Путешествие на Дон осенью 1919 года

Вернувшись из Каменца в Киев, оккупированный Добровольческой армией, и рассказав президиуму нашей организации обо всем, что я там видел и слышал, я отдельно передал просьбу или директиву Симона Васильевича Петлюры, чтобы мы послали кого-нибудь как можно скорее на Дон во «Всевеликое Войско Донское» и там рассказали местным деятелям, тем кто полиберальнее, о том, что делается у нас, на Украине. Мы должны доказывать им, что их поддержка деникиниады рано или поздно, а обернется против них, и тогда они будут сами на себя пенять, что в том числе и по их вине провалена была наша государственность.

Долго мы советовались, долго раздумывали, кому бы туда ехать, а тем временем жизнь протекала в тех рамках, которые позволял этот удивительный режим. Деникинская власть в Киеве не трогала наших культурных и научных учреждений. Существовали гимназии, существовала и Академия наук. Основан был в Киеве какой-то более важного типа Педагогический совет или Педагогическое общество, которое в ответ на все обращения из провинции, и далекой, и близкой, принималось организовать педагогический состав для всякого рода средних школ, которые более свидомые крестьяне повсюду открывали. В этом Педагогическом обществе для отдельных учителей определяли ставки, которые должно было давать село натурой каждому из приглашенных к себе педагогов. Подробно рассказал мне об этом очень симпатичный учитель Бакалинский{452}, с которым я однажды ходил в Борисполь, где учительствовали и моя жена, и моя старшая сестра Галя.

Бакалинский как раз шел тогда в местечко Вороньков, за Борисполем, где крестьяне захотели организовать у себя реальную школу. Сказал он мне, между прочим, что почти в каждом местечке, если ехать на Полтаву из Киева, уже существуют гимназии. Правда, он знал только, что происходило в ближайшем районе, но вот и в Борисполе, и в Барышевке, и в Березани, и в Яготине, и в Ковалевке, возле нашей Кононовки, уже такие разные средние школы существовали.

Довольно много времени уплыло, а мы все никак не удосужились выбрать из своей среды делегацию в Донской Круг. Между тем все шло мал-помалу. Я учительствовал в Первой украинской гимназии и работал в «Книгоспилке» как редактор переводной популярной литературы. Заходил частенько в Сельскохозяйственный научный комитет Украины, принимая участие в работе некоторых терминологических комиссий. Там господствовал Александр Алоизович Яната{453}, проявляя везде инициативу и поощряя людей к труду.

Политические деятели собирались в Академии наук, конечно, у Сергея Александровича[88]. В нашу организацию входило по несколько человек почти из каждого украинского учреждения. А учреждения эти делали свое дело. Выходили украинские газеты, из них «Робітник» («Рабочий») была мне самой близкой, в которой я даже поместил несколько отрывков из пересказов своих впечатлений о путешествии в Каменец. В это время с нами, социал-демократами, кажется, благодаря хлопотам Валентина Васильевича Садовского, сблизился Давид Осипович Заславский{454}, который, в свою очередь, таки изрядно влиял на Валентина Садовского. Садовский редактировал «Робітника» и помещал там статьи Заславского. А тот настроен был так резко против большевиков, что впадал в противоположную крайность и часто доходил до признания деникинской власти. Написал было как-то и Садовский статью такого содержания, что наши в Каменце решили исключить его из партии за соглашательскую к оккупанту позицию.

Однажды утром весь город был встревожен артиллерийской стрельбой. Среди деникинцев началась просто паника, как мне тогда казалось, — совсем безосновательно. Но позже оказалось, что к Киеву близко подошли с севера большевистские военные отряды и ворвались даже на Лукьяновку и Шулявку. Это были, наверное, те же самые большевики, что из Николаева пробились, в чьих руках и я побывал, когда из Каменца возвращался. Слышалась временами и ружейная стрельба. Я все это время просидел у себя, дома, а когда снаряды падали на крышу, то во время интенсивной стрельбы я бросал свое сапожничество, которым я от скуки занимался, и выбегал в наш двор, собственно, небольшой сад, выходящий на Благовещенскую улицу. Я прижимался плотно к стене большого, кажется, пятиэтажного, дома певца Камионского{455}. Этот дом защищал наш двор со стороны Шулявки. Присоединялись ко мне члены семьи Требинских и кто был тогда там из наших.

Забегал ко мне и мой друг Александр Гаврилович Алешо, живший недалеко нас на противоположной стороне улицы, ближе к Паньковской. Наведывался и я к нему, их дом не имел такой охраны, которая была у нас от дома Камионского, и когда я после обеда заскочил к Алешо, то застал в доме большой переполох. Влетел к ним в квартиру снаряд большевистской трехдюймовки и попал в шкаф с одеждой, и там разорвался. Как-то странно получилось, что не очень большое разрушение это причинило; одежда вся была уничтожена, порвана на тряпки, ну, конечно, шкаф тоже, но в целом все остальное было целым, а главное, целыми остались жильцы — и Алешо, и жена, и сынишка. На следующий день все успокоилось в городе, и оказалось, что пока отражали наступление красных, все деникинские важные институции покинули Киев и переместились в Дарницу. Но самое смешное в наших кругах было то, что и Давид Осипович Заславский с перепугу убежал в Дарницу…

Наконец у нас все выяснилось. Решили, что поедут Александр Фомич Саликовский и я. Собрали мы сведения о тамошних людях, достали рекомендации ко многим из них, однако главные связи дал Сергей Александрович Ефремов, давно и хорошо знакомый с председателем Донского Круга Харламовым{456}. Саликовский, который задолго до войны и революции проживал в Ростове-на-Дону, редактируя там газету «Приазовский Край», тоже подготовился к тому, чтобы восстановить, как приедем, старые связи с тамошними людьми. Главным лицом, на которое мы возлагали надежды в устройстве нашей повседневной жизни и питания, был тамошний представитель «Днепросоюза», сам латыш по происхождению, но женатый на украинке, киевлянке.

И вот, в один из дней мы, наконец, выехали. Не знаю уж почему, но поехали мы не через Полтаву, а по Московско-Киевско-Воронежской железной дороге на Круты, Бахмач, Сумы и Харьков. Ехалось очень плохо. Никаких пассажирских вагонов не было, а только товарные, в которых об отоплении и думать не приходилось. До Крутов мы доехали хорошо, а оттуда и дальше — то была и мука, и комедия. Как только не хватало воды в паровозе, — пассажиры должны были вылезать, становиться в шеренгу и передавать ведро с водой, его наливали возле водокачки, а паровоз почему-то не мог к ней подъехать. То же самое было, когда заканчивалось топливо, и мы должны были таким же строем передавать сосед соседу довольно-таки увесистые поленья. Мерзли все время, стучали зубами и курили, курили, кто что имел. Впрочем, больше было веселого, чем грустного. Помню, где-то под Харьковом или за ним в наш вагон влез толстый и к тому же очень тепло одетый мужчина того типа, который называли «тавричанами». Что у него было ближе к телу надето, я как-то то ли забыл, то ли просто не обратил внимания, а сверху на нем была какая-то очень уж облезлая барская, из оленьей кожи, «доха», подпоясанная каким-то ремнем, а на голове харьковская шапка с наушниками. Притащил он с собой в вагон несколько мешков и, рассевшись на них, а другими обложившись вокруг, начал жаловаться на свою жизнь, на вечные свои заботы. С большим юмором рассказывал об этом другим пассажирам. А было их не так уж и много, душ так, может, с десяток или пятнадцать, из них несколько в офицерской деникинской униформе. Я его слова ловил просто как золото, что сыпалось из уст, как из рога изобилия по греческой мифологии. Дело в том, что этому мужчине не повезло на какой-то спекуляции; его обманули, как он был уверен, но, видно, это мошенничество закон не считал преступлением. Все заключалось в том, что он продешевил, и даже, по его мнению, очень здорово. И вот все мысли его пошли в сторону размышлений на тему государственного обеспечения тех разных валют, которые тогда по рукам ходили. Наиболее в печенках ему сидели «колокольчики» — так называли тогда деньги, выпускаемые в обращение деникинской властью. Мужчина сам себя растравливал и, чуть не плача, на весь вагон кричал, что, мол, — «нет порядка».

