Путешествие в Крым 1920 года

Осенью 1920 года, когда фронт наш, проходивший на юг от Львова до самой румынской границы, какое-то время стоял на одном месте, и ничего еще не предвещало нам того печального конца, который показала уже поздняя осень, в штаб нашего командования приехал из Крыма от Врангеля полк. Нога, с легитимациями, подписанными, как положено, командованием армии Врангеля. Я не помню уже, кто там подписался, от какого именно лица или по инициативе какого лица он к нам приехал, но факт тот, что его приняли как официального представителя, который, как мы на польский манер тогда говорили, «уме сен вылегитимоваць»[91]. Приехал он к нам для того, чтобы по инициативе со стороны «командования Вооруженных Сил Юга России» устранить те враждебные тенденции, которые установились между двумя армиями после недоброй памяти осени 1919 года, когда беломосковские войска так позорно выбросили нас из Киева, разобщив нас с галичанами и, в конце концов, сами уже шатаясь, загнали нас в треугольник смерти под Любаром{478}.

Долго этот полковник обивал пороги и в штабе командарма, и в штабе Главного Атамана в Хриплине, пока, то ли обстоятельства потребовали, то ли, может, все-таки сам он чем-то так повлиял, наше правительство не решило послать в Крым, как ответ на их учтивость, свою делегацию.

Правительство наше, в первую очередь военное, очень хотело достичь наконец какого-то взаимопонимания с Врангелем, потому что, во-первых, этого требовала стратегия, когда идет война против общего врага — красной Москвы, а во-вторых, потому что уже слишком много приходило «прелестных» писем и слухов о симпатии окружения Врангеля к украинцам, об «украинизации» армии и о наших людях на высоких должностях там. Немало, видимо, в этом направлении сделал и сам полк. Нога, чтобы и в словах, и в делах нашего военного командования стали слышаться благорасположенные к соглашению намеки.

Наше гражданское правительство, давая согласие военным на командирование в Крым делегации, потребовало, чтобы в состав ее было включено лицо, которое хоть немного ориентировалось бы в общественно-политических делах, и которое как-нибудь по возможности привезло из Крыма более определенные сведения о том, что там делается. Выбор пал на меня. Премьер Прокопович сообщил мне об этом, и я из Тарнова, не мешкая долго, приехал в Хриплин, где был тогда штаб Главного Атамана.

Такой выбор был обусловлен, наверное, моим участием в свое время в переговорах Киевского городского самоуправления с руководителями двух вооруженных сил, вошедших в Киев осенью 1920 года[92], в одну и ту же ночь с двух сторон: с запада — надднепрянско-галицких, то есть принадлежащих Директории УНР, а с юго-востока — принадлежащих армии ген. Деникина, так наз. «Командованию Вооруженных сил Юга России». Как участник этих переговоров и как очевидец всего, что произошло в течение тех памятных одних суток, что имело такое решающее значение для всего дальнейшего развития исторических событий, должен был я, по мнению киевской организованной общественности, совершить поездку к нашему правительству в Каменце-Подольском и вернуться обратно в Киев с информацией о планах правительства в связи с киевской трагедией. Эту поездку я совершил в первые дни оккупации Киева Доброармией. Вернулся назад я через каких-то, может, две недели, во всяком случае так быстро, что за это время передовые силы Доброармии продвинулись только до Попельни.

Одной из главных директив для нас, киевлян, было как-то связаться с руководящими кругами Донского и Кубанского войск и попытаться повлиять на их смиренное, по мнению Директории, отношение к всероссийской реакции, которая грядет с Доброармией и несет гибель сначала украинским революционным завоеваниям, а позже принесет ее и Дону, и Кубани.

В утвержденную постановлением Киевского общественного комитета поездку на Дон и Кубань отправился я по моем возвращении из Каменца-Подольского через какие-то две-три недели. Эту поездку совершил я вместе с А.Фомичом Саликовским, который долгое время перед революцией жил в Ростове-на-Дону, редактируя прогрессивную тамошнюю газету «Приазовский Край».

Таким образом, когда правительство Директории, или точнее — главнокомандование, в августе 1920г. оказалось перед необходимостью послать делегацию в «Командование Вооруженных сил Юга России», во главе которого тогда уже стоял ген. Врангель, а не ген. Деникин, включили и меня в состав этой делегации как человека более или менее компетентного в казачьих вопросах и в вопросе Доброармии. Обсудив дело с Премьером и с Главным Атаманом и получив определенные рекомендации относительно своего поведения и к заданию самой поездки, я должен был еще ехать в штаб армии, чтобы там получить себе такие же полномочия от армии, какие уже получили наши члены делегации, выехавшие в Крым через Румынию, где должны были несколько дней пробыть и подождать меня. Получив легитимации на имя сотника артиллерии, вернулся я в Хриплин, получил от начальника атаманской охраны новенькую военную одежду, закупил что нужно было в Станиславе и, наконец, полностью снабдившись разными «пропусками» и деньгами из Министерства финансов, поехал через Черновцы в Бухарест. Там задержала меня на несколько дней неприятная беготня по разным «сигуранцам», и с недельным опозданием я, наконец, добрался до Галаца, где уже наша делегация, возглавляемая Литвиненко{479} и в составе полк. Крата{480}, хор. Роменского и Ивана Блудимко{481}, ждала меня и большой пароход «Саратов», который должен был нас вывезти из Рени в Севастополь. Я удачно попал к нашим в гостиницу тогда, когда полк. Ноги, ехавшего вместе с ними, не было у них.

Когда появился полк. Нога, то мы уже хорошо познакомились между собой и быстро сошлись мнениями на конкретном деле, которое и они, и я совершенно самостоятельно, не сговариваясь, наметили ранее.

Из воспоминаний М.Садовского я знал о том, что могила Мазепы должна быть где-то в Галаце, в какой-то церкви. Хорошо я этого не помнил, поэтому нужно было, очевидно, обойти все местные церкви, осмотреть их подробно и расспросить у людей. Оказалось, что наши делегаты уже в этом направлении кое-что сделали за время своего пребывания здесь. Им посчастливилось познакомиться случайно с учителем истории гимназии и с его помощью расспросить об этом у старожилов. Оказалось, что никто могилы Мазепы не знает, не видел и не слышал. Высказывались даже мысли, что ее здесь никогда не было, и что ее, наверное, надо искать в Яссах.

Когда же на следующий день пришел полк. Нога, то оказалось, что я приехал очень удачно, потому что как раз на следующий день утром уходил из Галаца пароход, который должен был нас отвезти в Рени.

За целый день пребывания в Галаце я увидел много нового для себя в этом характерном балканском городе. Жизнь города полностью отличалась от той, которую мы привыкли видеть и у нас дома, и во всей Европе. Жизнь людей здесь проходила на улице. Точно так же, как в восточных городах: вокруг каждого кафе много людей на улице, а в кафе — хозяин и прислуга. На улице возле каждого кафе-ресторана постоянно толпа людей, как на базаре. За едой и питьем эта толпа ленивого народа ведет свои разговоры и какие-то непонятные стороннему зрителю дела. Малоазийские лица, турецкие фески, турецкий язык слышатся почти везде; на всем видны следы многолетнего воздействия, которого не стереть так быстро европейской культуре. Как ни мал этот город, но чем-то непостижимым напоминал он мне хорошо знакомую с детства Одессу. И часто потом, на обратном пути, и в Констанце, и в Бухаресте передо мной стояли образы далекой Одессы. Интересно, что ни Севастополь, ни Ялта, как бы много восточного элемента ни было там у населения и в архитектуре, никогда не вызывали у меня сравнение ни с Одессой, ни с малыми и большими городами Румынии.

