Павло Загребельный ДИВО Роман

Авторизованный перевод с украинского И. Ф. Карабутенко

Кто воздвиг семивратные Фивы?

В книгах стоят имена, королей.

Но разве короли обтесывали камни и сдвигали скалы?

А многократно разрушенный Вавилон?

Кто отстраивал его каждый раз вновь? В каких лачугах

Жили строители солнечной Лимы?

Куда ушли каменщики в тот вечер,

Когда они закончили кладку Китайской стены?

Великий Рим украшен множеством триумфальных арок.

Кто воздвиг их? Над кем

Торжествовали цезари?

Все ли жители прославленной Византии

Жили во дворцах? Ведь даже в сказочной Атлантиде

В ту ночь, когда ее поглотили волны,

Утопающие господа призывали своих рабов.

Юный Александр завоевал Индию.

Совсем один?

Цезарь разбил галлов.

Не имел ли он при себе хотя бы повара?

Филипп Испанский рыдал, когда погиб его флот,

Неужели никому больше не пришлось проливать слезы?

Фридрих Второй одержал победу в Семилетней войне.

Кто разделил с ним эту победу?

Что ни страница, то победа.

Кто готовил яства для победных пиршеств?

Через каждые десять лет великий человек.

Кто оплачивал издержки?

Как много книг! Как много вопросов.

Б. Брехт, «Вопросы читающего рабочего».

1965 год РАННЯЯ ВЕСНА. ПРИМОРЬЕ

Прежде всего мы должны с помощью микроскопа исследовать все отклонения от предмета.

П. Пикассо[1]

Море посылало на сушу пронизывающую влажность. В холодных мокрых сумерках слонялись по набережной люди, собирались группками под фонарями, расходились, чтобы снова собраться на освещенном пятачке, посмотреть друг на друга, постоять, выкурить папиросу, взглянуть на темное море. Отаве не хотелось возвращаться к людям. Отдохнуть в уединении — единственное, чего он теперь желал. Поэтому сразу же, свернув вбок, мимо знакомого старого платана, по вымощенной белыми плитками дорожке направился в молчаливую тьму. О том, что случилось только что в кафе, он не думал. Странная пустота была у него в груди, в голове, шел быстро, широкие белые плиты твердо стлались ему под ноги, сзади доносились до него обрывки людских разговоров, раз за разом накатывался шум моря, но чем дальше он шел, тем большая и большая тишина залегала у него за плечами, слышно было лишь, как неторопливо где-то далеко еще дышало море да стучали по твердым плитам каблуки его туфель: стук-стук!

И вдруг к нечастому стуку его каблуков прибавился новый звук, торопливый, нервный, еще далекий, но выразительный и четкий: тук-тук-тук! Так, будто кто-то догонял его. Не совсем приятное ощущение, когда в темноте, на пустынной дороге, догоняет тебя кто-то неизвестный. К тому же Отаве вовсе не хотелось, чтобы кто-то нарушал его одиночество. Поэтому он ускорил шаг, хотя и так был уверен, что вряд ли кто-нибудь сможет догнать его. Разве что будет иметь более длинные ноги.

И все-таки кто-то его догонял. Все ближе, ближе слышно было тук-тук-тук! Упрямо, настойчиво, почти в отчаянье билось о твердые плиты позади Отавы, который шел быстрее и быстрее, уже почему-то твердо убежденный, что гонятся именно за ним, даже начинал уже догадываться, кто именно, хотя не был уверен, но уверенность здесь была излишней, ибо все равно знал эти шаги, откуда-то давно уже был почему-то известен этот перестук каблуков, так, будто он только то и делал в своей жизни, что прислушивался к перестукам женских каблуков и различал среди них один, тот, который должен был когда-то услышать во влажной холодной темноте на безлюдной аллее приморского города.

Он шел так быстро, как только мог, размашисто выбрасывал вперед то одну, то другую ногу, ноги у него были длинные, вон какие; тот, кто вознамерился гнаться за ним, должен наконец понять, что дело его начисто проиграно, безнадежно от начала и до конца, и он, наверное, действительно понял, погоня вроде бы начала отставать, перестук сзади становился все тише и тише, а потом, когда Отава вздохнул уже свободнее, перестук вдруг сорвался на беспорядочное, спазматическое: ток-ток-ток! — такой звук раздается лишь тогда, когда бежит женщина, когда она странно выпрямляет ноги, а тело ее и в это время описывает осторожные полукружья, ей трудно удержать равновесие, поэтому она скорее и скорее выбрасывает вперед негнущиеся ноги и выбивает каблуками: ток-ток-ток, а сама вяжет из запутанных зигзагов своего покачивания нелегкую дорожку продвижения вперед.

