1915


1 января

Первый день сего нового года я провёл праздно: спал до половины первого, гулял до половины третьего, делал визиты до половины шестого, сидел у Башкирова, отдыхал от оных до половины девятого и играл в бридж у Мещерских до половины двенадцатого. Самое приятное было, понятно, последнее. Нина была нежной дусей, но её в Конкале, по-видимому, простудили, она теперь жаловалась на кашель, температуру, пульс. Зайцев, по её словам, начинает у них бывать всё чаще и чаще - и сразу побледнел и смолк, когда я явился.


2 января

Мой Концерт почти выходит.

С Ниной говорил по телефону - много и нежно. Её опять посадили безвыходно дома и она очень томится. Разговоры о том, какие есть пути, чтобы мы принадлежали друг другу. Я говорю, что это может быть через два года; я обещал стать к тому времени безусловной знаменитостью за границей. Она тогда порвёт с Петроградом и поселится в Париже, а я создам ей положение в Париже и дам самое интересное общество.

Обедал Башкиров и вместе мы отправились на консерваторский концерт (по случаю войны взамен традиционного бала научных классов). Смешно прямо, как Башкиров не любит Захарова. Элеонора тоже, и оба они возмущаются его игрой, хотя мой «Гавот» на бис он сыграл очень даже недурно. Элеонора играла весьма мило и привела в восторг Башкирова.

Читал рассказы Аверченко, которого я до сих пор знал по его рассказам в «Сатириконе», очень мною любимом, и которого я с удовольствием поглядел в натуральную величину.

Бенуа сообщил Черепнину, что Дягилев возлагает на меня и на мой балет огромные надежды. Черепнин советует мне погорячей над ним работать. А я-то, идиот, уже месяц, как палец о палец не ударил!..


3 января

Взялся за балет и - ничего, наметился весь конец второй картины. Только не знаю, как Солнце зайдёт, с Городецким мы своевременно этого не уяснили (ибо он хотел, чтобы Солнце зашло так, между прочим, а я не соглашался с этим), а теперь я с Городецким на штыках и оба мы вооружённо молчим.

С Ниной мы ни с того, ни с сего повздорили по телефону. Элеонора говорит, что нам не надо разговаривать по телефону, ибо, если мы ссоримся, то, главным образом, через проволоку.

Вечером - четвёртый вечер «Современника». Захаров средне сыграл «Сказку о рыбаке и рыбке» и очень хорошо несколько номеров из восхитительной «Азбуки» того же Черепнина. На вечере много знакомых музыкантов и вообще приятно.


4 января

Первая картина балета подползает вперемежку с учением 2-го Концерта.

Вера Николаевна сегодня пригласила меня в ложу во Французский театр, а перед тем есть блины. Нина изрекла умную вещь: мы не вовремя встретились на житейском пути: лучше бы иль на три года раньше, иль на три года позже.

Приехали Андреевы, был обед, а за ним Французский театр. Барышень не взяли и по болезни и по легкомыслию пьесы. Пьеса легка и пуста.


13 января

Вечером я решил, что мои отношения с Ниной, которые я до сих пор считал очаровательными, ни к чему не обязывающим флиртом с лёгкими мечтами в отдалённом будущем, - принимают огромные размеры; я не занимаюсь, не могу видеть других женщин, кроме Нины. - словом, создаётся положение нежелательное, никчемушнее и надо из него выйти.

Выход прост - порвать. Но с этим оторвётся лучшее, что у меня сейчас есть. Я решил, что надо объявить «декрет» с перерывом отношений на два месяца.


14 - 31 января

Утром мне было горько, но я был твёрд. Как произошёл перелом, я не знаю; мама была в лазарете, я оставался один в квартире, проходил пять часов из конца в конец, сам удивлялся течению моих мыслей, и сменил «декрет» на обратный: повенчаться. Я сам был поражён своему решению, настолько до сих пор во мне была непоколебима уверенность, что до сорока лет я буду холостым. Шум, который создаётся вокруг свадьбы, и огромные приготовления к ней меня смущали. Думал я также об участи мамы.

В шесть часов я пришёл к Мещерским - сегодня Нина именинница и она просила меня быть в шесть. Удивительное совпадение: Нина в эти дни очень много переживала, дошла до большой степени кипения, тоже решила, что нужен выход, тоже думала о разрыве, - нашла его невозможным. На следующий день утром, шестнадцатого, я получил от Нины чудесное, переполненное любовью и нежностью письмо. Днём состоялся первый серьёзный разговор по телефону, причём мы оба выяснили, что единственная форма, в которую должны вылиться наши отношения, есть свадьба. Узнал я, что с её отцом дело будет просто, а с Верой Николаевной будут невероятные трудности.

Премьера «Утёнка» семнадцатого января в Малом зале Консерватории. Его пела Анна Григорьевна, я аккомпанировал. Анна Григорьевна изучила его с нежной заботливостью, спела хорошо. Мы рассчитывали на большой успех, но успех был средний, публика не очень разобралась, хотя многие и выражали свои восторги.

В последние дни телефоны с Ниной шли вперемежку с репетицией моего 2-го Концерта в ИРМО. Концерт я сыграл хорошо. Был огромный успех, который увеличивался тем, что всё же некоторые сердито шикали. Я четыре раза бисировал и прежде всего - Фякин «Ригодон». На этом вечере стало известно, что я уезжаю в Рим, ибо Дягилев не только оплачивал мне расходы и устраивал в Риме выступление, но и предложил попутчика: русского консула в Риме, который только что оттуда приехал, сообщил, что путь безопасен совершенно, и теперь возвращается обратно в Рим. Мне страшно захотелось ехать, к тому же для моих отношений с Ниной это лучшее, что могло случиться: два месяца испытания, а для меня увидеть мир. Одни ужасались моей фантазии ехать в такое неспокойное время куда-то за моря, другие завидовали, а Нина согласилась, что это очень хорошо. На другой день я был у неё и просил, чтобы не было деловых разговоров. И было чудесно. Я видел, что Нина меня любила. Между тем, я познакомился с римским консулом Алексеевым, очень привлекательным господином, и на конец недели был назначен отъезд. Это время ознаменовалось ссорой с Башкировым, который громко кричал направо и налево о том, что едет со мной в Италию, будучи уверенным, что я в конечном итоге не поеду. Когда же выяснилось, что я твёрдо еду, он растерянно заколебался. Я назвал его пустой болтушкой и Хлестаковым и сказал, что таким людям нет места среди моих друзей. Тогда он прислал мне деньги за уроки с визитной карточкой и дипломатические отношения прервались.

Накануне отъезда были две заминки:

1) от Дягилева не было денег на дорогу;

2) прошёл слух, что Болгария и Румыния не сегодня-завтра выступят.

Я ужаснулся при мысли застрять в Петрограде и как я был счастлив, когда заминки исчезли: деньги пришли, а слухи были опровергнуты.

Поездка сама по себе будет страшно интересна, а сколько она выяснит, проверит и решит!

Путешествие в Италию.


1 февраля

Когда бы не насморк, всё было бы хорошо, но приняв во внимание, что насморк сам по себе пустяк, то значит - всё и есть очень хорошо. Я был наглажен в моём швейцарском костюме с короткими брючками, в сером шарфе, зелёном пальто и клетчатой английской фуражке, и в таком виде ждал на Царскосельском вокзале появления консула, который вёз в Ниш два небольших ящичка, под восемью печатями каждый, и такой аховой тяжести, что еле поднять. Мы везли беднякам-сербам золото и вполне прониклись важностью нашей миссии. Консул сам должен был таскать запечатанные ящики и всё время сидеть над ними, как Фафнер над золотым кладом. Неизменная Элеонора меня любезно проводила и поезд отбыл. В нашем второклассном полукупе нам было тесно, но Алексей Иванович очень мил, а к вечеру мы перебрались в вагон Международного общества, что доставило обоим огромное удовольствие. В общем же итоге путешествие первого дня не внесло особенного разнообразия, как и следовало ожидать. Поезд лёгкой рысцой бежал по скучной Виндаво-Рыбинской дороге, а я, не теряя времени, учил итальянскую премудрость.