Пароход, который нас вез — было это обычное буксирное судно, которое, взяв нас на себя, отправилось в плавание по широкой и могучей реке, связанное толстенными канатами с огромными барками, полными врангелевских будущих воинов. Дело в том, что во время разгрома Доброармии красными поздней осенью 1919 года попали на польскую и румынскую территорию приличные ее части и теперь, по приказу Антанты, они направлялись к Галацу, а оттуда уже — по воде, с пересадкой в Рени на большие морские пароходы, — их перевозили в Крым под команду Врангеля. Это были в основном остатки частей Бредова{482}, которые воевали против нас, и с которыми потом, как интернированными, пришлось нам встречаться везде на станциях Галиции, а больше всего в Станиславе, где они простаивали днями и неделями, продвигаясь медленно товарными поездами из лагерей интернированных в западной и южной Польше в Румынию. На всех этих барках, которые прицепляли к нашему судну в Галаце и вдоль по дороге, где они стояли привязанные к берегу, было много мужчин, женщин и детей. То ли по собственной просьбе, то ли по милости команды парохода, но очень быстро на палубе и в некоторых каютах парохода набралось несколько десятков офицерских дам с маленькими детьми. Жаль было смотреть на этих ободранных, обшарпанных дам и девиц, в основном жен, сестер и дочерей блестящих некогда гвардейских офицеров, которые с нескрываемой радостью и наслаждением расположились — после грязных лагерей, поездов и барок — на чистеньком пароходе. К моему удивлению, я увидел среди них хорошо знакомую еще с петербургских студенческих времен землячку, Лену Родзянко. Хотя она никогда не была свидомой украинкой, но достаточно было того, что землячка из Хорольского уезда, и это всегда давало нам темы для общих разговоров в Петербурге, когда мы с ней встречались в культурном кружке так наз. «эрмитажников». Оказалось, что она бежала из Киева вместе с недобитками Доброармии и взяла с собой маленького мальчика — сына князя Урусова, лет 7-8. Родителей этого мальчика убили еще в революцию, а она с ним, сиротой, убегала куда глаза глядят из Киева, чтобы еще раз не переживать ужасы… Через нее познакомились мы все еще с несколькими дамами, которые, очевидно, из любопытства к самому факту нашей поездки в Крым, хотели с нами разговориться. Среди офицеров нашлось несколько знакомых нашего полковника Крата, которые по случаю встречи, или скорее, может, по случаю укромной каюты на пароходе, устроили довольно солидные «возлияния».

Выезжая из Хриплина, я получил от наших военных совет, чтобы воспользоваться совместным с полковником Кратом путешествием для того, чтобы хоть немного научиться от него военной выправке. Так что при встрече в Галаце я передал полковнику эти советы и просил его сделать что получится в этом деле. Он охотно согласился и с того же дня принялся за это дело, не теряя ни малейшей возможности. Он так проникся взятым на себя обязательством, что даже дал мне свои старые шпоры, потому что они лучше звенели, чем те, что мне выдали в Хриплине. Учил меня, как ходить, как на месте поворачиваться, чтобы в шпорах не запутаться. То он шел мне навстречу как генерал, то как полковник, то как низший чин, и я должен был в совершенстве все изучать, как мне в каждом отдельном случае вести себя. Обучение было таким усердным, что через короткое время я уже знал мелодии всех команд, передаваемых в российской армии трубачами, и все слова к этим мелодиям, которые, очевидно, печатать никак не годится. Изучил я даже ритмы всех барабанных «мелодий», также с соответствующими к ним словами. Таким образом, в разговорах со спутниками и в «муштре» наедине с полк. Кратом, в нашей каюте, доехали мы, наконец, до Рени. Здесь мы уже не высаживались на берег, а просто из своего парохода перешли по канатному трапу на большой пароход «Саратов». Пароход наш направился прямо на Ялту, где он должен был высадить всех «бредовцев». Там нужно было высадиться и нам[93].

Пока полк. Нога искал средства, чтобы добраться нам в Севастополь, мы, не без его помощи, разыскали кое-кого из украинцев, о которых некоторые из нас знали, что они находятся где-то в Ялте. Я имел поручение от Прокоповича, в случае пребывания в Ялте, разыскать известного в Ялте украинца-педагога Горянского{483}, бывшего студента Киевской духовной академии, родственника семьи Дурдукивских, а также разыскать и ученицу Прокоповича из гимназии Жекулиной в Киеве, панну Полторацкую, которая, больная туберкулезом, давно проживала в Ялтинском санатории. Пробыли мы в Ялте целые сутки и за это время удалось мне разыскать обоих.

От Горянского мы узнали о настроениях украинской общественности в Крыму, о его страхах и надеждах, как и о том, кто из видных лиц какой ориентации придерживается, что нам, конечно, пригодилось в подготовке к Севастополю. От него же получили мы совет, если у нас хватит времени, посетить место вечного упокоения Степана Руданского{484}. Успел я и Полторацкую посетить, чем большую ей радость доставил, уже, может, и последнюю… Тяжелое впечатление осталось у меня от этой встречи.

Молодая красивая девушка, красная от лихорадки и нервного возбуждения от неожиданных гостей и вестей, уже не поднималась с постели, даже голову поднять выше не имела сил. Подушка запятнана кровью, такой же окровавленный в руках платок, и радостное-радостное лицо с сияющими глазами и благодарной улыбкой на устах. С теми впечатлениями от живой еще пошел я на кладбище, к нашему славному Усопшему. Там были и остальные наши с Горянским. Сидели молча, то выражали зависть покойному, который среди такой красоты на высоком холме, с широким горизонтом моря, под кипарисами, нашел себе вечный покой. С кладбища пошли к Горянскому, чтобы пораньше лечь и раньше на другой день встать и не опоздать на маленький катер, который должен был нас забрать в Севастополь.

Погода выдалась ветреная, суденышко держалось берега, и не столько его бросало на волнах, как неприятно как-то подергивало. Болезни от такого подергивание, кажется, не бывает, но неприятно было, и даже весьма. Я все время стоял на правом борту и узнавал или пытался узнать те места, которые я юношей еще пешком проходил, путешествуя из Севастополя в Гурзуф и обратно. От Балаклавы места были мне не знакомы, да и не интересны. Эта часть Крыма не гористая, хотя достаточно, правда, высокое плато. Только когда мы въезжали в Севастопольскую бухту, снова пробудился мой интерес, потому что справа — старый Херсонес, местами раскопанный, где из земли видны какие-то остатки руин, а прямо и слева, то далеко, то близко от берега с обрывами или песчаными холмами, везде, куда ни глянь — буи и фонари на них, что ночью показывают судам путь.

