Митрополит Андрей принадлежал к числу тех немногих галичан, для имени которых не существовало никаких границ, даже надзбручанской. Но переехать Збруч суждено было ему не по собственной доброй воле. Российское царское правительство вывезло его из Галиции в глубину империи, как только российская армия в 1914 году заняла Львов. Только весной 1917 года, вскоре после взрыва, как тогда говорилось, «большой и бескровной революции», в первые весенние дни и в природе, и в сердцах уже «горожан», а не подданных, посетил Митрополит и революционную столицу Петроград, освободившись из своей, как бы там ни было, но почетной ссылки. Первым в петроградской украинской колонии весть об этом получил покойный Александр Лотоцкий, который сам, кажется, немало рук приложил к тому, чтобы ускорить освобождение Митрополита.
Первая встреча состоялась на железнодорожном вокзале в гостевом покое для высокопоставленных пассажиров, где собрались представители многочисленных украинских организаций. Измученный болезнью, а к тому же еще и далеким путешествием, Митрополит в нескольких теплых словах поблагодарил в лице А.Лотоцкого присутствующих за высказанные им слова сочувствия и радости его видеть, и пригласил присутствующих посетить его дом, предоставленный в его распоряжение высшей властью католической церкви в столице. Много людей собралось в назначенный день и старых, и молодых, чтобы в менее торжественной, но зато более дружественной атмосфере приветствовать дорогого гостя. Разная по своему социальному составу украинская общественность революционной столицы, собравшаяся в огромном зале в ожидании выхода Митрополита, единогласно просила А.Лотоцкого взять на себя руководство этим торжественным мероприятием и выделила ему в помощники популярного в колонии молодого ученого, историка искусства Костя Шероцкого{474}, доверяя им полностью в том, что они сумеют достойного гостя должным образом приветствовать и подобающими разговорами развлечь; оба ведь они были для этого лучше всех подготовлены как духовным образованием, так и своим происхождением: оба были поповичи.
Для большинства присутствующих встреча с руководителем высокого ранга Церкви, да еще и незнакомой, католической, представлялось делом далеко не простым. Непростым, по всей видимости, было оно и для наших избранников. Когда открылись двери соседнего покоя, и в них появилась гигантская фигура митрополита — все присутствующие встали. Первым подошел к Митрополиту А.Лотоцкий, а за ним — Кость Шероцкий. И тот, и другой, хотя и были среднего мужского роста, показались рядом с Митрополитом какими-то мальчишками. Приблизились, склонили с уважением головы и на минутку замерли. Митрополит протянул ближайшему руку и сразу отдернул ее с усилием назад и вверх, почти к своей груди. Видно было растерянное лицо Лотоцкого, который той руки поцеловать не успел. То же самое случилось и с К. Шероцким, с той лишь разницей, что хоть он был и выше ростом, но значительно более деликатного сложения, и освободить свою руку после дружеского пожатия руки Широцкого Митрополиту удалось с меньшим усилием, чем в предыдущем случае. Видно было по смущенным лицам наших избранников, что экзамена они — по их глубокому убеждению, — не выдержали. Единственное для них было утешение, что и никто другой на их месте не знал бы, что делать в такой ситуации. В общем далекие от обрядности католической Церкви, они только из разных рассказов и газет слышали, что Папу целуют в туфлю, а кардинала в кольцо, но никакого понятия не имели, что делать при встрече с Митрополитом. Целуя своих архиереев в руку, наши и тут думали, что это будет самое правильное, ну, а как оно надо было поступить тогда — этого я и до сих пор не знаю.
Атмосфера через минуту полностью изменилась. Все, хоть и сочувствуя Лотоцкому и Шероцкому в их неудаче, сами раскрепостились. Большинство молодежи не могло сдержать улыбки на устах, все подошли ближе к Митрополиту и оживленно и весело начали с ним, как с простым, разговор. Намеченный торжественный ритуал пошел кувырком, а завязался искренний разговор между детьми одной Родины, которые хоть и далеки географически друг от друга, и хоть и разные по культуре и культурности, все же нашли много чего интересного рассказать друг другу и о тяжелом прошлом, и о бурной действительности, и об интересном, увлекательном будущем…
Когда наша армия осенью 1920 года перешла Збруч, создавая правое крыло общего с Польшей фронта, положение и армии, и правительства стало очень и очень тяжелым. Нарастало в наших кругах определенное возмущение Польшей, которая упорно стояла на своей позиции против Галиции и никак ни в чем, даже в последнюю минуту, не хотела уступить. С другой стороны, галицкое общество в массе своей было по отношению к нам не менее враждебно, чем к Польше. Не понимало оно того, да и трудно было ему понять суть нашего соглашения с Польшей. Улица всегда все упрощает. «Измена», «предательство», «купили», «продали» — вот термины, которыми оперировала тогда галицкая улица против нас. А то, что мы хотели как можно дольше удержать при жизни Украинскую Народную Республику — собственное государство, — показать миру, за что именно идет борьба, и к чему стремится нация как к наивысшей цели — о том не с кем было говорить. В нашей же армии было много галичан, и распыленных в разных частях между надднепрянцами, и сплоченных в большие отряды, где составляли они, как, например, в Херсонской дивизии, кажется, большинство ее боевого состава.