И этот бег Отава мог бы отличить из тысячи и миллиона, хотя перед этим никогда его не видел и не слышал. Это бежала она, никто другой. Та самая художница Таисия, из-за которой, собственно, он только что в кафе поссорился с курортниками. Там был какой-то поэт Дима, инженер и врач.

Он остановился и обернулся назад. Из темноты невыразительно приближалось к нему ее белое пушистое пальтишко. Художница добежала до Отавы и, запыхавшаяся, почти упала ему на плечо.

— Это вы? — делая вид, будто лишь сейчас узнал ее, сухо сказал Отава. — Что с вами?

— Я гналась за вами.

— Зачем? Кто вас просил?

— Пошли назад. К ним.

— Ради этого не стоило вам…

— В самом деле, пошли. Так нехорошо получилось. Этот Димка — он типичный идиот. Я его знаю. Бездарность и дурак. Все бездари такие. Вульгарные забияки. А вы не такой. Все уладится.

— Откуда вы знаете, какой я?

— Ну, знаю. Это не имеет значения. Давайте возвратимся к ним. Они переживают. Этот — тоже… Знаете, перед женщинами всегда всем хочется как-то… Одним словом, мужчинам хочется нравиться…

— У меня такого желания не возникало…

— Ну, все равно. Вы разрешите взять вас под руку? Я совсем выбилась из сил.

— Пожалуйста. Но туда я не пойду.

— Хорошо. Тогда я останусь с вами.

— Зачем?

— Раз я вас догнала, то что же мне теперь делать?

— То, что делали до сих пор. Сколько вам лет?..

— Больше двадцати, но меньше тридцати, — засмеялась она.

Они пошли дальше вперед, теперь уже вдвоем. Рука Таисии грелась у локтя Отавы; шли молча, художница все еще не могла перевести дыхание, а возможно, нарочно дышала учащенно и взволнованно. Отава снова стал ускорять шаг, боялся взглянуть в лицо своей неожиданной спутнице, хотя и знал, что в темноте вряд ли рассмотрит его как следует, но боялся ее лукавых губ, ему казалось, что даже сквозь самую плотную темноту увидит он их волнующий изгиб.

— С вами приятно молчать, — первой заговорила художница.

— Так говорят о дураках. — Отава по-прежнему говорил суровым тоном. Ни малейшей нотки потепления!

— Там молчание вынужденное, а с вами просто приятно. Не подумайте обо мне чего-нибудь плохого.

— А что я должен подумать? Наоборот, должен бы… — Он чуть было не сказал «выразить вам благодарность», но удержался, хотя и чувствовал прилив какой-то неведомой теплоты, взволнованности, он в самом деле был благодарен ей за то, что она не покинула его одного в такую минуту; чужая, незнакомая женщина искала его в непроглядной темноте, догоняла, отговаривала, успокаивала. Он непременно должен был сказать ей какие-то особые слова, каких никогда никому не говорил, каких не умел говорить. Он должен вот здесь пообещать ей, что никогда не забудет эту ночь, не забудет старого платана, твердых белых плит, уходивших в холодную влажноватую темноту, и стука ее каблуков по этим плитам.

— Вы меня… — начал он, однако снова не закончил.

— Напугала? — засмеялась художница.

— Нет, — наконец решился он, — удивили.

— Ого, — она, кажется, обрадовалась, — вас удивить не легко.

— Почему вы так решили?

— А я знаю о вас все. Кроме имени.

— Отава, — сказал он. — Вы же слыхали там, в кафе.

— А имя?

— Хватит и Отавы. Зовите, как все.

— Меня зовут Тая, то есть Таисия. Будто поповну. А отец мой металлист. Еще и сейчас — на заводе. А у дочери — такое смешное имя.

Она незаметно втягивала его в разговор на темы, которых он всегда избегал, считая их мелкими и не заслуживающими внимания. Сам себе удивляясь, Отава возразил:

— Почему же смешное? А вот меня, например, отец назвал Борисом. Вы, наверное, не знаете происхождения этого имени. Оно идет от славянского Богорис. Вероятно, мой отец хотел, чтобы во мне были какие-то черты бога. Но, как видите, ошибся. Красотой не обладаю, привлекательностью — тоже.