— Приходят одни, забирают у тебя сало, муку, и дают тебе такие деньги, которые как другие придут, то уже их и брать не хотят. У меня здесь есть те деньги, и я не знаю, что уже с ними делать. Никто не хочет брать. Дают тебе новые эти «колокольчики», а забирают у тебя сало, сахар. Все берут, а дают… тьфу, — полову! Нет, — кричал он, — не будет порядка, пока не придет наша власть. Тогда мы будем сыпать «бомажки», а брать, что нам нужно. Я не говорю: наша — украинская власть. Мне всё равно, лишь бы власть была местная, значит — наша, то еще как-то бы жилось. А так — то пропадом пропадем!…

Все в вагоне хохотали, и никто совершенно не обратил внимания, что, собственно, это была более правдивая, чем какие-то прокламации, пропаганда самостийности. Я иногда просто боялся за этого мужчину. А ну как какой-то офицер, может, из «освага», догадается отвести его в свою «чрезвычайку»… Но поезд ехал дальше, останавливался на станциях и снова ехал. Никому и в голову не приходило усмирять этого пропагандиста за «местную власть».

Я был когда-то в Ростове, кажется, в 1911 году, когда ехал с Ф.Вовком на Кубань, и что-то осталось в памяти от тех нескольких дней пребывания там. Теперь, в последние дни октября 1919 года[89], он выглядел точно так же. Было как-то пусто везде: мало людей на улицах, мало и извозчиков. Чаще всего встречались люди в военной униформе, хотя и довольно фантастической, смешанной. Видно было, что регулярной армии мало. Может, она где-то и есть, может всё, что лучше одето и вооружено, пошло с Мамонтовым в «рейд», о котором здесь все говорили и возлагали на него большие надежды{457}. Но это, видимо, были только слова, и слова пустые. На всех станциях, где мы останавливались, чуть ли не от самого Харькова, было много такого же войска, как и здесь, в Ростове. Иногда мне приходила мысль, что люди эти, кое-как одетые и вооруженные, убегают с фронта; одни с украинского, другие — с большевистского. Поражало особенно количество кубанских казаков, которые с мешками и мешочками бродили по станциям, выбирая удобные им поезда, но как-то не спеша и не теснясь к вагонам. Хотя видно было, что это все самовольно делается, без указаний, данных свыше, и все же какая-то закономерность в этом передвижении людских масс таки была. Было это, наверное, разочарование и желание куда-то ускользнуть в сторону от управляемых человеческих общин и где-то себе тихонько «залечь на дно». Особенно на эти мысли наводили именно кубанцы.

В Ростове мы нашли того днепросоюзовского контрагента. Приняли нас без большого энтузиазма, но из дома не выгнали, а приютили, правда, где попало и на чем попало. Хозяин не скрывал своего пессимизма и этим сердил хозяйку, свою жену. Кроме нас, у них еще были посторонние люди, которые по своим делам ходили куда-то ежедневно. Только под вечер квартира заполнялась такими, как мы, «гостями». Была среди них одна хорошенькая молодая еще дама, которая, хоть и удрученная мыслями о будущем, все-таки пыталась и сегодня как-то повеселиться или вообще развлечься. Она, чтобы не быть обузой, взялась помогать детям хозяйским что-то в учении. Собственно, с ней одной нам пришлось немного больше сталкиваться и говорить. Была она откуда-то из Московии, приехала сюда, в спасенный край. А теперь и здесь начало ощущаться то, что ее из дома, где-то на севере, выгнало…

Бродя по городу без всякого дела, пока Александр Фомич своих давних знакомых искал, встретил я на улице какого-то офицера с каким-то специальным значком. Взглянув на меня внимательнее раз и второй, он подошел ко мне, а может, даже догнал и назвал мою фамилию. С удивлением смотрел я на него, не узнавая никак, в конце концов он назвал себя. Это Лукьянов, молодой старшина, украинец, который при Центральной Раде был в Киеве в окружении Михновского. Был причастен к формированию Полуботковского полка, потом, при Скоропадском, какую-то роль играл, но я его почему-то совершенно забыл или просто никогда не замечал, а меня он узнал. Начал вспоминать общих знакомых, и недавних, и старых. Оказалось, он был перед войной в Варшавском университете и вместе с ним в первые годы войны переехал в Ростов. Знал хорошо Олесиюка, Тимофея Игнатьевича{458}, и, наверное, от него имел и ко мне какое-то благосклонное чувство. Признался сразу, что работает в «Осваге», что имеет здесь близких, потому что женился еще во время войны на дочери здешнего «заводчика» (конезаводы для армии) и вообще живет неплохо, лишь бы жить и не пропасть за чужое дело. Рассказывал мне много о здешних событиях и повел в конце концов к тому дому, где деникинские офицеры убили председателя Кубанской рады Рябовола{459}. Останавливался и подробно рассказывал, показывая, где стоял или шел Рябовол, откуда вышли убийцы и куда потом убегали. Судя по всему, Лукьянов был свидомый патриот, но уже размагниченный, который пытался только живым из всей революции выйти. Был хорошо осведомлен во всем и мог много рассказать, но у него не было времени, и он быстро исчез. Так я его больше и не видел…

Александр Фомич после своих похождений пришел домой подавленный. Оказалось, что, «мамонтовский рейд» уже «выдохся», и нам здесь долго засиживаться не придется.