Полк. Нога, как было видно, по телефону связывался с Севастополем, но нам об этом ничего не говорил, и мы, конечно, его об этом не спрашивали. Когда катер причалил, и все пассажиры вышли на берег, вышли и мы. И тут-то и выяснилось, что не все идет так, как надеялся полк. Нога. Он уже тем был обеспокоен, что никто не вышел нас встречать. Куда-то бегал часто, наверное, к телефону, а в конце концов попросил нас не беспокоиться и подождать немного, потому что ему нужно поговорить по поводу нашего размещения. В конце появился он и на трех извозчиках повез нас в гостиницу, где разместил старших — нас троих, — показывая какие-то бумаги, а двоих хорунжих — повел в помещение, реквизированное у какого-то врача. После этого снова пришел к нам и, издалека очень начиная, объяснил нам много такого, о чем мы и не догадывались.

Оказалось, что во время его отсутствия произошли важные изменения в констелляции политических влияний в окружении Врангеля. Оказалось, что его поездка к нам состоялась под влиянием ген. Слащева{485}. Это его оценка политического и стратегического положения «Командования Вооруженных сил Юга России» послужила причиной поездки полк. Ноги в нашу армию. Кажется, что среди тех сил, которые составляли окружение Слащева, Нога играл не последнюю роль. Теперь же, как оказалось, Слащев уже не только «не у дел», а даже и «в опале». Видно было, что от всего этого было полк. Ноге очень неприятно, и мы чувствовали себя неловко. Оценив ситуацию простым способом, а именно — что полк. Ноге более неприятно чем нам, я стал успокаивать его, что, мол-де, как-то будет, и что, очевидно, такие времена и такие обстоятельства теперь, что люди делают часто такое, что через минуту раскаиваются. Это и Ногу перенастроило на оптимистический лад, и мы уже вместе, как одна сторона, начали думать, что и как дальше будет. Нога был уверен, что его поездка не была таким уже необдуманным шагом со стороны правящих сфер, и что если Слащев и не «у дел», то дело от этого не может намного измениться. На том и решено было не волноваться нам всем, а терпеливо ждать, что будет дальше. Отдохнули мы, а затем, взяв наших хорунжих, походили немного по городу, посидели на лавочках в каком-то убогом сквере или парке, а позже, поужинав, разошлись по своим жилищам с тем, «что было — то видели, а что будет — увидим».

На следующий день, где-то к полудню[94], пошли в штаб, чтобы представиться ген. Кирею{486} — генерал-квартирмейстеру — лицу, тогда очень влиятельному в Севастополе. Генерала Кирея наши полковники знали. Он, как они рассказывали, был с начала революции в нашей армии. Был даже некоторое время начальником штаба чуть ли не Слободского коша, который под атаманством С.Петлюры оборонял подступы к Киеву на Левобережье в харьковском направлении. Потом куда-то он исчез, но куда и как — они этого или не помнили, или просто не знали. Кто-то из полковников только вспомнил о тех слухах, которые ходили в связи с его уходом. Говорилось, что он не хотел служить в нашей армии потому, что «Центральная Рада забрала у него дедовскую землю». Он был с Черниговщины, откуда-то из-под Нежина, казак, и имел 50-60 десятин земли, с потерей которых не мог никак примириться. Что с ним было после того — никто не знал, как не знал также никто из них, с каких пор он связался с Доброармией.

По дороге в штаб, как и накануне, когда мы ходили по городу, чувствовал я себя все время не по себе. Население местное смотрело на нас с таким активным удивлением, что я, не привыкший быть в роли диковинного зрелища, все время оглядывался на себя и на моих товарищей, не понимая причины. Все мне казалось, что что-то у нас не в порядке с нашим видом. Более всего я, конечно, боялся за себя, думал, что всем видно, что я не военный, а переодетый «цивильник». Я все держался полк. Крата, чтобы тот мне подсказывал, как мне вести себя со старшими военными чинами, так как почему-то они, эти «отличия», не держались у меня в голове. Солдат от офицеров я легко отличал, но вот разобраться в офицерских чинах было мне очень трудно.

Крат успокаивал меня, советуя быть внимательным и реагировать только на встречных генералов, а на полковников никакого внимания не обращать. И действительно, большинство офицеров были полковники, и если бы на всех реагировать, то пришлось бы все время без перерыва козырять по сторонам. А генералов не так уж и много встречали мы. Но, конечно, причина была не в каких-то недостатках наших униформ, а в самой униформе. Разные униформы севастопольцам приходилось видеть, но только не украинские. По моему мнению, наша униформа не была какой-то диковинной. Я бы сказал, что она была достаточно хорошей, а главное — что все мы имели новую, чистенькую, защитного цвета униформу, чего нельзя было сказать о Доброармии. Удивляли, может, встречных цветные нашивки на воротнике, трезубцы на рукавах и на фуражках, отдельные для каждого рода оружия. Пехотинцы имели синие, конники — желтые, а я, как артиллерист, — красные. Только полковник Крат имел совершенно индивидуальное одежду: темно-синие, почти черные брюки с серебряными тонкими лампасами, какой-то менее яркий китель и смушковую шапку с серебряным перекрестьем на небольшом шлыке, а на боку имел саблю кавказскую. Все остальные носили на поясе короткие плоские штыки.

В конце концов, я привык к любопытству прохожих, успокоился и принимал это как должное. Полковник Нога, видно, тоже успокоился. Перед нашим визитом, наверное, побывал где-то и получил успокоительные сведения.

Ген. Кирей принял нас очень благосклонно, но сесть не пригласил, а отвел нас в дальний угол огромной комнаты, где было несколько офицеров, которые что-то рассматривали на большой карте, разложенный на большом столе посреди комнаты, извинился, потому что очень занят, спросил, как нам наше жилье понравилось, чисто ли, спокойно ли, посоветовал не беспокоиться, а спокойно жить и осматривать город, потому что здесь, видимо, и знакомых у нас не одна семья найдется. Посоветовал питаться в столовой, которую содержит известная харьковско-полтавская семья Котляревских, столовая открыта целый день допоздна, следовательно все, что нам нужно, там мы найдем, потому что он уже просил дам позаботиться о нас, а полк. Ногу попросил отвести нас туда и познакомить с дамами. Сказал нам, что полк. Нога и в дальнейшем будет нами заниматься и обо всем, что нужно, будет нам сообщать. На том визит наш закончился…

Ген. Кирей был прав что касается знакомых. В столовой нас приняли как дорогих гостей. Обслуга состояла из двух молодых дам и их матери, пожилой дамы, сидевшей при кассе. Познакомились мы, сели за стол, а старшая из барышень, прислуживая нам, все время расспрашивала нас обо всем и рассказывала. Я думаю, что в какой-то степени их обязанностью было здесь информировать кого-то о тех людях, которые у них питались. Оказалось, что брат этой барышни был секретарем у Кривошеина{487}, который был у Врангеля тогда премьер-министром. Они были родственниками многих дворянских семей Полтавщины и Харьковщины, а если не родственниками, то хорошими знакомыми. Они были, очевидно, в курсе всех дел этих дворянских, когда-то, несомненно, казачьих семей. Общие знакомые, как оказалось, были у нас Леонтовичи, Устимовичи, знала она когда-то и Старицких; одним словом, нашлось достаточно тем, на которые она очень охотно и очень много рассказывала. Внешне она была немного похожа сама на Старицких, не так на Людмилу, как на Оксану и Марию — высокого роста, склонная к полноте. То ли общие знакомые, то ли тот факт, что я знал хорошо Полтавщину, или, может, какие-то специальные поручения откуда-то сверху, но ко мне она проявляла подчеркнутое внимание. Очень быстро узнал я, что ей нравится моя униформа, что я похож на Энвер-Пашу, и наконец, дней через несколько, в свободные от работы часы она взялась показать мне Севастополь, море, а еще через несколько дней мы уже ездили на лодке и купались в море.