2 февраля

Поспали недурно. В вагоне обнаружили ещё троих, едущих в Италию, не считая важного советника русского посольства в Риме, который тоже следовал в Рим. Весь день не без разочарования наблюдали, что поезд всё более и более опаздывает, развив таковое до семи часов. На вокзалах много встречных воинских поездов, идущих, по-видимому, куда-то к Вильне, где идёт бой. Итальянский учу; настроение отличное; вечером перед Киевом поспали.


3 февраля

В Киев приехали в четвёртом часу ночи. Это вместо половины восьмого. Встали бодро и потащили сербское золото на вокзал. Поезд на Одессу в девять утра. Приедь мы сюда вовремя - выспались бы в отеле, а тут я, глотнув чайку, оставил консула стеречь злато и пошёл гулять по городу. Эта прогулка напомнила мне прогулку с Максом по Александровскому два года назад, тоже в четыре часа ночи, тоже в феврале, тоже в ожидании поезда и тоже по тёмному, спящему городу. Киев спал и еле светился редкими фонарями. Я разыскал Крещатик и прогулял пешком около двух часов, думая о Нине. В шесть часов я вернулся и лёг над золотом поспать, а Алексей Иванович поехал искать семью Бавастро, которая ехала с нами в Италию. В девять часов мы были в поезде и имели, благодаря золоту для сербов, отдельное купе. Бавастро оказался рубахой-парнем, весёлым, милым и сквернословом, певцом, русским по рождению и итальянцем по подданству. С ним была жена и дочка Галя, девяти лет. Мы приблизились к театру войны. Станции кишели военными, часто попадались партии пленных австрийцев в светло-серых шинелях и часто с довольным видом, что избавились от войны. Буфета при поезде не было и приходилось на остановках спешно завтракать, обедать и пить чай. Бавастро весело болтал ерунду и всякие гадости. На улице сияло яркое солнце, снег таял , а кое-где его совсем не было. Меня терзал насморк, который был то в одной ноздре, то в другой - нельзя ни погодой наслаждаться, ни учить итальянский.


4 февраля

Разбудили нас ни свет ни заря: в пять. Станция Раздольная: надо пересаживаться в Кишинёв и следовать к румынской границе. В сереньком, предутреннем тумане мы выкарабкались на платформу Раздольной, а в семь уже сидели в поезде на Кишинёв и Унгени. Поговорили о наступлении немцев в Восточной Пруссии, а вообще были больше заняты предстоящим проездом через Балканы: можно ли провозить через границу письма, есть ли в Румынии холера, есть ли на Бухарест wagon-lit{230} и т.д. Погода опять посерела, но насморку стало лучше. В четвёртом часу поезд привёз нас в Унгени, паршивенькую станцюльку на границе Румынии. Благодаря семье Бавастро, наша компания достигла пяти человек, а багаж возрос до целого холма. Но «курьерский паспорт» Алексеева спас нас от всяких формальностей и от осмотра. Прошло несколько томительных часов ожидания в тесной зале, где было темно и скучно, а на улице шла какая-то изморозь. Наконец нам подали скверный румынский поезд, не вагоны, а какие-то конки, который повёз нас в Румынию. Прощай, Россия! Лёгкий трепет и мы переехали Прут. Опять дуана{231} - какой-то пакостный сарай, но около него страшно шикарный румынский офицер. Других осматривали и рылись не без настойчивости, но наш «курьерский паспорт» опять спас нас и мы снова очутились в «конке». Стояли без конца и в восемь прибыли в Яссы, большой город. Здесь все усилия были направлены к добыче спального места, что было не совсем просто: вагон один, а хотят решительно все. Я мёрз, пил коньяк, покупал румынские марки, разговаривал на французском и немецком языках и был страшно рад, когда попал в светлое, тёплое, мягкое купе.

Думал о Нине.


5 февраля

В пять часов нас разбудили.

- Das wagen ist heiz gelaufen{232} - заявил вагоновожатый.

Пришлось встать, обругать горевшую ось и переместиться в простой вагон, где было тесно и малоудобно. На улице ночь, затем серенький рассвет, кофе на какой-то станции, наступление дня, незамечательные ландшафты в окне в стиле нашей Екатеринославской губернии и наконец Бухарест.

Бухарест называет себя маленьким Парижем и, конечно, врёт, ибо большинство улиц в нём дрянь, хотя есть несколько живописных, с недурными магазинами и с тротуарами, по-парижски обсаженными деревьями. Мы отправились в крайне шикарный отель «Athené Palace», который был набит, в котором пришлось свалить вещи и получить комнату к вечеру. Я предоставил Алексееву беречь сербское золото, Бавастро - бегать по консульствам и выцарапывать паспорта, а сам отправился смотреть град. Я смерть люблю, приехав в новый иностранный город, сейчас же отправляться по его улицам и искрестить его быстрым шагом направо и налево. Особенно интересно было поглядеть румынскую столицу, потому что попасть во Францию или Германию дело нормальное, а очутиться в Румынии весьма необычно. (И тут мне показалось, что если бы у меня на руке висела жена, да ещё такая, которая не умеет быстро ходить, то было бы очень скучно). Я зашёл в кафе и накинулся на местную французскую газету, чтобы узнать военные новости. Чрезвычайно пикантно было увидеть рядом с донесением нашего штаба донесение штаба немецкого, но ничего хорошего в этих донесениях не было, ибо наши отступали из Восточной Пруссии, а немцы пользовались и трубили о невероятных победах. Затем я гулял по городу, завтракал с нашей компанией в нашем шикарном отеле, повздорил с Алексеевым и обиделся на него, писал открытки, дал маме телеграмму, опять ходил по улицам и решив, что город ничего, но далёк даже до «маленького Парижа», вернулся в отель, где в уютном салоне писал сии записки. В шикарный вестибюль, салон и ресторан вечером сходилось много публики, по- видимому, шикарной: крупные дельцы, веселящаяся молодёжь, шикарные подкрашенные дамы, но самым прелестным румынкам было далеко до красавиц, а самым форсистым румынам - далеко до английских джентльменов. Алексеев, видя, что я на него определённо дуюсь, был крайне мил, у нас был один номер на двоих и мы помирились.


6 февраля

В шесть часов утра, когда было ещё совсем темно, над моей головой затрещал телефон - нас будили, надо было быстро одеться и ехать дальше. Вообще наши переезды носили характер весьма громоздкий, так как у семьи Бавастро была гора вещей. С одной стороны, это выходило скучно, но так как всем распоряжался Бавастро, а кстати и моим чемоданом, и взятьем билетов, и занятьем мест в вагоне, то я ехал беззаботно. Мы запаслись кое-чем съестным, так как при поезде не было ресторана, а в двенадцать часов приехали к Дунаю. Алексеев и Бавастро посмеивались, что я бросаю много открыток, но большинство из них было маме, довольно много моему другу Элеоноре и меньше остальным. Прежде, чем переплыть Дунай - границу Румынии с Болгарией, надо было пройти сквозь румынскую таможню, но «курьерский паспорт» Алексеева спас нас от осмотра и мы водрузились на пароход. Я подшучивал, что в Дунае заносные мины, которые австрийцы около Белграда употребляют против сербов. Действительно, кое-что промелькнуло в газетах. Все смеялись и никто не верил, но впоследствии оказалось, что не более не менее, как именно в этот день и около этого места румыны выловили две мины. Так что, проезжая Дунай, мы рисковали взлететь на воздух.