На следующий день поехали мы в Новочеркасск. Нашли легко жилище Харламова, но его не застали, а только, завоевав расположение его жены рассказами о Киеве, об общих знакомых, добились, чтобы она назначила нам время, когда можно и где можно поймать Харламова…

Поймать поймали, а толку никакого добиться не могли: все в его голове было заполнено неудачей на фронте. Когда мы сказали ему о цели нашего приезда, о необходимости соглашения с политически значимыми, демократически настроенными предводителями казацкими, то он вовсе не проявил никакого интереса и посоветовал нам разыскать его заместителя, влиятельного казацкого политика Агеева{460}, который, возможно, чем-то нам поможет и организует какие-то встречи. Но… видно, что его ничего, с чем мы приехали, не интересует. Или вообще, или сейчас — трудно было понять…

С Агеевым повезло поговорить больше и подробнее, но надежды, что мы сможем что-то сделать, у него не было. Считал полезным взаимное информирование. Может, когда-нибудь знакомство наше с ними к чему-то и приведет, а теперь — ни к чему. Правда, Агеев повел нас на заседание Донского Круга, познакомил с одним из левых и выдающихся членов Президиума, с Гнилорыбовым{461}, хотя и тот не обнаружил никакого удовольствия от нашего приезда. Мне порой казалось, что у них больше пессимизма, чем у нас, в Киеве и в Каменце. Интересно было узнать от Гнилорыбова, что из Екатеринодара приехала делегация из трех кубанцев, которые так же хотели бы переговорить с Харламовым и другими левыми деятелями о совместных делах и о возможности борьбы против реакционных устремлений единонеделимого командования. Собрались мы вместе вечером в «Военном собрании» на ужин. Было нас шестеро: Агеев, нас двое и трое кубанцев. Главой кубанской делегации был высокий, средних лет, красивый, типичный казак по фамилии Билашов, очевидно, когда-то просто Билаш. В отдельном кабинете за достаточно скромным ужином рассказали мы о наших болях и бедах в Киеве. Рассказал много интересного и Билашов, но все его интересное было очень печальное. Кубанцы со дня на день ждали разгона Покровским Кубанской рады и страшно беспокоились, что будет в том случае, если деникинцы разгонят раду и сами погибнут, когда придет катастрофа{462}. Ненависть к деникинцам была огромная, хотя сам Билашов не был таким уж самостийником, как вот мы. Все у него зависело, как кажется, только от социального курса деникинского командования. Национальная украинская идея была ему малопонятна. Он вообще был достаточно левый, но не настолько, чтобы ждать большевиков и не столь правый, чтобы безоговорочно ждать восстановления царской России. Это был казацкий условный самостийник, который пошел бы, пожалуй, на федерацию, но видел, что теперь не с кем об этом говорить. Он, между прочим, объяснил мне то движение казаков по железной дороге; он сказал, что казаки не хотят защищать режим Деникина, а желают вернуться домой, и уже там, на Кубани, обороняться от коммунистов. Сказал также, что у них хорошие отношения с черкесами и другими народами Северного Кавказа, и что оборона Кубани будет их общим делом. Билашов тоже хотел увидеться с Харламовым и все уговаривал Агеева, чтобы тот свел их делегацию с ним. Обменявшись так информацией, мы и разошлись с тем, чтобы через день снова сойтись и уже окончательно сделать выводы из той ситуации, которая из общих сведений вырисовывалась на будущее.

Когда мы через день собрались в том же «Военном собрании», в том же кабинете и заказали ужин, Билашов сообщил нам очень важную весть. Из Екатеринодара прибыл гонец от Кубанской рады, которая сообщала, что генерал Покровский окружил верными ему доброармейскими частями раду во время ее заседания и арестовал, а позже приказал повесить на площади делегата Рады для переговоров с горскими народами Северного Кавказа — священника Калабухова{463}.

Билашов, как оказалось, таки встречался вчера с Харламовым, но тот ничего ему ни посоветовал, ни пообещал. Так же, как и с нами, был очень вежлив, но, очевидно, не в силах что-то сделать, чтобы как-то повлиять на руководящие круги деникинцев… Билашов, таким образом, пришел к выводу, что их делегации нечего дальше сидеть в Новочеркасске, и они думают завтра возвращаться домой. Что будет — то будет, только видно, что донские казаки бессильны, так же, как и они, и что деникинская армия — это не помощь им, а только помеха. Но, видно, не было единства между казаками; в каждой армии внутри существовали различные течения, которые тянули в разные стороны, и тем оборону против чужого насильника организовать никак нельзя было…

Когда мы сидели так и беседовали, вошел в комнату тот человек, который нам подавал ужин, и что-то тихонько на ухо начал озабоченно говорить Агееву. Сказал и вышел быстренько из комнаты. Тогда Агеев обратился к кубанцам и сказал им громко, что нам здесь угрожает опасность. О нашем здесь пребывания узнали деникинские офицеры и собираются совершить над нами какое-то насилие. Пришлось расходиться или, собственно, бежать. Агеев, знавший хорошо план этого «Собрания», обдумал с казаками ситуацию, и те, вынув из карманов револьверы, медленно, вглядываясь в не очень ярко освещенный коридор, будто прилипнув животами и спинами к стенам, начали продвигаться к выходу в сторону, указанную Агеевым. В соседних залах были слышны громкие возгласы и пение, а действительно ли нам что-то угрожало, так и не было выяснено. Тихонько продвигаясь под стенами коридора, добрались мы до выходной двери и оказались на улице. Так же осторожно повернули в какие-то темные улицы и переулки и там уже, распрощавшись, разошлись, кто куда должен был идти. Мы с Саликовским медленно пошли к вокзалу с тем, чтобы в Новочеркасск больше не возвращаться. И видно было, что и на Кубань ехать нет никакого смысла. Дня через два я все-таки снова наведался в Новочеркасск, чтобы окончательно, при встрече с глазу на глаз с Агеевым, выяснить ситуацию. Мне просто хотелось убедиться в разговоре с ним без всяких свидетелей, как он смотрит на ход событий и какое предвидит дальнейшее развитие их. С Агеевым мы в тот приезд долго говорили. Он, оказалось, был учителем в какой-то здешней школе, гимназии или кадетском корпусе — уже не помню. Это был довольно культурный человек. Он писал статьи политического содержания, достаточно смелые по форме и вполне литературно составленные. Несколько из них он зачитал мне, и мне стало ясно, почему его так не любят деникинцы. В этих статьях была резкая, часто в остроумных, юмористических формах высказанная критика внутренней политики Доброармии, которая, опираясь на сборные остатки сторонников старого режима, ведет дело борьбы против красных к неудаче, а главное — ведет к гибели конструктивные силы и попытки тех народов и сословий, которые в итоге могли бы как-то защититься, если бы не было той разложившейся силы, которую представляет собой деникиниада. Но во всех статьях, кроме критики Доброармии, не было или было очень мало конструктивного, что противопоставлялось бы существующему режиму. Многие здешние консервативные элементы считали Агеева сторонником большевиков, но по моему глубокому убеждению он таким не был. Просто, он сам не был слишком образован и, главное = талантлив по части того, чтобы объединить вокруг себя оппозицию и стать ее лидером. А может, казацкое общество было политически мало развито и не консолидировано, чтобы сплотиться вокруг него. Была в Агееве поэтому какая-то покорность, отчаяние, которые, может, и проявлялись иногда в выражениях, которые враждебные люди могли принимать за симпатию к тем, кто должен прийти после «добровольцев». Оно всегда так получается: легче ругать тех, кто теперь тебя гнетет и раздражает своей неспособностью вести дело. Тогда уменьшается напряжение, направленное на того, кто эту неспособность, эту безнадежность правителей должен использовать. Позже я слышал, что Агеев, действительно, так огорчен был Доброармией, что не бежал с Дона, а так там и остался.