Я не следил, к сожалению, за местными газетами, но в какой-то из них, — а может, и вообще их было немного, — была напечатана заметка о нашем приезде. Узнал я об этом потому, что из Симферополя получил два письма, одно от акад. Вернадского{488}, а второе от коллеги по антропологическому семинару Ф.Вовка в Петербурге — А.С.Носова. В письмах оба просили меня, если будет возможность, посетить их в Симферополе, где они находились на лечении или на отдыхе.

Первым в Севастополе разыскал нас Вячеслав Лащенко{489}, которого я знал немного по Киеву. Это был брат Ростислава Митрофановича, винниченковского приятеля и земляка из Елисаветграда. Вячеслав жил в Крыму и с начала революции проводил здесь какую-то национальную работу. Мне приятно было узнать, что он припрятал несколько номеров первой в Петербурге украинской газеты «Наша жизнь», которую мы с г-ном А.Феденко издавали с первых же дней революции. Они здесь даже издали отдельными листовками две наши (мою и феденковскую) популярные статьи о федерации и автономии. Позже я познакомился с Чернышем{490} — одним из самых активных здесь среди украинских общественно-политических деятелей. Сам он был из Киева, как и почему сюда попал он, я не расспрашивал из деликатности, но по тому как он относился к УНР, видно было, что в его лице имели мы искреннего и активного друга. От него я много узнал о состоянии украинского дела здесь, о количестве наших сторонников и об их работе, направленной на исправление украино-русских отношений, кардинально испорченных и обостренных во времена Деникина. Через него я познакомился с Иваном Николаевичем Леонтовичем{491} и со многими нашими более или менее влиятельными общественными деятелями украинского происхождения. Разыскали меня и несколько моих товарищей по Киевской гимназии, которых бурные волны гражданской войны прибили к этому далекому краю.

Разыскал меня Козачевский — в гимназические времена русский соц-демократ, который потом все больше и больше отходил вправо. Разыскал и Крыжановский — человек без каких-либо национальных или политических симпатий, но человек, который со всеми водил знакомство. В гимназические времена это был ученик с самыми скромными успехами, но с самым необузданным поведением. Разыскал меня совершенно неприметный в нашем классе, кажется, без каких-либо стремлений помимо личной карьеры, Коробченко, сын киевского кондитера, а теперь довольно обеспеченный здешний дантист.

От них узнал много я различных сведений о бывших товарищах по гимназии, с которыми после получения среднего образования никогда больше не встречался. Так же и об учителях, из которых некоторые пользовались в свое время нашими ученическими симпатиями. Интересной и неожиданной новостью было для меня то, что довольно близкий мой товарищ, Иван Богонкевич, родом из Ромен, сын не очень обеспеченной помещицы, которая жила в Киеве и содержала студенческую квартиру со столованием своих жильцов и посторонних, их знакомых. Квартира Богонкевича была во времена революции 1905 года штаб-квартирой украинских соц-демократов, потому что у нее снимали комнаты студенты Михура, Ремига, а часто бывали там и Б. Матюшенко, Порш и другие. И вот, Иван Богонкевич во времена деникинской оккупации Полтавщины вступил в полицию и был в Роменском уезде полицейским приставом… Мои бывшие товарищи охотно виделись со мной, и все они расспрашивали меня о возможности получить украинский паспорт, чтобы выехать из Крыма за границу. Особенно подробно расспрашивал о таких возможностях Козачевский, которому, в конце концов, таки удалось уехать, я встречал его как-то в Париже, когда был там в 1926-1928 гг. Так же неожиданностью были для меня визиты моего давнего приятеля, еще с детства, Саши Волошина{492}, сына известного украинского общественного деятеля, Александра Федоровича, который работал в Ананьевском земстве и был широко известен как музыкальный этнограф, составитель нескольких сборников песен, известный нам под фамилией Александра Федоровича. В конце девяностых годов его семья переехала в Одессу, где он, кажется, был как-то связан с издательством и типографией Фесенко, а еще позднее переехал он в Киев, где я часто с его детьми встречался, даже во время революции 1917 года. Сашу они маленьким еще отдали на воспитание сестре его матери Ольги Федоровны, урожденной Охрименко, — Малании Федоровне Охрименко, которая учительствовала в Ананьеве. Старая дева, она выпросила у Волошиных ребенка и воспитывала как сына. Безразличная к национальному вопросу, она и его так воспитала. С ним я позже встречался иногда в разных городах Украины или только слышал кое-что о нем. Он избрал себе карьеру артиста русского театра. Был достаточно популярным конферансье, декламатором и взял, кроме своей родовой фамилии Волошин, еще и «уличное» прозвище Негритос, очевидно, данное ему кем-то из приятелей за его действительно негритосские, или скорее просто негритянские черты лица.

И вот, как-то дней через несколько нашего пребывания в Севастополе, когда жизнь наша вошла уже в колею, и мы вместе, после завтрака или обеда, ходили на прогулку в какой-нибудь небольшой сад, подошел ко мне Саша Волошин. После обычных расспросов о незначительных вещах, спросил он меня, не согласился ли бы я посетить известного русского писателя Аркадия Аверченко{493}, который живет здесь, болезнью привязан к кровати, и который хотел бы со мной познакомиться и о некоторых вещах меня расспросить. Я согласился и сразу же условился о месте встречи с Сашей, чтобы вместе побывать у Аверченко. Знакомство с Аверченко осталось у меня в памяти до сих пор как одно из интригующих событий.

В комнате на кровати лежал человек с лицом какого-то странного антропологического строения. То ли от болезни, то ли от расовой своей конституции имел он какие-то одутловатые губы, которые часто встречаются у евреев, чем они обязаны древней примеси африканской крови. Цвет волос не был у него такой черный, как у А.Волошина, но этой чертой он тоже имел бы право называться «негритосом». Поздоровавшись и сев у кровати, я сразу же спросил, чем именно вызвано его желание увидеться со мной, чем именно я могу служить ему.

До сих пор не понимаю причины того интереса Аверченко к украинскому делу, который он проявил, задавая мне вопрос за вопросом. Итак, я должен был рассказать ему вкратце историю национального нашего движения за последнее время, где-то еще от кануна революции 1905 года и до последних дней. Когда смотришь на выражение лица собеседника, то по нему видишь, переживает ли он то, что слышит, или ему скучно, или ему безразлично. Выступая перед группой людей, я невольно всегда ищу какое-то лицо, которое проявляет интерес к тому, что я говорю. От того, найдется ли среди слушателей такое лицо, у меня зависит форма доклада. Бывает так, будто не группе людей говоришь, а одному из них, потому что чувствуешь, что ему, как и тебе, разворачиваемые тобой события небезразличны, которые он вместе с тобой передумывает и сейчас же инстинктивно реагирует. Так вот редко бывало мне, чтобы слушатель так слушал, чтобы так менялось выражение его лица, чтобы так доставляло боль и радовало услышанное. Когда я дошел до перипетий борьбы Директории с тремя врагами одновременно, на севере Подолья — с белыми и красными русскими, и с поляками, да еще и перед лицом возможного вооруженного конфликта с румынами, лицо Аверченко стало лицом страдальца, мученика и у него на глазах выступили слезы… Может, просто ему плохо стало в эту минуту, может, просто болезнь в эту минуту дала себя как-то более отчетливо почувствовать, но я почему-то это отнес на счет интереса к моим словам. А может, у него где-то в глубине его души что-то заныло, что-то запекло такое, чего он раньше не испытывал. Много же таких, как он, малороссов, стали украинцами, когда у них запекло что-то внутри, и когда вся прежняя жизнь вдруг показалось не так прожитой, как бы надо было. Может, и он стал неофитом, как стал им во время революции Короленко, признаваясь С.Ефремову, будто с каким-то сарказмом насчет себя, что он, мол, «заблудился» было на своем веку…