Однако благополучно пристали к болгарскому берегу, где и увидели «братушек», наряженных в военную форму, совсем такую же, как и у нас. Вообще Болгария глянула каким-то отсветом России: болгары понимали по-русски, а я, купив газету, свободно её читал. Но последнее время петроградские газеты столько вопили о недружелюбии болгар к России, что мы были осторожны. В таможне нас опять спас Алексеев, мы очутились в поезде и поехали от Рущука к Софии или, как зовут её болгары, «Софья». Болгария, в общем, также малоинтересна, как и Румыния, но её немного оживляют отдельные деревья, которые разбросаны в одиночку на расстоянии сажень двухсот друг от друга чуть ли не на протяжении всего царства. На больших станциях мы рассматривали болгарскую толпу. Толпа стала пестрее и «южнее», но красивых лиц нет. К поезду прицепили ресторан, в котором мы коротали время. Бавастро разошёлся, говорил много остроумного, ещё больше гадостей и наконец столько неделикатностей, что я повернулся к нему спиной и ушёл, а затем на его обращения не стал отвечать.

Мы проехали Плевну, причём какой-то болгарский господин с большим воодушевлением объяснил мне, как Скобелев разбил Осман-пашу, показывал все исторические пригорки, могилы, памятники. Вечером мы въехали в красивую горную страну, очень незаселённую, ныряли в туннели, вились по берегу речки и наконец въехали на большое, окаймлённое горами плато, среди которого засияли огоньки Софии. Компания решила не ехать завтра утром дальше, а отдохнуть в Софии ещё сутки. Мы сели на извозчика и поехали по весьма скромным улицам. Я почему-то вспомнил Симферополь. Что бросилось в глаза - это вывески почти на каждом доме: «Хотелъ» такой-то, «Хотелъ» такой-то. Мы ехали долго и наконец миновав плохонький дворец, остановились у лучшей гостиницы «Hôtel de Bulgarie». Но он не годился в подмётки бухарестскому отелю и был убог, как и весь город. Впрочем, отель в конце концов был не плох. Я чуть-чуть пробежался по тихим улицам. Было двенадцать часов ночи и я лёг спать.


7 февраля

Когда утром я подошёл к Бавастро, чтобы поздороваться, он сказал:

- Это очень странно, вчера вы не желали разговаривать, а сегодня здороваетесь... - и не захотел со мной здороваться.

Я повернулся спиной с большой демонстративностью и ушёл крайне задетый. После этого мы сутки не разговаривали, а я обедал за другим столом в компании супругов Корево (он сановный старичок, она - молодая, весьма элегантная француженка, три года назад вышедшая за него замуж, оба едут в Париж) и Mme Субботкиной, тонной дамы, едущей в Геную (чёрт возьми: Генуя по-итальянски произносится Джэнова и я её всё называю Женевой). Днём много бегал по Софии. Софийский собор замечателен, внутри такой светлый и радостный и весь до капли расписанный. Некоторые улицы названы русскими именами, на площади памятник Александру III, но газеты пишут против России и такую гадость, что противно читать. Народ на улице весьма простоватый, грубоватый, и если попадается интеллигенция, то она далека до франтовства. Интереснее стало под вечер, когда высыпала освободившаяся к воскресенью толпа. Она чуточку расцветила общую серость юго-восточной пестротой.

О Сербии идут гадкие слухи: там с каждым днём увеличивается сыпной тиф, а по другим сведениям какой-то новый тиф ещё хуже сыпного, разносимый насекомыми. Мы были в лёгкой панике, но ехать было надо, а потому мы предприняли тысячи мер предосторожности: закупили провизии и питья, чтобы не питаться ничем сербским; сулемы и одеколону для рук и губ; персидского порошка и какого-то ароматического масла, коим вымазались и от которого, по словам аптекаря, ни одна вша не укусит в продолжение недели.

Алексеев вечером ходил гулять и был очень огорчён, не встретив ни одной девочки.

Я написал много открыток, с удовольствием посмотрел балет.


8 февраля

Я ещё не встал, когда пришёл ко мне Алексеев и вскользь проинтервьюировал, что я думаю о Бавастро. А когда я столкнулся с последним, тот сказал примирительно:

- Ну что-ж, вчера я вам сделал гадость, а третьего дня - вы мне; мы квиты, давайте помиримся.

Я согласился и мы помирились. Вещи были собраны и мы отправились дальше и около полудня прибыли в Цариград, сербскую границу. Снова паспортная и таможенная история, благополучно сокращённая алексеевским паспортом. Сербский вагон - и Сербия, и сразу разительная перемена к лучшему: вид народа гораздо привлекательней болгар: тоньше, красивее, бравее, веселее, а уж милы и ласковы к русским, как к братьям. Ах, если б не сыпной тиф!

Мы везли им золото, нам дали купе и даже поставили часового. Весьма кстати, ибо весь вагон и коридор набит народом так, что не пройти и не дохнуть. Выходило несколько томительно сидеть безвыходно в купе до вечера под арестом собственного же часового; Галя чуть не расплакалась, Бавастро истощил весь запас анекдотов, но время шло и наконец мы, порядком изломанные, приехали в Ниш. В Петрограде я смеялся, что в Нише я первого на вокзале увижу сербского короля, но теперь все боялись тифа и спешили пересесть на поезд в Салоники. Он уже ждал и почти отходил. Мы еле поспели ввалить весь бавастровский багаж в спальный вагон, в котором телеграммой заказали себе места, и тут с разочарованием неописуемым узнали, что мест нам нет. А путь до Салоник сутки. А устали как собаки. Алексеева взял к себе советник посольства, жену Бавастро с Галей устроили в соседний вагон, а я с Бавастро остался ночевать в коридоре. Я было сунулся в другой вагон, но там и лежали, и стояли - и так воняло, что я шарахнулся обратно, уверенный, что схватил тиф. Сравнительно с этим наш спальный вагон был аристократическим салоном. Мы с Бавастро роптали недолго. Он до часа ночи занимал меня гадостными, но порой небесполезными для такого наивного человека как я, разговорами, а затем мы на устланном тёплым ковром полу устроили себе постели из комбинации валиков и подушек разных купе и превосходно спали до семи часов утра.

Блох я не боялся, потому что был натёрт пахучим маслом, от которого, согласно сведениям софийской аптеки, ни одно насекомое не укусит в продолжение трёх дней.

- Mais vous embaumez, monsieur!{233} - говорили мне дамы.


9 февраля

Рано утром приехали в Ускюб или иначе Скопье, город, имя которого не раз упоминалось во время Первой Балканской войны. Это была премерзейшая станция, на которой мы стояли часа два. Я пытался достать марки и открытки и еле смог, а почты совсем не было, так что пришлось опустить в почтовый вагон, идущий в обратную от России сторону. Над моими многочисленными открытками попутчики уже посмеивались. По станции я прогуливался с осторожностью - сыпной тиф, хотя и говорят, передаётся только насекомыми, а всё же чёрт его знает. На станции все заборы и стены были сплёснуты известью и дезинфекцией. Наконец мы поехали. До сих пор вид в окно был весьма сер и я с улыбкой вспоминал Башкирова, который, собираясь после войны ехать на автомобиле в Константинополь, восторженно говорил, как «экзотично» будет ехать через Румынию и Болгарию. Но теперь, после Ускюба, мы сразу покатили по берегу большой реки, с которой не расставались до вечера, почти до Салоник. Теперь мы были уже за Балканским хребтом, в открытое окно струился тёплый, ароматный воздух, был юг и пахло весной. Всё это так радовало, что не хотелось идти спать, хотя купе с Ускюба освободилось.

