой кашей, кто сколько хочет.

Лешка ковырнул пару ложек — отвалился.

— Видно, кто как работал, — усмехнулся Чугреев.

— Я еще не разошелся, — сконфузился Лешка.

— Молодой — научится, — изрек Яков.

— Этот молодой пару кромок мне седни запортачил, — беззлобно сказал Гошка. Тонкое продубленное лицо его презрительно сморщилось. — Мне такая кувалда ни к чему.

Чугреев подмигнул Лешке:

— Видал как? Рабочий класс режет в глаз.

— А че с ним чикаться? С таким помощником не то что к пятому декабрю, к маю не кончишь, — равнодушно сказал Гошка.

— Учить надо, — сказал Чугреев.

— А что мы за это будем иметь? — спросил рыжий Николай.

— Бледный вид и тонкую шею, — ответил Гошка.

Яков потянулся к Лешке:

— Дядю Аркашу помнишь? Все они такие, — кивнул он на Гошку.

— Какие «такие»? — с угрозой спросил Гошка, задержав ложку перед ртом.

— Меркантильные, — невозмутимо пояснил Яков.

Зло поглядывая на Якова, Гошка проглотил кашу. Его разбирало любопытство узнать, что значит «меркантильные», но, видно, постеснялся.

— Не слушай этого трепача, Алексей, — сердито сказал Чугреев. — Все, что неясно, подходи, спрашивай — покажут и расскажут. А ты, Яков, — он постучал пальцами по столу, — брось эти свои надменные фокусы. Тебя научили здесь работать, а кто-нибудь взял с тебя хоть копейку?

— Да я же пошутил, Михаил Иванович! — неискренне воскликнул Яков.

— Вот предупреждаю: сейчас время горячее, цацкаться с тобой не буду. Возьму ремень да и отхлещу как следует.

С трудом глотая кашу, Яков криво улыбался.

Рыжий Николай облизнул ложку, похлопал себя по животу.

— Зинка! Дай-ка барабанные палочки, отбой сыграю.

— Чего тебе? — сунулась к нему Зинка.

— Отставить! Шутить изволили, — загоготал он. — Эх, мать моя мамаша гречневая каша, люблю обед и мертвый час.

Зинка ткнула его в кудлатый затылок. Он сверкнул на нее зубами, повернулся к Мосину:

— Мосин ест, как деньги считает. Сколь до обеда зашиб?

Мосин выпил молоко, вытер рукавом губы. Все ждали, что он скажет.

— Не твоего рыжего ума дело. Свои считай, — сказал Мосин и поднялся из-за стола. — Зинка, спасибо.

— На здоровье, на здоровье, — приветливо закивала всем Зинка.

Весь день Лешка то и дело поглядывал, не покажется ли Валька, так хотелось ее увидеть.

Под вечер он наконец решился и подошел к Чугрееву.

— Где моя начальница, Михаил Иванович?

Чугреев, заполнявший листы-наряды, поднял голову:

— А что?

— Да так… Швы надо проверять, уже десять штук.

— На станции она, трубы маркирует. Видел, мелом цифры написаны? Это ее знаки. Ясно?

— Ясно.

Когда стемнело и все пошли умываться, Лешка незаметно заскочил в вагончик, схватил фонарик и через кусты рванул на просеку.

Он шел на закат. Просека тянулась к горизонту, как канал с черными отвесными стенами. Впереди, там, куда упирался канал, светилась оранжевая полоска, придавленная базальтово-темной массой неба и сжатая с боков лесом.

Темнота сгущалась, полоска меркла, тонула за горизонтом. В просветах между тучами брызнули звезды. Поднялся ветер.

Где-то совсем поблизости закуковала кукушка. Лешка насчитал сорок семь. Прибавил свои восемнадцать — получилось шестьдесят пять. Много или мало? Кукушка добавила еще тридцать шесть. Лешка засмеялся — ну, это уже вранье!

Тусклыми огоньками замигала Лесиха, запахло дымком, донеслось тарахтенье движка, гавканье собак, переборы баяна.

Лешка вышел на главную улицу. Желтыми квадратиками окон глядели в темноту черные домишки. На столбах, через один, болтались под ветром неяркие лампочки — вполнакала. Баян сбивчиво выводил мелодию аргентинского танго. Звуки неслись со стороны станции.

Лешка пошел вдоль домов, вслед ему рычали и лаяли во дворах собаки.

На «пятачке» возле клуба в мутном качающемся пятне света плотной массой двигались расплывчатые фигуры — танцевали деревенские парни и девчата. Под фонарным столбом на табурете сидел баянист. Рядом с ним переминалась с ноги на ногу какая-то девица в белой кофточке.

Валька танцевала с краю. Водил ее высокий парень, так туго перетянутый армейским ремнем, что казался не из рода человеческого, а из отряда членистоногих. «Шофер, — догадался Лешка, — тот самый, который подвозил трубы Родиону Фадеевичу». Валька висла на «муравье», он обнимал ее обеими руками, зарывался носом в ее пышные волосы.

Лешка прокрался к срубу, прижался к темной, пахнущей смолой стене.

Танго казалось бесконечным. Баянист беззастенчиво врал, пропускал в переборах целые куски мелодии, упрощая, скрипел неверными аккордами, кое-как добирался до конца, и снова все повторялось сначала. Наконец он заплелся совсем: хотел с ходу перейти на другой танец, но сбился. Музыка смолкла, сипло выдохнули мехи.

«Муравей» с Валькой застыли на месте.

— Фоксик рвани-ка! — крикнул кто-то.

— «Андрюшу!»

— Сергей, «Андрюшу»!

Валька тряхнула головой, томно высвободилась из объятий, медленно пошла к срубу. «Муравей» пристроился сбоку, обнял за талию.

Лешка шмыгнул за угол.

Они прошли совсем рядом. «Виталий, не шали», — вдруг услышал он ее смеющийся шепот и сразу возненавидел это имя.

Баянист заиграл «Андрюшу». Они повернули вдоль домов, скрылись в темноте. Поколебавшись какой-то миг, Лешка, крадучись, пошел за ними.

В проулке черной махиной громоздился «МАЗ», дальше светилось окно. Они миновали полосу света, остановились. Заскрипел плетень, Валька отрывисто засмеялась. Лешке почудилось, будто она сказала: «Ну…» Плетень затрещал, послышалась негромкая возня, сдавленный смех. В доме распахнулось окно, и старческий голос спросил в темноту:

— Валентина?

— Я, — булькающим голосом отозвалась Валька.

— Пора спать.

— Спите, бабуся, спите, я пойду на сеновал, там душистее…

— Смотри, не вздумайте курить, а то я вас, — проворчала старуха и захлопнула окно.

— Пойдем, провожу, — приятным баритоном сказал Виталий. — Сто лет и три года не спал на сеновале…

Пискнула калитка, две слившиеся в одну фигуры, покачиваясь, прошли через двор.

Лешка, как слепой, смотрел в темноту.

С танцевального «пятачка» на всю деревню разносились прыгающие разухабистые аккорды.

— Эх, Андрюша, нам ли быть в печали! — горланила молодежь. — Играй гармонь, играй на все лады. Заиграй, чтобы горы заплясали и зашумели зеленые сады. И-эх, Андрюша!


Валька приехала на «МАЗе» на следующий день, к вечеру. Сверкнув коленками, выскочила из кабины, помахала шоферу. Как девчонка, вприпрыжку побежала к вагончикам.

Лешка успел заметить, что за рулем «МАЗа» не «муравей», а другой, который подвозил трубы на поляну. Тяжелое проклятье, висевшее над Валькиной головой с прошлой ночи, заметно полегчало. «Раз не он ее привез, значит, они поссорились, — размышлял Лешка. — А поссорились потому, что этот «муравей», хам и подлец, хотел обидеть ее — она надавала ему оплеух». Со злорадным торжеством он представил себе, как сильные Валькины руки хлещут по смазливой и наглой физиономии.

Возмездие свершилось, теперь он готов был совсем простить ее…

— Эй, паря! Оглох? — Мосин дернул его за рукав. — Жми за электродами.


Первым делом Валька забежала к Чугрееву.

Он сидел за столом, щелкал на счетах — подбивал «бабки».

— Здравствуйте, Михаил Иванович! Вот и я, — затараторила она. — На станции все закончили.

Чугреев улыбнулся:

— Молодец, стрекоза. Садись, посиди. Я сейчас.

Валька присела к столу.

Чугреев перекинул туда-сюда несколько костяшек, ухмыляясь, глянул на Вальку:

— А ты все хорошеешь. Не по дням, а по часам — как в сказке.

— Что это вы говорите? — удивилась она. — В краску вогнали.

— Уж не замуж ли собралась? — гнул свою линию Чугреев. — Женщины обычно к свадьбе хорошеют.

Валька кокетливо засмеялась:

— Что вы! Умру старой девой!

— Неужто так плохи твои дела?

— А за кого тут выходить, в тайге?

— Как за кого? Такие орлы вокруг.

— Какие орлы, Михаил Иванович?

— А Пекуньков? А Яков? Тоже женихи что надо.

— Орлы… — захохотала Валька. — Петухи ощипанные!

— М-да… Не подходят, значит?

— Не подходят, — смеялась Валька.

Чугреев нахмурился, в раздумье побарабанил пальцами по столу.

— А что, Валюша, у вас с мужем произошло? Разошлись?

Валька вспыхнула, опустила глаза.

— Откуда вы знаете?

— Не хочешь, не говори, если это тайна.

— Да нет… почему тайна? Разошлись два года назад… Он не хотел, чтобы я на трассах работала, ну и… выпивал здорово. А мне нравится здесь — в городе тесно и душно, да и жить негде. В общежитии надоело, на частной — дорого.

Помолчали.

Валька теребила кофточку, Чугреев задумчиво пощелкивал костяшками.

— Надоело одной? — тихо спросил он.

Она кивнула, поджала губы:

— Пока бегаешь, крутишься, все кажется нипочем. Но как вспомнишь, подумаешь — двадцать восьмой год, почти старуха! Жутко становится. Одной страшно оставаться.

— М-да, такова жизнь, — изрек Чугреев. Он встал, прошелся по вагончику, остановился перед зеркалом. — А из наших никто, значит, не подходит?

Валька покачала головой, засмеялась:

— Не в моем вкусе.

Чугреев пригладил виски, провел ладонью по крепкому подбородку.

— А я? Как по-твоему? — спросил он серьезно. — Орел или петух?

— Вы? — удивилась она, но тотчас спохватилась, кокетливо засмеялась: — Орел, конечно, только… вы ведь не сватаетесь.

Он прошелся туда-сюда, встал над ней — руки в карманах, глаза смеются.

— Боюсь, Валюша, боюсь. Стар, скажешь, некрасив. Нос искусственный, седины полная башка, морда в морщинах…

— Напрасно, Михаил Иванович. Морщины вам к лицу, и вообще вы очень даже молодо выглядите — лет на сорок.

— На сорок, — присвистнул он. — Это издалека…

Он склонился к ней:

— А теперь?

Осторожно, словно боясь спугнуть, тронул золотистые струи волос, погладил виски, чуть сжал ладонями щеки, заглянул в глаза.

Валька запрокинула голову, зажмурилась…

Кто-то постучал в дверь. Чугреев с досадой отшатнулся:

— Кто?

В щель над самым порогом просунулась голова Митрича. Согнувшись крючком, старик пытался поднять на ступеньку ногу и тихо ойкал.

— Что стряслось? — с досадой спросил Чугреев.

Старик все пытался взобраться на ступеньку и смотрел снизу на Чугреева глазами, полными страдания и тоски.

— Да ладно ты, не карабкайся, — Чугреев присел на корточки. — В чем дело?

— Ох, Михаил Иваныч, спасу нет, радикалит, три пишем — два в уме, совсем измусолил, — жалобно-болезненным голосом пропел Митрич.

— Так какого черта ты бродишь? — закричал Чугреев. Ему все время казалось, что старик, ко всему прочему, еще и плохо слышит. — Поди ляжь, укройся потеплее.

— Ох, уж и укрывался и закутывался. Изнутри холод у меня… — Митрич посмотрел лихорадочно-просящими глазами: — Сдобрись, Михаил Иваныч, выручи, век не забуду.

Чугреев сморщился:

— Давай посудку.

Митрич проворно достал из кармана пустую четвертинку. Досадуя на свою слабость, Чугреев пошел, налил ему водки.

— На! Смотри, старый, доконаешь ты себя этим лекарством.

Воровато озираясь, Митрич торопливо спрятал четвертинку.

— Упаси бог! По капельке, по капельке — лексир жизни. Теперь в два приема здоров.

Охая и бормоча благодарности, он уже значительно бодрее поплелся в первый зеленый. Чугреев захлопнул дверь.

— Придуривается старикашка, — раздраженно сказал он.

Валька подняла глаза:

— Он очень больной человек, Михаил Иванович.

— Ну бог с ним. Не выгонять же, в самом деле.

Чугреев мрачно уставился в окно. Свадебное настроение улетучилось. Старик появился как недоброе предзнаменование, как символ совпадения трех жизненных линий.

Чугреев не был суеверным, но верил в приметы — в некоторые. И все-таки он заставил себя довести дело до конца.

— Вот что, Валентина, — сказал он сурово. — Я человек одинокий. С женой не живу уже семь лет и жить не собираюсь. Сын в армии, после службы пойдет в институт. Ты меня знаешь. Я тебя тоже. Ну и… — он усмехнулся, потер кулаком нос, — если я орел, а не ощипанный петух… Ты меня поняла?

Она ответила одними ресницами.

— Подумай, с ответом не тороплю. А теперь, — он поспешно, желая скрыть смущение, собрал в стопку наряды, — вот, надо срочно отправить, чтобы начислили аванс. Подпиши. Здесь сегодняшние стыки.

Валька машинально полистала наряды.

— Без проверки?

— Потом проверишь. Сегодня солдаты едут в город, с ними отправлю.

Она подписала наряды, встала, отошла к двери.

— Я пойду!

— Подожди! — он схватил ее за плечи, стиснул, но, пересилив себя, подтолкнул к выходу. — Ступай.

Ужинали поздно, при керосиновой лампе. Вокруг стекла роем вились мотыльки, тусклый, дрожащий свет падал на руки, на лица, казалось, все дрожит и мерцает, покрытое рябью из света и тени.

Лешка торопливо ел кашу, давился, надеялся после ужина поговорить с Валькой, но она выпила стакан молока и сразу ушла в свой вагончик. Лешка разозлился, сник, снова разозлился: «Не хватало еще, чтобы я бегал за ней!»

Начал жевать медленно, глядя перед собой злыми глазами. Яков, наблюдавший за ним ястребиным взглядом, хихикнул:

— Влопался?

— Что влопался?

Яков маслено подмигнул и выразительно кивнул в сторону вагончиков.

— Не понимаю, о чем ты, — сказал Лешка, помедлив, напуская на себя равнодушный вид.

Все давно наелись и разошлись по вагончикам, а они все сидели и жевали — кто кого пережует.

Лешка надеялся, что, может быть, выйдет Валька. Яков вообще много ел.

— А ты в самом деле умеешь рокэнролить? — спросил Яков, с интересом разглядывая Лешку.

Лешка подлил себе из крынки молока, выпил залпом, отдуваясь, сказал:

— Запросто! А что, не веришь?

— Удивлен. Сам же говорил, что был секретарем, не вяжется как-то. Если врешь, то молодец, неплохо получается, искренне.

— Уметь танцевать еще не значит танцевать. А вообще-то, к твоему сведению, я никогда не вру. Врал раньше, по молодости, но потом понял: врешь, потому что трусишь. Можно прожить и без вранья.

— Ты мне скажи все-таки, — продолжал Яков, — зачем уметь, если не танцевать?

— Ты про рок-н-ролл?

— Вот именно.

— Все очень просто. В школе у нас парни и девчонки из десятого «Б» собирались у одной и плясали рок-н-ролл. Ну, мы к ним и нагрянули с красными повязками. Они вначале перепугались, а потом, на собрании — вроде диспута «Какие танцы нам нужны»? — поднялись. Насилие! «Рожденный ползать летать не может», попробуйте, дескать, сначала, а потом запрещайте. Мы же, говорят, собираемся поступать в театральное училище. Собрание стало на их сторону, и мне всыпали за перегиб. Потом задумался: как же так, действительно, глупо получается — не знаем, что это такое, а запрещаем. Сам в свое время возмущался насчет разных глупых запретов, а тут… Короче, пошел в театральное училище, какие-то девчонки там с парнями крутились, объяснил им, посмеялись, конечно, научили. И, знаешь, ничего особенного, своего рода акробатика.


Утром Лешка приступил к исполнению своих новых обязанностей: перетаскивать тяжелый контейнер, точно устанавливать его на трубе, принимать к сведению замечания начальницы.

Прошлой ночью он долго не спал и выработал несокрушимую линию жизни.

Во-первых, режим: подъем, зарядка, пробежка до речки, купание. Во-вторых, учеба: хоть тресни, прочитать за день десять страниц. И, в-третьих, Валька: поддерживать холодные, вежливые отношения. Два дня не виделись, а она даже не подошла, не посмотрела в его сторону. Раз она так, то и он так же. Никаких расспросов, никакого любопытства — разговоры только о деле.

Так решил он прошлой ночью. Теперь остается зорко следить, чтобы не поддаться на «провокацию».

За день они засняли все сварные стыки. Валька была задумчива и молчалива, лишь изредка бросала незначительные фразы: «Не так поставил, передвинь ближе», «Открывай, закрывай», «Поехали дальше». Лешка старался не смотреть на нее — боялся, что выработанная линия жизни, такая прямая и «несокрушимая», завьется узелком.