— Почему вы считаете, что боги непременно должны быть красивыми?

— Такими их рисовали. Начиная с древних греков.

— Греческие боги не красивы — они женоподобны, слащавы.

— Вам больше правятся кентавры?

— Не надо об этом, — попросила она, глубже забираясь под его локоть теплой ладонью. — Если вам не хочется со мною говорить, давайте просто помолчим. А если и молчать неприятно, скажите.

Она убрала свою руку от него, шла теперь рядом, ее пальтецо тускло белело в темноте.

— И вообще не нужно ничего. Вы начнете сейчас благодарить меня за доброе сердце, скажете, что никогда не забудете, как бросилась в ночь следом за вами, по сути, абсолютно незнакомым человеком, как гналась за вами только для того, чтобы… Но не будем об этом…

— Откуда вы все знаете? — искренне удивился Отава. — Это просто какой-то мистицизм.

— Я все знаю. — Она засмеялась в темноте, и Отава представил, как изгибаются ее лукавые губы, и ему впервые в жизни стало страшно от близости женщины.

«Нужно ее прогнать», — подумал он внезапно, пытаясь оттеснить куда-то в самый дальний угол памяти то, что произошло перед этим. И еще подумал: «Какое она имеет право врываться вот так в мою жизнь, все ставить вверх тормашками, ломать все мои планы, главное же — ломать мой характер, ибо он уже сломан навсегда одним только ее поступком. А что же будет дальше?»

— Вы думаете о том, не лучше ли прогнать меня от себя? — спросила она у него, все дальше отходя на край дорожки. — Скажите — и я вернусь к той компании, которая… там. Я не привыкла кому-либо мешать. Сама тоже не люблю, когда мне мешают.

Он сумел скрыть новый взрыв удивления ее невероятным даром читать мысли и попытался свести все к шутке:

— Пускай уж эти товарищи догрызают там вашу подругу.

— А ее не очень угрызут. Она когда-то занималась гимнастикой. Всегда сумеет ускользнуть.

— Великое умение — ускользать, — произнес Отава так, лишь бы сказать что-нибудь.

Дальше шли молча. Дорога поднималась в горы. Она ложилась на темную землю широкими витками, раздвигая в стороны кусты, деревья и даже дома; это было типичное шоссе для машин, чтобы облегчить им подъем, но для пешеходов оно совсем не годилось. Вместо нормального движения вперед приходилось петлять по серпантинам туда и сюда, те же самые деревья, те же самые дома, те же самые уличные фонари обходить то снизу, то сверху, и если для машины из быстрого наслоения вот таких медленных витков в конечном счете все же получалось восходящее движение, то для людей, особенно в ночное время, это казалось бессмысленным блужданием в поисках неведомо чего.

Дважды обгоняли их такси, полные пассажиров. Потом в полоске света, которую бросал на шоссе фонарь, они увидели далеко впереди парочку. Стояли посреди шоссе, в самом освещенном месте, и целовались. Что это быстропроходящее курортное увлечение или, быть может, настоящая любовь, которая не хочет ждать, не понимает, где светло, где темно, а то, возможно, просто они совсем еще юные и решили вот так пересчитать своими поцелуями все следы фонарей на ночном шоссе в будут идти в горы до самого утра, потому что для таких дорога никогда не кончается. И он, Отава, тоже мог выдумать нечто подобное, например, целовать Таисию на каждом новом изгибе дороги, целовать ее лукавые уста и молчать, молчать. Он всегда боялся женщин из-за их разговорчивости. Их нужно было заговаривать почти до потери сознания — тогда они чувствовали себя счастливыми. Особенно страдали этим женщины интеллигентные. У них всегда было полно претензий к каждому новому знакомому, вообще ко всему миру, им чего-то хотелось, они непременно должны были залезть тебе в душу, выведать все твои мысли. Возможно, он был несправедлив, думая так о женщинах, но сложилось это издавна, и перебороть себя Отава не хотел и не мог.

Когда проходили мимо парочки, застывшей в поцелуе, оба сделали вид, будто ничего не заметили, и дальше шли, как чужие, каждый по своей стороне шоссе, и молчали упрямо и непоколебимо, словно враги.

— Простите, — первым не выдержал Отава, — я резкий, грубый человек.