Поздно вечером пошел я на вокзал, чтобы ехать в Ростов. Взял билет и ждал поезда. В это время пришел из Ростова специальный поезд, который привез Врангеля{464}, как мне довелось услышать на вокзале от людей. С каким-то странным чувством смотрел я издали на группу военных, между которыми был и Врангель, как они шли с вокзала к автомобилям. Было как-то тоскливо на душе, чувствовалось, что все вокруг рушится, и с какой-то неизбежностью приближается гибель всего того, что в нормальных европейских условиях развития народов могло бы противопоставиться и тому, что здесь вот в лице Врангеля строит из себя барина, и тому крайнему, тоже грубому и некультурному, что должно заменить этих глупых и злых правителей. Все время вспоминалось лицо Билашова и его товарищей, которые с отчаянием каким-то и злостью поехали домой, разочаровавшись, по всей видимости, и в Харламовых, и в Агеевых. А разве у них лучше?..

На следующий день ходили мы с Александром Фомичом к его давнему приятелю, кажется, Ґорфману, представителю какой-то группы культурных местных еврейских коммерческих кругов. В богато обставленной конторе, где никакой работы, учитывая настроения общества, не проводилось, посидели мы с Александром Фомичом, разговаривая о давнем прошлом, когда Саликовский был здесь редактором, и о том, что теперь делается, к чему разумно и пессимистично присматривались еврейские «буржуи». Хотя они теперь и «не у дел», но, конечно, они лучше всего информированы. Ґорфман сказал, что катастрофа приближается невероятно быстро. Советовал нам скорее уезжать, потому что поражения деникинцев надо ожидать просто со дня на день.

Вечером пошли мы с Александром Фомичом к одному из самых богатых и влиятельных представителей той же группы еврейских капиталистов. Он руководил акционерной фабрикой табака и сигарет, кажется, Асмолова[90]. Роскошная квартира, богато одетые дамы и господа приветствовали Александра Фомича искренне и радостно. Видно, действительно с его личностью здесь, в Ростове, было связано много и политических, и общественных, и, вероятно, и хозяйственных дел. Вероятно, газета «Приазовский Край» субсидировалась именно этими кругами, которые вот теперь собрались приветствовать нас и попрощаться накануне каких-то величайших изменений. «Пир во время чумы» — все время лезло мне в голову. Роскошный, по нашим временам, ужин с хорошими винами, первосортным коньяком, и теплые, благожелательный слова… Просидели мы долго в разговорах с соседями и за выпиванием предваряемых речами бокалов вина, а после ужина — за медленным посасыванием из рюмочек коньяка и закусыванием выпитого, к моему удивлению, кусочками груши дюшес, сочной и мягкой. На прощание хозяин, видимо, увидев, что я кручу сигарету из какого дешевого табака, пригласил нас посетить его фабрику на следующий день, где-то около полудня, и пообещал угостить таким табаком, которого я, наверное, давно не видел.

Так мы и сделали. Побывали на фабрике, по которой провел нас хозяин или директор, и я впервые увидел все, что претерпевает табак, прежде чем выходит в виде сигарет. Интересная фабрика с усовершенствованными машинами, возле которых работницы только стоят или сидят, корректируя работу машин. Наконец, осмотрев все, пошли, получив от директора по огромной пачке сигарет всех сортов с самыми разнообразными названиями.

Когда мы на следующий день пошли с нашими вещами на вокзал, то узнали, что в направлении на Харьков никакого регулярного движения уже нет. Ходили только случайные поезда часто довольно большого состава вагонов, и то почти совсем пустые. Видно было, что вагоны направлены для эвакуации людей или товаров с севера на юг. В конце концов случился какой-то поезд, конечно, из товарных, очень грязных вагонов. Почти во всех этих вагонах перевозили лошадей, и теперь в них по щиколотку было мерзлого навоза, смешанного с соломой. Доехав до Харькова, мы узнали, что на Полтаву почему-то поездов нет, а есть еще такое же нерегулярное сообщение только с Кременчугом, откуда еще — с Ромоданом. Поехали в Ромодан, а там через некоторое время поездом, тоже почти пустым, поехали на Киев. Я считал наше путешествие целиком неудачным. Ничего мы не сделали, ничего никому не сказали и ни на что не повлияли. Попали в такое время, когда людям было не до нас, и даже если люди с нами и говорили, то у каждого из наших собеседников сновали в голове свои мысли и на лицах отражались свои заботы.

Нечего было, казалось мне, спешить в Киев и поэтому решил я остановиться на станции Кононовка и побыть, сколько хватит времени, дома в своей семье. Когда доехали до Кононовки, я распрощался с Саликовским и выскочил из вагона. На перроне увидел брата Ивашка, который во время отъезда нашего из Киева был там и никакого желания тогда не выражал поехать в Кононовку. Удивился я и сразу же начал расспрашивать о причине его приезда. Оказалось, в Киеве вскоре после нашего отъезда начались репрессии против украинцев. Очень много людей было арестовано, а среди них и Ивашко. Только благодаря хлопотам Ефремова удалось ему освободиться, и по совету того же Ефремова он поехал в Кононовку, чтобы, если удастся, остановить меня и задержать на некоторое время. В Киеве уже все чувствовали, что дни деникинской власти сочтены. А осенью-то мухи злые, и вот разъяренные деникинцы много зла наделали и, вероятно, еще и теперь делают. Рассказал мне Ивашко о многочисленных расстрелах украинцев. Особенно меня поразил расстрел Компанийца, одного из самых приятных энтузиастов нашей освободительной борьбы. О нем стоит где-то отдельно сказать, потому что он стоит того, чтобы память о нем осталась в писаных документах нашего времени.

Опечаленный ехал я с Ивашко в село и долго-долго не мог как-то примириться со смертью Компанийца. Ивашко не мог мне подробно всего рассказать, потому что только слышал его фамилию как расстрелянного, а кто он был, Ивашко совсем не знал. В Кононовке, как в том числе и в нашем доме, настроение было грустное и тревожное. Никто по деникинской власти не грустил, а все грустили по тому, с какими настроениями и тенденциями придут красные. Многие крестьяне, увидев меня, когда я ехал со станции, а другие — услышав о моем приезде, приходили к нам группами, желая узнать, что там слышно, где я был. А где я был, то они знали уже со времени приезда Ивашка из Киева.