Вечером Валька скрылась в вагончике и не вышла к ужину.

После ужина рабочие завалились спать, Лешка при керосиновой лампе «грыз» свои десять страниц.

— Сегодня будем проявлять, — сказала Валька за завтраком.

Лешка непроизвольно ухмыльнулся.

— Чего ты лыбишься! — взъелась она, но тут же осеклась под взглядом Чугреева.

Зинка наконец-то решилась подать на стол Лешкины гостинцы: корейку, дорогую копченую колбасу, сыр. Рабочие подивились, Зинка промычала что-то невнятное. Чугреев подмигнул Мосину:

— Это нас Алексей угощает.

Мосин невозмутимо кивнул, корейка скрипела под его зубами.

— Альтруист, — насмешливо сказал Яков. — Я бы зажал.

— Молодец, Лешка! — похвалил рыжий Николай, наворачивая колбасу. — Жми и дальше в том же духе. Родина тебя не забудет.

— Трепло, — огрызнулся Лешка.

Сразу после завтрака пошли проявлять вчерашние пленки. Развели свежие растворы, подключили к аккумулятору красный фонарь. Валька была серая и хмурая. Лешка тоже молчал, хотя на языке так и вертелись ехидные вопросики, вроде: «Как спалось на душистом сеновале?» или «Виталий, наверное, получше меня целуется?»

Изредка они касались друг друга то руками, то плечом, и Лешку словно било электрическим током от этих прикосновений.

— Пойдем искупаемся, — предложила Валька, когда они промыли пленки и повесили их сушиться.

«Там-то я и скажу ей все», — твердо решил про себя Лешка.

Быстрая и холодная Тальминка протекала примерно в километре от поляны. Монтажники, уже месяц жившие на одном месте, успели протоптать тропинку.

Валька шла впереди, срывала травинки, загадывала: «Петушок или курочка?» Лешка сердито бурчал: «Петушок». Валька посмеивалась. На ней был легкий сарафан в голубых и красных горошинках. Босые ноги с крепкими загорелыми икрами ступали мягко, пружиняще. Лешка пошел в одних плавках — и теперь отхлестывался от комаров.

На прибрежных полянках, заросших бледно-розовой кашкой, дышали крылышками белые бабочки, звенели кузнечики, потрескивали стрекозы. Над обрывчиком, промытым вешними водами, висели кусты черемухи и малины.

Пологий песчаный берег был усыпан корягами, черной сосновой корой, щепками.

Горячий песок жег ноги.

Мелкая рябь, пробегавшая по реке, искрилась под солнцем и слепила глаза. Далеко, за поворотом реки, шумел перекат.

Валька ловко стянула сарафан, отвернулась от Лешки, поправила лифчик и плавки. Повизгивая и размахивая руками, пошла в воду. Лешка сел на песок, уткнулся лицом в колени. Валька окунулась пару раз, вереща от холода, выскочила на берег, подбежала к Лешке, обсыпала холодными звонкими брызгами. Он вскочил. Заикаясь от волнения, выпалил ей все: и про танцы с Виталием, и про сеновал, и про те дни, которые он провел в муках. Валька, пораженная вначале, расхохоталась, опустилась на песок.

— Господи, какой ты смешной. Но все же ты мне нравишься.

— Тебе смешно, а я… а я… — Спазмы сдавили ему горло, он отвернулся.

Она схватила его за руку, сильно потянула вниз. Он упал на колени.

— Ну…

Застучало в висках — ее губы, полураскрытые, ароматные, дрожали, улыбались совсем рядом — чуть вытянуть шею и…

И он потянулся к ним, нашел их трепетный холодок, почувствовал ее всю — мокрую, холодную, жаркую. И вдруг обмяк, вырвался из ее рук, ткнулся лицом в песок, застонал от стыда.

Валька поплескалась в реке, надела сарафан, тихо присела рядом.

— Лешенька… это ничего. Слышишь? — она ласково потрепала его спутанные волосы, погладила по плечу. — Это бывает.

Он откатился от нее, вскочил и бросился бежать.

4

Прошла неделя. На базе наладилась сварка секций. Два каллистовских «МАЗа» и две полуторки день и ночь, в две смены, развозили секции по трассе. Ежедневно по вечерам Чугреев коротко радировал о результатах: девять стыков, десять стыков, одиннадцать. Павел Сергеевич с волнением отмечал по карте «шаги» бригады за день: двести шестнадцать метров, двести сорок метров, двести шестьдесят четыре метра. Ему стало ясно, что при таких темпах срок будет сорван — шагать надо по шестьсот метров в день! Тревожное чувство гонки держало его в постоянном нервном напряжении. Надо было что-то предпринимать.

Он созвал совещание. Собрались бригадиры, подошли парторг и председатель месткома. Павел Сергеевич надеялся услышать совет, какое-нибудь дельное предложение бывалых людей, но бригадиры недовольно ворчали: «У самих невпроворот», — и советовали жаловаться в трест: «Раз сунули трассу, пускай и обеспечивают». Парторг предлагал обратиться в обком, а «со своей стороны» обещал вместе с председателем месткома побывать у Чугреева, поднять политико-воспитательную работу.

Трест далеко, главк еще дальше, времени в обрез. Павел Сергеевич решил идти в обком. Написав короткую, но обстоятельную записку и пригласив для коллегиальности парторга, он в тот же день встретился с заведующим промышленным отделом. Пожилой, подтянутый, корректный, в безукоризненно сшитом костюме, с тремя рядами орденских планок, Кондратий Лукич очень коротко, но доходчиво, со знанием дела, объяснил значение комбината, полюбопытствовал, как движется строительство трассы, и, когда услышал о затруднениях СМУ-2, удивленно вскинул седую бровь. Изящным шариковым карандашиком сделал несколько пометок в своем большом настольном календаре и, взяв «записку» Павла Сергеевича, сухо пообещал подумать и принять меры.

На другой день позвонил Каллистов:

— Ты что же, растуды твою, делаешь!

— А что? — задиристо спросил Павел Сергеевич, уязвленный таким грубым тоном.

— Зачем полез в обком?

— Ну и что? Я по своим делам…

— Никаких твоих дел у тебя нет, — резко оборвал Каллистов. Голос его рокотал и звенел. — Я заказчик, я веду все дела, изволь мне в первую очередь докладывать о твоих делах, — сказал он с издевкой.

— Да что случилось? Что ты орешь? — взъелся и Павел Сергеевич.

— Или ты наивный простачок, или хитрый идиот. Я, понимаешь, докладываю в обкоме, что все в порядке, а тут вдруг является какой-то Ерошев и — на́ тебе: ничего нет, все туфта, все липа.

Кусая губы и стискивая потной рукой трубку, Павел Сергеевич слушал, как тяжело и отрывисто дышит Каллистов.

— Честное слово, Федор Захарович, не думал… — начал он, но Каллистов перебил:

— Не думал! Ты знаешь, как запросто сейчас припаять «очковтирательство»? Твою «записку» к моим отчетам и — в суд.

— Да брось ты, разве Кондратий Лукич пойдет на это?

— Себя подставит, да?

— Что же делать? — растерялся Павел Сергеевич. — Может, сходить, попросить, чтобы вернул?

— На два тридцать вызывают в обком.

— Тебя?

— И тебя.


Кондратий Лукич предложил сесть и тут же приступил к делу.

— Вы хорошо сделали, товарищ Ерошев, что пришли вчера. Нам нужна объективная и точная информация. Зачем обманывать самих себя? — сказал он, метнув на Каллистова быстрый взгляд. — Это первый вопрос, который, я надеюсь, вам, — кивок Павлу Сергеевичу, — предельно ясен.

— Да, да, — пробормотал Павел Сергеевич.

— Второй вопрос касается фактического выполнения графика монтажа газопровода, — говоря это, он одновременно двумя пальцами перебирал бумаги в раскрытой папке и точно к окончанию фразы извлек листок с графиком монтажа. — Это ваша подпись?

Павел Сергеевич привстал, вгляделся, хотя и так знал, что никакого подвоха быть не может.

— Да, моя.

— Подписывали — чтобы подписать или чтобы выполнять?

— Чтобы выполнять, конечно.

— Демагогию тут разводить нечего, — Кондратий Лукич мягко положил на график обе ладони. — Вы человек взрослый, ответственный. Поставили свою подпись, извольте выполнять.

Он встал, прямой, высокий, неторопливо прошел по цветным клеткам линолеума к большому сейфу в углу между окном и широким застекленным книжным шкафом с бордовыми томами Ленина, открыл и, взяв какой-то листок, вернулся не спеша к столу.

— Что касается ваших затруднений, товарищ Ерошев, — он приподнял двумя руками листок, который только что достал из сейфа, — то, надеюсь, вы разберетесь вместе. Федор Захарович вас выручит. Не так ли, Федор Захарович?

Впервые за время разговора Каллистов поднял глаза от пола и, приняв из рук Кондратия Лукича «записку» Павла Сергеевича, едва заметно кивнул:

— Да.

Кондратий Лукич поднялся из-за стола, пожал обоим руки:

— Не смею вас задерживать. Желаю успехов.

Когда вышли в коридор, Каллистов, скрипя зубами, сложил вчетверо «записку», сунул к себе в папку. Павел Сергеевич шел рядом и, тупо глядя перед собой, боролся с приступами головокружения. Молча спустились в вестибюль.

На улице, возле машины, Каллистов задержался, положил руку на плечо Павлу Сергеевичу.

— Вот что, Павел, — сказал он неожиданно мягко, — ты порядочный человек, я тебя уважаю, но, поверь, ничем не могу помочь. Меня самого так, брат, зажало… Выкручивайся как-нибудь. Срывай остальные работы, брось все силы на трассу.

— Да что бросать?! Последние трубоукладчики отправил на трассу. Все сварщики на базе да у Чугреева. Плотники да землекопы остались.

Каллистов вздохнул, развел руками.

— Придумай что-нибудь. — Он стиснул руку Павла Сергеевича, прищурил глаз, словно прицелился, тряхнул головой. — Не хочу вилять перед тобой, скажу прямо: завалишь график — на меня не надейся, при всем желании не могу.


В конце дня состоялось заседание месткома. Как Павел Сергеевич ни старался, чтобы Чугрееву выделили квартиру, ничего не получилось. Пришлось покривить душой и взять квартиру в фонд дирекции, якобы для приглашенного со стороны специалиста. Вопрос был решен, дальнейшая дележка его не интересовала. Вспомнив, что жена просила денег, он зашел в бухгалтерию, оформил компенсацию за отпуск, добавил к ней аванс на сентябрь.

Уставший, измочаленный за день, решил пройтись по набережной. Крюк немалый, но — черт его дери! — нервы успокоятся.

Широкая и быстрая река шуршала и поплескивала за бетонным парапетом, у берега прозрачная, зеленоватая, а дальше, на разливе — в маслянистых полосах заката. На той стороне реки, как остов искореженного догорающего корабля, чернела стройка Каллистова: торчащие трубы, стрелы кранов, ребристые каркасы зданий, тонкие, как иглы, колонны.

Глядя на зловещий закат, на резкие изломы черных линий стройки, он с грустью думал: «Да, видно, подползла пора щелкнуть костяшками, подбить „сальдо-бульдо“». В сорок два года признать, что жизнь доехала до макушки и покатилась под горку. Да, теперь уж можно оценить себя без честолюбивых галлюцинаций юности.

И вспомнился ему отец — плотный, зубастый, гладковыбритый, с орденом Красного Знамени на вышитой косоворотке. Участник гражданской войны, коммунист, он занимал в те годы большие посты. С утра заседал в различных «комах», вечерами читал лекции на рабфаке, по ночам трудился над книгой. С сыном виделся мельком — за обедом да во время бритья.

В 1935 году Павел окончил среднюю школу. Перед ним встал извечный вопрос: «кем быть?»

— Мне нравится астрономия, — сказал он нерешительно.

Отец намыливал сизый подбородок, засмеялся:

— Когда-то я мечтал стать акробатом, артистом, наездником, поэтом. А кем я стал?

— Строителем.

— А почему?

— Не знаю.

— Да потому, что строители теперь нужнее всех акробатов и поэтов, вместе взятых. Как можно строить социализм без строителей?

— Но мне очень нравится астрономия.

— Очень? Ну что ж, пожалуйста, увлекайся, ходи в кружки в свободное время. Но сердце, ум, силу души отдай главному делу — строительству. Поверь, это не только интересно — это надо. Я, может быть, не захвачу, но тебе-то уж, конечно, посчастливится: ты будешь строить прекрасные мраморные города с широкими проспектами, фонтанами и скверами. Ты будешь возводить великолепные башни из стали и бетона, к ним будут пришвартовываться невиданные быстроходные аэропланы. Гигантские плотины и гидроэлектрические станции, работающие на океанских приливах и отливах, разве это не потрясающе! А межконтинентальные туннели под Мировым океаном? Только нам, рабочему классу, под силу такие масштабы.

За какой-то час все звезды неба померкли перед яркими, захватывающими картинами земных дел. Павел поступил на строительный факультет.

Пять лет в институте — лекции, экзамены, зачеты. Отец читал курс «Гражданское строительство». Весной сорок первого он внезапно умер от кровоизлияния в мозг. Павел Сергеевич получил направление в Новосибирск — строить прекрасный мраморный город. Приехал в тот день, когда у призывных пунктов уже стояли длинные очереди. С утра хлестал дождь, днем похолодало, ударил град. Павел Сергеевич сутки не мог пробиться к начальнику стройуправления. Клава с трехмесячным Лешкой сидела на вокзале. Только на второй день получили они комнату в бараке в Кривощекове, на левом берегу Оби. Просился на фронт, забронировали, сказали, что здесь нужнее, назначили прорабом по эвакуированным заводам.

С осени стали прибывать станки, прессы, печи, двигатели.

Цехов не было. Оборудование расставляли на пустырях, строили дощатые сараи. Электрики волокли кабели, подключали, запускали — готово! Потом над гудящими станками возводили кирпичные стены, клали балки, крыли крышу. Станки один за другим на веревках перетаскивали на бетонные фундаменты, застилали земляной пол досками. Куда там до строительных норм и правил! Ни в одной книжке не найдешь таких способов строительства.

Поначалу Павел Сергеевич упирался, не принимал от бригадиров работу: брак, недоделки, бетон не тот, рыхлый, стены завалены, раствор жидковат, кладка сядет. Бегал с утра до вечера, ругался осипшим голосом, заставлял переделывать. Домой возвращался чуть живой, мокрый, холодный, с голодным блеском в воспаленных глазах. Приносил вязаночку обрезков на растопку. Лешка жестоко болел: ветрянка, диспепсия, коклюш. Клава выла по ночам: простудилась, маялась грудницей. Барак продувало, как шалаш, вязанки хватало на несколько часов: к утру в ведре намерзала корочка льда.

Павел Сергеевич не сдавался. Сроки заваливались. Его вызвал начальник управления.

— Ты почему срываешь сроки?

— Пусть делают как положено.

— Положено быстро, война не ждет.

— Значит, я мешаю. Отпустите на фронт.

— Нет, ты нужен здесь.

— Тогда не понимаю.

— Башкой работай, а не одним горлом. Жми на качество, но сроки не срывай.

— Значит, пропускать брак, закрывать глаза на недоделки?

— Без тебя будет еще хуже. Понял? Иди, работай. Еще раз сорвешь срок, отдам под суд.

Вернулся на участок, лег в теплушке на лавку, вперился в стенку: что делать, как быть? Вдруг слышит: тук-шарк, тук-шарк, — бригадир Кудрин, тихий, задумчивый мужичонка с деревяшкой под правым бедром, подковылял, встал над лавкой, хмыкнул.

— Ну че, паря, дособачился? Так-то. Ты б лучче, это, присмотрелся, кто у меня на лесах, кто на бетоне, кто на опалубке. Девки с бабами да пискуны-ремеслуха! Уже все посдавали для фронта, для победы: кто папаню, кто братаню, кто мужичка-кормильца, а кто и всех разом. А насчет того, что «надо», сколь помню себя, все «надо». А человек-то живой, не казенный. В окопе и то по рюмке водки дают. А тут не лучче. В обчем, присмотрись, паря, а то… хм… так казенной собакой и останешься на всю жисть.

Присмотрелся — к верно. Перестал драть горло, сам стал класть стены, разводить цемент, замешивать бетон: учить тощих неуклюжих подростков из «ремеслухи». И бригадиры подобрели, на сало с луком заприглашали. Это сало он приносил домой, подкармливал Клаву. И «ремеслуха» переменилась: ребятишки раздобыли где-то лошадь, привезли к бараку воз обрезков. Клава выменивала дровишки на молоко. Этим молоком и выходила она Лешку.

О мраморных городах пришлось на время забыть.

В сорок третьем, как он ни упирался, его перевели прорабом на строительство кирпичного завода. Он писал рапорт за рапортом, наконец разрешили уволиться.

Он переехал вместе с семьей еще дальше, в глубь Сибири. Здесь его назначили начальником городского управления «Тепловодоканализация» и дали квартиру. Потом управление перешло в трест «Теплогазосетьстрой». Сменилась вывеска, работа осталась та же.