Интересный еще был у меня в те дни разговор, на этот раз с большей группой людей. Подошел ко мне, в том же самом сквере, незнакомый молодой человек. Спросив, Чикаленко ли я, дал мне записку. Писала Галя Руденко, сестра моего товарища по Петербургу, Сергея Ивановича Руденко, старшего ученика Федора Кондратьевича Вовка. Я знал тогда всю его семью, потому что бывал у них частенько, а с сестрой и младшим братом ездили мы в экспедицию по Уралу, под руководством Сергея Ивановича. И вот неожиданное просьба — приехать к ней вечером на стакан чая.

Пошел. В большой комнате застал Галю в окружении пяти-шести молодых ребят, которые хотели, очевидно, посмотреть на экзотическую птицу — украинца. Какая же отличная картина той, что была в комнате Аверченко. Здесь все, а больше всех Галя, просто кипели от ярости ко всему украинскому, а больше всего к тому, что развитие событий свело их здесь со мной. Тоже до сих пор, только по-другому, удивляюсь, зачем вот звать к себе человека, к которому, возможно, не лично, а духовно ощущаешь только злость?.. Когда бывал я у них в Петербурге, то чувствовал интерес к Украине, но какой-то странный, будто немного болезненный. Дед, а может прадед старого Руденко был на Сечи и эмигрировал в Турцию, а потом с Гладким, будучи сам старшиной отряда других казаков, возвратившись домой на «царскую милость», получил имение на Екатеринославщине. Молодые Руденки родились уже не на Екатеринославщине, а на Урале где-то, потому что отец их, а может, уже и его родители, дохозяйничались до того, что надо было уже на государственной службе служить. Старик еще какой-то сантимент имел к Украине, а для молодежи это были только семейные воспоминания, связанные с утратой имения в богатой «Малороссии». И вот интересный разговор. Галя аж шипит, а другие все, может потому, что мало знакомы, спокойно расспрашивают о моем взгляде на ход событий за всю революцию и на изменение политики «Командования Вооруженных Сил Юга России». Группа эта была как-то связана с театральным миром, но не выяснил я, были ли они связаны с Украиной, или просто со всех концов Российской империи свели их здесь события. Засиделся я у Гали довольно долго, распивая чаи и с ней переругиваясь. Уже было за полночь, когда я пустыми улицами возвращался в свою гостиницу. По дороге остановила меня группа солдат — какая-то охрана порядка. Конечно, для вида, попросили документы, и так хорошо видели по униформе кто я, и, возвращая мне их, заметили, что в городе уже давно запрещено ночью ходить по улицам. Выразив сожаление о том, что никто мне до сих пор об этом не сказал, добрался, в конце концов, не без труда, до своей гостиницы.

Кто-то из наших здешних знакомых свел нас в один день с двумя повстанцами с Украины, которые в водовороте военных событий оказались здесь в Крыму и были, видимо, связаны с соответствующими деятелями военного правительства. Один из них был очень интересной личностью. Сказал нам он, что родом он из города Скутари на озере с тем же названием в Македонии. Сын состоятельных родителей, юношей он, закончив среднюю школу, смог добраться до Швейцарии и поступить в Женеве на медицинский факультет тамошнего университета. Там он познакомился с нашей украинкой из Богуслава на Киевщине и женился на ней. По окончании учебы поехал с женой к ней домой. Он из семейных пересказов знал, что дед его, или скорее прадед, был родом с Украины и перебрался во время ликвидации Сечи Екатериной II за Дунай, где поселился в Добрудже. Когда какая-то часть запорожцев вернулась по наущению российского правительства обратно на Украину, то его предок, вместе с другими, кто остался в Добрудже, был по приказу турецкого правительства переселен в Македонию, где они и поселились над озером, а некоторые общины были расселены по другим местам Турции и даже где-то в Малой Азии.

И вот, приехав с женой в Богуслав, он легализовал свой докторский диплом и стал врачевать в той местности. Так мирно и спокойно он проживал вплоть до прихода к ним на Богуславщину большевистской власти, во время отступления Директории. Но когда началось наступление деникинцев, то обстоятельства сложились так, что красные хотели его ликвидировать. Было нападение на его усадьбу, но ему удалось как-то спрятаться, однако его семью схватили красные и с нечеловеческой жестокостью уничтожили. Тогда он пошел в повстанцы и мстил красным как только мог, а впоследствии был вынужден присоединиться к какой-то из деникинских частей и так, в конце концов, попал в Крым. Фамилия его была Гелив. Вместе с ним был родом с Богуславщины моложе д-ра Гелива человек, который назвал свою фамилию Козырь-Зирка{494}. Виделись мы с ним раза три, но никто из них не спрашивал нас о возможности добраться до нашего фронта. Видимо, они были в Крыму на учете и считали свою судьбу связанной с местными властями.

Так проходил день за днем, а в том деле, по которому мы приехали, вроде ничего и не делалось. Так оно, конечно, внешне выглядело, но, как нам рассказывали наши украинские знакомые, а больше всего Черныш, все время наверху шли споры. Как я уже упоминал, инициативу в деле переговоров с нами проявил ген. Слащев, который теперь был почему-то изолирован и чуть ли не под каким-то арестом. Почему Слащев?.. Кажется, что с ним связаны были какие-то круги людей, родом с Украины, оказавшихся в переменчивом ходе событий на Дону. При Деникине они сидели тихо, потому что социальными интересами они связаны были с монархией и с Дона и Кубани от Доброармии ждали спасения. Но впоследствии, то ли сведения об украинской борьбе, или, может, разочарование в реставрации монархии, заставило их все же вспомнить, что они украинцы. Как именно началось сплочение их, и в каких оно формах происходило, трудно мне сказать. Наверное, наибольшую роль в их ментальности сыграла неудача деникинской политики. Ведь это была не реставрация старого режима, а настоящий бандитизм, который прикрывался какой-то «черносотенной» идеологией, и «армия обиженных офицеров», как называл деникинцев наш выдающийся военный деятель ген. Юнаков, до войны профессор военной истории Российской академии Ген. штаба, никому уже из интеллигентных людей не импонировала. А их собралось вольно или невольно таки порядочно, и причем преимущественно с Украины. Если в самой армии было довольно много людей-фронтовиков из Московии родом, то молодежь поставлялась из разных юнкерских школ и кадетских корпусов только с Украины. Это был украинский элемент из помещичьих семей и семей чиновников. Революционная масса, ненавистная им, грозила тем, что она была украинская; украинское же село изгнало их из разных имений, поделив их землю. Для этих людей революция — это в первую очередь бунт тех «своих», «здешних», полуинтеллигентных сельских учителей, бухгалтеров, фельдшеров, телеграфистов, которыми они в долгие и хорошие для них времена если не брезговали, то во всяком случае никого из них за свой стол не посадили бы… Что по всей огромной империи такое происходило, им это до сознания не доходило — они видели, слышали и жили надеждами ближайших окрестностей и потому-то при гетмане, пылая местью, шли в карательные отряды, а при Деникине — в полицию, чтобы отомстить, чтобы что-то еще успеть отобрать, реализовать что-то на еще более черный день. Ну, а теперь — конец уже всему был виден. Политика Деникина и его окружения провалилась, и он, и его идейные друзья были уже где-то за границей. Не слышал я ни разу упоминания ни о Шульгине, ни о Савенко{495}, ни о ген. Драгомирове{496}, сыне знаменитого, выдающегося отца. Все они выехали. И вот подняла голову украинская стихия. Появились Леонтовичи, Черныши, Котляревские, Барбовичи, Киреи; начали думать о спасении хотя бы того, что удастся спасти. Началась «украинизация», но вяло, с трениями и скрипом.