— Не беспокойтесь, — сказала Тая, — я тоже далеко не ангел. Если хотите знать, я даже жестокая. Возможно, потому и бросилась за вами в темноту, как последняя дурочка. Ни одна нормальная женщина никогда не побежала бы. Особенно из так называемых нежных, добрых, ласковых. Даже если бы вы бросились в море или под колеса машины… Но я начинаю набивать себе цену, а это уже совсем плохо… Лучше молчать. Скоро уже наш санаторий — и вы освободитесь от моего надоедливого общества… Но перед этим я хотела бы вам признаться… абсолютная бессмыслица, но… Знаете, у меня зоркий глаз… Даже сейчас, в темноте… Хотя темнота — это лишь для непосвященных, а для художников — это среда, где рождаются все краски от сочетания со светом… Видите, я уже начинаю читать вам лекции, отбивая ваш хлеб.

— Я не читаю лекций, — сказал Отава.

— Простите. Не знала… Так о чем я? Ага, о наблюдательности… Представьте себе: пока вы ходили в неглаженых, каких-то пожеванных штанах и старом свитере, а я тоже придерживалась вашего стиля и упрямо носила брюки и свитер, вызывая осуждение всех санаторных дам и респектабельных мужчин, но делала я это непроизвольно, мне казалось, что я не думаю о вас и не обращаю на вас никакого внимания. Но вот вы надеваете костюм, как все, белую сорочку и галстук и, как все, куда-то исчезаете по вечерам. И снова не знаю: любопытство или что это? Но мне захотелось узнать, куда и зачем вы исчезаете, хотя я поняла, что это совершеннейшая бессмыслица… А потом я увидела это ваше окно в кафе… И стала приходить к нему тогда, когда вас не было еще… Поймите меня: я художница…

— Я вас понимаю, — сказал Отава, — понимаю, ведь я тоже почти художник…

— Мне говорили, что вы историк…

— Даже профессор и доктор исторических наук, — почти сердито произнес Отава, — но это чисто формально…

— Вы хотите подчеркнуть, что вы — не ординарный профессор и доктор? изменившимся голосом промолвила художница, словно бы сожалея о той откровенности, с которой она минуту назад разговаривала с Отавой.

— Да нет, просто хочу от историков перекинуться к вам, художникам, хотя и знаю, что это почти невозможно.

— Иконы? Древнее искусство? Это теперь модно. Даже более модно, чем абстракции. У нас в Москве, можно сказать, эпидемия среди писателей, среди артистов, о художниках не говорю — некоторые на этом даже зарабатывают.

— Не угадали. Вовсе не иконы.

— Архитектура? Как у Нестора: «Откуда есть пошла Русская земля?» и «Откуда малометражные квартиры стали суть?». Но, кажется, эту тему у вас перехватили. Вам разве что осталось выступать в газетах.

— Тоже не угадали.

— Простите, я становлюсь слишком любознательной. А это почти всегда признак глупости.

Опять она словно бы отгадала мысли Отавы и снова — в который раз! удивила его своей проницательностью.

— Хорошо, я отплачу вам тем же самым, — сказал он, переходя к ней через шоссе и несмело прикасаясь к влажным белым ворсинкам на ее рукаве. Вы чуть ли не каждый день ходили в горы с этюдником. Разрешите поинтересоваться, удалось вам что-нибудь сделать за это время?

— Могу показать. — Она остановилась и посмотрела ему в лицо, и он увидел ее темные глаза и выразительные губы. — Завтра приглашу вас к себе и покажу. У меня отдельная комната, мне созданы все условия… Видите? Сегодня, к сожалению, не могу. Неприлично. А тем временем мы уже и пришли. Незаметно в разговорах и молчании. Вы не сердитесь на меня?

— Нет, — сказал Отава, хотя и понимал, что сейчас ничего не нужно говорить. А что нужно, не знал.

— Тогда спокойной ночи. — Тая улыбнулась.

— Угу. — На него нахлынула извечная его угрюмость. — Спокойной ночи.