Жизнь Павла Сергеевича резко делилась на две части: работа — нервная, грязная, изматывающая, и дом — ласковая жена, сын, тепло, спокойствие, радость. И как бы ни было тяжело на работе, он никогда не вносил эту тяжесть в дом, сбрасывал у порога, а дома был бодрым, веселым, щедрым на выдумки: то устроит с Лешкой кукольный театр — Клава хохочет до слез; то потащит всех в поход — искать золото и алмазы; то вдруг весь вечер читает стихи Лермонтова или сочиняет незатейливые сказки. Лешка слушает, разинув рот…

Нынче было особенно тяжело. Прижавшись лбом к холодной двери, он стоял, как больной, покачиваясь, не в силах поднять руки, чтобы вставить в замок ключ и повернуть. Внизу, в подъезде, раздались голоса, он встряхнулся, поправил пенсне, открыл дверь.

Из комнаты торопливо вышла Клава. Всю неделю она была холодна, держалась отчужденно, спала в Лешкиной комнате. Павел Сергеевич сразу заметил, что сегодня наступило потепление: глаза смотрели мягко, по-родному, чуть виновато. «Слава богу, — подумал он облегченно. — Хоть дома наладится».

— От Лешеньки письмо, — улыбаясь, сказала она. — У него все хорошо. Кушать будешь? Я твои голубцы сделала.

— О! Сегодня у нас двойной праздник. — Клава знала, что голубцы его любимое кушанье. Он притянул ее, погладил по щеке. — Даже тройной. Да?

Она засмеялась, похлопала ладошками по его груди.

— Читай письмо.

Он вошел в столовую, самую большую из трех комнат, в которой, кроме круглого стола на точеных, как кегли, ножках и потертого дерматинового дивана, располагался широченный, во всю стену шкаф, снизу доверху заставленный книгами.

Письмо белело тремя флажками на диване, как знаки перемирия, три ученических листка, исписанные Лешкиной рукой.


«Здравствуйте, дорогие мои папа и мама!

Вот когда началась настоящая работа. Мы все время движемся. Два раза переезжали на новые поляны. Сейчас остановились на такой ровной и большой, хоть гоняй футбол. Только нам не до футбола. Как здесь говорят, вкалываем от восхода до заката. Я все так же проверяю швы, а в промежутках расчищаю траншею от завалов, выправляю и драю кромки. Овладел «самым главным» инструментом — кувалдой. Гошка подучивает меня газовой сварке, раза три давал прихватывать стыки. Ничего парень, когда не пьет.

Я все думаю, как нам ускорить это дело. Все-таки ужасно много ручного труда, который способен превратить человека в обезьяну. Я драил, драил эти подлые кромки, разозлился и придумал приспособление: гнутая обойма с пазом, внутри куски старого наждачного круга, а сверху на обойме ручка, чтобы держать. Придумал, нарисовал и сам по вечерам сварил из обрезков трубы. Хорошая штука получилась — как шоркнешь, так сразу полкромки блестит. Чугреев посмотрел, похвалил, сказал, чтобы я подал рацпредложение!

Михаил Иванович совсем закрутился, и похудел, и почернел еще больше. Сам на трубоукладчике, и варит, и такелажит — все умеет, вот бы мне так! Обещал поучить ездить на «газике», но сейчас не до этого, я и не напоминаю. Мосин задал такой темп, что все в мыле, варит, как машина, и ничего ему больше не надо. Странный какой-то, угрюмый, ничем, кроме сварки, не интересуется. Я как-то взял и подсчитал, сколько ему предстоит сварить, если все его будущие швы вытянуть в одну линию. Задачка простая, шов четырехслойный, значит, длину окружности трубы надо умножить на четыре и еще на количество стыков. Получилось пятнадцать километров! Я поразился, сказал ему об этом, а он этак спокойно кивнул: «Сварим».

Недавно приезжал куратор Каллистова, Тимофей Васильевич, маленький, толстенький, как шарик, смешной такой, все с прибаутками. Облазил с Чугреевым все стыки, потом опрессовали плеть.

Я стоял у манометра, записывал показания. Течи не было. Закрыли процентовку. По этому поводу все крепко выпили.

Одно время мне было ужасно тяжело и тоскливо — не по работе, а так, по другой причине.

Думаю, что такое человек и вообще мы — люди. Яков считает, что так как наши предки — обезьяны и первобытники — не обладали подлостью, а мы обладаем, то подлость — это результат прогресса, накопление поколений. Дескать, подлость растет, развивается вместе с обществом, потому что она такая же вечная отличительная черта людей, как доброта, жестокость, глупость. Он все пытается наставить меня на «путь истинный», раскрыть глаза. А мне смешно, это его надо наставлять на путь истинный. Я ему говорю: «Вот у тебя будут дети. Ты как их будешь воспитывать, чтобы они выросли подлецами или хорошими людьми?» А он говорит: «Я вообще не буду их воспитывать. Пусть в них сохранится природное начало». — «Тогда они вырастут дикарями», — говорю я. «Ничего подобного. Я им буду давать задания по всем наукам. Они будут превосходно образованны и первобытно чисты и непосредственны». В общем, зарапортовался, но парень хороший. Все зовут его тунеядцем, а он вкалывает за двоих.

Соскучился без вас — жуть! Иногда так хочется посидеть на нашем стареньком диване, сразиться с тобой, папка, в шахматы или поиграть в мушкетеров, помнишь? Смешное было время. Я теперь уже взрослый…

Ну, пока. Николай едет в Лесиху, торопит. Крепко обнимаю,

ваш Алексей».

Он замер, устало улыбаясь, прислушался к звенящей пустоте внутри себя: ни мыслей, ни движений, как будто оцепенело все. И вдруг: «А шов-то четырехслойный…» Не переставая, мозг вел подспудную работу. «А шов-то четырехслойный…»

Он встал, на цыпочках подошел к шкафу, боязливо оглядываясь на дверь, словно собирался сделать нечто постыдное, вытащил небольшую книжицу — «Расчет на прочность сварных соединений». Раскрыл…

— Павлуша! — донеслось из кухни.

Он вздрогнул, торопливо сунул книгу на место…

Есть не хотелось, но, чтобы не обидеть Клаву, он принялся за голубцы. Ел, нахваливал, пытаясь шутливо комментировать Лешкино письмо, но вдруг словно замирал: «А шов-то четырехслойный!»

— Не нравишься ты мне сегодня, — сказала Клава. — У тебя такой усталый вид. Не заболел?

— Что ты, Клавчик? Здоров как бык. — «А шов-то четырехслойный».

— Чувствую, вымотался. Тебе обязательно надо отдохнуть. Знаешь, — она помолчала улыбаясь, — я отказалась от гарнитура. Жили двадцать лет и еще столько проживем. Не в гарнитурах счастье, правда? Возьми лучше путевку куда-нибудь.

Павел Сергеевич рассмеялся, выгреб из карманов пачки денег. Она всплеснула руками и потребовала, чтобы немедленно, завтра же брал отпуск и ехал отдыхать. Он только грустно улыбнулся, вздохнул: «Какой может быть отпуск!»

Клава заснула, как обычно легко и быстро, свернувшись мягким теплым калачиком. Павлу Сергеевичу не спалось. Он думал, глядя в серый потолок, и вспоминал сегодняшний разговор в обкоме с Кондратием Лукичом. И Каллистова — тот положил свою ручищу на плечо, по-дружески вроде бы, но как тяжела его рука… Уйти бы, уволиться, устал… Но трасса, трасса, трасса… Уйти можно только с треском, с позором. А что будет с Лешкой, с Клавой? Мгновенно все развалится, «все», державшееся на его авторитете честного, порядочного человека. «Значит, ты неправильно жил, значит, твоя мораль фальшива, оторвана от жизни и зиждется на песке». Может быть, они и не скажут так, но почувствуют, подумают. А это катастрофа…

Клава вздохнула во сне, пробормотала что-то, улыбаясь сонно и счастливо, как девочка. Его обожгло это ее ласковое прикосновение.

Осторожно, стараясь не разбудить жену, он встал, на цыпочках прошел в столовую. Взял с полки книгу «Расчет на прочность сварных соединений», нашел бумагу, карандаш, логарифмическую линейку. Часам к трем ночи работа была кончена. Он аккуратно переписал расчеты, засунул их в карман пиджака.


В десять часов утра состоялся сеанс радиосвязи с Чугреевым. Павел Сергеевич приказал срочно сварить два пробных стыка с четырехслойным и трехслойным швами, вырезать образцы для лабораторных испытаний и к обеденному поезду привезти на станцию. Чугреев по-военному ответил: «Есть!» Павел Сергеевич немедленно отправился на вокзал.

День был пасмурный, накрапывал дождь. Березняки, подернутые желтизной, резко выделялись среди темно-зеленых сосен. Картофельная ботва на огородах побурела, повяла; полег бурьян вдоль тропинки, пахло мокрой землей, грибами, прелыми листьями. Возле потемневшего от сырости недостроенного сруба стоял «газик», заляпанный грязью. Чугреев, не ожидавший ничего доброго от приезда начальства, хмуро предложил сесть в машину. С холодной решимостью Павел Сергеевич начал разговор.

— Ты заваливаешь график. Так дело не пойдет, Михаил Иванович, — он отчеканивал каждое слово, но, видя, что Чугреев сразу вскипел и вот-вот взорвется, заговорил мягче: — Не думай, я все понимаю — не идиот. Бригада трудится хорошо, больше из нее не выжмешь. Помочь я ничем пока не могу. Остается один путь… — Он вытащил расчеты, повертел их в руках, сообразил, что Чугрееву они ни к чему, сунул в карман. — Я проверил на прочность трехслойный шов — проходит. Эти расчеты пошлю в проектную организацию для обоснования, а пока давай журнал, напишу тебе распоряжение.

Чугреев торопливо, словно боясь, что начальник передумает, подал потертый, в масляных пятнах журнал учета работ.

— Но это еще не все, — сказал Павел Сергеевич, возвращая Чугрееву журнал. — При трехслойном шве шаг бригады увеличивается до пятисот метров в день. А сколько надо?

— Шестьсот.

— Сто метров за тобой. Трехслойный шов тоже имеет запас. Передай Мосину и другим, кроме моего сына, всех оформлю на временную работу к Каллистову, это сверх официального заработка. Ты меня понял?

Ссутулясь, Чугреев мрачно глядел в пол. Черные корявые пальцы его впились в колени, острые черные глаза то сужались, то расширялись, словно дышали. Плавно загнутый книзу нос, казалось, сливался с тонкими, плотно сжатыми губами.

— Что же ты молчишь, бригадир? — спросил Павел Сергеевич. — Да или нет?

— А если «нет»… — гнусавя сказал Чугреев, и трудно было понять, то ли он спрашивает, то ли отвечает.

— Если «нет»… — Павел Сергеевич нервно вздохнул. Никогда до сих пор он никого не запугивал и не подкупал. Он всегда просил, объяснял, убеждал, и люди делали. — Если «нет»… — повторил он и отвел глаза, — …горит твоя квартира…

Чугреев вздрогнул, на скулах обозначились белые пятна. Он стукнул кулаком по баранке.

— Три года осталось до пенсии!

— Не горячись. Мне двенадцать, но я не стучу кулаками.

— Так какого…

— А вот какого! — перебил его Павел Сергеевич. — Наверно, там тоже думали головой, не дурнее нас с тобой. Надо, значит, надо! Кровь из носа, а сделай, значит, действительно надо.

Павел Сергеевич посмотрел на часы.

— Ну, мне пора. Потолкуй с людьми, они поймут. Давай образцы.

Чугреев протянул ему два скрученных проволокой куска трубы, крякнул, почесал кулаком нос:

— Двадцать пять стыков в день — обалдеть можно!

— Нажимай на сварку и монтаж. Засыпку траншеи сделаем потом. Ну, по рукам?

Чугреев нехотя подал руку.

5

Лобовое стекло покрылось мелкими каплями дождя, стало рябым, мутным. Чугреев включил стеклоочистители. Резиновые «дворники» скрипуче зашаркали по стеклу, размазывая и постепенно сгоняя грязь. Слева, спускаясь в низину, тянулась бурая труба газопровода. Справа, то придвигаясь, то отдаляясь, проплывала черная стена мокрого леса.

«Газик» полз юзом, мотался из стороны в сторону, соскальзывал в ямы, залитые водой.

Чугреев управлял машинально, перебирая в уме разговор с Ерошевым и кляня себя, что не поспорил, сломался от первого нажима. Приходили слова — злые, хлесткие, правильные, — но поздно. Теперь надо было думать, как все это организовать.

Он предугадывал, что скажет Мосин, как упрется вначале, но твердо знал, на чем надо сыграть, чтобы он покорился. Знал он и то, как «прочно, наглухо» заставить молчать Вальку. Остальные его не беспокоили. Все заранее предвидел и знал Чугреев, и так ему было противно — и от этого знания, и от того, что предстояло совершить, что он тихо матерился сквозь зубы.

Он бросил «газик» на поляне, пошел к траншее, ступая по выдавленному в земле браслету — отпечаткам гусеницы. Ободранные и пригнутые березки, так и не оправившись, завяли и, тронутые желтизной, выделялись на ярко-зеленой мокрой траве.

Два трубоукладчика — на одном Пекуньков, на другом Родион Фадеевич — перевозили на весу секцию: две трубы, сваренные встык. Перебинтованная бумажной изоляцией, она прогибалась под собственным весом, покачивалась и напоминала кусок толстенного кабеля. Яков бегал вдоль траншеи, выравнивал лежаки-бревна, на которые уляжется секция. Возле соседней секции тарахтел САК. Мосин варил, укрывшись под брезентовым пологом. Внутренность палатки освещалась синим яростным светом, черная сутулая тень трепыхалась в голубом дыму на поверхности брезента.

Чугреев свистнул, подергал сварочный провод. Треск оборвался. Мосин выглянул наружу, уставился на бригадира красными усталыми глазами.

— Вылазь, покурим, разговор есть, — сказал Чугреев, доставая папиросы.

Мосин вылез со своими «гвоздиками», сунул рукавицы за пояс, торопливо прикурил.

— Есть распоряжение, — Чугреев раскрыл журнал, ткнул пальцем, — вот. С этого дня будешь гнать трехслойный шов. Ерошев там вроде рассчитывал, проходит с запасом.

Мосин вытер рубахой слезящиеся глаза, долго читал распоряжение, поскреб в затылке.

— Та-ак, — протянул он наконец, возвращая Чугрееву журнал. — А эти, — кивнул на Вальку и Лешку, возившихся у соседнего стыка, — как?

— Никак. Вот, — Чугреев тряхнул журналом, — прочитают, распишутся. Их дело такое.

— Ладнысь. — Мосин выплюнул окурок, подтянул штаны, собрался было юркнуть под полог, но Чугреев цапнул его за руку:

— Постой, разговор не кончен. — Он взял его за отвороты рубахи, притянул поближе, заговорил, понизив голос: — При трехслойном шве ты будешь выгонять двадцать стыков в день. Так? — Мосин закатил один глаз, подумал, кивнул. Чугреев глянул через плечо туда-сюда, не столько боясь кого-то, сколько давая понять Мосину, что разговор сугубо между ними. — Надо, слышь, двадцать пять выгонять.

— Кто сказал? — быстро спросил Мосин.

— Я сказал, — помедлив, с упором на «я» ответил Чугреев.

Мосин отодвинулся от него с болезненной гримасой.

— Двадцать пять не выйдет.

— Увеличишь силу тока.

— Шов зарежу.

— Не зарежешь. Трехслойный с запасом.

Мосин потряс головой.

— Бесполезно, бригадир.

Чугреев смотрел на него со снисходительной усмешкой, как режиссер на посредственного актера, наперед зная все его реплики, жесты и интонации.

— Скажи, кто тебя устроил на трассу?

Мосин нетерпеливо поежился, карие круглые глаза его побегали и уперлись в землю.

— Бесполезно.

— Чего ты упираешься, дурень? Грошей заколотишь полный сундук.

— На хрена мне такие гроши? Шо я, шубу коверкотовую пошью? Корочки лакированные? — Он растопырил свои короткие мозолистые пальцы: — Знаешь, сколь через них прошло? — Заговорил с придыханием, шепеляво: — На гроши он хотел меня взять. Я с этим делом завязал. Понял?

Чугреев смерил его грозным взглядом:

— Да ты не шепелявь, нормально говори. — И, видя, как Мосин начал нервно поводить плечами и примаргивать, спокойно сказал: — Тебе нужна бумага, характеристика. Без нее в город не пустят, так? А мне надо двадцать пять стыков в день. Баш на баш. Понял? Мое слово — железо. Вот так!


За этот месяц Лешка исстрадался вконец, не мог заниматься, плохо спал, его все время тянуло к Вальке, но, когда она была рядом, смущался и немел. Валька держалась как ни в чем не бывало, подшучивала над его хмуростью, поддразнивала. Просвечивая стыки или проявляя пленки, беззаботно напевала модные песенки, смеялась ни с того ни с сего, ей нравилось быть любимой без обязанностей.

День летел за днем — в звоне и грохоте, в реве машин, в медленном упорном движении вперед, вдоль непрерывно наращиваемой стальной трубы, а Лешка все откладывал, переносил со дня на день решительный разговор с Валькой, томился невысказанным чувством и клялся по ночам, что завтра ей все скажет. Однажды он случайно заглянул в зеркало и не узнал себя: осунувшееся лицо с длинным носом, запавшие глаза, как-то по-нудному тоскливо поджатый рот и волосы, посеревшие от грязи, нестриженые, слипшиеся просаленными прядями. Он в тот же вечер поехал с рыжим в Лесиху, оттерся, отпарился в бане, вернулся посвежевшим, обновленным. Впервые за все время своей работы на трассе он написал домой письмо. Стал снова весел и разговорчив. Валька поглядывала на него с интересом. Он преодолел слабость, но преодолеть чувство не мог.