Интернирование отдельных групп воинов бывшей Галицкой армии в Домбе будоражило спокойствие наших воинов, а еще хуже отражались на них настроения галицкого села. Тревога охватила и правительство, и самого Петлюру. Дошло до того, что в Совете министров Никовский поднял вопрос о пересмотре нашего отношения к Польше. Конечно, о какой-то отдельной дороге от Польши невозможно было тогда говорить, но терпеть отношение галичан молча — просто не было сил. И случилось так, что тогдашний премьер В.Прокопович отправил меня во Львов, чтобы, побывав у наиболее видных граждан, посоветоваться о состоянии дела и их проинформировать о наши мыслях и настроениях. Видно, Совету министров с одной стороны нужен был какой-то конкретный материал, а с другой — объяснить свою позицию наиболее видным галицким деятелям и искать у них в Галиции моральной поддержки, или хотя бы толерантности.
Многих людей я во Львове увидел, некоторые из них меня дальше сеней не пустили; со многими я советовался, и как-то получалось так, что все почти направляли меня к митрополиту Андрею, как к тому, кто внесет и ясную мысль, и покой в раскачанное и враждебное к нам, разбитое на разные осколки галицкое общество. Да и он только один в силе собрать на совещание тех людей, которые уже так рассорились между собой, что и не способны на спокойное овладение ни своим умом, ни, тем более, чувствами. Нашлось среди львовян двое, которые близко к сердцу приняли нашу беду. Это были М.Кордуба{475} и N…, благодаря стараниям которых удалось добиться, что однажды вечером позвал меня к себе Митрополит Андрей.
Уже хорошо смеркалось, когда я добрался до Св. Юра и в митрополичьей палате, казалось мне, далекой от тревог мира, разыскал нужную дверь и разговорился с каким-то духовным лицом, наверное, келейником, который сидел в небольшом покое. Как следовало из разговора, он знал, что я должен прийти, и ждал меня. Проведя меня в соседнюю комнату, оставил на минутку одного. А вскоре послышались за дверью тяжелые и очень медленные шаги; дверь открылась, и в комнату прошла знакомая, но уже немного сгорбленная фигура. Поздоровались и сели друг против друга вокруг круглого стола. Напомнил я Митрополиту, что уже видел его в Петрограде. Видно, упоминание о весне 1917 года приятно было Владыке. Живее засветились глаза под седыми бровями, и, пробегаясь мыслью по всем событиям с тех пор, коротко записывал некоторые моменты, будто желая услышать другое о них, чем прежде слышал, мнение или уяснить себе какие-то подробности. Рассказывал я довольно долго, но все это были короткие, по возможности конкретные ответы на конкретно задаваемые вопросы. Где-то в начале нашей беседы в комнату вошел келейник, тихо поставил на стол огромную, открытую уже бутылку с одним бокалом и так же тихо вышел. Митрополит, налив мне в бокал сладкого и крепкого, как оказалось, меда, пригласил меня пить. Я пил понемногу, смакуя, слушал его и отвечал ему. Друзья, видно, рассказали подробно все, с чем я и за чем приехал, а Митрополит, видно, близко принял к сердцу дело, передумал его, обдумал и наконец рассказал, что и как он думает делать. Созовет наиболее видных людей и пусть здесь, у него в комнате, выслушают меня и выскажут свои мысли и сожаления. Что из этого получится — то и получится… Но пусть люди выговорятся, а из того видно будет, чем Львов дышит. Может, что-то и выйдет, а главное то, чтобы люди видели и знали, что даже разойдясь, и на противоположных даже позициях находясь, честно, по-человечески они к себе относятся и общим делом болеют.
Когда я встал, договариваясь относительно предстоящей встречи со львовянами, поднялся с большим усилием и Владыка. Доброжелательность светилась из его глаз, и из всего лица. Будто в знак своей доброжелательности, попрощавшись и пропуская меня в дверь, прижал слегка мощной рукой мне плечо. Какое-то тепло и бодрость почувствовал после такого прощания, когда очутился на улице и по темным улицам шел к Народной гостинице.