Днём мы переехали греческую границу, причём тут, в последнем городе Сербии, где мы стояли долго, и оказалось больше всего больных ужасным тифом. Вечером мы прибыли в Салоники; кто-то сказал, что Салоники на военном положении по поводу греко-турецких осложнений, - и стало немного страшно, но всё это оказалось вздором, а вот скверно, что только что пришёл большой пароход, который заполнил все гостиницы, и пока мы нашли какой-то архимерзейший номер, то форменно измучились. Алексеев простудился и совсем разболелся. Всё ещё боясь эпидемий и сырой воды, я не умылся и лёг почти не раздеваясь.


10 февраля

Разбудили нас звуки канонады. Салоники бомбардируют?! Чёрт их знает - тут не разберёшь, кто с кем хочет воевать. Но предположения не оправдались: просто в порт зашёл английский крейсер и обменивался салютами.

Погода была сероватая, но тепло. Мы приготовились в Салониках ждать парохода несколько дней, но оказалось, что сегодня шёл пароход поменьше, тысячи в три тонн, но вполне приличный, - и мы решили с ним доехать по крайней мере до Афин. Салоники имели окраску восточного города и, будь сегодня солнце, вероятно, ослепили бы пестротой нарядов. Улицы узки и грязны, а в одном закоулке мы с Бавастро усмотрели такого азиата, который был скорее похож на чумную бациллу, чем на человека. В три часа погрузили всю пропасть бавастровских вещей на лодку, а из лодки на пароход. Дул ветер и обещал качку, все наши компаньоны в ужасе принимали патентованные порошки от морской болезни. Я понадеялся на себя и не принял. И поступил правильно, ибо качка была самая маленькая и на меня не действовала. Мы покинули салоникский порт и пошли на юг, не теряя берега, который был справа и слева, то в виде материка, то в виде островов. Я разгуливал по пароходу и радовался, что еду по южным морям, таким привлекательным при взгляде на карту Европы. До сих пор мне приходилось вояжировать только по северу. Так далеко на юг я забрался в первый раз. К вечеру ветер усилился и охолодел. Кое-кто слёг, но я быстрым шагом носился по довольно дезертной{234} палубе и с удовольствием поглядывал на тёмное море. Мне хотелось, чтобы качнуло посильней.


11 февраля

Путешествие носило приятный характер. Хотя ветер был и волнишки тоже, но не очень сильные. Я всё время проводил на палубе, учил итальянский и смотрел на берега. Было солнечно и, если бы не ветер, то тепло. Вообще же я был доволен, что я на юге. А кроме всего прочего, меня потянуло в Индию. Я решил, что если обратно этим путём нельзя будет вернуться, то постараюсь устроить так, чтобы ехать на пароходе через Индию - Владивосток. Месяц пути на пароходе меня не пугал, а привлекал.

Под вечер мы стали подходить к Пирею, порту в четырёх верстах от Афин, которые виднелись на возвышении. Зрелище было дивной красоты: море, город, всё старинные постройки, Акрополь, разрушенные колонны, а позади прихотливая линия гор, всё это освещалось заходящим за море солнцем и окрашивалось в самые нежные краски: голубые, розовые, лиловые. Эти краски ежеминутно менялись, перебрасывались с одного места на другое, пока мы не вошли в порт и пока эта поэзия не сменилась прозою посадки в лодку, выгружения бавастровского багажа, таможни и электрической дороги в Афины. Зато Афины были прямо прелесть: беленькие, ярко освещённые, подвижные, а отель, к которому мы подъехали, был украшен колоннами и мрамором - ну прямо храм.

Пообедав, я отбился от компании и по моему обыкновению отправился бегать по улицам. Это было великолепно: воздух тёплый, всюду пальмы, тут и там огромные здания, усыпанные колоннами, дома все белые и, что лучше всего, белые тротуары, мраморные или под мрамор.


12-13 февраля

В Афинах мы проотдыхали в ожидании большого парохода на Бриндизи два дня и три ночи. Афины радовали: летней погодой, ярким солнцем, белой весёлой внешностью, античными постройками, колоннадами, тенистыми аллеями. Мы были в Акрополе. Много гуляли и времени не заметили.


14 февраля

Встали рано, погрузились в ландо и поехали в Пирей на пароход. Пришлось ехать немного полями, где очаровательно пахло весной. Когда из лодки мы поднялись на пароход, то увидели ещё одну нашу спутницу, которую утеряли в Софии, по прозванию «птичка». Молодая дама, совсем девочка, цветущая, с ослепительными зубами, милая и весёлая. Хотя я с ней до Софии обмолвился двумя- тремя словами, теперь мы встретились старыми друзьями, она меня сразу повела показывать пароход, за обедом мы уселись рядом, а так как maître d'hôtel протестовал под предлогом, что все места расписываются заранее, то мы отрекомендовались братом и сестрой, и затем всю дорогу называли друг друга «братец» и «сестрица». Пароход на этот раз был большой и хороший и мы отлично поплыли в Италию. По счастью, греки недавно стали пропускать через Коринфский канал; это сокращало нам путь, ибо не надо было огибать Грецию. Коринфский канал очень любопытен. Он прям, как стрела, и с высокими берегами, и благодаря этому при входе кажется очень коротким. На самом же деле мы шли через него полтора часа. Моросил дождь. Братец и сестрица сидели вместе, причём сестрица спрашивала у братца, что за браслет у него на руке, а братец у сестрицы - давно ли она замужем и весело ли ей живётся с мужем.

Вечером приехали в Патрас и собрались было всей компанией на берег, но лил такой дождь, что удовольствие пришлось отменить. Алексеев и Бавастро так приставали, что пришлось им сыграть, впрочем, по секрету от других. Они, по-видимому, были более скромного мнения обо мне и теперь громко выражали свои удивления и благодарности.


15 февраля

День ознаменовался ветром и волнами. Публика начала исчезать и когда раскачалось совсем, что винт выскакивал из воды и мудрено было ходить, тогда осталось всего человек десять на всей палубе. Я чувствовал себя гордым - меня не укачивало. Наоборот, было крайне интересно. Я отправился было на самый нос, где качало сильней, но там было дьявольски ветрено, захлёстывало волнами, шапку рвало, мокрый пол был скользок. Меня бросало с одного края на другой, я ухватился за какую-то штуку, разорвал пальто, еле не угодил в море и был счастлив, вернувшись благополучно из своей экспедиции. Кончилось тем, что и меня начало сосать. Я разогорчился, но, устроившись на верхней палубе в длинном кресле, я скоро обрёл душевное равновесие, но уже больше старался не покидать кресла. Обедало не много, но Алексеев выполз. А между тем по поводу воскресенья дали шампанского.

Вечером пришли на Корфу, но стали на якорь далеко. Хотелось на берег, так как судя по открыткам, там было очень хорошо, но далеко было ехать. А между тем мы стояли всю ночь, ибо по случаю военного времени плавать можно только днём.

Очертания Корфу напоминали мне роман Жюля Верна: «Приключения Гектора Сервадака».


16 февраля

Сегодня качало меньше. Солнце пекло. Публика мало-помалу выползала на палубу. Переписали все фамилии и национальности на случай, если остановит французский крейсер, но этого, к сожалению, не случилось. В два часа показалась низенькая полоска Италии и мы вошли в Бриндизи. Я, как всегда, приезжая в новую страну, с величайшим интересом рассматривал итальянские физиономии, пока нас не выпускали с парохода. Наконец мы оказались на материке (мне почему-то было скучно), пересекли неинтересный городишко Бриндизи, попали в необычайную сутолоку на платформе, столь характерную для итальянских станций и, сев в поезд, быстро поехали по прелестной, садоподобной Италии. В девять часов мы остановились в Бари на ночёвку.