Снова наступила ночь, когда он поклялся, что завтра скажет ей все.

Холодное, неуютное утро выползало на поляну густым белесым туманом. Небо казалось мутной, засвеченной пленкой. Не то сыпался мелкий дождь, не то туман разносило ветром в пыль. Лешка не побежал на речку — попрыгал на поляне.

До обеда Мосин выгнал десять стыков — рекорд за неделю. Чтобы не терять времени, обедали попеременке: пока Мосин ел, Гошка гнал его шов, Чугреев прихватывал стыки вместо Гошки.

После обеда притарахтел третий трубоукладчик, привез четырех мужичков, которые раскладывали трубы для следующего шага. Чугреев забегал. Якова и рыжего Николая отдал в помощь Гошке, мужичков разделил поровну: двоих послал разводить котел с битумной мастикой — изолировать сваренные стыки, двоих поставил на такелаж к Пекунькову и Родиону Фадеевичу, — опускать плеть в траншею. Сам сел на бульдозер, перетащил САК к следующей плети.

Вальке нездоровилось. Лешка один просветил все десять стыков, умаялся. Вспомнил, как она говорила: «Самая противная часть нашей работы — проявлять пленки. Сидишь в темноте, как истукан, глаза портишь — тоска! Я люблю разнообразие…» Решил сделать ей приятный сюрприз: проявить пленки. Закрылся в фотоотсеке, только разошелся, пришла Валька: «Проявляешь? Ну-ка, давай глянем. Что-то много Мосин сегодня наворочал».

Когда пленки подсохли, Валька включила экран.

— Что такое?! — воскликнула она.

Лешка увидел шов, весь в крапинках, пятнах и полосках, с расплывающимися краями, шов казался рябым и мохнатым.

— Это же брак! — Валька вытащила пленку, вставила другую. — Опять брак! — Торопливо проверила остальные. — Да он что, сбесился, что ли? Целую плеть зарезал!

Собрав все пленки, она выбежала из лаборатории. Под навесом Чугреев просмотрел пленки на свет, отложил два снимка.

— Не горячись, Валя, — сказал он, хмурясь. — Швы неважные, согласен, но не безнадежные. Эти, — показал на отложенные пленки, — конечно, придется переделать. А остальные, честное слово, сойдут.

— Не сойдут, Михаил Иванович. Чистейший брак. Я не могу такие пропустить, — волновалась Валька.

— Если очень сильно придираться…

С папиросой в зубах подкатился Мосин.

— Зачем звала?

Валька протянула ему пленки.

— Полюбуйся на картинки.

Мосин угрюмо глянул на нее, покосился на Лешку, взял один снимок, повертел его так-этак и швырнул на стол.

— Не мои снимки.

— Как то есть не твои? А чьи же? — возмутилась Валька.

— Поддельные.

— Поддельные?! — Валька дернула его за рукав. — Ты что говоришь, соображаешь круглой своей башкой? — повернулась к Чугрееву: — Ну как ему не стыдно!

Она расплакалась, отошла к печке. Чугреев махнул Мосину, чтобы тот шел, тронул Вальку за плечо:

— Валюша, успокойся. Чего из-за пустяков нервничать. Всякое бывает. Режим сварки не тот выбрал, вот и поехало. Я с ним потолкую…

— Да я же наряды подписала! — выкрикнула она сквозь слезы.

— Ну и что? Подумаешь, трагедия. Исправим.

— Нет, я так не могу, — она вытерла слезы, сказала умоляюще: — Михаил Иванович, прошу вас, дайте радиограмму об аннулировании нарядов.

— Что? Аннулировать наряды? — Лицо его затвердело. — Не могу.

— Это недопустимый брак.

— А я тебе говорю, не мо-гу. Рация испортилась, лампы сгорели, — сказал он холодно.

— Тогда я пойду в деревню, дам телеграмму.

— Ну, как знаешь, — он безнадежно махнул рукой. — Только учти: швы можно исправить, а репутацию — трудновато.

Перед уходом в деревню Валька подозвала Лешку, наказала:

— Вернусь поздно. Постарайся проверить остальные стыки. — И, закусив губы, помолчала, о чем-то думая. — Не нравится мне эта филармония…

— Валя… — он опустил глаза, порыл ботинком землю, отрывисто вздохнул. — Я хочу сказать тебе одну штуку. Знаешь…

Она догадалась, быстро, мягко сказала:

— Не надо, Лешенька, не надо, милый. Пусть все будет по-прежнему. Ну, можешь ты это сделать для меня?

Он кивнул. Они молча прошли через поляну. Лешка справился со смущением, стало легко, светло, радостно на душе, как будто Валька вытащила его из петли, уже задыхавшегося, терявшего сознание. Теперь он испытывал к ней теплую признательность, ему хотелось сказать что-то нежное, возвышенное или просто погладить руку.

Он притронулся к ее руке:

— Валя, у тебя могут быть неприятности из-за этих швов?

Она горестно вздохнула.

— Огромные, — и, сложив пальцы решеткой, добавила: — Вот такие. Понял?

Когда Валька ушла, он зарядил кассету, перетащил к трубам контейнер. Только опоясал кассетой первый шов, из-под полога вылез Мосин.

— Паря, подь-ка сюда.

— Что, электродов принести?

— Повари, пока отлучусь.

Лешка просиял:

— Доверяете?

— Второй слой можно. Электрод не дергай, и дело пойдет.

Лешка залез под полог. Щиток сразу съехал на нос, пришлось перестегнуть ремешок.

Вот он, шов, чешуйчатый, вороненый, змеей обвился вокруг стыка. Поверх него, заполнив ложбинку, пойдет второй шов…

Лешка высек дугу. Сквозь темное стекло яркий огонек казался маленьким солнцем. Видно было, как светлел и плавился металл. Главное — держать зазор и равномерно тянуть электрод. Нужна твердая рука, особенно кисть. У Мосина железная хватка. И острый глаз. А с точки зрения физики все просто: разность потенциалов, «плюс-минус», мощный источник тока, и вот она — дуга. Тьфу, черт! Опять натекла «блямба»…

Снаружи раздался свист. Лешка вылез из-под полога, как из парной, потный, красный, дрожащий.

— Поработал? — От Мосина сильно пахло водкой.

— Да-а… — Лешка разминал затекшую руку. — Я, наверное, напортачил…

— Сойдет. Теперь иди забавляйся, — Мосин усмехнулся и юркнул под полог.

До конца дня Мосин выгнал еще двенадцать стыков. Просвечивая швы, Лешка все поглядывал на него и поражался той перемене, которая произошла с ним. Еще вчера Мосин работал со злой напористостью, осатанело, хлестким матом подгоняя идущего впереди Гошку, сегодня он как-то обмяк, как бы раскис, часто вылезал из-под полога, курил, бегал куда-то, а возвращаясь, подмигивал мутными глазами. Но самое поразительное, чего никак не мог уразуметь Лешка, почему вдруг стыки пошли значительно быстрее.


Ночью хлынул проливной дождь, будто тысячи сказочных злых барабанщиков беспорядочно заколотили по крыше и стенам вагончика. Под полом по-мышиному шуршал ветер. Шумел лес. Ветка лиственницы черной лохматой птицей билась в окно. От стены сквозило сырым холодом погреба.

Лешку знобило. Он укрылся с головой, высунул только нос.

Снова и снова, как один и тот же фильм, раскручивался в памяти прожитый день. С каждым оборотом фильм насыщался мельчайшими подробностями, становился сочным и осязаемым, как сама реальность.

Вот просека, вспаханная и умятая стальными гусеницами. Матово блестят комья вывороченного перегноя, перемешанные с мокрой травой. Вот трубы, состыкованные в секции, двухсотметровой плетью разлеглись на дне траншеи. Вот тонкие длинные полосы тумана повисли, как занавесы из тополиного пуха. Вот сизый дымок над потемневшим от сырости навесом выползал из ржавой трубы и плавной струей опускался к земле. А вот Чугреев: «Чтобы сделать «нитку» в срок, надо варить по двадцать пять стыков в день. Вчера мы выдали двадцать два», — сказал он за завтраком, многозначительно поглядев на Мосина. Мосин промолчал. Ежовая щетина на его скулах шевелилась и поблескивала сталью седины. «Куда он деньги будет девать?» — хохотнул рыжий Николай. Ему никто не ответил.

«Конечно, конечно, — лихорадочно думал Лешка, — Мосин рвач и халтурщик, воспользовался моментом, нагло гонит брак. Ему наплевать на все и на всех. Снимут Чугреева, посадят Вальку, ему начхать, лишь бы побольше нахапать денег. А Чугреев-то? Такой вроде опытный волк, не видит, что творится под самым носом. Но ничего, утром все узнают правду. Он не даст Вальку в обиду…»

К утру дождь кончился. Низкие тучи цеплялись за острые верхушки сосен; сосны раскачивались, скрипели. Осыпаясь, шумел березнячок. Дымчатыми драконами ползли по земле клочья тумана.

Лешка чуть не проспал. Когда он выскользнул из вагончика, над навесом вился дымок — Зинка гремела кастрюлями. Значит, вот-вот она ударит в рельс. Лешка юркнул между вагончиками, кинулся через поляну к САКу. Все было продумано. Он вывернул регулировочную иглу карбюратора, на ее место спичкой приколол тетрадный лист, на нем было написано:

«Иглу вывернул я. Не отдам, пока Мосин при всех не поклянется, что прекратит халтуру. Алексей».

Зинка хлобыстнула прутом по рельсу. «Бэмз! бэмз! бэмз!» — понесся над поляной стальной звон.

Перепрыгивая через трубы, скользя на мокрой траве, Лешка бросился в кусты. Возле малорослой сосенки присел на корточки, вырезал перочинным ножом кусок дерна, кинул в яму иглу, прикрыл: ищейка не найдет. Согнувшись, перебежал в березнячок, притаился, покусывая травинки.

Из вагончиков полезли рабочие и разбрелись по ближайшим кустам. Поеживаясь от утреннего холода, растирая через рубаху круглую грудь, Мосин побежал к САКу. Спрятался за кожухом, постоял, сколько надо, потряс штанами. Настроив двигатель, взялся за заводную ручку — раз, два, три, четыре!

Лешка давился от нервного смеха.

Раз, два, три, четыре! Двигатель чавкал, глухо похлопывали клапана. Мосин откинул боковую крышку, сунулся всем корпусом к карбюратору, замер, оттопырив широкий зад. Лешка видел, как он сорвал бумагу, стиснул в кулаке и покатился к бригадирскому вагончику.

На барабанный стук в дверь высунулся полуголый взъерошенный Чугреев. Протирая глаза, долго разглядывал тетрадный листок. Мосин поносил Лешку на всю поляну. Чугреев скрылся в вагончике. На шум сбежались рабочие.

От предстоящей схватки у Лешки захватило дух. Такое ощущение было однажды, когда он прыгал с парашютной вышки в городском парке.

Из вагончика выскочил Чугреев, Мосин повел его к САКу. За ним потянулись остальные. Жестикулируя и обильно пересыпая свои объяснения тяжелыми, как оплеухи, словесами, Мосин показывал Чугрееву, как он обнаружил листок.

На поляну выбежала Валька. Лешка поднялся во весь рост, вышел из-за кустов.

— Вот он! — крикнул Яков.

Все повернулись, затихли.

Лешка медленно подходил к САКу, шаги его невольно становились все короче, ноги плохо сгибались, словно загустела «смазка» в коленных суставах.

Мосин раздвинул толпу, закачался навстречу Лешке. Чугреев схватил его за плечо:

— Стой! Спокойно!

Мосин зарычал, но подчинился. Чугреев выдвинулся вперед.

— В чем дело, Алексей? Что за демонстрации?

— Он халтурщик… Гонит брак, чтобы побольше заработать… — Лешка говорил и не слышал своего голоса. Ему казалось, что он шепчет, язык еле ворочался.

Мосин дернулся, Чугреев оттеснил его плечом.

— Спокойно! Ты, Алексей, в своем уме? Мосин — сварщик-паспортист.

— Он халтурщик и рвач! — Лешка справился с дрожью, заговорил звонче. — Целая плеть — брак. Пусть перед всеми поклянется, тогда отдам иглу.

— Знаешь, Алексей, тут тебе не пионерский сбор. Отдавай иглу и не мешай людям работать. Тоже мне умник! Не все в жизни по инструкциям. Ясно? — Он обернулся к Вальке: — Верно я говорю? Валентина!

Валька вздрогнула, растерянно замотала головой. Глаза ее вдруг расширились от страха, она пронзительно крикнула.

В тот же миг Лешка увидел перед собой круглые ржавые глаза, черную косую щель улыбки.

Снизу чугунной своей ладонью Мосин двинул Лешку в лицо.

Весь мир, как показалось Лешке, вспыхнул, треснул, захрустел и кувыркнулся в темноту…

Очнулся Лешка на полке Митрича. Кто-то прикладывал к лицу мокрую тряпку, кто-то расстегивал куртку, чьи-то холодные руки трогали лоб. Ему казалось, что он, лежа, качается на качелях, только качели какие-то странные: не вперед-назад, а с боку на бок. Над ним тихо разговаривали.

— Николай, сейчас же езжай в Лесиху, постарайся найти иглу или целиком карбюратор. Проследи, чтобы Мосин не загулял. Ясно?

— Ясно.

— Вот беда-то. Скорей бы хоть в себя приходил.

— Получил урок номер два. Перешел на третий курс…

— Замолчи, Яков. Выйди отсюда!

— Вечно вы зажимаете…

— Ну… Трепач! Валя, временно оставим хлопца здесь, последишь за ним. А ты, Митрич, переходи во второй зеленый, там места есть.

Лешка сбросил с лица тряпку, приподнял голову.

— Лежи, лежи! — придержала его Валька. — Тебе нужен полный покой.

— А то голова всю жизнь будет болеть, — добавил Чугреев.

— Сейчас сильно болит? — спросила Валька.

— Немножко. А где Мосин?

— Ушел в деревню, — ответил Чугреев. — Вот видишь, Алексей, как все глупо получилось. Ты пострадал, Мосин обиделся. И все дело встало. Ну ладно, отдыхай, потом потолкуем.


Сумеречный промозглый день угасал с самого утра. Небо было беспросветно-серым, монотонным, тоскливым, как старое суконное одеяло Митрича. Мокрые березы раскачивали голыми макушками, снизу еще держались листья. От потемневших сосен веяло сыростью и холодом. Тускло поблескивали матово-белые, отмытые дождем гусеницы трубоукладчиков. Черные стрелы с повисшими на стропах крюками нелепо торчали в стороны. Длинная в ржавых пятнах плеть вытянулась на краю траншеи — холодная и скользкая, как змея.

Лешка сидел на ступеньках, в вагончике переодевалась Валька. Днем заходил Чугреев, веселый, возбужденный, пригласил ее на день рождения. Подсел к Лешке, шутливо потаскал за ухо, пощелкал по носу:

— Лежишь, герой? Лежи. Ты сегодня контуженый, тебя не приглашаю.

Руки его пахли соляркой.

— Сколько вам исполнилось, Михаил Иванович? — полюбопытствовал Лешка.

— Пятьдесят два. По секрету. Ладно?

Лешка улыбнулся:

— Никому не говорить?

— Тс-с. Военная тайна.

Теперь Валька наряжалась.

— Как дела, мальчик? — Валька стояла в дверном проеме, расфуфыренная и надушенная.

Лешка встал, чтобы пропустить ее, прижался спиной к косяку.

— Останься, Валя…

— Ты ревнуешь?

— Нет, Валя, останься…

— Упрямый мальчишка. — Она чмокнула его в щеку. — Пока!

Ему стало не по себе, от обиды засвербило в горле, зачесались глаза. «Как будто ничего не произошло, — с тоской думал он, лежа на полке. — Странно ведет себя Чугреев: считает, что швы хорошие. Зачем тогда составляли инструкцию? Зачем вообще проверять швы? Они, видимо, привыкли халтурить: что Мосин, что рыжий, что Гошка. А Чугреев ничего не может с ними поделать, тоже мне бригадир».

Он поднялся, походил из угла в угол, присел на ступеньку. В вагончике рядом начали пошумливать. До Лешки доносились возбужденные голоса, хохот, треньканье гитары. Окна засветились желтоватым мутным огнем. Зажгли лампу.

Вдруг с треском распахнулась дверь, в светлом проеме между косяками закачалась долговязая фигура Якова. Он громыхнул по ступенькам, побрел к первому зеленому.

У подножки вагончика он остановился, тупо уставился на Лешку.

— Старик?! — пробормотал он удивленно-восторженно и полез на ступеньки.

Лешка подвинулся. Яков плюхнулся рядом, облапил за плечи.

— Старик! Тебя люди ждут, массы требуют. На выход!

Лешка поежился.

— Зачем?

Цепляясь за Лешку, Яков сполз со ступенек.

— Пошли! Мосин зовет.

— Не пойду. Если надо, пусть сам приходит. Я ему скажу, что он подлец и негодяй. Иглу я не отдам, пока не поклянется при всех. Так можешь и передать.

Якова качало. Держась за Лешкино колено, он пьяно, широко улыбался и кивал головой:

— Подлец и… и негодяй. Согласен. Но я боюсь. Он сразу лупит в рыло… Мое рыло боится. Оно не хочет, чтобы его лупили. — Он потянул Лешку за штаны. — Пошли. Просто так. Выпьем на пару за именинничка. А хитрый старпер! Начальницу твою решил обженить. Знаешь, как? — шлепнул двумя пальцами по ладони. — Понял? Такова жизнь…

— Врешь! — Лешка схватил Якова за грудки. — Врешь, подлец!