Ночью ему приснилось, будто он плачет. Проснулся — и почувствовал, что лицо в слезах. Чтобы не будить соседей по комнате, тихонько вышел к умывальнику, посмотрел в зеркало. Красные, какие-то совсем маленькие, будто не его, глаза на скуластом некрасивом лице с большим носом и вялым подбородком. Снял пижамную куртку, открыл кран, долго плескался под холодной струей воды, снова посмотрел в зеркало. И снова не увидел ничего привлекательного. Костяк, на который природа забыла налепить мяса. В голове бились два слова — «преславный — пресловутый», будто мухи о стекло. Пресловутый… преславный…

«Уеду, — подумал Отава, — завтра же утром уеду в Киев. Два дня — это ничто. Лучше потерять два дня, чем…»

До утра не уснул, завтракать пошел без малейшего желания, твердо решив сразу же после завтрака вызвать такси, уехать на аэродром и, купив билет, лететь, лететь.

Все разоспались после вчерашнего случая в «Ореанде», на завтрак опаздывали, и Отава подумал, что так даже и лучше. Художницы тоже не было. Отава поковырял вилкой в тарелке, отхлебнул немного чаю и вышел из столовой. Навстречу ему по ступенькам поднималась Тая. Сквозь расстегнутое белое пальтецо вырывалось наружу яркое платье, которое сразу превратило Таю в женщину буквально во всем — в каждом движении, в каждом изгибе тела, в сверкании глаз. Он остановился, вспомнилось короткое всхлипывание из ночного кошмара. Не знал, что сказать, лишь смотрел на молодую женщину, которая уверенно одолевала ступеньки высокими ногами, обтянутыми модными узорчатыми чулками.

— Вы уже позавтракали? Так рано? — сказала она довольно будничным, как ему показалось, голосом. Отаве вдруг захотелось, чтобы она повторила вчерашнее приглашение посмотреть ее этюды, пригласила его сразу после завтрака, чтобы он потом смог еще вызвать такси и успеть на аэродром до отправления рейсового самолета на Киев. Она умела читать его мысли и настроения, поэтому должна была и теперь…

Но Таисия сказала совсем другое:

— А я, видите, принарядилась. Иду в кино. Сегодня показывают «Дорогу» Феллини. Видели?

Он должен был сказать, что не видел, и сразу же напроситься пойти вместе с нею, но обида на Таю за то, что не захотела отгадать его желания, заставила ляпнуть неправду:

— Видел. Ничего особенного.

— Тогда, — она остановилась ступенькой выше Отавы и, щурясь, рассматривала его, — тогда вы пойдете и посмотрите еще раз.

— Зачем?

— А чтобы не говорили об этом фильме таких глупостей.

— Могу я иметь свое мнение? И вообще… — Он не выдержал и сказал почти умоляюще: — Могли бы вы не пойти на этого Феллини?

— Разрешите поинтересоваться — почему?

— Ну, пойдемте в другой раз. А сегодня… Я очень хотел бы взглянуть на ваши этюды.

— На мои этюды? — Тая немного заколебалась. — Ну хорошо. Но это можно и потом.

— Нет, я хотел…

— Ага, вам хотелось сейчас же. Может, мне и не завтракать?

— Да нет, позавтракайте.

— Вы разрешаете? Что же… Я подумаю во время завтрака, идти ли мне на Феллини или показывать вам эти… этюды.

— Боюсь, что вы меня можете не застать, — обиженно произнес Отава.

— Ага, решили ехать домой? И немедленно? Ну ладно. Я выпью чаю, а потом покажу этюды. Слабая женщина. Ничего не поделаешь.

Мелькнув перед глазами Отавы своим ярким платьем, она пошла в столовую.

А Отава стоял на ступеньках и растерянно улыбался всем знакомым, направлявшимся на завтрак. Что он наделал? Что натворил? И два слова, будто муха о стекло, бились у него в голове: «Преславный… пресловутый…»

Прошли врач и инженер, виновато поздоровались с Отавой. Потом внизу на ступеньках появилась квадратная фигура поэта. Интересно, что скажет этот… Поэт приблизился, снизу посмотрел на Отаву, хрипло пробормотал:

— Прости, старик. Ничего не помню.

Отава отвернулся. Никто ничего не помнит. А он что — запоминающее устройство? Кибернетическая машина «Днепр»? Преславный — пресловутый? Премного благодарен!

Тая выбежала на ступеньки, держа пальтецо в руках. Ее гибкое тело вырывалось из платья.

— Простудитесь, — сказал ей Отава.

— Зато покажу вам свое платье. Хотя забыла — вас интересуют этюды.