Черныш все забегал к нам и говорил, чтобы мы не беспокоились и еще немного подождали, потому что мы уже томились и серьезно думали о возвращении домой, тем более, что нас доброжелательные люди предупреждали, что дела на фронте не очень надежно обстоят…

В первые же дни нашего приезда разыскали нас чиновники французского и североамериканского военного представительства. Наверное, узнали они об этом от такого же представительства польского, в которое мы сразу сходили, как нам советовали еще в Польше, из-за «куртуазности». От французов приходил к нам какой-то штатский человек, который в совершенстве владел украинским языком и просто просил зайти и удовлетворить любопытство его самого высокого шефа. Но в тот же день забежал к нам какой-то моряк из США и тоже просил непременно побывать у шефа военной миссии, капитана Мак Келли. У французов побывали мы все трое (старшие), а к американцам послали меня одного, потому что не были уверены, что можно будет с американцами всем найти общий язык. Француз, какого-то среднего ранга, не старый еще офицер, очень благодарил за визит и обо всем, о чем только можно было, расспрашивал. Видно было, что благодаря его служащему, который владел украинским языком, он достаточно хорошо разбирался в событиях последних лет. С американцем получилось несколько иначе. Когда я прибыл в назначенное мне место в условленное время, — а это было на какой-то небольшой пристани, — то застал уже там шлюпку со знакомым мне уже моряком и поехал на той шлюпке к какому-то довольно большому военному судну. Когда ввели меня в каюту капитана Мак Келли, — застал я там его с секретаршей-россиянкой, которая должна была быть переводчицей. Выслушав слова моего приветствия, она, к великому моему удивлению, начала капитану переводить на французский язык. Я не выдержал и сразу же сам начал Мак Келли говорить по-французски, что привело его в очень веселое настроение. Он сразу предложил секретарше организовать нам кофе с пирожными и выпроводил ее из каюты в соседнее помещение. Это был выше среднего роста, чернявый, лет не более 35, живой, веселый и благожелательный человек. Судя по его вопросам, у меня создалось впечатление, что он очень мало знал об Украине, и поэтому я, может, и злоупотребил его терпением и многое ему рассказал. Когда кофе был готов, то мы приступили к нему, но секретаршу он снова выпроводил из своего кабинета. Когда уже разговор, а скорее мой монолог, закончился, и кофе был выпит, я стал прощаться. Тогда-то он мне вполголоса сказал, что, по его сведениям, дела Врангеля обстояли на фронте неважно, и что десант, который русские высаживали на Тамань, не удался. Он советовал нам не засиживаться в Севастополе, предложив отвезти нашу делегацию в Констанцу, с которой у него был постоянный контакт. Я поблагодарил сердечно его и сказал, что мы с радостью его предложением воспользуемся, но что еще, собственно, дела не только не закончили, а почему-то и не начали еще, и в связи с этим мы должны побыть еще некоторое время здесь. Разве что уж возникнет необходимость срочного выезда, то мы к нему тогда обратимся. Мак Келли ответил на это, что он со своей стороны известит нас, когда, по его мнению, такая потребность над нами нависнет. На том мы распрощались, и тем же путем добрался я домой, где рассказал своим товарищам о своих впечатлениях и о предупреждении Мак Келли об опасности в случае затягивания нашего визита здесь…

То ли тревожные слухи, то ли какие-то причины, к счастью, в конце концов ускорили ход событий. Кажется, на второй день после моего визита к Мак Келли нам утром сообщил полк. Нога, что с нами хочет увидеться премьер Кривошеин, и он нас должен сейчас к нему повезти. Быстренько собрались и поехали на нескольких извозчиках. Принимал всех нас, конечно, без полк. Ноги, Кривошеин в своем кабинете[95]. Не скажу, чтобы он мне понравился, и видно было, что и мы ему не очень нравились. Но, видимо, обстоятельства или приказ сверху диктовали ему такое обращение, которого он, может быть, вовсе и не желал. Принял он нас официально, сидел за своим письменным столом, а мы вокруг него так, что полк. Литвиненко сидел перед ним через стол. Разговор носил информативный характер. Интересовался нашей армией, ее организацией, родом оружия, вооружением и т.д. Вопросы адресовал Литвиненко, и тот отвечал. Но как! Как оказалось, хоть он и был каким-то счетоводом где-то на сахарном заводе или вроде того до войны, но языка русского почти не знал. По крайней мере, так калечил и так потел, когда нужные слова подыскивал, что меня просто смех и слезы брали. Особенно поразил меня его ответ, когда он, рассказывая о составе артиллерийских отрядов, все время называл пушку «орудией». По-русски пушка — орудие (среднего рода), а Литвиненко называл ее словом женского рода: «Две орудии, четыре орудии» и т.д. С педагогической точки зрения Кривошеин получил хорошую лекцию: он имел возможность убедиться, что русский язык и украинский — таки не одно и то же. Когда он улыбался себе в усы, с неприкрытым юмором, даже переспрашивая Литвиненко повторением его нелепых слов, то меня какие-то судороги брали от сдерживания, чтобы самому не смеяться и никаким проявлением своих переживаний не компрометировать нашего главу делегации. Досада только брала, как не раз перед тем и после того, почему именно его послал Главный Атаман главой, а не Крата…

По сути, визит наш был лишь для того, очевидно, организован, чтобы Кривошеин убедился, что мы не какие-то там махновцы или что-то в этом роде, и нас не стыдно показать их министрам и самому Врангелю. Видимо, несколько слов к диалогу Кривошеина с Литвиненко, добавленные Кратом и мной, создали впечатление такое, что не будет большой компрометацией для правительства «Вооруженных Сил Юга России» с нами вести переговоры официально. Подготовка соответствующих кругов из их окружения в отношении нас и наш визит не попали в какую-то коллизию. Итак, Кривошеин сказал, что ему досадно было так долго задерживать нас, но тому было много причин. Занятость текущими и срочными делами — это самое главное, а второе — то, что и наш визит был для них до некоторой степени неожиданностью. Это был недвусмысленный намек на то, что, мол, кто-то другой инициировал наш приезд, которого они, нынешние влиятельные лица вокруг Врангеля, не так-то уж и желали. Я не выдержал и, может, не совсем дипломатично, заметил, что в наших обстоятельствах, как и в других, может, не все было ясно обдумано, и, конечно, всякие ошибки могут случаться, и если это так, то мы это примем согласно с нашей пословицей: «коли наше не в лад, то мы со своим и назад».