Яков опешил, вытаращил глаза, дернулся в страхе из Леш-киных рук.

— Т-ты что? Опупел?

— Не болтай!

— Я не болтаю. Вот тут уж я не болтаю, — он высвободился, качнулся из стороны в сторону. — Пошли, докажу. Она в коричневом, — донесся его шепот из темноты.

— Не трепись! Она в третьем зеленом, вместе со всеми, — крикнул Лешка поднимаясь.

— Хе-хе! Ты не знаешь, что такое Чугреев и что такое Валька. О Чугрееве помолчим, он все окрестные деревни объездил, невесту выбирал. А Валька мается, замуж хочет.

Яков появился перед освещенным окном вагончика, приподнялся на цыпочках, заглянул поверх занавески.

— Тс-с, тут они…

Лешка подбежал к окну, оттолкнул Якова.

— Не смей! Это подло, подглядывать за людьми.

— Подумаешь! — Яков хрипло засмеялся. — Такова жизнь… Чи за утьми, чи за гусьми, за лебедями, — затянул он и поплелся в третий зеленый.

Преодолевая дрожь и соблазн потихоньку заглянуть в окно, Лешка вернулся на ступеньки первого зеленого. Уронил голову на колени, замер. Капли дождя собирались в его шевелюре и щекочущими струйками скатывались за воротник.

Из третьего зеленого, как из дребезжащего динамика, загремела песня:

«Ревела буря, дождь шумел, во мраке молнии сверкали…»

Лешке вдруг почудилось, будто рядом с ним кто-то дышит и посапывает. Он вскинул голову и оцепенел: покачиваясь, с безобразно-кривой улыбкой на темном лице, к нему склонился Мосин.

— Держи! — прохрипел он и сунул Лешке кружку. — Давай дернем… Ну… Зуб имеешь? Ага. Верно. — Вздрогнув всем телом, он шумно выдохнул, прислонился к ступенькам.

Лешка отодвинулся, поставил кружку на порог.

— Я б щас морду ему набил, — сказал Мосин, мотнув головой куда-то в сторону. — Ага, гони, говорит, шов, а то бумагу не дам. Я говорю: бесполезно. Гони, говорит, а то еще на рога схлопочешь. Ну, раз так — на! Я и так могу и этак. На! Падла, тварина тупоносая! Мне в город надо. Душу точит. Деньги ей посылаю, шикалат, пряники, а она пьет, на толкучке валяется. С войны приучилась, с батиной похоронки. Слышь, — он повернул к Лешке мокрое лицо, глаза его, вдруг ставшие огромными, сверкали и вздрагивали. — Слышь, — повторил он глухо, но ему снова перехватило горло. Он сморгнул слезы. Покрякал. — Сказывали, будто лечат теперь таких? Слыхал?

Лешка, съежившийся, завороженно слушавший его, мотнул головой:

— Не знаю. Вы про кого говорите?

— Ага. Мамка моя, старушка. — Мосин скрипнул зубами, стиснул рукою глаза.

Лешке стало не по себе. Ему всегда казалось, что всему можно помочь, все можно преодолеть и исправить, если очень сильно захотеть. Впервые он подумал, что, может быть, и он не властен над своей судьбой, что, может быть, и его, как фигурку из пластилина, лепят чьи-то злые и твердые руки. Мысль эта была настолько тягостна, противна и неприемлема, так все затопорщилось в нем и возмутилось, что он прогнал ее. «Нет, — твердо решил он, — не судьба делает человека, а человек делает свою судьбу».

Ему вдруг показалось, что Мосин специально прикинулся таким несчастным, чтобы разжалобить его и выманить иглу.

— Почему вы не возьмете мать к себе? — спросил он строго.

Мосин высморкался, утерся рукавом.

— Не хочет. У ней там домик, привыкла. Меня ждет, отца ждет.

Мосин умолк. Покачиваясь, он переступал с ноги на ногу, нервно поводил плечами. Ярким желтым пятном светилось в темноте окошко, задернутое занавеской. Попадая в полосу света, тонкими скользящими нитями блестел дождь. Из третьего зеленого доносились возбужденные голоса: о чем-то спорили, пели, кричали. Где-то дальше, во мраке, вдруг вспыхнула косая полоска, распахнулась дверь. Накинув на голову платок, Зинка перебежала в третий зеленый. Шум оборвался. Вскоре из вагончика вывалился Гошка. Зинка подталкивала его в спину. Ночь, дождь, ему нипочем — он рванул струны гитары, заорал высоким взвизгивающим голосом:

Мама! Я сварщика люблю.

Мама! Я за сварщика пойду.

Сварщик пламень зажигает,

Много денег зашибает,

Вот за это я его люблю.

Зинка вырвала у него гитару, наддала коленкой под зад. С хохотом, кривляясь, он убежал в свой вагончик.

Мосин нашарил на пороге кружку, протянул Лешке:

— Давай, как мужики. Я тебя понял, ты меня понял. Выпьем и крякнем.

— Не хочу, — Лешка снова поставил кружку на порог. — Так, значит, Чугреев заставил вас гнать брак?

Мосин посмотрел на него дикими, непонимающими глазами, подумал, тряхнул головой:

— Он, падла.

«Ага! Вот тут-то и попался! — подумал Лешка. — Чугреев не мог отдать такого приказа».

— А вы, что же, своей воли не имеете? Вам скажут «убей», вы пойдете убивать?

— Не. Я не «мокрушник», я вор.

— Я не об этом.

— Понял тебя. Ага. Меня в твои годы валенком с песком лупили. Чтоб заложил других. Кровью прудил — молчал. Думал, воровской закон — железо. Потом узнал, как продавали и перепродавали. Понял? Каждый за себя держится, каждый за себя отвечает.

— А если газопровод взорвется, кто будет отвечать?

— А кто приказал, тот и в ответе.

Лешка задрожал от возмущения, ему казалось, что он правильно раскусил Мосина, и теперь остается припереть его к стенке.

— Значит, одним халтурные денежки, а другим тюрьма? Я вас понял. Иглу не отдам, и не надейтесь.

Мосин жарко задышал, откачнулся от ступенек, но, видно овладев собой, плюнул:

— Эх, ты, гнида! Прокурор!

Он ушел, бормоча ругательства. Лешка торжествовал. Ему казалось, что он здорово отбрил хитрого рвача.

Дождь усилился, стало холодно. Лешка не спускал глаз с желтого бригадирского окошка, там, за занавеской, скрывалась тайна, которая жгла и мучила его сердце.

Закуска на тарелочках, вино в графинчике похоже на брусничный сок. В черном костюме, как новеньком из-за редкой носки, в белоснежной рубашке, при галстуке, Чугреев стоял в простенке у окна. На лацканах посверкивали ордена и медали. Валька сидела за столом у патефона, разбирала пластинки.

Нет, нет, нет, нет,

Нет, не забудет солдат… —

пел знакомый хрипловатый голос. Валька то и дело что-нибудь поправляла — то юбку, то кофточку, то прическу — и при этом краснела, чувствуя на себе пристальный взгляд Чугреева. Смущение свое она пыталась заговорить.

— Когда-то ужасно любила Шульженко. В техникуме, помню, с утра до вечера крутили. Знаете? — Она запела, подражая певице: — «Не надо, не надо, не надо. Возвращаться к прошлому не надо…» Господи, пролетело столько лет! Все хорошо, пока не думаешь об этом.

— А ты не думай.

— Да, хорошо вам говорить «не думай», у вас воля железная: приказали себе не думать, и порядок. А я слабачка.

Чугреев загасил окурок, снял пиджак, дружно звякнули медали.

— Хочешь потанцевать?

Валька мотнула головой, надув губы, отвернулась.

— Телеграмму я, между прочим, не отправила. Вас это в основном волновало? — сказала она ядовитым голосом.

Чугреев улыбнулся.

— Мне твоя телеграмма до лампочки. Ерошев просто не принял бы ее во внимание. Тут другое дело…

— Вы испугались Мосина, вот в чем дело, — усмехнулась Валька. — Все перед ним дрожат. Один Лешка молодец: вылепил все прямо в шары. А вы, мужчины, позорно прижали хвосты.

Чугреев захохотал:

— Прижали хвосты! Чудачка. Как же я могу поднимать хвост, когда я самолично приказал ему гнать шов?

Валька сощурилась:

— Вы? Приказали?

— Да, я приказал. А мне приказал Ерошев. Ясно?

— Но… — пробормотала она растерянно, — как же так? Мне-то что делать?

Посмеиваясь, Чугреев завел «Темную ночь».

— Как принимать швы? — озабоченно спросила Валька. — Почему Ерошев ничего не сказал?

Чугреев сморщился, потер кулаком нос.

— Давай сегодня не будем об этом. Я как-никак именинник. Пошли танцевать, а то пластинка кончится.

Он взял ее за плечи, потянул из-за стола. Она захныкала, полушутя-полусерьезно заупиралась, как капризный ребенок. Сильным рывком он поднял ее, прижал к себе, стиснул в объятиях. Она ахнула, обхватила его за шею, прижалась лицом к плечу.

6

Первые сутки ускоренного монтажа дали рекордную цифру: двадцать два стыка. С трепетом, как во время войны следил за продвижением линии фронта, Павел Сергеевич передвинул флажок по карте на 528 метров. Вторые сутки принесли сенсацию — 600 метров! Темп набран, сто метров взяты! Он лихорадочно потирал руки, то и дело поправляя сползающее пенсне, похаживал вокруг карты, но, как ни старался уговорить себя, что дело пошло и все уладится, умнется, утрясется, на душе у него скреблись кошки. Уж кто-кто, а он-то хорошо знал, каким единственным путем взяты эти лишние сто метров в день.

В своих производственных делах Павел Сергеевич не был святым. Если бы он постарался, то вспомнил бы кое-какие случаи, о которых старался не думать. Не раз и не два под давлением бригадиров приходилось ему оттягивать до первых холодов земляные работы, чтобы люди получили зимний коэффициент к зарплате. Не раз и не два подписывал он приказы о премиях за отличное качество, хотя до отличного было еще слишком далеко. Подписывал, чтобы как-то подбодрить, не растерять кадры. Бывали и другие грешки: «жонглировал» заказами и бригадами, выполнял одну работу за счет другой, отступал по мелочам от проектов, самовольно упрощал конструкции и заменял материалы. Но все это были детские шалости по сравнению со «ста метрами в день». Он знал, что ему грозит, если на этом участке газопровода появится свищ, и все же ринулся в эту рискованную затею, интуитивно чувствуя, что труба выдержит. Угрызения совести да и опыт требовали точной инженерной проверки трехслойного шва и строгого оформления обосновывающих документов. Поэтому первым делом Павел Сергеевич позаботился о лабораторных испытаниях на прочность двух пробных стыков, сваренных Мосиным на трассе. Трехслойный шов по механическим свойствам мало отличался от четырехслойного. Предварительные расчеты, проделанные им той ночью, подтвердились. Он тотчас же отправил пространную телеграмму в проектную организацию, написал письмо Каллистову, а копии разослал в трест и в главк. Он как бы сматывал с себя паутину, которой опутался накануне. Совесть его постепенно очищалась и очистилась бы совсем, если бы не одно обстоятельство, которое в спешке он чуть было не упустил. Трехслойный шов, так успешно выдержавший испытания, был сварен до разговора с Чугреевым. Шов после разговора — это уже совсем другой шов. Нервы Павла Сергеевича снова натянулись. Надо было немедленно испытать реальный трехслойный шов. День и ночь до следующего сеанса связи превратились для него в муку. За сутки он выкурил две пачки папирос, чувствовал слабость и головокружение.

В десять часов утра на него обрушилось короткое сухое сообщение Чугреева: «Алексей остановил работы по сварке. Прошу перевести его в город. Срочно нужен карбюратор для САКа. Настаиваю на отмене просвечивания швов». Связь была плохая, в наушниках свистело, хрюкало, шипело. Павел Сергеевич вспотел, охрип от крика, но никаких подробностей не узнал. Саданув со злости по рации, он пронесся в свой кабинет, хлопнул дверью, чего с ним никогда не бывало, и засел за телефон. Через знакомого начальника аэрофлота заказал на час дня вертолет. Вызвал снабженца, раскатал его за все прошлые и будущие промахи, приказал немедленно, хоть из-под земли раздобыть карбюратор. Снабженец, обычно канючивший по каждой мелочи, выскочил из кабинета как натертый скипидаром. В час дня Павел Сергеевич вылетел на трассу.


К вертолету сбежалась вся бригада, даже Митрич выполз из второго зеленого. Еще бы, этакая диковинка! Многие видели вертолет впервые. Яков с видом знатока начал объяснять его устройство.

Павел Сергеевич, взвинченный, настроившийся дать разгон всем без исключения, увидев Лешку, обмер. Всю злость его как рукой сняло. Длинный, нескладный, в болтающейся грязной робе, с огромной всклокоченной головой и тонким бледным лицом, заостренным к узкому нежному подбородку, он как-то по-Клавиному грустно улыбался, а в больших серых глазах его дрожала грусть.

— Мне так надо поговорить с тобой, папка!

Павел Сергеевич обнял его, повел к вагончикам.

— И я соскучился. Ты потерпи малость, я потолкую с Михаилом Ивановичем, — сказал он, кивнув Чугрееву, чтобы тот ждал его в вагончике.

— Поговори сначала со мной, папа, — горячо зашептал Лешка. — Потом с ним.

Жалобный тон, которым он произнес эти слова, резанул Павла Сергеевича по сердцу, но, прежде чем говорить с сыном, надо было узнать подробности, чтобы не допустить тактической ошибки. Он мягко отстранил Лешку:

— Ну, ну, Алексей, мы же на работе.

Лешка уныло поплелся в первый зеленый. У окошка, ссутулившись, сидела Валька, чинила чугреевскую куртку. За эти сутки она заметно осунулась, но стала еще миловиднее: лицо побледнело, на щеках залегли матовые тени, отчего губы казались еще ярче, еще заманчивее. Глаза в темных овалах блестели чистыми белками, как полированная пластмасса.

Прошлой ночью Лешка поклялся, что не встанет со ступенек, пока не поговорит с ней прямо и смело. Он просидел всю ночь. Под утро, когда еле забрезжил рассвет, она выскользнула из бригадирского вагончика. Подбежав к ступенькам первого зеленого, испуганно вскрикнула, схватилась за грудь:

— Лешка?! Господи, как ты меня напугал!

— Зачем ты это сделала? — разом обрезал он все ее вопросы.

Она сникла, присела рядом, уткнулась лицом в колени. Долго сидела так, словно уснула.

— Ты боялась, что не выйдешь замуж? — спросил он, вздрагивая от холода и нервного возбуждения.

Она резко выпрямилась, двумя руками встряхнула прическу, покачала головой:

— Тебе не понять, ты еще совсем мальчик.

Лешка сжал челюсти, затаил дыхание, унял дрожь.

— Я бы женился на тебе, — выдохнул он единым духом.

Она посмотрела удивленно, грустно улыбнулась:

— Чудачок ты маленький. Мне ведь уже двадцать семь! Старуха, можно сказать.

— Никакая ты не старуха!

— Я выхожу замуж за Чугреева. Понял? А теперь иди спать. Я посижу одна.

— Тогда зачем ты со мной так? — почти закричал он. — Играла, да?

Она зажмурилась, лениво провела рукой по лицу, словно сняла паутину, тихо засмеялась:

— Я легкомысленная, люблю целоваться. Не сердись на меня, Леха, мне и так тошно…

И вот теперь она сидит здесь и зашивает чугреевскую куртку. Лешка с отвращением фыркнул. Он поклялся не обращать на Вальку внимания, но его все время тянуло к ней, и в глубине души он надеялся, что с Чугреевым у нее все расстроится. Потоптавшись возле своей полки, он хотел уж было улизнуть, но Валька остановила его.

— Леша, посиди со мной. — Она опустила руки на колени, спросила жалостливо: — Трудно тебе, да?

Лешка остановился в дверном проеме, уперся руками в косяки, пружинисто оттолкнувшись, круто повернулся:

— А тебе-то что?

— Жалко мне тебя, вот что. — Она встала, подошла к нему вплотную. — Какой ты все-таки еще пацаненок. Ехал бы ты домой, отдохнул…

Он упрямо сжал губы.

— Я понимаю, — сказала она, — тебе трудно, потому что ты не знал настоящую жизнь, а она, видишь, какая.

— Неправда! — закричал он. — Не такая настоящая жизнь, не такая! И не ври! Люди сами себе портят жизнь. Сами!

Валька смотрела на него со страхом:

— Леша, что с тобой?

— Ничего! Вот и ты — тоже. С некоторых пор… — он замолчал.

К вагончику подходил отец.

— Что «с некоторых пор»? — вызывающе спросила она, но, заметив Павла Сергеевича, вся передернулась, фыркнула и выскользнула мимо него из вагончика.

Павел Сергеевич недоуменно посмотрел ей вслед:

— Что это с ней? Такая веселая была…

Лешка пожал плечами.

— Заходи, папа, теперь у меня персональный вагон.

— Знаю, знаю, — сказал Павел Сергеевич, поднимаясь в вагончик. — Мне Чугреев рассказал про твои подвиги.

Они уселись за стол друг против друга.

— Как ты себя чувствуешь? — спросил Павел Сергеевич, с тревогой разглядывая серое, измученное лицо сына. — Ты плохо выглядишь. Ты не болеешь?