Интересно было наблюдать, как любая власть, какая только ни устанавливалась с самого начала революции, быстро опостылевала крестьянам, и они ждали хотя бы худшей, но другой. Конечно, каждая власть имела своих сторонников среди разнородной крестьянской общины. Были между ними сторонники и красных, и белых, и украинцев. Конечно, в Кононовке последних было больше всего. Веселые минуты испытал я, когда к нам пришел друг нашей семьи, богатенький дядя Андрей Боровик. Он не скрывал того, что все-таки при царе было лучше, чем при революции, и он ждал, как видно, деникинцев, которые установят такую власть, которая наведет «порядок». И вот какое ждало его разочарование. Он с природным юмором, усиленным на этот раз, как и частенько перед тем, самогоном, рассказывал под хохот собравшихся односельчан о случае, который произошел с ним. Когда пришли в село деникинцы, еще осенью, когда шли с юга на Киев, он вышел на улицу в праздничном настроении и в праздничной одежде. «И вот подумайте, — говорил он, — я думал, что это старый режим возвращается, а они с меня посреди улицы сапоги содрали». Сапог-то ему, при его достатке, вероятно, не было уж так очень жаль, но этот факт весь его образ мыслей и надежд перевернул вверх тормашками. И он теперь не знал, чего и от кого ждать и на кого можно надежды возлагать… В таких разговорах групповых прошло два дня, а может, чуть больше. Однажды вечером пришли к нам гуртом несколько ближайших друзей из кононовчан. Стали они рассказывать, что с северо-запада надвигаются красные. Пересказывали слухи о том, что уже Прилуку окружили, наверное, и Пирятин заняли, а у нас будут где-то завтра, может днем, а может утром. Советовали мне не оставаться в Кононовке, а идти куда-то. Доказывали, что где-то в пути, при встрече с красными, так сказать, на нейтральной почве, легче будет скрыть свое помещичье происхождение. И я полностью с ними соглашался, и сразу же решил на рассвете уйти из Кононовки. Мама очень беспокоилась, но тоже согласилась с тем, что дядьки правы. Согласилась мама и с тем, что и Ивашко лучше идти со мной, и только беспокоилась о том, чтобы мы не слишком поздно из дому вышли…

На следующий день утром мы с братом встали спозаранку и, еще как только светало, вышли из дома и направились к железной дороге так, чтобы не через село идти, а огородами. В утренней тишине слышны были время от времени далекие-далекие пушечные выстрелы в сторону Пирятина, и казалось, был виден даже багрянец какого-то далекого зарева. Было довольно холодно, но мы шли быстрым шагом, так что не мерзли. Вышли на колею и, идя между рельсами по шпалам, довольно быстро проходили будку за будкой, направляясь на Черняховский разъезд, а затем на Яготин. Ни один поезд нас не догнал и навстречу нам не ехал. Движение, видно, замерло полностью. Где-то около полудня подошли мы к Яготину и уже издалека заметили на Яготинской станции движение людей в солдатских шинелях, а когда подошли совсем близко, то увидели, что это уже были красные… Документ я имел хороший — удостоверение из гимназии, где я работал учителем в Киеве, о том, что я по семейным обстоятельствам, то есть, в связи с болезнью моей жены, еду на какое-то там время в село и что должен вернуться в какой-то там день. У брата Ивашко тоже был документ из той гимназии, где он учился. Итак, когда к нам подошли возле самой станции несколько красноармейцев с вопросами, кто мы, откуда и куда, то, увидев наши документы, очень легко отстали от нас и, потеряв интерес, пошли в разные стороны. Только один, более подозрительный, пошел следом за нами, и когда мы забрались в какой-то постоялый двор или пивную, то и он через некоторое время зашел туда и все поглядывал в нашу сторону. Взяв чаю, мы с братом достали из дорожных мешков свои продукты и начали подкрепляться. Я для спокойствия окликнул нашего недоверчивого провожатого и пригласил его вместе с нами подкрепиться, высказывая предположение, что, вероятно, им в походах и переходах туговато с продуктами бывает. Тот охотно к нам подсел, и так мы за чаем и едой немного его приручили. Расспрашивает, куда мы едем. Я говорю, что в Киев, потому что и так задержались, потому что поезда уже несколько дней не ходили, а пешком опасно было идти, пока деникинцы везде бродили… Тогда он говорит, что нам бы надо было бы здесь переждать, потому что кто его знает, что там, в направлении Киева, делается. Он знает только, что их часть первая до железной дороги дошла, но деникинцы еще могут быть в Переяславе и дальше там в Киеве. Я с ним согласился, но сказал, что тяжело нам здесь где-то устроиться, потому что много их войска сюда зашло, а у меня на Переяславском разъезде есть приятель помощником начальника станции, так я уже там как-то устроюсь, и приятель защитит, если кто-то будет приставать… Это убедило его, и после чаепития он повел нас в сторону Переяслава, прыгая с нами по шпалам, и довел до самого моста через Супий. Далее показал нам, что мост взорван ими только с левой стороны, так что, держась правой, мы беспрепятственно перейдем реку. Распрощались мы по-дружески, еще и руки потрясли друг другу, и пошли с братом, осторожно ступая и рассматривая под ногами дорогу.

Перейдя мост, решили мы слишком не торопиться. Позади уже все у нас благополучно закончилось, а вот что нас ждет впереди?.. Таким образом, медленно ступая через одну шпалу, потихоньку двигались мы и, только уже как начало солнце садиться, добрались до Переяславской станции, то есть, и до так называемого Переяславского разъезда.

Там уже издалека мы заметили на перроне группу людей, которые спокойно стояли, присматриваясь к нам. Были то местные мужики. Когда мы приблизились к ним, то все они вместе сразу заговорили, спрашивая, откуда нас Бог несет.

— С Яготина, — говорю.

— А что там происходит? Там действительно красные?..

— Да «красные», — говорю.

— А что они, со звездами или без звезд?

— А что? — спрашиваю.

— Да говорят, что они теперь идут без звезд, мол, идут уже без коммуны.

— Нет, — говорю, — со звездами и, по всей видимости, с коммуной…

Наступила тишина…

— Нет, — говорит один из мужиков, самый младший — не будет порядка, пока Петлюра не придет.

Меня эти слова, как кнутом по ушам ударили. Злость какая-то охватила, и я агрессивно к нему обратился:

— А что вам Петлюра поможет, на хозяйство поставит? Был же здесь Петлюра когда-то, то что, разве кто-то был на его стороне? Все кого-то другого ждали, говоря: пусть хуже, лишь бы другое?..

Мужик смутился и, будто оправдываясь, начал:

— Ну, знаете, у него была программа подходящая.

Я еще с большим пылом за него взялся:

— Какая у него программа, откуда вы ее знаете? Вот я в Киеве все время был, так что-то не слышал о его программе.

— Да как же это? Так ведь все знают, что он был и против тех, что вот оттуда идут, — показал на Яготин, — и тех, что туда пошли, — показал в сторону Киева.

Я умолк, и снова наступила тишина. В это время из здания станции вышел железнодорожник, в котором я узнал как раз того моего знакомого, который когда-то был в Кононовке помощником начальника станции. Поздоровались мы с ним радостно и, отойдя от группы крестьян, начали вспоминать, как было когда-то в Кононовке в предреволюционные времена, и как теперь все изменилось, и что оно на свете делается. Я, присматриваясь к моему собеседнику, заметил, что у него лицо будто распухло и, не сдержав своего любопытства, спросил, что с ним такое. Оказалось, что деникинцы, удирая на Киев, избили его будто бы за то, что по его вине с их поездом произошла какая-то заминка. Сетуя на них, он все же хвалил Бога, что не застрелили, и теперь со страхом думал о том, что принесет ему завтрашний день, когда придут красные. Кому-кому, а железнодорожникам во время этих смен власти с одной на другую, пожалуй, труднее всего приходилось. А движение воинских частей осуществлялось преимущественно вдоль железной дороги, и вся злость на врага часто вымещалась на ни в чем не повинных железнодорожниках.