17 февраля

Бари знаменит мощами православного угодника Николая, покровителя моряков (вспоминается Садко). Утром поехали дальше в Рим, но в Фоджии я и Бавастро претерпели афронт: мы позавтракали, а поезд ушёл. Пришлось телеграфировать, радоваться, что хоть билеты с нами, ждать четыре часа, мёрзнуть, так как завернул холодина, а мы были в одних пиджаках, и наконец с direttissimo{235} лететь вдогонку.

В одиннадцать вечера мы ступили на римскую платформу, где Алексеев с иронической улыбкой ждал нас. Алексеев повёз меня в отель «Ориенто», где сам остановился. Из первых впечатлений Рима - меня удивил тоннель, а больше ничего не успел увидеть. Улицы довольно узки.


18 февраля. Рим.

Итак, я в Риме!

С пяти часов утра поехали трамваи и вообще с улицы шёл такой гвалт, что не спалось. Поболтав с Алексеевым, я рано покинул гостиницу и пошёл делать всякие мелкие дела: пить кофе, покупать шляпу, план города, пробежал самый город с узенькими улицами и чрезвычайно привлекательной внешностью, глянул на великолепный «умывальник», памятник Виктору-Эманюэлю, на Колизеум и в одиннадцать был у Дягилева в «Grand Hôtel». Он приветливо замахал рукой и сказал, что вчера дважды выходил встречать меня на вокзал, узнав из посольства, когда приезжает Алексеев. Показал мне комнату, которую оставил для меня, сообщавшуюся с гостиной с роялем, ибо Дягилев занимал в отеле целую квартирку. Узнавал у меня, скоро ли я уезжаю обратно. Я ответил, что я собрался скоро, ибо кричали, что Болгария скоро станет непроходимой, а потому надо было бы торопиться, но теперь, по-видимому, эти страхи оказались неосновательными. Дягилев сказал, что после концерта он едет дня на четыре в Неаполь, затем дня на три в Палермо и затем к Стравинскому в Монтрё. Что Стравинский, который недавно с большим успехом выступил в «Августеуме», крайне заинтригован мною и будет рад, если я заеду к нему. Таким образом мы можем вместе совершить всю поездку, а через две недели я бы играл концерт в Женеве, где теперь играть интересно, ибо собиралось много народу (все, что бежали от войны).

Затем сообщил, что главный дирижёр «Августеума», Молинари, - человек способный и знающий, но иезуит и противник всего постороннего, что вклинивается в «Августеум». Председатель же, богатый и важный граф Сан-Мартино - наоборот, любезнейший и благожелательнейший господин, хотя несомненно весьма скупой, и сколько заплатит мне за участие и даже заплатит ли вообще - неизвестно. Затем появился милый юноша Мясин и мы отправились завтракать. С этого момента началось метание, которое продолжалось всё время пребывания в Риме с восемнадцатого по двадцать четвёртое февраля.

Ознакомил Молинари с моим Концертом, три репетиции, поиски и выборы хорошего рояля (что оказалось в Риме не так просто) - это те дела, которые касались собственно концерта. Затем мы бывали на каких-то других концертах, где меня Дягилев знакомил с разными критиками и вообще очень рекламировал. Обедали и завтракали в обществе итальянских графинь и герцогинь, а также в обществе милой Mme Хвощинской, жены секретаря нашего посольства. Рим я осматривал, когда успевал, но это удавалось редко.

Молинари сразу показал себя отличным дирижёром и я был в восторге от тщательности, с которой он вёл аккомпанемент. Дягилев старался рекламировать меня всячески и очень горячо относился к концерту. На генеральной репетиции с Молинари у меня произошла лёгкая стычка: он не позволил мне открыть крышку у рояля, так как она мешала некоторым музыкантам видеть его дирижёрскую палочку (рояль во время репетиции стоял не на авансцене, а среди оркестра). Я протестовал, он не внял протестам и начал дирижировать, но я в третьем такте не вступил и не стал играть. Пришлось крышку открыть. Дягилев был очень доволен моей неуступчивостью, а Молинари потом спрашивал, не обиделся ли я на него. Перед концертом появилось в газетах несколько заметок обо мне, а на заборах четырёхаршинные красные афиши о «Pianisto е compositore russo Sergio Prokofiew»{236}. Russo - это было кстати, так как народ всячески демонстрировал в пользу войны с Австрией. В зале в день концерта собралось народу тысячи две, но зал так огромен, что он далеко не был полон. Я не волновался сначала, но временами - посередине; не устал в скерцо, но страшно устал в финале и еле доиграл до конца. Вообще всё было недурно, но в Петрограде я играл лучше, а Молинари аккомпанировал хуже, чем на репетиции. После первой части аплодировали и шикали, после скерцо единодушно хлопали, после третьей части хлопали меньше, а после конца я был довольно горячо вызван. Пьески, которые я играл во втором отделении, понравились больше Концерта.

Многие лица были, как водится, в полном восторге, но многочисленные рецензии болтали разное: почти все похвалили пианиста и только немногие похвалили вещь. И хотя они пускались в подробные разборы и длинные рассуждения, по-моему, всё же они просто не поняли Концерта. Вообще, хотя успех был очень хороший, я после Петроградского выступления ожидал большего.

Дягилев очень горел узнать балет. Я ему объяснил сюжет, а затем сыграл музыку, за которыми последовал колоссальный разговор и вот какой: что это такое - я, русский композитор, на русский сюжет и пишу интернациональную музыку? ! Это не годится. По мнению Дягилева, интернациональной музыки быть не может. Не следует, конечно, под именем «национальной» понимать народные темы и вообще смотреть на это узко, но русский дух должен быть - и этому я не чужд, примеры тому - многое во 2-м Концерте.

Дягилев:

- После Стравинского в России остался только один композитор: вы. Больше там нет никого. Неужели же страна, которая дала стольких национальных композиторов как Бородин, Мусоргский, Даргомыжский, совсем иссякнет? В Петрограде у вас не умеют ценить ничего русского, это болото, из которого вас обязательно надо вытащить, иначе оно вас засосёт. Ну, пускай мы оставим балет так, пускай к вашей нерусской музыке пригоним особенно русскую постановку, особенно русские декорации и костюмы - нет-с, Париж чуток. Париж всё разберёт, а за Парижем пойдёт весь мир. Я же не хочу, чтобы ваш балет ограничился тремя- четырьмя спектаклями...

Я обыкновенно не легко уступаю мои позиции, однако Дягилев был так убедителен, что я сразу согласился выкинуть из балета половину музыки. Дягилев прибавил: и совершенно изменить сюжет.

Затем: писать музыку национальную, а не интернациональную, было для меня совершенной новостью, которая мне сразу понравилась. Больше о балете разговоров не было, потому что я был занят Концертом. Только один раз Дягилев страшно разволновался и раскричался, когда узнал о моём твёрдом намерении писать оперу, ибо опера, по его мнению, форма устарелая и вымирающая, нисколько не меньше, чем форма концерта. По этому поводу во время моего выступления мы были даже несколько в контрах, но Дягилев затем очень мило просил не обращать внимания на то, что он стучит кулаками по столу, ибо это для того, чтобы яснее растолковать. Он надеется, что мы ещё не раз будем спорить с пеной у рта, и это очень хорошо.

На другой день после концерта мы обедали у графа Сан-Мартино, старого весёлого господина, женатого на молоденькой, прелестной женщине. Живут они в старинном дворце и окружены самым строгим этикетом. Хотя мы провели у них очень милый вечер, но мне показалось, что хорошенькой графине всё же должно было быть скучно в этом дворце.

Затем другая графиня, Mme Antonelli, более простая, немного похожая на Соню Эше, катала нас по живописным окрестностям Рима. В её автомобиле мы совершили по Via Appia отличную прогулку, а двадцать четвёртого к вечеру, Дягилев, Мясин и я отбыли в Неаполь.