— Нет, папа, в этом смысле все в порядке. Меня мучает другое. — Лешка задумчиво посмотрел в забрызганное дождем окно, тяжело вздохнув, опустил глаза. — Или я идиот, или… — Не найдя слов, он горько усмехнулся. — После этого случая на меня тут смотрят все как на идиота. То ли все боятся его, то ли… Не могу понять. С одной стороны — халтурщик и рвач, а с другой — взял обязательства бороться за звание. И потом — такая ужасная, нелепая жизнь. Жалко. Я сначала решил, что он специально все выдумал, чтобы выманить иглу, а сегодня вдруг понял: он мне душу раскрыл, знаешь, по-человечески, а я кретин.

— Ты о ком?

— О Мосине. Слушай, папа, ты, наверное, знаешь: алкоголиков лечат у нас или нет?

«Господи, какой он странный», — подумал Павел Сергеевич, сдерживая нарастающее раздражение. Ему не терпелось приступить к разговору, ради которого он прилетел на трассу, а тут про алкоголиков…

— Зачем тебе это? — спросил он хмурясь.

Лешка оживился, придвинулся к столу.

— Надо, папа, очень важно. Понимаешь, только ты никому не говори, у Мосина мать пьет, валяется по базарам. Мать, понимаешь! А он стесняется спросить. Я хочу помочь ему.

Павел Сергеевич смягчился:

— Алкоголиков лечат.

— А где, где лечат, в какой больнице?

— В психоневрологическом диспансере. За городом.

Лешка схватил тетрадку, торопливо записал, вырвал листок.

— Извини, папа, я сейчас.

— Да успеешь ты… — крикнул обескураженный Павел Сергеевич, по Лешка уже выпрыгивал из вагончика.

На широкой поляне вертолет казался каким-то неземным, обессилевшим существом: четыре лопасти, словно обгоревшие крылья, безжизненно свисали чуть ли не до самой земли. Возле него все еще толпились рабочие. Пилот по одному запускал их в кабину, изнутри доносился зычный шепелявый голос Якова.

Ни в вертолете, ни в вагончике Мосина не оказалось. Лешка хотел уж было вернуться к отцу, но вдруг услышал приглушенное расстоянием тарахтенье САКа. «Неужели нашли иглу?» — ужаснулся он и кинулся на просеку. Впереди, в полукилометре от поляны, виднелась фигура человека — круглая сутулая спина, качающаяся походка. Вот где Мосин! Лешка побежал вдоль траншеи, по гусеничным следам.

Мосин осматривал сваренную накануне плеть, ту самую, из-за которой Лешка остановил сварку. Он ходил от стыка к стыку, наклонялся над швами, ощупывал их обеими руками и смачно сплевывал, бормоча про себя ругательства. САК тарахтел у начала следующей плети — состыкованных, как карандаши, секций.

Заметив Лешку, Мосин поднялся ему навстречу, сунул руки в карманы. Лешка остановился в двух шагах, переводя дыхание, растерянно соображал, с чего начать: то ли отдать листок, а потом спросить про САК, то ли наоборот. На губах Мосина задрожала ухмылка.

— Че, малый, опять рога зачесались? — Он лениво кивнул на работающий САК. — Фа́тера иди пободай, он карбюратор привез.

Лешка в замешательстве стиснул листок, отступил на шаг.

— Врете!

— На хрена? Мне теперь все до этого дела, — Мосин выразительно потряс двумя руками, засунутыми в карманы. — Лишь бы бумагу дали.

Лешка круто повернулся, побрел в мрачном раздумье. Дойдя до конца плети, он остановился, расправил смятый листок, решительно пошел обратно. Мосин все так же стоял, засунув руки в карманы.

— Вот, — сказал Лешка, не поднимая глаз. — Здесь написано, как называется больница для вашей матери. Будете в городе, узнаете.

Мосин часто заморгал, рот его судорожно перекривился. Лешка бросился бежать.

Павел Сергеевич нетерпеливо вышагивал по вагончику, сердито двигал бровями, отчего пенсне покачивалось и ползало по переносице. Он уже обдумал, как увезти Лешку в город, и теперь сердился, что его так долго нет.

Наконец Лешка появился, но такой понурый, такой съежившийся и несчастный, что у Павла Сергеевича не повернулся язык ругать его.

Лешка устало присел к столу, уронил голову на руки. Павел Сергеевич растроганно потрепал его волосы:

— Зарос, как барбос.

Лешка вяло отстранился.

— Папка, скажи, я правильно сделал, что остановил сварку?

Павел Сергеевич долго молча смотрел на него усталыми глазами, тяжело вздохнул:

— Что мне с тобой делать?

— Нет, скажи, правильно я поступил?

— В принципе, да, а фактически — нет.

— Что значит «фактически»?

— Видишь ли, сына, не так все просто в жизни, как тебя учили. Мы строим новое общество, и это новое общество строят люди реальные, те, которые живут сейчас с нами, под одним небом. А люди эти, — он пощелкал пальцами, — как бы тебе сказать? В общем, неплохие люди, но далеко еще не те, какими бы должны быть. Но мы не можем ждать, пока они станут теми, идеальными. Мы должны строить фундамент с этими людьми. Если их не допускать до строительства, то и фундамента не будет. Понимаешь? То есть приходится сознательно идти на компромиссы.

— Я понимаю. Мы не можем ждать. Все верно, но зачем же разрешать им делать брак?

Павел Сергеевич задумался.

— По крупному счету ты, конечно, прав, — собрался он наконец с мыслями. — Конечно, прав. Но не забывай, что иногда бывают и такие обстоятельства, которые подчас диктуют людям поступки, не всегда совпадающие с их желаниями, и не всегда можно бороться против этих обстоятельств.

— Как то есть не всегда? — удивился Лешка. — Ты же сам мне говорил, что честный человек всегда найдет в себе силы бороться против подлости и лжи.

Павел Сергеевич поморщился, поскреб затылок:

— Ты слишком прямолинейно понимаешь слово «бороться».

— А как иначе бороться? Болтать? Может быть, ты считаешь, что Мосин и дальше может так же халтурить? Строить фундамент и при этом сознательно портить людей? Какими же они станут, когда фундамент будет готов? Кому нужен такой фундамент?

Павел Сергеевич молчал. Сказать правду не поворачивался язык, выкручиваться дальше он не мог — надо было либо немедленно соглашаться, либо…

Лешка пристально следил за ним, в холодных глазах его росло недоумение.

— Да, да, конечно, ты прав, — торопливо согласился Павел Сергеевич.

— А почему же ты отдал им карбюратор, не разобравшись, что здесь произошло? — с обидой, дрожащим голосом спросил Лешка.

— Почему «не разобравшись»? Разобравшись, — ответил Павел Сергеевич, чувствуя, как противно задрожали кончики пальцев. — Мосин варил на повышенном токе. Такие режимы допустимы, если шов проходит по механической прочности. Вот я и заставил Чугреева вырезать кусок шва, чтобы проверить в лаборатории.

— Знаешь, папа, мне кажется, ты слишком доверчив, — задумчиво сказал Лешка. — Мосин мне сам признался, что специально гонит брак, якобы по приказу Чугреева. Я сначала не поверил — он такой человек, всего можно ожидать, — но сейчас вот думаю, думаю, вспоминаю, и мне начинает казаться, что он не врал. А с другой стороны — дико: как может Михаил Иванович пойти на это, когда он отлично знает, какой важный газопровод строим?

— Ты слишком увлекся своими подозрениями, — сухо сказал Павел Сергеевич. — Дорог каждый час, люди работают действительно геройски, не щадя себя, потому что понимают, какой это срочный газопровод. А ты…

— А что я? — упрямо нахохлился Лешка.

Павел Сергеевич хлопнул ладонями по столу, резко поднялся, зашагал по вагончику: пять шагов вперед, пять назад. Пол скрипел, когда он разворачивался.

— Слушай-ка, а по матери ты не соскучился? Она умоляла взять тебя на пару деньков. Я ей говорю, как то есть «взять»? Захочешь, сам приедешь. Верно?

Лешка машинально кивнул. Думал он о другом.

— На вертолете прокатишься. Поживешь дома, отмоешься, отъешься, белье зимнее возьмешь. Посидим, в шахматишки сразимся, потолкуем. Ну как? Идея?

— А как же трасса? — страдальчески сморщился Лешка. — Мосин опять начнет гнать брак.

— Об этом не волнуйся. Я возьму образец шва, проверю. Если действительно брак, накажу. Ну? Собирайся, а то мне некогда. В управлении дел по горло, да и вертолет нельзя задерживать.

Раздумывая, Лешка вытянул из-под полки чемодан, раскрыл, поковырялся в книгах, решительно захлопнул.

— Нет, папка, я не полечу. Сейчас все так здорово закрутилось — до жути интересно. Мне надо разобраться во многом. А потом, если я уеду, они подумают, что я сдался. А я не сдался и не думаю сдаваться.

Павел Сергеевич посерел. Пенсне запрыгало на переносице и сорвалось. Он подхватил его, как будто оно было раскаленное.

— Сдался — не сдался! — вдруг закричал он. — Что тебе здесь — игрушки? А ну, быстро собирайся! Немедленно! — Он рванул с полу чемодан, швырнул на полку. Вздрагивая и приволакивая ноги, он забегал по вагончику, хватая Лешкины вещицы — майку, полотенце, рубашку. Скомкав их, швырнул в раскрытый чемодан. — Живо! Чтобы духу твоего здесь не было! Кому говорят?!

Лешка попятился к стене.

— Чего ждешь? — Трясущимися руками Павел Сергеевич кое-как нацепил пенсне, схватился за ремень.

Прижавшись спиной к стене, раскинув руки, Лешка беззвучно шевелил побелевшими губами. В расширенных глазах его разгорались странные огоньки — упрямые и враждебные.

Павел Сергеевич замер, вытер взмокший лоб.

— Папа… папа… что с тобой?

Лешка осторожно, как к чему-то страшному и притаившемуся, приблизился к отцу, готовый отскочить. В тени поблескивали стекла пенсне и два золотых зуба.

— Прости, сына, — захрипел Павел Сергеевич. — Нервы… — Он вытянул вперед руки, они тряслись, как у юродивого. — Распсиховался… Ты прав, тебе надо остаться… Конечно, конечно… Ты не сердись на меня, я чертовски устал.

Лешка подсел к нему, погладил по плечу:

— Тебе надо отдохнуть, папа. А за меня не беспокойся. Я приеду домой, только попозже. Хорошо?

Павел Сергеевич порывисто сжал его руку:

— Будь осторожен, сына. И не обижай людей. Они постарше тебя. У каждого своя трудная жизнь. Они не виноваты в этом. Советуйся с Чугреевым, он добрый человек…

Они обнялись. Лешка почувствовал, как колючая щека отца стала горячей и мокрой.

Прямо с аэродрома Павел Сергеевич поехал к Каллистову. Он еще и сам не знал, о чем будет говорить с ним. Смутная тревога покалывала и щекотала сердце. Он попросил таксиста ехать быстрее.

На скользких, как намыленных, ухабах за рекой тащились мучительно долго. Павел Сергеевич то и дело поглядывал на часы, боялся не застать Каллистова на месте. Таксист тихо поругивался, обгонять было невозможно. Навстречу, буксуя и елозя по выбоинам, бесконечным потоком ползли машины. Уныло моросил дождь. Небо походило на дорогу — мутными грязными полосами висели низкие тучи. Из трех серых бетонных труб ТЭЦ вываливался тяжелый белесый дым и скатывался к матово-сизой, как шлак, реке.

У Каллистова шло совещание. Павел Сергеевич прождал около часа. Первым из кабинета выскочил Федор Захарович.

— О, Павел! Спешу в обком. Поехали, по дороге потолкуем.

Шофер гнал «Волгу» смело и нагло, не скупясь на сигналы. По стеклам стегало жидкой грязью, едкий парок просачивался снизу, от выхлопной трубы.

— Ну что у тебя, как дела? — спросил Каллистов, хватаясь за переднее сиденье.

— Газ не будет подан в срок, я сорву график, — как-то вдруг, с ходу, решил Павел Сергеевич. — Я не могу…

Каллистов уставился на него дикими глазами.

— Ты что, обалдел?

— Сегодня я был на трассе. У меня там сын контролером. Понимаешь? Сегодня же отменяю приказ.

— Что за бред!

Машину занесло, они повалились друг на друга.

— Осторожней! Но скорость не сбавляй, — со злостью прокричал Каллистов шоферу. — Ты что? Рехнулся? Ты понимаешь, что ты говоришь?

Их снова тряхнуло. Шофер неистово крутил баранку. Машина неслась между двумя потоками.

— А мне плевать! — перешел на крик Павел Сергеевич. — Я не хочу терять сына. Это ты понимаешь?

Каллистов посмотрел на него как на помешанного, гаркнул шоферу: «Потише!» — и успокоился.

— Послушай, Павел, при чем тут сын? — спросил он, отваливаясь на сиденье.

— Я не хочу, чтобы он плюнул мне в лицо или дал по физиономии. А это не исключено.

— Поговори с ним, объясни все, как есть, может, поймет.

— Не поймет.

— Ну убери его с трассы, переведи в город.

— Уже пробовал, не получается.

Каллистов презрительно скривился:

— Распустил, понимаешь, розовые слюни. — Он помолчал. Громадная голова его моталась из стороны в сторону. Нижняя толстая губа выпятилась и влезла на верхнюю, придав лицу угрюмо-презрительное выражение. — Наивный человек, ты дрожишь за свой отцовский авторитет, как девка за непорочность. Да ты обязан, как отец, — черт возьми! — рассказать ему о жизни все, что сам нажил своим хребтом. Рассказать, объяснить и предостеречь. И вооружить! Чтобы он не голеньким вышел на арену, а со щитом и с мечом. Так я себе представляю свою роль как отца. В противном случае нам нечего делать, все остальное дают им в школе.

Машина въехала на городской асфальт. За стеклами, забрызганными грязью, замелькали разнокалиберные дома, то каменные четырехэтажные, то развалюхи, такие, что тошно смотреть. Кое-где фасады хибарок были обшиты свежими, еще не выкрашенными планками.

— Потом не забывай, мой милый, — голос Каллистова зазвенел, — никто не допустит, чтобы график не выполнялся. Пара проверок, и ты загремишь с треском и позором на всю страну. Вот тогда попробуй сохранить свой отцовский авторитет.

Шофер свернул на набережную. Каллистов опустил стекло, в кабину ворвался ветер, пропитанный холодной моросью, запахом мокрых тополей и увядших клумб.

— Вот так, брат, — он хлопнул Павла Сергеевича по колену. — Ты же умный мужик. Возьми себя в руки и жми, жми, жми.

Павел Сергеевич сошел в конце набережной почти у самого моста. Тащиться в управление уже не было смысла, бракованный шов можно было проверить только завтра, и он решил пройтись пешком, отдохнуть и подумать.

Прощаясь, Каллистов задержал его руку, сказал задушевно:

— Не дури, Паша. Подумай о семье, — и вдруг спросил: — Ты сколько получаешь?

— Две с половиной.

— Дам три. Пойдешь ко мне в замы?

— Не знаю.

— Мало?

— Нет, много. Я не могу сейчас бросить трассу.

— Ну, разумеется, после пуска.

— Ты же говорил, что я мягкотелый. Как же…

— Ты не мягкотелый, — перебил Каллистов, — ты покладистый! Будешь вроде комиссара, а то все жалуются на меня: грубиян, нахалюга.

— Я тоже грубиянов не терплю, — вяло улыбнулся Павел Сергеевич.

Каллистов шутливо ткнул его в живот.

— Раньше времени коготки не выпускай. Ну как, подумаешь?

— Подумаю.

Набережная была пустынна. Парапет изгибался огромной серой дугой и тянулся вдоль реки, насколько хватало глаз. Темным глянцем блестел асфальт — в нем отражалось сумрачное небо.

Он пошел вдоль парапета. Впереди, в нескольких шагах, прыгал мокрый нахохлившийся воробей — смешно, боком, как на пружинках, поглядывая одним глазом. Павел Сергеевич порылся в карманах плаща, из самых уголков выскреб несколько семечек, кинул на асфальт. Воробей отпрыгнул в сторону, пропустил Павла Сергеевича и с любопытством, торопливо набросился на семечки.

Павел Сергеевич поравнялся с боковой аллеей. В этом месте был спуск к воде — гранитные ступени, стальные перила в желтых пятнах прилипших листьев. Он закурил и долго стоял с намокшей папиросой, без мыслей, тупо глядя на реку сквозь забрызганное пенсне.

От ужина Павел Сергеевич отказался. Свалился на диван лицом к стене. Клава укрыла его пледом, потрогала лоб, нет ли температуры. Он пробурчал, что здоров, только очень устал.

Проснулся поздно вечером. В голубоватых вспышках раскачивался потолок, пронзительно посверкивала люстра, в моменты вспышек надсадно гудела балконная дверь. Ему казалось, что он связан резиновыми ремнями, а тот, кто его связал, косматый и пучеглазый, где-то здесь — спрятался на балконе и гудит там, готовя жуткую пытку. Вспышки повторялись. В гудении он различал звонкий сухой треск, будто кто-то мощными когтями рвал прочную металлическую ткань. «Черт возьми! Это же сварщик», — догадался Павел Сергеевич. Напротив, через улицу, строили дом, сварщики работали в три смены.

Он вышел на балкон. Трехэтажная коробка глядела черными оконными проемами. Кирпичная стена с ломаным верхним краем, мокрая и щербатая, освещалась косым светом снизу. Нелепыми горами громоздились на земле кирпичи, гравий, песок. Казалось, дом не строят, а разрушают. Один из проемов на первом этаже вспыхивал голубым светом, как прямоугольный прожектор.