Пошли мы с теперешним нашим хозяином в его жилище на втором этаже дома и застали там целую его семью. Обрадовались все нам очень, потому что мы же в Кононовке близко сошлись с этой семьей. Даже кто-то из его сыновей был крестником моего отца… Угощали нас чем могли, даже чарка нашлась, и все говорили и говорили до поздней ночи, вспоминая прошлое и заглядывая в будущее. Это была довольно-таки свидомая украинская семья, к которой свидомость пришла благодаря знакомству с нами в Кононовке. Все симпатии их были с Петлюрой, и когда за чаркой мы упоминали о Петлюре и правительстве УНР, то не выдержал и с какой-то горечью и грустью произнес: «Эх, если бы я не был такой обсемененный, то черта лысого тут бы сидел. Давно уже был бы в нашей армии. А так-то вот мыкаешься, и конца этому не видно».

Это выражение «обсемененный» — оно как некий символ нашего недоконченного национального сознания, долго меня преследовал, и теперь вспоминаю его, как печальный и комический в то же время момент из моей поездки из Киева на Дон и обратно. Вообще Переяславский этап с разговорами с мужиками, а потом с начальником станции, много краски добавил к моим наблюдениям в те времена над процессами, которые происходили в недрах украинской людности. При деникинцах свидомость выросла намного по сравнению с тем, что было во времена Центральной Рады, и везде чувствовалась досада, что не поддержали люди своей то ли «местной», то ли петлюровской, то ли украинской власти. Поздно легли мы спать и спокойно проспали чуть ли не до полудня.

Из Яготина никто на этот берег Супоя из красных не продвинулся, и мы, хорошо с братом подкрепившись, пошли опять по шпалам в направлении на Киев. Везде по дороге никакой власти не было, и вообще никого не было видно. Все живое будто затихло и, наверное, с тоской и тревогой ожидало новую власть…

В Борисполе мы с Ивашко расстались. Он, переночевав у сестры, пошел в Киев, а я решил сидеть, пока не придут и сюда, и в Киев красные. Хотя и теснота была там, где жила жена; но меня пристроили на узком и коротком диване в темных сенях, и так вот в одном семейном уюте я пробыл каких-то три дня.

Наконец пришли в Борисполь красные. Пришли с юга вдоль железной дороги Киевско-Полтавской, но были ли это какие-то другие, а не те, которых я видел в Яготине, или, может, те же самые, — я так и не узнал. И вообще, сидя все время в хате, мало их видел. Так только, через окно, глядя на улицу, наблюдал их движение на Киев. Правда, однажды вечером зашли какие-то трое красноармейцев, разыскивая у жителей «лишнее» белье. Хотели от меня сорочек, но у меня самого не было лишней. Сначала они вели себя задиристо, но постепенно успокоились. Допрашивали сначала назойливо: кто я и чего здесь, но когда я рассказал, что постоянно живу в Киеве, а сюда пришел к жене, которая здесь учительствует, и я сам учитель, то они смягчились. Как-то затронули в разговоре Донбасс, где они на шахтах добывали уголь до революции, и я начал расспрашивать их об их наблюдениях над углем. Спрашивал, не попадались ли им оттиски листьев деревьев или стволов, рассказывая им при этом, как много такие рудники дают сведений для науки о древних временах жизни на земле. Заинтересовал их этим, и за миролюбивым разговором и воспоминаниями об их случайных наблюдениях просидели мы часа два. Когда они уходили, то уже о белье как будто и забыли…

Еще через несколько дней отправился и я в Киев. На дорогах было уже людно, видно, первый страх, который всегда охватывает население с приходом новой власти, немного рассеялся. Но со мной произошла неприятная история. Уже совсем близко от Цепного моста на Слободке мимо меня проехал извозчик с двумя красноармейцами. Один сидел на барском месте, а второй против него на лавочке. У этого последнего в руках было ружье, а тот, что ехал за барина, был без видимого оружия, но одет лучше, чем второй. Видно, было то какое-то начальство. Проехали они довольно быстро, но тут же то «начальство» начало кричать извозчику, чтобы тот остановился, и не только кричать, но и дергать его за что попало. Конь стал, и тогда «начальство» соскочило с брички и бросилось ко мне с криком: «Документы!». Был этот красноармеец вроде бы и интеллигентного вида, но очень-таки пьяный. Ничего не поделаешь. Роюсь в карманах пиджака, достаю свой кошелек и начинаю искать в нем свои документы. «Начальство» сразу вырывает его у меня и само начинает листать бумаги и заглядывать во все перегородки кошелька. Наконец красноармеец достал оттуда бумажные 1000 рублей, кажется, гетманского выпуска, которые я когда-то засунул в самое потайное отделение. С удовольствием и рыцарской вежливостью отдает он мне кошелек, а 1000 рублей прячет в свой кошелек. Не говоря больше ни слова, он садится в бричку и гонит извозчика дальше, на Киев. Досада меня охватила страшная. То была у меня памятка с прежних времен, банкнота роскошной работы Нарбута. И вот так пропал ни за что ни про что… Устал я из-за волнения так, что уже еле-еле домой на Благовещенскую улицу добрел. Только на углу Фундуклеевской и Владимирской увидел на углу председателя Днепросоюза Колиуха{465}. Обрадовался ему очень, зная, что он не в плохих был всегда отношениях с «боротьбистами», а теперь, когда уже красные в Киеве, то, наверное, с «боротьбистами» завязал контакт, и все, что происходит, знает хорошо. Колиух всегда почему-то мне симпатизировал. У меня и усталость прошла от одной мысли, что теперь получу новейшую информацию. Поздоровавшись, я прежде всего выспросил у него о том вреде, который нам причинили деникинцы. Рассказал он мне все, что знал, а особенно, что и как произошло с Компанийцем. Тот последнее время работал в Днепросоюзе. Сказал он, что уже прибыли и «боротьбисты», и что их штаб находится на Прорезной улице, и дал точный адрес. Я очень хотел поскорее увидеться с Полозом{466}, чтобы узнать, какие изменения намечаются, и постарался с ним увидеться в первый же день своего прибытия в Киев. Но, конечно, сначала постарался увидеться с нашими, побывав в Академии и встретившись с Ефремовым. Саликовский уже проинформировал наших о поездке, но, учитывая кардинальное изменение в политической ситуации, уже мало кто ею интересовался, тем более, что и интересного мы с ним ничего не привезли. Все же на ближайших собраниях была возможность ознакомить их с настроениями провинции, насколько я их мог до некоторой степени охарактеризовать из тех разговоров, которые мне случалось вести с людьми или только слышать их разговоры между собой.

Отдохнув немного, я установил контакт со всеми теми институциями, в которых работал, и жизнь пошла своим чередом. Позаботился я, чтобы избежать различных неприятностей, вооружиться различными удостоверениями, которые дали бы мне возможность как-то защитить от реквизиции для армии если не всю квартиру, то хоть одну или две комнаты. В те времена чем больше человек имел должностей и справок о тех должностях, тем легче было прожить. Хотя, собственно, работы везде было немного. Больше люди тратили времени на пересказывание различных слухов и поиски пищи. Сегодня дают в одной институции пшено, во второй масло, а там можно кожи получить на обувь, а еще где-то — материи на одежду. Вот так, за этими хлопотами, время и проходило.