Эти слова задели Кривошеина, и он очень поспешно начал оправдываться и заглаживать свою бестактность. Наконец объявил нам, что все полностью прояснилось, и на днях мы будем приняты Врангелем и его ближайшим окружением из министров нескольких министерств.

Когда мы вернулись домой, к нам забежал Черныш и сообщил, что он, то есть группа влиятельных украинцев, завтра вечером приглашают нас на ужин, на котором будут некоторые и из врангелевских министров, которые лучше разбираются в украинском вопросе; будет еще несколько человек из российских влиятельных кругов, которые благоприятно относятся к проявленной в свое время инициативе из кругов Врангеля, которая и привела нас к приезду в Севастополь. И действительно, в назначенный вечер оказались мы в большом зале, где было несколько десятков человек, в основном пожилых господ, часто аристократического вида. Слышалось там «граф», «князь». После знакомства усадили хозяева общество за длиннющий стол, причем мы все делегаты были посажены друг возле друга посередине стола с одной стороны, а против нас сидело несколько министров, между которыми внимание мою почему-то сразу привлек к себе министр земледелия и, кажется, земельной реформы — Глинка{497}. Около него сидел и тоже привлекал к себе внимание почтенного возраста господин — князь Волконский…

Ужин этот, видимо, был следствием последнего решения врангелевского правительства обращаться с нами с самым большим почтением. Так что перед официальным торжественным приемом решили где-то наверху, чтобы здешние сторонники пригласили нас, чтобы познакомить с ними в неофициальной публичной обстановке тех, которые должны были бы с ними официально говорить позже. Сначала, как водится, рассевшись, разговаривали присутствующие с теми, кто сидел рядом или же через стол. Темой выбирались какие-то мелочи, как, например, различия в нашей униформе или как нам ехалось или — как там у нас на фронте… Только позднее, когда до питья дошло, то кое-кто из хозяев вставал и высказывал радость, что вот, наконец, мол, не только прекратились военные действия между нами и ими, но, слава Богу, дошло и до хождения в гости одних к другим. Касались частенько, сетуя на Деникина, обострений, которые между нами возникали и т.п.

Интересной была длинная речь, но какая-то весьма путаная, министра земледелия, Глинки, который в общих чертах хвастался проектом своей земельной реформы, которая, по его мнению, сможет удовлетворить крестьян и привлечь их симпатии к их освободительной акции.

Нам трудно было разобрать, где у теперешних руководящих кругов было действительно искреннее стремление, а где только притворство и попытка обманывать нашего крестьянина обещаниями. Впечатление такое складывалось, что обожглись они, но не хорошо еще продумали, как именно поправить причиненный вред во времена Деникина, Драгомирова, Шульгина и других. Ничего из того вечера не осталось важного в моей памяти, хотя, очевидно, было что-то, потому что в моем официальном письменном докладе министру иностранных дел А.В.Никовскому я собрал довольно много материала, и среди прочего — кое-что и из услышанного на этом вечере.

Когда, наконец, через два дня, кажется, были мы вызваны к Врангелю[96], то глава наш Литвиненко уже был готов к речи, которую я с Чернышем, по его проекту, выработали. Речь была в сдержанных тонах, которая в целом приветствовала инициативу «Командования Вооруженных Сил Юга России» по достижению взаимопонимания с нами и выражала идею, что каждое соглашение будет важным делом в истории наших народов, когда совместными силами, и украинцы, и русские сбросят с себя иго коммунизма.

Когда ехали в квартиру Врангеля в присланных за нами фаэтонах, то один из солдат, который вез Крата, с какой-то улыбкой, обратился к нему со словами: «Ну, вот и еще раз пришлось везти своего командира». Крат удивленно смотрел на него и не мог узнать, где и когда именно тот его уже раз возил. Из разговора выяснилось, что солдат был когда-то в нашей армии под командой Крата, и что какая-то болезнь или ранение заставили его вернуться домой, на Полтавщину, где его позже мобилизовали деникинцы.

Когда нас ввели в зал, или скорее кабинет, ген. Врангеля, там уже было довольно много людей. Сам Врангель сидел у письменного стола и с кем-то через стол разговаривал. Другие стояли группами в разных местах зала и, куря папиросы, разговаривали. Врангель встал с места и по очереди, в которой мы шли, здоровался с нами, а ген. Кирей говорил ему наши фамилии. Врангель одет был в черную черкеску, очень просто выбрит; сам длиннолицый и длинноголовый, производил своим высоким ростом впечатление переодетого скандинава. Что-то будто лошадиное было в его маловыразительном, хотя в целом достаточно интеллигентном лице. Поздоровавшись с нами по отдельности, он обратился к нам тогда с официальным приветствием. Кратко выразил удовлетворение видеть нас у себя, потому что в этом видел признак нового периода в нашей общей борьбе. Рад, мол, констатировать, что братская пролитая кровь не станет между нами непроходимой рекой. Хотя его стремлением есть освободить родину от большевиков, но он хорошо понимает, что это произойдет не в таких формах, какие представляли себе еще недавно его предшественники, и не теми путями, которыми они до того шли. Он кардинально изменил все, он и к нам обращался с тем, чтобы дело восстановления нашей общей родины свершилось так, чтобы с результатом и мы все согласились. Он теперь ничего не требует, даже не задает вопросов о будущем устройстве России, он стремится только, чтобы наступило доверие между теми всеми народами, которые борются против насильников. Он уже договорился об этом с кубанскими казаками и с горными народами Кавказа. Так же хотел бы, чтобы и украинские вооруженные силы вошли с ним в согласие для совместной вооруженной акции. Он уверен, что выделенные украинской армией представители договорятся с его представительством в Румынии, во главе которого стоит ген. Геруа{498}, по делам сегодняшнего дня, а дело дальнейшего будущего — устроить наши взаимоотношения в братском взаимопонимании.

На это ответил выученной наизусть речью Литвиненко. Конкретного в ней тоже не было много сказано, тоже высказывалась радость, что ушли в прошлое враждебные между нами схватки, что, наконец, по благородной инициативе «командования Вооруженными Силами Юга России» образовалась возможность добровольно, без принуждения, говорить о совместных действиях, и он верит, что до тех действий дойдет…

После пожатия рук всем нам Врангель сел, а за ним сели некоторые из присутствующих, а некоторые из хозяев и из наших отступили от стола, и к каждому из нас приблизились незнакомые еще лица, чтобы в разговоре на тему нашего приезда и его значения обменяться несколькими оптимистичными прогнозами. Ко мне подошел из дальнего окружения молодого возраста господин и, поздоровавшись, назвал свою фамилию, спрашивая меня, помню ли я его. Я не узнал было его сначала, но, услышав фамилию, сразу и вспомнил. Это был Петр Савицкий{499}, сын черниговского помещика и члена «Государственного совета». И он, и отец его где-то в годах 1912-14 бывали в с. Мезине на раскопках, которые, под общим руководством Ф.Вовка, проводил я там, исследуя палеолитическое поселение.