За последние две недели в его жизни, не очень-то спокойной, но в общем-то налаженной и более-менее надежной, наметились какие-то неприятные сдвиги, словно подмыло фундамент, и хотя ничего еще не треснуло, не рухнуло, но все пришло в неприметное коварное движение. Он уже не думал о трассе. Он думал о сыне — как быть с ним, на что решиться. Лешка достаточно пытливый парень, чтобы добраться до истины, а если это случится, то трудно надеяться на понимание и нейтралитет.

Павла Сергеевича взяла досада: неужто он бессилен что-либо сделать со своим родным сыном? Неужто не сможет повлиять? Он попытался вспомнить хоть что-нибудь, что казалось бы неверным или чрезмерным в его отношениях с сыном. Нет, ничего подобного не было. Никогда Лешка не огорчал его, им всегда гордились.

Пожалуй, ничто так не возвысило Павла Сергеевича в собственных глазах, ничто не придало ему столько силы и уверенности в себе, как рождение Лешки — мальчика, сына! Годы войны наложили свой мрачный отпечаток и на маленького Лешку — он рос слабеньким, хмурым, плаксивым, часто болел. Но позднее, после того как два лета подряд провел в оздоровительном санатории для ослабленных детей, избавился от всех своих «болячек», окреп и превратился в шустрого длинноногого мальчугана, смышленого и веселого. Для Павла Сергеевича наступила долгожданная пора: кончилось сюсюканье — началась дружба. Они играли в трех мушкетеров, строили из бумаги замки и кареты, выдалбливали из чурок корабли. Клава шила из старых наволочек белые паруса, и по выходным дням все трое уходили за реку, на теплые лесные озера, плавали в сказочные заморские страны, на остров Сокровищ, где сражались с пиратами, пили пряный ром и находили потрясающие клады! А когда Павел Сергеевич осуществил свою давнишнюю мечту — соорудил телескоп, лазали по ночам на крышу, наблюдали за Луной, Юпитером, Марсом. По праздникам все трое усаживались на диване и перебирали дедушкино «наследство»: фотографии, значки, грамоты, ордена. Павел Сергеевич надевал свой парадный бостоновый костюм с двумя медалями и орденом Трудового Красного Знамени. Лешка приводил со двора ребят и, млея от гордости, в который раз просил рассказать, за что наградили орденом. Павел Сергеевич давал всем пощупать орден и медали и с удовольствием рассказывал, как он работал прорабом на строительстве эвакуированных заводов в Новосибирске, как было тяжело и как все честно трудились.

Лешка души не чаял в отце, и Павел Сергеевич, чувствуя это, стремился передать ему все самое лучшее, что было за душой. Он мечтал видеть его человеком разносторонне образованным, гуманным, честным и прямым. «Дети не должны повторять наши ошибки. Они должны сами находить свое призвание. Наша задача — раскрыть перед ними мир, научить их различать добро и зло, объяснить, почему добро — хорошо, а зло — плохо» — вот принципы, на которых Павел Сергеевич строил свою систему воспитания. Рассказывая Лешке какие-то случаи из жизни, происходившие с ним самим или слышанные от других, он всегда что-нибудь добавлял, изменял, приукрашивал, оттенял, и выходило так, что из каждого случая можно было извлечь маленькую мораль: это добро, а это зло. Добро торжествует, зло наказано. Зло и добро резко разграничивались, контрастно подчеркивались, и постепенно у Лешки вырисовывалась картина мира в черно-белых тонах.

Правда, начиная с седьмого класса, когда Лешку приняли в комсомол, все реже и реже удавалось заниматься сыном. Да и Лешка был занят с утра до позднего вечера: учеба, комсомольские дела, спортсекции. Тем не менее Павел Сергеевич не выпускал его из поля зрения и по мелким штрихам, вроде бы незначительным разговорам, тем или иным оценкам Лешкой различных событий отмечал, что сын развивается правильно. Правильно, значит, в соответствии с его, Павла Сергеевича, отношением к кардинальным вопросам жизни: долгу, чести, подлости.

Ему вдруг припомнился недавний случай, заронивший в душу смутную тревогу. Лешка учился в седьмом классе. Весной из школы уволился молодой преподаватель физики Игорь Владимирович, от которого Лешка был в восторге. Одни родители говорили, что он «не сработался» с директором, другие — что «ущербно» преподносил материал, третьи шептали совсем дикие вещи: будто он заманивал в физкабинет девочек из старших классов… Лешка и еще несколько ребят заявились к директору, потребовали объяснений и возвращения Игоря Владимировича в школу. Педантичный директор, ярый сторонник «правильной» системы воспитания, возмутился и выставил «наглецов» из кабинета, но не успокоился на этом и вызвал Павла Сергеевича в школу, как отца главного зачинщика.

Из туманных, полунамечных и скользких объяснений директора Павел Сергеевич понял, что Игорь Владимирович повинен в излишне свободной манере преподавания, идущей вразрез с требованиями программы, но главное — в пренебрежительном отношении к первостепенной задаче: ликвидации второгодничества. Не удовлетворившись такими объяснениями, Павел Сергеевич узнал адрес Игоря Владимировича и пришел к нему домой. Тот сказал прямо: «Ставил двойки, ставлю и буду ставить, если этого заслужат. Стране нужны знающие люди, а не мотыльки. Физика нужна всем, без нее невозможно воспитать человека с полноценным материалистическим мировоззрением». Павел Сергеевич согласился с ним, но, придя домой и поразмыслив, сказал Лешке, что прав директор — не подрывать же авторитет директора, который к тому же вел математику. Лешка впервые в жизни заспорил с ним, но Павел Сергеевич быстро сбил его пыл, обвинив Игоря Владимировича в непринципиальности. «Почему же он уволился, а не вступил в борьбу за свои взгляды?» Лешка огорченно замолчал. Через несколько дней он горячо рассказывал про новую физичку: «Тюленистая такая, читает по тетрадке. На уроках скучища, всем все давно известно. Ребята шкодить начали: кто в морской бой, кто в шахматы, кто воет, кто из резинок пуляет. Я им на перемене говорю: это подлость — так себя вести. Надо ей прямо сказать: неинтересно, мы и сами можем прочитать то, что есть в книжке. Вот завтра встану и прямо скажу ей все. Как ты считаешь, правильно?»

Павел Сергеевич сказал «правильно», а потом подумал: «А правильно ли? Нужна ли непримиримость в такой степени?» Сам он никогда бы не встал и не сказал в лицо учительнице столь горькую для нее правду. На следующий день, когда он спросил Лешку о физичке, тот спокойно ответил, что да, говорил.

Вот оно что! Значит, между Лешкиным отношением к кардинальным вопросам жизни и его, Павла Сергеевича, есть весьма существенная разница…

Как это часто бывает, все, что когда-то лишь смутно беспокоило душу и в свое время не было продумано и понято, теперь вдруг собралось воедино и острой тревогой наполнило сердце.

Павел Сергеевич швырнул окурок, красный огонек описал дугу и рассыпался яркими искрами.

В сильном волнении он вернулся в комнату, сел на диван, стиснул руками голову. Лешка… Лешка… А если трехслойный шов не пройдет? Если…

На миг затмило глаза, перехватило дыхание. Он услышал: засвистело, засипело, ахнуло. Он увидел: багровый вихрь взмыл над трассой, понесся с воем и грохотом, вздыбились искореженные лютым огнем трубы, свернулись, высохли, обуглились на деревьях листья…

Павел Сергеевич ощутил удушье, рванул галстук — нет! не будет, не будет, не будет этого! Он кинулся в спальню. Там телефон, справочник. Не поздно? Плевать! Почему-то палец срывается с диска, цифры пляшут, расплываются, бегут, скользят, мелькают в круге.

— Кондратий Лукич? Это Ерошев, да, да, это я. Прошу увидеться, сейчас, срочно, по трассе, разрешите… Не могу, до утра не могу. Надо лично.

Обкомовский дом через две улицы — бегом! Застыл у черной мягкой двери, перевел дух.

В шелковистой пижаме, в домашних туфлях на босу ногу, Кондратий Лукич слушал сбивчивую торопливую исповедь Ерошева и задумчиво покусывал роговую дужку очков. На краю пепельницы дымилась сигарета. Чистый зеленый колпак настольной лампы ярким пятном отражался в застекленном стеллаже.

Павел Сергеевич умолк, ощущая облегчающую пустоту, уставился на Кондратия Лукича темными, ждущими глазами. Кондратий Лукич думал, то покусывая дужку, то почесывая ею седую косматую бровь.

— М-да… Неприятная история, — сказал он наконец. — Во-первых, немедленно, сегодня же отмените эти ваши фокусы с трехслойным швом. Если убеждены, что можно варить в три слоя, добивайтесь официального разрешения проектной организации, а пока извольте исправить брак.

Павел Сергеевич хотел сказать, что брака не так уж много, всего две-три плети, но Кондратий Лукич остановил его нетерпеливым жестом:

— Я позабочусь, чтобы на трассу была послана компетентная комиссия. Что вы хотели сказать?

— Все исправим, Кондратий Лукич, но нужна помощь. Спасти положение может только встречная бригада.

— Спасти, спасти, — раздраженно пробурчал Кондратий Лукич. — Надо было серьезнее относиться к своим обязанностям. Вы хоть понимаете, что за такие дела вас надо судить? — Торопливо нацепив очки, он холодно посмотрел на Павла Сергеевича и отвернулся. Сигарета дотлела до мундштука, пепел серым столбиком висел над пепельницей. — Легко сказать «встречная бригада», — произнес он, морща лоб и сердито пошевеливая бровями. — Придется обращаться к организациям города, а у них своих дел по горло.

Он вытащил из пиджака, висевшего на спинке массивного стула, авторучку, быстро написал что-то на обложке «Советского экрана», сказал, не глядя на Павла Сергеевича:

— Завтра в десять зайдите ко мне.

В ту ночь Павел Сергеевич не сомкнул глаз…

Ровно в десять утра Павел Сергеевич вошел в кабинет Кондратия Лукича — там, кроме хозяина, уже сидели несколько человек: секретари райкомов, начальники строительных управлений и Каллистов. Павел Сергеевич поздоровался, сел рядом с Каллистовым. Тот качнул туда-сюда головой, давая понять, что все это ему крайне не нравится. Кондратий Лукич отложил бумаги, обвел всех присутствующих неторопливым взглядом. Глаза у него были спокойные, холодные.

— Итак, — начал он, — сейчас товарищ Ерошев доложит нам о положении на строительстве газопровода. Прошу.

Павел Сергеевич встал, поправил пенсне. В горле что-то першило.

— Положение тяжелое. Сварочно-укладочных работ осталось около шестидесяти километров. Дневной шаг бригады при нормативном шве — двести сорок метров. Для прокладки нитки в срок требуется шаг в шестьсот метров. Все резервы пущены в ход. Трасса под угрозой срыва. Прошу меня отстранить или наказать, но… но… — Горло снова перехватило, и Павел Сергеевич сел.

— Товарищ Ерошев придумал простой выход, — с усмешкой заговорил Кондратий Лукич, — взял да и сократил проектное число швов: по проекту четыре, а он гонит три. Четвертый, дескать, лишний. Никто не против рационализации, но все должно быть обосновано. Ладно! — Он пристукнул ладонью по столу. — Положение ясное. Надо выручать товарищей, — Кондратий Лукич указал сначала на Ерошева, затем на Каллистова. — А главное — мы не имеем права ставить под угрозу пуск комбината. Это, надеюсь, ясно? Итак, где ваш список, Павел Сергеевич? Сейчас никто не выйдет из кабинета, пока не скомплектуем встречную бригаду. — Он усмехнулся. — А если не скомплектуем, все, прямо вот этим составом двинем на трассу. А что? Я когда-то держал кувалду в руках. Сойду за молотобойца?

Все одобрительно, с облегчением загудели. Правда, кто-то под шумок уже успел крикнуть, что у него жилье, а с жилья снимать не положено. Но Павел Сергеевич понял, что спасен, и многодневное напряжение сошло с него горячей испариной.

После совещания у Кондратия Лукича Павел Сергеевич заспешил в управление. Он шел легко, бодро, не замечая ни дождя, ни ветра, ни собственной усталости, — он радовался, что снова обрел себя, и внутренне клялся себе, что никогда-никогда не поддастся никаким обстоятельствам, а будет стоять как глыба, как крепость — насмерть!

7

Как только отец и сын Ерошевы вышли из вагончика, Чугреев сразу, по их растроганным и просветленным лицам догадался, что Лешка останется на трассе. «Придется вправлять парню мозги», — с досадой подумал он и стал соображать, как сделать это быстрее, надежнее и тверже. На другой день утром он расставил рабочих для опускания плети в траншею, «подшуровал» Мосина и Гошку, вернулся на поляну к «газику».

Лешка, тихий и задумчивый, сидел на ступеньках первого зеленого. Чугреев поманил его в машину.

Лешка торопливо влез на переднее сиденье. Чугреев медленно развернулся на поляне, поехал по просеке в сторону Лесихи.

— Та-ак, — прогнусавил он, хмуро глядя перед собой. — Сперва разведаем, что ты знаешь про шоферское дело, а уж потом за учебу. Скажи-ка, что такое машина? Как ты понимаешь?

Лешка удивился, глянул ему в лицо. «Серьезен!» — подумал и сказал:

— Машина — это, ну, устройство, агрегат, что ли, для того, чтобы ездить.

— Все?

— Все.

— Это с твоей колокольни, а с моей — похитрее. Вот смотри. — Он выпустил руль, «газик» сразу завилял, покатился к траншее. Лешка уперся ногами в пол. Быстрыми, точными движениями Чугреев вырулил на дорогу. — Видал! А теперь вот, — он поддал газу, машина рванулась, понеслась, запрыгала на ухабах. — Держись! — крикнул Чугреев и резко надавил на тормоз. «Газик» крутанулся, встал задом наперед. — Понял? На «виллисах» этот фокус здорово получался. Два-три оборота на мокрой дороге. Это мы в Германии забавлялись.

Он ловко, в два приема развернулся на узкой полосе между лесом и траншеей.

— Машина такая стерва, кто бы ни сел за руль, она уже готова, подладилась. Умный сел, и она умная. Дурак сел, и она дура. Пьяный сел, и она пьяная. — Чугреев нахмурился, достал папиросы. — А еще есть машины-изверги. В начале войны давили нашего брата как тараканов. Раз пришлось бежать от танков, в овраге спасся. Слабонервные не выдерживали, сами бросались под гусеницы. Потом видел на дорогах — раскатаны в блин. Вот тебе и «машина», когда водители ставят идею превыше всего. А ты говоришь, устройство, чтоб ездить… Ты парень молодой, горячий, — сказал он, помолчав. — Рубишь сплеча, без оглядки. Живешь как бы сам по себе. А кругом ведь люди, всю жизнь придется жить с людьми.

— Что вы хотите сказать? — насторожился Лешка.

— Есть одно золотое правило безопасной езды, знаешь?

— Нет.

— Живи сам и давай жить другим. Ты его нарушаешь.

Они проехали километров десять. Слева открылась обширная поляна, знакомая Лешке по первой стоянке. Вот корявая пожелтевшая лиственница, на которой когда-то висел умывальник. Вот вмятины в земле — следы от колес вагончиков. Там — груда битых бутылок, тоже памятка. А дальше — желтовато-зеленый малинник, яркий среди прутастых березок. Здесь он впервые поцеловал Вальку…

Чугреев подрулил к лиственнице, выключил двигатель. Стало слышно, как по мокрому брезенту крыши звонко бьют капли дождя, падавшие с веток.

— Хороший ты парень, Алексей, только с такими понятиями далеко не уедешь. Забуксуешь. — Чугреев перегнулся через сиденье, откуда-то сзади достал журнал работ, слюнявя палец и быстро поглядывая на Лешку, начал листать страницу за страницей. — Я тебе сейчас кое-что покажу. Вот. — Он загнул лист. — Ты все шумишь на Мосина, считаешь его халтурщиком, рвачом, а на самом деле…

«Мосин говорил правду!» — мелькнуло вдруг у Лешки. Он вспотел от этой мысли, сердце забилось часто и сильно. Чугреев пристально следил за ним иссиня-черными матовыми глазами.

— Это вы приказали Мосину! — выпалил Лешка. — Это подло!

— Ты вот что, — сказал Чугреев, усмехаясь, — учись говорить по-мужски, а не по-бабьи. Возьми себя в руки и не бросайся словами как мячиками.

— Воспользовались его безвыходным положением.

— Ты знаешь, что такое приказ?

— Я знаю, что такое совесть!

Чугреев молча раскрыл журнал, швырнул Лешке. Лешка сразу узнал развалистый почерк отца.

«В связи с пуском химкомбината в декабре с. г. приказываю: установить срок полного окончания монтажно-сварочных работ, включая продувку природным газом, 1 декабря с. г. Ответственность за выполнение срока возложить на т. Чугреева М. И.

Начальник СМУ-2 П. Ерошев».

Ниже была приписка печатным чугреевским почерком:

«Замечание. При данном составе бригады и технических средствах трассу невозможно закончить к 1 декабря.

Бригадир СМУ-2 М. Чугреев».

И снова корявый отцовский почерк:

«Замечание не принимаю. Изыскивайте внутренние возможности, улучшайте организацию работ, разворачивайте соревнование. Напоминаю, что за срыв срока несете персональную ответственность вплоть до увольнения.

П. Ерошев».

Еще ниже последнее распоряжение отца:

«На основании расчетов четырехслойного шва на прочность разрешаю во изменение проекта производить сварку в три слоя. Обращаю внимание на недопустимо медленные темпы работ. Обязываю бригадира т. Чугреева М. И. обеспечить дневной шаг бригады в 600 м.