В условленное время, кажется, на третий день, так же вечером, собралось у Митрополита с десяток людей. Кто именно был — теперь уже сказать не могу. Созвал их, видимо, по уговору с нашими двумя друзьями, Митрополит, но чем он при этом руководствовался — трудно сказать. Коротко приветствовав присутствующих и как бы для приличия поведав о цели собрания, дал мне первому слово. Так же коротко, конспективно представил я собравшимся ситуацию, в которой оказался небольшой осколок нашего народа, который не сложил еще оружия и дальше, до конца, хочет вести борьбу за государственное существование нашей нации. Оптимизма большого я не разводил, старался перед старшими людьми взывать не к чувствам их, а к разуму, и пробовал убедить собравшихся, что мы делаем то, что должны делать, и делать будем до конца. От них же ждем только понимания нас, и хотя бы в какой-то малой степени облегчения нашего морального положения, попытки создать в Галиции более благоприятную для нас атмосферу, попытку замедлить, затормозить враждебные нашему делу настроения, которые на глазах разлагают нашу армию.
То ли, может, тон моей речи, то ли сама острота упомянутых фактов, как вот хотя бы и отход, во время самых упорных боев, с правого крыла нашей армии многочисленной галицкой группы, входившей в состав Херсонской дивизии, с генералом Краусом во главе, которая отправилась через Карпаты в Чехословакию, но кое-кто из присутствующих уже во время нее проявлял признаки нервозности. Когда я закончил, почти все брали слово. Большинство, видимо, понимало нас. Многие из выступающих высказывали разные проекты той или иной общественной акции, которая внесла бы дух примирения, дух понимания, но в этом однородном хоре диссонансом резким и бурным прозвучали выступления двух почтенных по возрасту, но слишком молодых по темпераменту, выдающихся граждан. Это были речи В. Студинского{476} и Щурата{477}. Чья из них была более насыщена желчью, а чья меньше — уже не помню.
Митрополит не прерывал их, а только морщил слегка лоб. Когда же все высказались, начал говорить и Митрополит. Речь Митрополита, как и его письмо, была какая-то очень простая. Это не была речь типичного представителя галицкой интеллигенции — смесь иностранных слов латинского, немецкого и польского происхождения. Это была скорее речь галицкого крестьянина, хотя само произношение казалась мне каким-то чужим. Было из нее слышно, что какой-то другой, или другие, языки были чаще употребляемы устами оратора. Казалось, что говорящий иногда подыскивает нужное слово и поэтому говорит так медленно и так степенно. Отвечая Студинскому и Щурату, Митрополит менее тщательно выискивал и слова, и целые выражения, и сам ответ набирал краски и остроты. Видимо, никто из наших присутствующих там друзей не сказал бы лучше. За содержание их слов не сделал им Владыка Андрей никакого замечания, но за тон и за выражения — просто-таки по-отечески проучил. Кто-то из них употребил выражения «зрада», характеризуя Варшавский договор. И вот за что «зраду» получили ораторы. Наука эта сводилась к тому, что не о прошлом надо вспоминать, а о будущем, когда теперь что-то строить собираешься. Тыкать друг другу сделанными в прошлом неприятностями — это значит не хотеть сейчас помириться. А не было ли со стороны галицкого общества сделано шагов, которые с большим правом могли бы надднепрянцы такими же терминами обозначать? Этот вопрос сопровождался приведением фактов — соглашение с Деникиным, затем с красными, а затем переход на сторону польско-украинского фронта. На все это в те времена мог отважиться только тот, кто не чувствовал себя ни в коей мере связанным и ответственным за все то зло, что разъединило надднепрянскую политику с надднестрянской; за все то, что привело к существованию в ответственное время и двух правительств, и двух главнокомандований.
События дальше пошли своим путем. Но воспоминание об этом совещании, которое, в конечном счете, может, и не могло ничего изменить в ходе тех событий, навсегда осталось в моей голове и в головах тех, перед кем я о нем по возвращении в Тарнов отчитывался. Образ Митрополита Андрея, который в страшные времена нашей освободительной борьбы молился за Украину и болел за нее душой, всегда стоял и будет стоять в нашем воображении над партийными, над культурными и, несомненно, и над обрядовыми различиями, которые мы в то время не преодолели, и не смогли в то время из разнородных, а часто и взаимно враждебных частей создать соборную и самостийную нацию.