Вообще вся эта поездка носила характер беспрерывного стремления: во время путешествия - движения вперёд, во время пребывания в Риме - мыкания с репетициями, на обед, с обеда в музей. И когда я останавливался - мне становилось скучно. Поэтому, когда Дягилев предложил мне остаться в Швейцарии на два месяца, чтобы тут же на глазах - вдали от губительного влияния петроградского балета - сделать весь балет, то я без колебания отклонил, несмотря на очевидную выгодность и пользу этого предложения. (Но зато на этом у меня создался новый план, весьма фантастический, но очень любый: я возвращался в Петроград, похищал Нину, венчался и уезжал с нею в Швейцарию, где в два месяца кончал балет. Это было безумно хорошо во всех отношениях. Для выполнения же было нужно от Дягилева - две тысячи франков для моего вторичного приезда и контракт на балет хотя бы в три тысячи рублей с авансом в тысячу рублей.


25 февраля - 5 марта. Неаполь.

Дягилев отправился в Неаполь, чтобы отчасти ознакомиться с городом и произведениями искусства, скрытыми в его музеях; отчасти, чтобы поговорить с некоторыми футуристам на тему о будущей балетно-футуристической постановке пьесы, изображающей неаполитанский национальный праздник. Для меня это было в смысле моего балета потеря времени, если не считать разговоров с Дягилевым, где он выясняет мою музыкальную физиономию, а я - его новые балетные идеи. (Но познакомиться с Неаполем было интересно, и было бы ещё интересней, если бы на душе у меня было спокойно. А между тем мысли о Нине усилились до чрезвычайной нервности и во второй половине пребывания в Неаполе наступила некоторая реакция с чувством пустоты на сердце, а затем более спокойное отношение, может быть потому, что дело близилось к поездке в Швейцарию, после которой можно было ехать в Россию). Собственно говоря, время я проводил отлично и интересно, ибо мы ни минуты не сидели сложа руки, и настроение у меня было хорошее, но каждый раз, как я просыпался утром, на сердце была какая-то тревога (и тоска), которая через десять минут проходила. В конце концов, я отнёс это явление на счёт уставших нервов и не стал обращать внимания.

О балете мы с Дягилевым говорили раза три-четыре, горячо и долго; не столько о моём, сколько вообще о теперешних течениях. Дягилев говорил всегда горячо, убеждённо, иногда истины, казавшиеся абсурдными, но возражать на них не было возможности, потому что он немедленно подкреплял их кучей самых логических доказательств, которые с необыкновенной ясностью доказывали обоснованность этого абсурда. Относительно моего выяснилось, что сюжет мой слишком стар, неоригинален и ходулен, а между тем надо сделать на какую-нибудь русскую сказочку интимно, весело, гротескно и свежо. А такую сказку мы, вероятно, найдём у Стравинского, который их обожает, имеет целую библиотеку, а как балетный композитор имеет, вероятно, некоторые на примете, и, как человек крайне благожелательный, охотно поделится с нами. Что касается меня, то, конечно, мой стиль - гротеск, гротеск и гротеск, а не ходульное повествование о вагнеровских героях. Словом, меня убедил, на моих Алу, Лоллия и прочих поставили крест и стали ждать Стравинского, Швейцарии и сказочки.

Дягилев страшно упорно уговаривал меня остаться на два месяца и работать, но об этом я не мог и подумать, а Дягилев удивлялся и не понимал - что за упорное желание ехать в Россию, когда мне предлагаются такие удобные условия для работы: в Швейцарии, совершенно отдельно ото всех и вместе с тем рядом и со Стравинским, и с Дягилевым, и с труппой и балетмейстером, которые через месяц начнут съезжаться. И денежная сторона была бы улажена. Но я был твёрд, как камень, или - с его точки зрения - упрям, как осёл, и под тысячью причинами стремился в Россию: и мать, и студия, и концерт с Придворным оркестром, и всякие другие дела, которые Дягилев находил недостаточно убедительными. По-видимому, он подозревал о сердечных делах, но ни я, ни он об этом не обмолвились.

- Но ведь всё, что вы приобретёте здесь хорошего, за короткое пребывание в Италии, вы ведь сейчас же утопите в петроградском болоте!

Я не пытался опровергнуть эту опасность, ибо в моих видах было приехать сюда вторично. Я ему даже вскользь указал, как на один из выходов, на моё вторичное возвращение, но он воскликнул:

- Как! Две недели сюда, две недели обратно, две опять сюда и две опять обратно: два месяца в дороге - да вы с ума сошли!

Я ответил, что это ничего: Чайковский на пароходе сочинял, а Глинка в карете, и в конце концов, дело касается исключительно того, жалко ли ему денег на дорогу или не жалко.

Касательно осмотра неапольских достопримечательностей Дягилев, который собственно начинает толстеть и ходить с перевальцем - обнаружил исключительную прыть и мы с утра до вечера были на ногах. Город, шумный и подвижной, очень часто напоминал Москву, но его особенность - это целые лабиринты узеньких переулочков в пять аршин шириной и в шесть этажей вышиной, в которых жизнь кипит не столько в домах, сколько на улице и которые сверху донизу завешаны просушивающимся бельём. Вид необычайный и крайне любопытный. Везувий дымил белым облачком. Говорят, он сильно провалился после последнего извержения и потерял свою благородную коническую форму. Мы раза два завтракали на горе за городом, откуда ошеломляющий вид на город и залив. Четыре утра мы осматривали Национальный музей, полный помпейской старины, причём Дягилев и Мясин обнаружили такую пламенную любовь и понимание к старинной скульптуре, что воспламенили и меня, дотоле равнодушного. Мы сделали отличную поездку в Помпею, гуляли по мёртвым улицам и слушали объяснения гида. (Очень интересно, а вообще, куда не повернёшься, всюду откровенный знак, свидетельствующий о том, что этот дом был публичный). Наше пребывание в Неаполе завершилось поездкой на остров Капри. Я про него много слыхивал раньше и очень интересовался. Я думал, что осуществись все мои планы и возвратись я сюда через пару месяцев, писать балет, то не поселиться ли на Капри. Но Капри, хоть и был чудесен, однако оказался таким гористым, заселённым и тесным, что я оставил эту идею.

Мы приехали туда в тёплый, лунный вечер и гуляли по скалам. Дягилев и Мясин были, как пара голубков. Мы пробыли на острове полтора дня и затем через прелестный Сорренто вернулись в Неаполь, а затем в Рим.

(Дягилев трусит на лодке, запрещает гребцам петь. Дул небольшой ветер и, хотя лодку покачивало лишь слегка, Дягилев нервничал. Когда гребцы начинали негромко петь, Дягилев останавливал их, сказав, что не время петь, когда через десять минут мы может быть потонем).{237}


6 - 19 марта. Опять Рим.