Приезжал, может, он и не специально на раскопки, а по случаю посещения родственников, известной в украинских кругах семьи Якова Платоновича Забилы в с. Псаревке, в каких-то двух верстах к югу по Десне от Мезина. Тогда еще молодой совсем парень, кажется, студент первого или второго курса Петербургской политехники, на экономическом отделении, теперь, как оказалось, он был личным секретарем министра иностранных дел в кабинете Кривошеина — Петра Бернгардовича Струве{500}. Разговорились мы о прошлом, о его коротком участии в раскопках, о прежних каменных церквях Чернигова и о Забилах. Оказалось, что только панна Соня здесь, но не в Севастополе, а где-то в другом месте. Я вспомнил тогда, что сын Забилы погиб под Киевом, защищая гетманское правительство. Узнав, что П.Савицкий секретарствует у Струве, я выразил желание поговорить с министром, тем более, что в нашем правительстве есть несколько человек из числа учеников Петра Бернгардовича, а именно — Валентин Садовский и Александр Ковалевский, которые знают, что Струве здесь и которым приятно будет что-то о нем услышать. Савицкий обещал это сделать, и на следующий день я побывал на короткой аудиенции у П.Б.Струве.

После приема у Врангеля мы чувствовали себя уже совершенно свободными, чтобы ехать, но нам никто не говорил о самом способе нашего выезда. Земляки все хотели, чтобы мы дольше побыли у них, а нам таки уже скучно делалось. И на беду, я заболел немного животом; то ли съел что-то неладное, а может, простудился. Все же на следующий день я победил недуг, чтобы побывать у Струве. Впечатления от него остались у меня в целом приятные. Приятно видеть умного, культурного человека, который историей своей жизни не очень-то подходил к врангелевскому окружению. Но вот русский патриотизм довел его до министерствования у Кривошеина. Я начал с комплиментов того содержания, что трудно было мне, зная его давно по его сочинениям, которые читались всегда с интересом, и не увидеться. Тем более, что моих несколько друзей и знакомых — его ученики, им, наверное, приятно услышать что-то о нем. По тому как он расспрашивал о Садовском и Ковалевском, то видно, что помнит их хорошо и что в свое время обратил внимание на них. После таких, так сказать, слов вежливости, совсем нейтральных, перед тем как прощаться, я все же спросил его, как он смотрит на наше, возможно, близкое соглашение. Он довольно сдержанно, без всякого энтузиазма сказал, что трудно в современных международных обстоятельствах что-то предусмотреть и все будет зависеть от соотношения сил. Видно было, что дух, которым он дышал, был не тот, каким дышал в свое время хотя бы даже Церетели{501} и Терещенко{502}, которые в Киеве в 1917 году вели переговоры с Центральной Радой{503}. Это был в полном смысле «реальный политик» но, несомненно, что он, может, больше чем кто-либо другой видел необходимость нашего соглашения и, несомненно, импонировал своим присутствием в Крыму и местным русским бюрократам-политикам; еще больше его личность значила, видимо, у «союзников», хотя в целом здесь их не так-то уж и любили и уважали.

Когда и как выедем, но земляки захотели еще раз с нами в тесном украинском кругу поговорить. Так что и устроили прощальный ужин. Ничего интересного там не было. Разве только, что удалось увидеть и услышать представителей таких украинских общин, которые очень далеко стояли от нас в вопросе нашей независимой державы. Кажется, из самых правых был Кириченко или что-то в этом роде, имя которого потом мне приходилось слышать как очень умеренного деятеля в Югославии, куда многие из присутствующих на вечере попали…

Еще пару дней мы побыли в Севастополе. Если бы не моя болезнь, я бы поехал в Симферополь, куда звали меня акад. В. Вернадский и А.Носов.

Хотя ген. А.Кирей, давая мне эти открытки, которые через его руки мне достались, и уговаривал поехать, но что-то мне нехорошо было, и я слег было на несколько дней. Однажды вечером, когда я был один в доме, пришел посланец от Мак Келли с вестью, что капитан нам советует воспользоваться оказией, так как завтра утром отплывает в Констанцу их контрминоносец, и уехать, потому что, мол, уже такое время подходит, что лучше быть не здесь. Было это передано посланником в достаточно категоричной форме. Когда он к тому добавил, что этим контрминоносцем едет и госпожа Врангель, то я понял, что и нам уже надо ехать, даже не попрощавшись со всеми теми, с кем мы здесь завязали знакомство. Видимо, им скоро будет не до нас»…

Когда наши собрались вечером, я рассказал о посланце, и мы все сделали, чтобы таки завтра в назначенный час быть на пристани в назначенном месте…

На следующий день[97], когда мы были уже на берегу, нас ждала шлюпка. Выехав из Севастополя, мы довольно долго стояли на палубе контрминоносца, удивляясь его скорости и всему этому сооружению, которое выглядело как совершенная огромная машина. Странно было только, что совсем мало людей мы видели. Все светилось какой-то пустотой. Нам показали каюту, где мы могли бы посидеть или полежать, если бы хотели. В той каюте я видел в углу, за разным тюками, отгороженными от середины, худенькую даму, которая была, кажется, баронессой Врангель. Я быстро улегся на мягкую софу или диванчик и лежал, хотя любопытство часто поднимало меня на палубу, где мои товарищи, расположившись прямо на палубе, забавлялись с маленьким, почти черным, медвежонком, которого матросы этого судна раздобыли где-то на Кавказе. Это смешное, полностью одомашненное создание, было очень пакостным, и все от него надо было прятать или защищать. Добрался он до нашего провианта и распотрошил все, что там было. Но видно, что аппетита не было, почему-то больше всего интересовался лимонами, которые у нас были на всякий случай, если бы случилось кому-то болеть морской болезнью. Этот медвежонок очень забавно кусал лимоны и кривил свою мордочку просто как ребенок.

На море были довольно большие волны, но судно будто перелетало с одной на другую, дрожа все время целой своей массой. Скорость была для нас просто невероятная, только брызги, и то не от самих волн, а от разбивания от нашего удара с ними, как туман или морось падали на палубу.

Полюбовавшись какое-то время стаями дельфинов, которые выскакивали откуда-то сбоку, и, как дети, наперегонки плыли рядом с нами, но, не выдерживая долго, отставали, я лег на диван в каюте и только утром, когда мы подъезжали к Констанце, вышел на палубу, чтобы всмотреться в дальние поначалу берега.

Из Констанцы, по дороге домой, мы должны были заехать в Бухарест, чтобы рассказать все, что мы видели и слышали К.Мацевичу, нашему послу, а главное — ген. Дельвигу{504}, нашему военному представителю, которому, в случае необходимости, надо будет разговаривать и договариваться с местным военным российским представителем — генералом Геруа.

Ликвидация нашего фронта против красной Москвы произошла значительно позже, чем ликвидация фронта между белыми и красными москалями в Крыму. В те времена новости о событиях даже первостепенного значения доходили с большим опозданием. Я в столице нашей эмиграции, в городе Тарнове, Западная Галиция, начал уже забывать о поездке в Крым.

Но однажды в резиденции наших министериальных учреждений увидел — о, чудо! — генерала Кирея. Приехал он, чтобы увидеться с Симоном Петлюрой… А еще через некоторое время, так же неожиданно, встретил доктора Гелива с его спутником. Эти двое пробыли в Тарнове довольно долго, а потом отправились на восток, на Украину. Впоследствии принесли наши люди с Украины вести, что Гелив снова начал свою партизанщину и через некоторое время его окружили большевики в каком-то доме, и он долго отстреливался, до тех пор, пока они не подожгли дом. Догадывались, что его предал тот самый его товарищ — Козырь-Зирка…

Загрузка...