Начальник СМУ-2 П. Ерошев».

И снова напечатано замечание:

«Для обеспечения дневного шага в 600 м ток сварки придется поднять выше допустимого.

М. Чугреев».

Лешка нахмурился. Слезы закапали на журнал. Буквы расплылись синими пятнами.

Чугреев открыл дверцу, выбросил потухшую папиросу, закурил новую. Его, видно, тоже пронял разговор, он нервничал, руки подрагивали.

— Я, слышь, вскоре после немецкой капитуляции ехал из Пирны — есть такой городок на Эльбе, двадцать километров южнее Дрездена — в Берлин. На «студере» ехал. А ко мне в кузов напросился интендант с бычком. «Студер» новый, автострада ровная, широкая — газу до отказу, тормоза ни разу. Семьдесят пять миль жму — ветер поет. Вдруг — что такое? — по кабине забарабанили. Оказывается, бычок взыграл и на всем ходу выпрыгнул из кузова. Шею себе сломал, дурень.

Чугреев в шутку ребром ладони тихонько постукал по Лешкиной заросшей шее. Лешка вздрогнул, с ненавистью отшвырнул его руку, сверкнул глазами, полными слез, и выскочил из машины.

— Куда ты? Подожди, Алексей! — кричал Чугреев, но Лешка, не оглядываясь, ушел в лес.


До вечера пробродил он по голому черному лесу, глотая слезы, спотыкаясь и падая в мокрую траву. Вслед ему с верхушек сосен испуганно каркали вороны. По небу неслись грязные и рваные, как лохмотья, тучи, над ними без просветов висела серая мгла. Он вымок и озяб, зато холод прояснил мысли, теперь надо было спокойно все обдумать, принять какое-то колоссально важное решение.

Поплутав в лесу, он по звуку моторов вышел на просеку. Все три трубоукладчика с большими интервалами между собой стояли друг за другом вдоль траншеи, держали на весу вторую плеть. Синий дымок частыми толчками вылетал из выхлопных труб. Четверо такелажников натягивали чалочные веревки, подправляли плеть над траншеей. Яков бегал по вершине земляного вала, махал руками и вдруг пронзительно свистнул: «Майна!» Бракованная плеть поплыла в траншею — минута, и она ляжет на раскисшее глинистое дно, а завтра будет намертво приварена к другой бракованной плети.

Лешка понуро поплелся к вагончикам. Под навесом при свете керосиновой лампы Чугреев, Валька и куратор Каллистова Тимофей Васильевич разбирали бумаги, тихо поругивались, видно, готовились закрывать процентовку. Он обошел их стороной. Ни видеть, ни слышать никого не хотелось. В первом зеленом он бросился на полку, уткнулся лицом в подушку. А что, если правы они — практичные, разумные, сговорчивые?

В вагончик вошла Зинка. Поставила на стол банку сметаны, прикрыла краюхой хлеба. Вздохнув, присела на табуретку.

— Ты че, парень, голодовку объявил? Ну-ка ешь давай.

Он проглотил слюну, отказался:

— Спасибо, Зина, что-то не хочется.

— Как это не хочется? Посмотри-ка на себя: ишь скулы обтянуло. Одни глаза остались, и те побелели как от уксуса.

Лешка виновато заморгал:

— Я потом, Зина, ладно? Сейчас не хочу.

Зинка тяжело, как старуха, поднялась, погрозила ему пальцем.

— Смотри у меня, «не хочу»! Вы там лайтесь, грызитесь, сколь душе угодно, это не мое дело — вот. А мое дело, чтоб вы ели как следует, чтоб справными были. За это я отвечаю.

Зинка ушла.

«Предположим, они правы, — думал Лешка. — Все они слишком трудно жили, чтобы их осуждать. Но как могут они спокойно работать, зная, что делают брак, липу, гадость! Ведь эта работа — дело их жизни, профессия, то, что они сами выбрали по душе… Как у них поднимаются руки? Как позволяет совесть?»

Но всего обиднее, всего страшнее и непонятнее — отец. Как он врал, изворачивался сегодня утром, хотел увезти его домой, чтобы не мешал им гнать трассу. Говорил одно, а сам делает другое. То, что можно ему, нельзя мне. А почему? Может быть, именно так и надо жить? Может быть, это не так уж и страшно, как кажется. Только начать… Лешку пробирал нервный озноб, он устал от мыслей, хотел спать. Чтобы согреться, укрылся с головой одеялом, но слипавшиеся глаза теперь таращились в темноте, словно опухли вдруг и перестали закрываться.

Это был сон в полудреме или давным-давно пережитая явь.

Ему казалось, будто мелкой дробью гремят барабаны, трубят пионерские горны, а он замер по стойке «смирно» в ровной шеренге перед гранитным монументом на главной площади города. В чистой голубизне майского утра звонко разносится напряженный голос пионервожатой: «…Пионеры! К борьбе за дело Ленина будьте готовы!» Чувствуя, как по спине ползут мурашки, он громко повторяет: «Всегда готов! Всегда готов! Всегда готов!» Старшие пионеры повязывают на шею красный галстук. Волнуясь, он отдает салют. Отец, стоявший в первом ряду зрителей, счастливый, растроганный, вскидывает сжатый кулак: «Рот-фронт!»…

Это там, семь лет назад, барабаны, а здесь, сейчас, дождь лупит по крыше вагончика…

Низкий потолок вдруг взлетает до неба, раздвигаются стены, ослепляюще бьют прожекторы. Яркими огнями вспыхивает рампа. Двумя пылающими столбами вздымается по краям сцены тяжелый кумачовый занавес.

— В городскую комсомольскую организацию от пионера Ерошева Алексея, — громко, раздельно читает председательствующий, — заявление. Прошу принять меня в ряды Всесоюзного Ленинского Коммунистического Союза Молодежи…

Лешка стоит у края длинного в белых пятнах листков стола, облизывая пересохшие губы, повторяет в уме слова заявления, он знает их наизусть:

— …Обязуюсь быть честным, смелым, принципиальным. Быть всегда и во всем примером. Не бояться трудностей…

— …Обязуюсь все силы, знания, а если потребуется, и жизнь отдать великому делу рабочего класса…

— Принять! — хором отзывается зал.

С пылающими ушами, с дрожащими коленями он возвращается на место. Ему жмут руку, похлопывают по плечу, поздравляют. «Принят, принят, принят», — радостно отстукивает сердце. Он ничего не слышит кругом, кроме этого оглушающего торжественного стука, ничего не видит, кроме радужных кругов прожекторов.

Лешка сжался под одеялом, зажмурился. Чтобы не разреветься, впился зубами в подушку. Нет, не мог отец врать всегда! Раньше, до этого, никогда не было в его словах фальши, была искренность. И вообще он был добрым, никогда не кричал, не ругался, был справедливым. Да, отец добрый, мягкий и какой-то всегда усталый, как невыспавшийся.

Лешку вдруг пронзило: отец боится. Боится за свое место. Ведь если они не закончат трассу в срок, его снимут с работы. Боится! И, конечно, не из-за себя — ему ничего не надо, — боится из-за семьи. Лешке показалось, что он до самых корней понял отца, а через него и всех остальных: Чугреева, Мосина, рыжего Николая, Гошку.

Черной тенью в вагончик проскользнула Валька. Он думал, что она покрутится немного и уйдет к Чугрееву, но Валька набросила на дверь крючок, поскрипела половицами и затихла. Снова скрипнули половицы, в двух шагах от себя Лешка различил черный контур ее фигуры. Стоя у окна, Валька медленно раздевалась. Лениво, как бы нехотя, стянула через голову кофточку, потом юбку. И вдруг застонала, исчезла в темноту, словно провалилась. Лешка услышал, как, всхлипнув, она разревелась громко, без удержу, по-бабьи. Он торопливо, кое-как нашарил под подушкой фонарик, сел на полке. Золотистым ворохом соломы вспыхнули под ярким лучом ее волосы. Уронив голову на руки, она сидела за столом. Ее голые покатые плечи с вдавившимися в тело лямками тряслись от рыданий.

Оробевший, растерявшийся, не зная чем помочь, он подошел к ней, потрогал за плечо.

— Валя… Валя… успокойся. Что с тобой?

Она затихла, приподняла блестевшее от слез лицо, сказала глухим булькающим голосом:

— Свет выключи, пожалуйста.

— Что случилось, Валя?

— Ничего, — буркнула она, хлюпая носом. — Завтра же уеду отсюда, чтоб вас черти всех съели!

— И меня тоже? — Лешка выключил свет, повторил: — И меня?

— И тебя! Ты же все заварил!

— А что, я должен был молчать? Скажи.

Валька вздохнула, тяжело, отрывисто, и уже спокойнее сказала:

— Ты прав, конечно, прав… А вот я — влипла, Леха, так влипла! Акт приемки не стала подписывать, а Чугреев наряды притащил. Вот, говорит, подписывала, а теперь не хочет, дескать, дурочку валяет. Я его отзываю в сторону: что, говорю, под монастырь хотите подвести? А он: не дури, по-быстрому нитку прогоним, потом вернемся, доделаем. Ага, доделаем — да кто же разрешит на заполненном газопроводе варить?! Тимофей Васильевич не закрыл процентовку, потребовал снимки последних швов. Я ему сказала, что не успела проверить. Чугреев распсиховался. Старый пес, хотел на чужом горбу в рай прокатиться. Ну я ему тоже — отпустила! Что вот теперь делать?

Лешка молчал, злорадно ухмыляясь и презирая себя за эту невольную ухмылку. «Значит, у них все расстроилось, — думал он. — Значит, она не всерьез с ним, а так, случайно… Может быть, он ее заставлял?»

— Валя, — сказал он дрогнувшим голосом, — ты… любишь его?

— Кого? — удивилась Валька.

— Чугреева.

— Чудак ты, Леха. — Она встала, заслонив окно, пошла ощупью к Лешке.

Он включил фонарик.

— Выключи! — крикнула она.

Он выключил и почувствовал, как ее руки скользнули по лицу, колени уперлись в колени.

— Ты глупый мальчик, — сказала она мягко. — Ты глупый и смелый мальчишечка…

От ее близости его охватила дрожь, он плохо соображал. Она поглаживала его волосы, почесывала, как котенка, за ухом, склонившись, дышала в лицо.

— Помнишь, тогда ты поцеловал меня на коленях? Помнишь? Я как дура бесновалась всю ночь… А потом у реки… Я так боялась за тебя…

Вздрагивая и задыхаясь, он прикоснулся к ее горячему телу, тут же отдернул руки.

— Ты же… с Чугреевым… женишься…

Она приникла к нему пылающим лицом.

— Нет, я не выйду за него… не хочу… он противный…

— Выходи за меня, — шептал он шершавым, еле ворочавшимся языком.

— Нет… любить тебя можно, но замуж… нет. — Она расстегнула его рубашку, прижалась грудью к груди, тихо, отрывисто засмеялась: — Ну…

Она уснула у него на плече. Он ласково касался губами ее бровей, дышал в щекочущие локоны, счастливо пофыркивал от нового странного ощущения всего себя. Ему казалось, что это не он лежит так, вольно раскинувшись на полке, а какой-то широкий здоровенный мужик, в шкуру которого он временно влез. Хотелось небрежным движением согнуть в локте могучую руку, притиснуть Вальку, чтобы она проснулась, пощупала его тугие бицепсы и сказала: «Ого!» Тогда бы он легко подхватил ее на руки и стал подбрасывать, а она повизгивала бы от восторга и хохотала. Потом они поженились бы и уехали куда-нибудь далеко-далеко, на Сахалин, например, или на Камчатку. Чтобы были чистые, прозрачные ручьи, голубые или зеленоватые, и песчаные дюны, застывшие вдоль океанского побережья белыми сверкающими волнами. Чтобы стояла на самой высокой дюне бамбуковая хижина, и они выбегали бы из нее рано-рано и, оцепенев от простора и великолепия, смотрели бы, как из-за сизого круглого океана выползает огромное оранжевое солнце… Валька пошевелилась, откинулась к стене, забормотала что-то бессвязное, злое. Лешка вздрогнул. Дюны, хижина, оранжевое солнце над сизым океаном — все исчезло, осталась ночь, скрип сосен за стеной вагончика и Валькин торопливый гневный шепот. Осталось то, что надо было преодолевать сегодня, завтра, послезавтра… И сжалось сердце, ведь если действительно приедет комиссия и заставит заново просвечивать швы… От мысли, пришедшей внезапно, его пробрал веселый озноб. Разрезать бракованные швы! Во-первых, он спасет Вальку, во-вторых, остановит халтуру: они варят, а он будет резать. Все равно рано или поздно придется резать. Лешка вскочил, оделся.

Холодная мгла застилала поляну. Черными тушами громоздились у траншеи трубоукладчики. Продолговатые, как снаряды, лежали на бровке баллоны со сжатым газом. В черной могильной глубине траншеи серой полосатой змеей тянулась труба.

Освещая фонариком, он прошелся вдоль плети, посчитал стыки — десять бракованных швов в одной плети да столько же в другой. Приглядевшись пристальней, он заметил на трубах рядом со стыками кривые белые кресты. Вечером их не было, значит, кто-то оставил эти меловые знаки совсем недавно. Ему почудилось, будто впереди, за трубоукладчиками, что-то тихо звякнуло и заскрипело. Прислушался — ничего. Тогда он подбежал к баллонам, приоткрыл тугие краны — в темноте у траншеи тонко засвистел из горелки газ. Он не знал, что там, впереди, в промозглой черноте, откуда прилетали эти странные звуки, взмокший от пота, подхлестывая себя матерками, Мосин перетаскивал по грязи САК. Лешка не знал, что вот уже два дня этот «рвач и халтурщик» тайком приглядывался к своим швам, колупал их корявыми пальцами, вздыхал и наконец сегодня, вздремнув после ужина, вышел подправлять бракованную плеть. Лешка этого не знал…

Тонкое синее, как вороненое лезвие, пламя горелки со свистом и шипением прогрызало в трубе узкую щель. В жестокой схватке с пламенем металл раскалялся добела, держался из последних сил и вдруг таял и бежал тяжелыми светящимися каплями. Вот оно, оранжевое солнце над сизым океаном!

Лешка спешил. Злость и радость клокотали в нем кипящим металлом. Лешка спешил. Шов сдавался — щель росла. Пламя выжигало шов начисто. Это не шов — это сама подлость и ложь разлетаются шипящими брызгами. Пламя сильнее металла. Металлу больно, мучительно больно — это видно, хорошо видно сквозь темные очки. Но пусть, пусть больно, зато здесь будет чистый стык, зато здесь будет добротный шов — без подлости и лжи. Здесь будет настоящий шов…

Чья-то мощная рука схватила Лешку за шиворот, рванула вверх. От испуга, от внезапности Лешка отпрянул в сторону, завалился набок, выставив перед собой горящую горелку. Мосин вцепился в нее, приподнял Лешку над трубой, тряхнул. Лешка откинулся на трубу, уперся ногами в землю. Четыре руки сжимали шипящую горелку, как взбесившуюся змею. Пламя хлестало и резало ночной воздух. Мотаясь, оно лизнуло Мосина по лицу. Дико взревев, он бешеным рывком, скрутив Лешкины руки, полоснул жарким лезвием по горлу, по вздувшимся от напряжения жилам. Крик, короткий, как удар, отбросил Мосина на дно траншеи, в хлюпкую глинистую грязь. Горелка поползла по скользкой трубе, булькнула в темноту, заклокотала, зашипела там, выбросив облачко пара…

Хватаясь за липкую обваливающуюся стенку, Мосин встал, на ощупь двинулся короткими шажками вдоль трубы. Его руки нашарили Лешку — тот лежал по другую сторону трубы, на дне траншеи. Мосин тронул его, прохрипел: «Эй, парень, эй!» — и прислушался. Тихо клокотал вырывающийся из горелки газ, шумела листва, издали ветром доносило какие-то замирающие звуки, то ли стоны, то ли вздохи. «Алексей!» — заорал Мосин во весь голос и в страхе торопливо переполз через трубу, приподнял Лешку, приник ухом к груди. Бережно, почти не дыша, он поднял Лешку над собой и положил на край траншеи — сам кинулся к лестнице, приставленной к стене.

Накрапывал дождь. Порывами налетал ветер, и лес, стоявший двумя черными горами, начинал жалобно гудеть и потрескивать. Серым мутным ущельем тянулась просека. По дну ущелья, покачиваясь, тяжело дыша, оскальзываясь на буграх и яминах, бежал Мосин. Он нес на руках Лешку, — нес, как свою собственную жизнь, как последнюю свою надежду. Он бежал к стану, к огню, к людям…


Разгоняя в клочья утренний туман, вздымая опавшие листья, на поляну приземлился вертолет.

С лицом серым, набрякшим от тревоги, Павел Сергеевич кинулся к вагончикам. За ним, еле поспевая, путаясь в полах плаща, побежал человек с докторским баульчиком в руках.

В первом зеленом было тесно. Монтажники стояли возле нижней полки, заслоняя Лешку.

Как слепой, раздвигая трясущимися руками людей, Павел Сергеевич протиснулся к полке и замер.

Лешка лежал на спине, укрытый до подбородка суконным одеялом. Лицо его в тени было пепельно-белым. Запавшие глаза, прикрытые темными ресницами, казалось, вздрагивали.

Доктор нервно протер очки, склонился над Лешкой. Стало слышно, как нудно зазвенел комар…


1968

Загрузка...