Спасти всю квартиру мне не удалось. Остались мне лично большой зал и родительский кабинет, где находилась библиотека. На дверях этих двух комнат наклеил я, как сотрудник Академии наук, карточки, которые свидетельствовали, что эти комнаты не подлежат реквизиции, и, свободный от упоминавшейся выше работы, просиживал вечера в темноте, у маленького каганца в одной из этих комнат, работая над какой-то из очередных научных тем. В одну большую комнату вселилось несколько красноармейцев, но они в основном находились в нижней квартире супругов Требинских, где их товарищей разместилось гораздо больше. Только на ночь приходили мои «субарендаторы» домой.

Однажды вечером один из них деликатно постучал ко мне в дверь и попросил разрешения войти. Я пригласил его сесть и сразу спросил, чем именно я могу ему служить. Это был в какой-то степени свидомый украинец, потому что сразу начал мне задавать довольно неприятные в моей ситуации вопросы. Он сразу заметил, что, прочитав на дверях охранное письмо от Академии, подумал, что я человек образованный и могу ему кое-что объяснить.

— Скажите, пожалуйста, как вы думаете, Петлюра на самом деле любит Украину, или он просто какой-то авантюрист?

Немного слишком деликатный был вопрос, чтобы ему сразу ответить. Подумав минуту, я ему говорю:

— На такой вопрос мне тяжело ответить. Вот если бы вы спросили меня, любит ли Петлюру Украина, то на это можно было бы легче найти ответ…

— Ну, хорошо, а что вы думаете об этом?

— На это скажу вам, что Украина Петлюру, видно, не любит!

— А почему вы так думаете?

— Ну, если бы Украина любила Петлюру, то сидел бы он, наверное, здесь, в Киеве, а не скитался бы где-то на западе, а где именно, то ни я, ни, наверное, и вы — не знаем! И, вероятно, и вас бы здесь не было…

Воцарилась минутная тишина. Мне не было видно в полутьме выражения лица «таращанца», но по его невнятному кряхтению или сопению я понял, что такой ответ его обидел. Посидел минутку, а потом встал, поправил на себе пояс и сказал мрачным каким-то голосом:

— Эх!… Не знаете вы, что на селе говорят…

Сказал и, попрощавшись, тихонько, на цыпочках вышел из комнаты и пошел к своим товарищам. Мне стало немного неловко, что я так грубо обошелся с ним. Если бы мягче, то много бы, может, я от него услышал из того, что там «на селе говорят». Наступая с севера на деникинцев, он, видимо, много наслушался таких слов, которые я вот недавно слышал от мужиков на Переяславской станции, и эти слова, видимо, глубоко ему запали в сердце. Так ему и не повезло излить их мне, а, наверное, хотелось кому-то душу свою облегчить. Жаль, но в таком положении трудно было решиться на более откровенный разговор.

Как-то вечером пришел ко мне А.Феденко{467}. Удивил меня он очень и обеспокоил. Мы все, кто остался в Киеве, жили очень беспокойной жизнью. Как только начинали ходить по городу какие-нибудь слухи о повстанческих движениях, то мы уже по опыту знали, что в такое время лучше дома не ночевать. Но возникал вопрос тогда: «А где же?» Бывало так, что собираюсь ночевать у В. Садовского, однако он сам ко мне на ночь приходит. А бывало и так, что соберется случайно и больше таких же, как я и он. Почему-то каждому казалось, что в такие дни лучше ночевать у кого-то, а тот такого же мнения был о себе. Создавалось смешное положение, когда собирались люди и сидели почти впотьмах в доме, разговаривая и придумывая различные предположения. Хорошо, если в такие вечера и ночи было что съесть или еще и выпить. Брат Ивашко бывал частенько у мамы в Кононовке и привозил оттуда прекрасный самогон, иногда даже из слив-венгерок гонимый. В селе тогда можно было хорошо жить. Так вот, однажды вечером, когда я был дома один, ко мне пришел Афанасий Феденко, чтобы переночевать. Оказалось, именно тогда происходило движение по Киевщине остатков нашей армии под командованием М.Омельяновича-Павленко. С той армией какое-то время пребывал Афанасий, как уполномоченный от правительства, а затем отправился к нам, в Киев, чтобы и нас здесь проинформировать. Долго и много мы говорили, собственно, он говорил, а я слушал. Рассказывал вообще обо всех перипетиях, которые произошли и с правительством, и с армией с тех пор как я уехал из Каменца в Киев, еще при деникинской власти в Киеве. Проговорив почти всю ночь, легли спать. Афанасия пристроил я в отцовском кабинете, а утром так и не будил его, а пошел на работу, кажется, в гимназию, где я учительствовал.

Афанасий жаловался еще вечером на какое-то недомогание. Что-то его за спину хватало, и голова болела. Вернувшись домой, я Афанасия не застал. Оставил он записку, что плохо себя чувствует, еще, чего доброго, заболел тифом. Если все будет хорошо, то зайдет еще ко мне. Но так и не пришел.

Через несколько недель пришла подруга с-д Омельченковна и рассказала, что Афанасий все время болел-таки действительно тифом, что теперь ему стало лучше, и он просил ее побывать у меня и забрать из отцовского дома, в шкафу с книгами, какие-то его заметки, которые он, уходя от меня, не уверенный в своем здоровье, оставил там в какой-то из книг. Видно, все-таки выздоровел достаточно, если вспомнил, в какую именно книгу спрятал свои шпаргалки.

Мария Омельченко его отходила, хотя, без сомнения, это было нелегко. Разве что кого-то из наших врачей разыскала. Афанасий так и не был у меня, а, выздоровев, отправился снова куда-то по селам… Наверное, неловко было ему, и совесть, пожалуй, немного мучила, что так «спрятал» свои конспиративные шпаргалки в доме друга, не предупредив его об этом и не спросив разрешения, хотя знал хорошо, что тот друг и в Чека сидел, и все время был на виду у своих и чужих коммунистов.

В какой-то день пошел в клуб «боротьбистов», чтобы увидеться с Полозом. От него не узнал ничего конкретного. Или, может, он не хотел ничего рассказывать постороннему человеку, или нечего было рассказывать. Общее убеждение было у всех УНР-овцев, что какие-то изменения таки будут. Говорили о том, что якобы таки будет некая «Украина», якобы опыт последних времен повлиял на Москву в этом направлении, чтобы все-таки считаться с Украиной, как с отдельным государством. На эту тему от Полоза ничего добиться не удалось…

Не помню хорошо, когда именно, но произошла неприятная история. Арестовала Чека Николая Николаевича Ковальского. Встревожились мы все и долго не знали, что это может значить. Но больше арестов среди близких лиц не было. Тогда я решил еще раз воспользоваться своими давними дружескими связями с Полозом и Панасом Любченко{468}, и сначала побывал у первого, а от него пошел к Любченко. Любченко был каким-то тогда официальным лицом, и вроде от него многое зависело. Принял он меня довольно сухо и официально. Я не терялся и все придерживался веселого дружеского тона, хотя и видно было, что ему это не очень нравится. На мой вопрос, почему арестовали Ковальского, он сразу ответил:

— Потому, что он член УСДРП.