Вернулись мы в Рим «на два дня»: Дягилеву надо было только получить какие-то бумаги и, согласно контракту с Америкой, застраховать свою жизнь на крупную сумму. Два дня отложились на четыре, четыре на неделю, а неделя на две. Я скучал и злился, потому что время шло зря. И хотя мы жили в люкцуозном отеле, бывали в театрах, обедали в обществе очаровательной Ружины Хвощинской, катались по окрестностям на автомобиле, я всеми силами рвался в Швейцарию знакомиться с «Петрушкой»{238} и делать дело с балетом. Тем не менее в течение этих двух недель произошло два важных факта: 1) Дягилев, убедившись, что никак не свернуть моего решения ехать в Петроград, заявил, что мне положительно необходимо вернуться вторично, хотя я, конечно, сумасшедший человек, что еду («вероятно, из-за какой- нибудь Маруси или Катюши»); 2) мы достали пять томов русских сказок Афанасьева, читали их три дня и выкопали сказку (о шуте), на которую ещё Стравинский указывал Дягилеву, как на балетный сюжет. Но сказка, состоя из целого ряда приключений, никак не укладывалась на сцену. В один прекрасный день Мясин попытался распределить одно из приключений в три картины, тогда я присоединил к этому другое, переставил их хронологическую последовательность, оба приключения отлично соединялись - и сюжет был готов в каких-либо пять минут, изумительно улёгшись в шесть картин. Последующие три-четыре дня мы посвятили отделке и разработке этих картин, причём горячее и очень полезное участие оказывал Дягилев, а Мясин очень позабавил нас, придумав для начала танец мытья пола. Меня очень занимал этот сюжет, а Дягилев ужасно радовался, что этот сюжет как раз для меня, а главная роль для Нижинского; Нижинский же и будет ставить.


20 - 22 марта. Милан.

Наконец наступил радостный день: дела у Дягилева наладились, телеграмму Стравинскому дали и мы поехали в Милан. Швейцария побоку, ибо Дягилеву ещё надо вернуться в Рим, мне всё равно надо уезжать, а Стравинский и без того собрался в Милан, чтобы познакомиться с новыми музыкальными инструментами футуристов, поэтому и было устроено rendez-vous в Милане (à propos{239}, пренедурном городе, немного в берлинском стиле). С футуристом, вождём любопытнейшего течения, Маринетти, с идеями которого я познакомился по дерзкой и сумасшедшей книге и отчасти по многим высказываниям Дягилева, я встретился в Риме, ибо Дягилев был с ним в чрезвычайной дружбе и с их обществом ставил один из балетов. Футуристы страшно держались за Дягилева, потому что он был для них колоссальной рекламой, а Дягилев держался за них, потому что находил их течение свежим и любопытным, а также потому, что они всегда несли за собою шумиху. Итак, дружба была вовсю, а теперь в Милане они демонстрировали свои музыкальные инструменты и весьма интересовались мнением Стравинского, музыкой которого восхищались. Во главе их стоял Маринетти, весь огонь, крикун, болтун, человек невероятной подвижности и энергии. Из других отмечу талантливого художника Баллу.

Познакомиться со Стравинским я очень интересовался, ибо его сочинения, к которым я года два назад относился почти враждебно, теперь нравились мне больше и больше; к тому же Дягилев расхваливал его с необычайной горячностью. Самого его я помню довольно давно, лет девять тому назад, когда он на репетициях концертов появлялся с Римским-Корсаковым и другими корсаковскими учениками; я тогда начинал Консерваторию. Затем я помню его весной 1910 года на вечере новой музыки в «Аполлоне», где я играл Сонату, Op.l, а Стравинский отрывки из «Жар-Птицы», которые мне не понравились. Возможно, что мы в этот вечер познакомились. Дягилев даже утверждает, что я сказал Стравинскому какую-то дерзость, но я этого абсолютно не помню. Как бы то ни было, мы теперь встретились чрезвычайными друзьями. Дягилев, Мясин и я пошли его встречать, растерялись на вокзале, Дягилев с Мясиным встречали не тот поезд и, огорчившись, уехали в отель, и я, хотя и встретил и тот поезд, но самого композитора не видел' может быть, недостаточно зная его физиономию. Вернувшись в гостиницу, я нашёл там всю компанию, радостно галдящую. Комната Стравинского и моя оказались рядом. Мы отперли сообщающую их дверь и вечерами и утрами подолгу рассуждали. Услышав мой 2-й Концерт, «Токкату» и 2-ю Сонату, Стравинский стал чрезвычайно восхищаться, заявляя, что я настоящий русский композитор и что кроме меня русских композиторов в России нет. С моей стороны я был искренне очарован его новыми «Прибаутками», которые он презабавно исполнял. Затем в присутствии футуристов мы сыграли в четыре руки «Весну священную». Я её до сих пор слышал всего один раз в концерте Кусевицкого и весьма неясно понял. Теперь, садясь с автором играть её в четыре руки перед большим обществом, я форменно трусил, так как знал, что это вещь неимоверно трудная. Стравинский, всегда маленький и малокровный, во время игры кипел, наливался кровью, потел, хрипло пел и так удобно давал ритм, что «Весну» мы сыграли с ошеломляющим эффектом. Я совершенно неожиданно для себя увидел, что «Весна» - замечательное произведение: по удивительной красоте, ясности и мастерству. Я искренне приветствовал автора, а он в ответ расхваливал моё чтение. Идею писать («Шута») он очень одобрил, приветствовал моё вступление в их кружок, звал к себе в Швейцарию, сообщил массу практических сведений об издателях и вообще был мил до крайности. Он приехал двадцатого, а двадцать второго была Пасха, которую мы встретили, кроме нас четверых, в обществе Mme Хвощинской и её belle-soeur. В страстную же субботу ужинали без дам, причём Стравинский обнаружил желание тянуть «Asti»{240} без конца, захмелел и почему-то рассказывал сложную драму, которую видел в кинематографе. В первый день праздника он уехал в Швейцарию, к себе, вечером Дягилев и Мясин возвращались в Рим, а я колебался: с одной стороны, мне хотелось ехать прямо в Бриндизи и с малым греческим пароходом в Салоники, с другой - пароход был мал и грязен, через три дня шёл большой, с Дягилевым же не был подписан контракт, а на эту тему я решил иметь грандиозный и решительный разговор. В конце концов я отложил отъезд на три дня и поехал с Дягилевым в Рим, ибо из Балкан пришли сведения, что между балканскими сорванцами и сербскими войсками идут горячие стычки. Это пахло войной Сербии с Болгарией, а отсюда и России с Болгарией. Тогда выезжать было бы ни к чему, ибо всё равно проехать нельзя. Совершенно неожиданно передо мной выросла беспощадная угроза: нет дороги в Россию! (Как же Нина, как же все мои планы).

С нетерпением я ждал вечерние газеты и тут прочёл следующее: Россия призвала под знамёна 1916 год. Это было неожиданно, все ждали, что позднее. Дягилев и К° запели: «Вот так, конечно, а за шестнадцатым годом и ополченцев второго разряда, вот вернётесь вы в Россию, а вас и за бока. Заграницей-то вы можете жить да поживать, да не читать газет, и ничего не знать, а приедете в Россию - нет-с, пожалуйте в Карпаты!» Словом, меня все и вся сбивало с толку и только приехав в Рим, я определённо решил ехать: на сербо-болгарской границе будто поугомонились, а угроза призыва ратников второго разряда пока не так вероятна. Во след моему решению ехать произошёл генеральный бой с Дягилевым на конкретную тему. Надо сказать, что за «Жар-птицу» он заплатил тысячу рублей, за «Петрушку» и «Нарцисс» по полторы тысячи. Штраусу же за поганый балет «Иосиф» заплатил столько, что язык не поворачивается сказать. Я решил пренебречь и тем и другим, но (ради Нины) мне надо иметь пять тысяч, с которых я только ввиде крайности решил спуститься до трёх тысяч. Однако я не успел открыть рта, как Дягилев заявил, что он собрался заключить со мной договор на манер «Нарцисса», но приняв во внимание расходы по первому проезду, расходы по второму... Тут я сразу возразил, что расходы по проездам это, конечно, расходы, но мне надо получить три тысячи. Дягилев ужаснулся и закричал: «Как, а Стравинский, а Черепнин?! Да вы с ума сошли! Да ни за что!» После этого он начал всё складывать вместе, да переводить на франки и выходило, что Равель с Дебюсси вместе не получали столько, сколько я хочу один. Однако я был твёрд (образ Нины укреплял меня) и говорил, что это моё годовое жалование, ибо на балет уйдёт год.