Она повела его в свою комнату. Длинный санаторный коридор. Дешевые копии картин на степах, ковровые дорожки, казенная показная чистота, хотя бы какой-нибудь беспорядок, который свидетельствовал бы об обыкновенном человеческом жилье.

— Так, так, — отпирая дверь, говорила Тая, — сейчас вы увидите… Покажу вам свои этюды… этюды…

Еще и не закрыв дверь, небрежно бросив на кровать свое пальтецо, Тая кинулась в угол, где виднелся этюдник и стопка полотен, натянутых на подрамники, стала выхватывать их оттуда одно за другим и почти швыряла на стол — Отаве для обозрения.

— Вот, вот, смотрите!.. Можете… вот!.. Пожалуйста!..

Четырехугольники загрунтованного полотна, большие и меньшие. Квадратные и прямоугольные. Готовые принять на себя краски и линии. Но нигде ни единого цветного пятнышка, ни единого прикосновения кистью, ничего, белая пустота. Будто заснеженная тундра.

Отава и не знал уже, куда теперь смотреть: на эти странные заготовки или на Таю. Какая-то немилая шутка. Возможно, она вчера вечером спрятала свои написанные этюды, а это просто так?

— Не понимаю вас, — сказал он нерешительно.

— Еще не понимаете? — Она выпрямилась, стала напротив него. — Ну, так вот. Не могла. Ничего не могла. Ходила в горы. К морю. Смотрела на пейзажи. На первобытный хаос. На вздыбленность. На дикий крик, жаждущий воплощения… И ничего не могла. Не могла!.. Что мне до этого? Какое мне дело до нагромождений гор и величия воды? Мазня с подтекстом или без подтекста — все это не для меня. Во мне кричат люди, вздыхают, мощно рождаются, а я… не могу…

— Что же вы делали там… в горах? Каждый день с этюдником.

— Что? Плакала.

Она посмотрела на него с близкого расстояния своими разноцветными глазами:

— Вы уезжаете? Сейчас? — Она снова посмотрела на него своими чуточку зловещими глазами, посмотрела так, что ему даже страшно стало. — Ничего. Возможно, так и нужно. Прощайте.

Подала ему руку, смотрела на него, не отрывая глаз. Отава медленно наклонился и поцеловал ей руку.

— Вежливый профессорский поцелуй, — прокомментировала она.

— Я должен ехать, — сказал Отава. — Но если бы… Если бы мы с вами познакомились чуточку раньше…

— То вы бы уехали домой еще тогда, — опередила его Тая.

— Возможно. А возможно, и нет… Я понимаю вас, когда вы так вот… Нетронутые полотна… Все понимаю… Сам не знаю почему, но чувствую, что смог бы рассказать вам… Ну, сначала о мальчике, который жил почти тысячу лет назад, а уж потом…

— Вы думаете, это помогло бы? Тысячелетием заменить нынешнее? Тем мальчиком… вас? Но простите. Счастливого вам полета. Прощайте. Идите.

Он вышел, немного сутулясь из-за своего высокого роста, а возможно, и не из-за роста. И прямо из коридора, сверкавшего казенным убранством, сняв трубку чешского цветного аппарата, который стоял на полированной монументальной тумбе, позвонил в таксомоторный парк.

И когда уже выезжал из города, увидел миндальное деревцо, которое первым зацвело здесь. Было много разговоров об этом миндальном деревце. Курортная газета на традиционном месте поместила традиционный снимок с традиционной подписью: «Цветет миндаль», но газете никто не поверил, — кому ведь неизвестно, что фотографы всегда имеют в своих черных конвертах заблаговременно приготовленные снимки на все времена года, и прежде всего для капризной весны, которая то опаздывает, то приходит слишком рано, пробиваясь сквозь снега и морозы теплым солнышком и зеленой травкой. Но кто-то там говорил, что газета на этот раз не обманывает, что он сам видел это деревцо, но было это ночью, и потому он не может точно определить, где именно оно зацвело и в самом ли деле это миндаль или, быть может, это какой-нибудь заморский первоцвет, а то и гибрид, выведенный неутомимыми селекционерами.

Теперь Отава мог убедиться, что миндаль уже зацвел. Деревцо стояло в нежной бело-розовой пене, такое нереально легкое, что боязно было протянуть к нему руку: того в гляди — снимется и улетит, как испуганная невиданная птица, оставляя эту влажную, исхлестанную холодными ветрами землю, забирая с нее величайшую радость, какая только может быть на свете.

Загрузка...