На это я тоже сразу ответил, что в наше время это не может играть никакой роли, кто к какой партии когда-то принадлежал. Любченко сказал, что оно, может, и так, но поскольку Центральный комитет в Каменце в свое время огласил воззвание, в котором был призыв к борьбе с оккупантами всеми возможными средствами, то должен и «оккупант» как-то реагировать…

— Так мы же никакой связи с Каменцем не имеем, точно так же, как и не имеем никакого понятия о том, что там делается, и что там разные партии постановляют.

— Тем хуже для вас, что вы все еще не отреклись от партии и не объявили этого в прессе.

— Но почему же тогда арестовали Ковальского? А таких, как он, здесь порядочно, которые здесь остались и никакой связи с Каменцем не имеют, а работают, где могут в разных учреждениях. Ну, вот, к примеру, почему не арестовали меня? Это было бы понятнее, потому во-первых, что уже раз арестовывали, а во-вторых, я все-таки был больше у людей на глазах в прошлом…

— Да вас не арестовали только потому, что еще не узнали, где вы живете. Это медленно у нас идет!…

— Ну, так что же делать?

— Если вы не мальчик, то поймете, что надо где-то лечь на дно…

— Хорошенькое занятие — лечь на дно. Но ведь надо же кому-то Ковальского вызволять!

Любченко засмеялся и посоветовал пойти к Рафесу{469}:

— Он теперь секретарь здешнего партийного комитета, и от него многое зависит, а к вам он — я это знаю, — хорошо относится.

Поблагодарил я за совет и прямо от него отправился к Рафесу. Рафесу, вероятно, было не очень приятно, а может, и просто очень неприятно со мной видеться. Начал сразу говорить о бедственном своем положение в партии, что ему не очень-то верят, как бывшему бундовцу. Но я на это сказал ему, что очень рад видеть его все же при деле и, думаю, он все сделает, чтобы помочь мне освободить Ковальского. Начал я подробно объяснять ему, что Ковальский — никакой не революционер, а кабинетный ученый, да еще в государственном контроле все время работал. Чем он может быть опасен?.. Рафес снова жаловался на свое неопределенное положение, но в итоге обещал замолвить, где надо, слово за Ковальского. Действительно, через несколько дней Ковальского освободили. Не знаю, жил ли он дальше в своей квартире, или куда-то переехал. Я часто ему советовал сменить место проживания не только из соображений конспиративных, но и не менее важных. Он жил на Тимофеевской улице, между женской гимназией Дучинской и университетским Анатомическим театром. Каждый раз, когда происходили в Киеве расстрелы, какая бы власть их ни проводила, по той улице из-за трупного зловония ходить было тяжело.

А сам я, после совета, высказанного в такой странной форме Любченко, перестал совсем ночевать дома. Все время ночевал или у Шульгиных на Монастырской улице или в квартире В. Дорошенко, в которой были официально прописаны сестры Струтинские, собственно — Анна Струтинская, врач, и ее сестра, жена Валентина Садовского. Там в основном ночевал и Валентин Садовский. Не знаю уж почему мы с ним считали, что та квартира было наиболее безопасной. Может, потому, что там одна комната была реквизирована для какого-то советского военного, специалиста по техническим делам, москаля родом, который довольно прилично себя вел и иногда даже поставлял еду и алкогольные напитки, когда у Струтинских собиралось много гостей: ему, по всей видимости, нравилось интеллигентное общество, и мы все с ним чувствовали себя весьма неплохо. Он, между прочим, не понимал, кто мы такие, зачем приходим к Струтинским да еще и ночуем там. Но попробовав несколько раз выяснить наши отношения с хозяйкой, перестал допытываться. А собиралась нас там иногда порядочная таки компания — и постарше, и совсем молодых.

Скучно и беспросветно как-то складывалась жизнь наша, киевлян. Только уже весной стала немного она оживленнее. Вообще с теплом и прибавлением дня работа не казалась такой скучной и безысходной. В Академии была организована Комиссия по составлению археологических карт Украины. Началась затем и работа археологическая в поле, и попытки обработки археологических материалов, сосредоточенных в кабинете им. Ф.Вовка, который должен был стать центром антропологических исследований. Семья Симиренко, Василия Федоровича, уступила большую часть своего дома на Трехсвятительской улице, и мы с А.Алешо и А.Носовым{470} начали там упорядочивать материалы Киевского научного общества. Даже принялись за издание сборника — первого издания этого Кабинета, посвященное памяти Ф.Вовка. Разобрали темы статей. Носов должен был писать о Вовке как антропологе, Алешо — как этнографе, а я взялся за тему о Ф.Вовке как предисторике. Обещали статьи В.Е. Козловская{471} — о Сушковском Трипольской эпохи поселении, а В. Клингер{472} дал статью о гадюках в украинском фольклоре. Я занялся выколачиванием материалов по Мезину, что укрывались до тех пор в Киевском научном обществе. Перевез их на Трехсвятительскую, разместив в небольшой комнате на втором этаже. Передал я туда из своей квартиры в Киеве привезенные из Кононовки материалы антропологические (кости из раскопок в Кононовке — Вшивой могилы и еще другой, находившейся на границе нашей земли с Тепловской, сельской). Были еще кости (в основном черепа) из моих раскопок еще до революции в с. Федюковке, в имении Яневского. Достаточно собралось у меня и материала этнографического — музыкальные инструменты, деревянная и стеклянная посуда украинская («михайлики», ложки разные и стеклянные штофы), было немного и оружия, и церковной, деревянной утвари, но больше всего было все-таки археологического материала: Мезинская неолитическая керамика и кремневые орудия оттуда же. Посуда и кости из моих давних раскопок в Перешорах (скрюченные окрашенные скелеты) и много разных собраний с дюн в окрестностях Киева.

Когда уже не только потеплело, но и высохло, задумал Макаренко исследовать место прежних раскопок палеолитических на Кирилловской улице, проводившихся давно Хвойкой. Дело в том, что весной, когда достаточно быстро стали таять снега, довольно большая копанка, из которой брали глину для кирпичного завода в усадьбе Зивала, кажется, переполнилась водой так, что вода промыла себе ход в плотине, отделявшей копанку от долины Днепровской. Оказалось, что там в слоистом иле вымыло водой большие костомахи мамонтов и много мелких костей. Ходил я туда, осматривал все и в месте размыва, и в окрестности ближайшей, и убедился, что стоит все исследовать. Мне кажется, что поселение палеолитическое не полностью было проэксплуатировано, что, возможно, оно по Днепру расположено было и выше, и ниже того места, где копал Хвойка или где он собственно собирал палеолитической эпохи материалы, когда выбирали глину для кирпичного завода.

Копали у меня ребята, гимназисты из Первой украинской гимназии, а старшим был чудесный парень, галичанин, сирота, которого в 1914 году с семьей вывезли из Галиции — Василий Криль. В том месте, где вода прорвала плотину, нашлось при копании довольно много костей мамонтов, но это уже, видимо, не было поселение, а место, куда скатывались или смещались кости из поселения, которое было расположено выше на берегу. Довольно много эти опыты забрали времени, но ничего путного из них установить не удалось. Костей «in situ» не нашли мы нигде.

Загрузка...