- А Париж, а то, что вы сразу станете известным всему миру?

В конце концов я заявил, что дело похоже на какой-то благотворительный концерт у великой княгини, где артиста приглашают довольствоваться честно играть перед высочеством и ничего не платят. Дягилев страшно разобиделся, заявил, что он ни в каких благотворителях не нуждается, хлопнул дверью и ушёл. Однако на другой день разговор возобновился, причём я старался доказать, что в Париж я вовсе не так стремлюсь - ещё понравлюсь или нет, а в Петрограде меня и без того любят. Дягилев горячился, что если бы меня любили в Харькове, то это не велика заслуга, а между Петроградом и Харьковым он не видит большой разницы. На этот раз разговор кончился моим заявлением, что разговор с ним мне напоминает Юргенсона и Бесселя. При упоминании последнего Дягилева разобрало ещё больше, чем вчера, и, кланяясь в пояс, и говоря: «Благодарю вас... Разговор кончен-с... Благодарю вас...» решительно ушёл. Два последних дня был глухой разрыв. Дягилев был страшно рассержен и ещё более озадачен. Я полагал, что он в конце концов согласится на мои условия. Чтобы он отказался от меня из-за каких- нибудь тысячи рублей - это было слишком мало похоже на Дягилева, но мысль, что он из упрямства отложит заказ балета на год, портила мне весь план кампании. В десять часов вечера (я уезжал на другой день в семь утра) я зашёл к нему в комнату, поблагодарил за его внимание, сказал, что назвав его Бесселем, я совсем не собирался его обидеть и выразил сожаление, что история с балетом так разъехалась. Дягилев возразил, что не допускает мысли, чтобы мы разошлись из-за денег, разговор опять затянулся, но на этот раз кончился положительно: контракт был на три тысячи, но второй мой приезд на мой счёт. В третьем часу ночи контракт был подписан, причём я ругался, а Дягилев был очень доволен, что дело уладилось. Пожелал расцеловаться со мной на прощание и мы расстались до лета. Я еле успел поспать: в шесть меня уже разбудили, надо было уложить вещи и спешить на поезд. Условия контракта меня отнюдь не радовали - при таких условиях было прямо не повернуться. Но пришедшая в голову комбинация с Юргенсоном утешила меня и я в довольно хорошем настроении пересёк Италию, направляясь в Бриндизи. Всю дорогу итальянцы галдели о войне и, узнав, что я русский, радостно выражали свои симпатии к России. Я. к чрезвычайному моему удивлению, вёл разговор по- итальянски. На пароходе ехало двадцать четыре поляка и польки и с десяток русских. Все направлялись на родину. Я держался довольно особняком, немного скучал и старался загорать на южном солнце. Погода была отличнейшей и мы, не качнувшись, доплыли до Салоники. Тут пробыли день, запаслись едой и средствами, охраняющими от сыпного тифа, который ещё не совсем стих в Сербии. Я купил египетских подарков: маме, Нине, Элеоноре и Кате Шмидтгоф. По Сербии ехали в компании французских журналистов, которым сербский офицер объяснял, как болгарские «комитаджи» напали на сербскую пограничную стражу. Остановился поезд и мы ходили смотреть поля сражения и могилы убитых сербских офицеров и солдат. Доехали до Болгарии. Тут ожидали недружелюбия, но оказалось как раз наоборот - братушки были любезны.

Я набрался опыту за прошлое путешествие и теперь «всё знал»: выгодно менял деньги, попадал всюду на поезда, доставал слипинги{241} и вообще ехал очень хорошо. Через трое суток после Салоники мы подъехали к Яссам. Рано утром в окно вагона были видны австрийские Карпаты. После Ясс два часа пути и - Унгени, сначала румынский, а затем русский. Здравствуй, матушка Русь! Я был очень доволен.

(Конец путешествия в Италию).


3 - 12 апреля

Моё двухмесячное путешествие за границей записано в отдельной тетрадке, которая путешествовала вместе со мной в моём кармане. Посему продолжаю здесь с того момента, как я вновь вступил на русскую территорию, а это случилось третьего апреля, во втором часу дня, на станции Унгени.

За время моего отсутствия я, оказывается, сделался довольно знаменитым. Способствовали этому: 1) выступление в ИРМО двадцать четвёртого января и газетные восторги на эту тему; 2) отчасти предыдущее выступление в «Современнике» с Сонатой и мелкотушками, и 3) в значительной мере моя поездка в Италию к Дягилеву и известие, что Дягилев заказал мне балет.

Поэтому по вступлении на русскую территорию успехи стали мне кружить голову. Я заехал в Киев и пробыл день у Глиэра. У него собрались все профессора Консерватории, которые знали мои произведения, имели ноты и были в страшном восторге от моей игры (а propos, я познакомился со скрипачом Коханским и с композитором Шимановским, сочинения которого мне весьма понравились). Приехав в Москву, я отправился к Юргенсону. С тех пор, как осенью я письменно повздорил с его братом, я с обоими не имел отношений. Теперь Борис Петрович оказался таким милым и любезным, что, одним словом, из Юпитера превратился в Венеру. Я сказал, что приехал продавать балет на корню, Юргенсон охотно согласился. Тогда я сказал, что хочу за него три тысячи, на что Юргенсон виновато возразил:

- Многовато, Сергей Сергеевич... - и просил дать подумать и посоветоваться с братцем.

А на другой день согласился, но при условии выплаты мне пятисот рублей сначала, полутора тысяч при продаже пятисот экземпляров и тысячи при продаже ещё пятисот. От этой затяжки я отказался, сказав, что деньги мне нужны теперь, а через год-два у меня их будет достаточно; и то, что теперь тысяча рублей, через два года будет стоить лишь пятьсот. Хотя мы в течение этих двух дней прорассуждали ровно пять часов, но ни к чему не пришли и расстались, советуя друг другу подумать и написать. Кроме Юргенсона, я видел в Москве Гончарову и Ларионова, к которым отправился по поручению Дягилева и повлиял на них, чтобы они ехали в Италию рисовать декорации. Люблю талантливых людей! Затем видел Держановских и Лелю, которая выросла ещё больше, не могла - может, и не хотела - скрыть своей любви ко мне.

На другой день я был уже в Петрограде, где мама нервничала в ожидании меня. В тот же день я зашёл на репетицию ученической «Русалки» в Консерваторию. Там мне форменно оторвали руки, радостно встречая, завидуя Италии, восхищаясь загаром и прочее. Черепнин, Дранишников, Крейслер, Дамская, Ханцин (выросла и похорошела), сестра Дранишникова, даже Струве и Липинская. Вечером приехал Башкиров, который уже в Италию прислал мне телеграмму с возгласами, что тоскует по мне. Итак, мы помирились и я даже был у него. На второй день приезда начались репетиции 2-го Концерта в Придворном оркестре. Варлих был в восторге от Концерта, тряс мне руку после каждой части, а оркестр устраивал овации (Захаров, дразня меня, заметил, что оркестру приказано так делать, чтобы подбодрить неопытных артистов).

По совету Стравинского, я разделил каденцию первой части на две половины возгласом валторны, и, кажется, это выходит недурно (впоследствии эту переделку я отменил){242}. Начало третьей части я переинструментовал по собственному почину. Малько приглашал играть летом в Сестрорецк, Фительберг хотел устроить целый концерт из моих сочинений в Павловске, Глиэр - осенью в Киеве, Брыськин - турне по России, - словом, я не знал, что делать с приглашениями. Зилоти сожалел, что новый балет нельзя поставить в Мариинском театре и уже пригласил исполнить его концертно у него в концертах через год.

Я отправился с визитом к Мещерским. Была Таля и Вера Николаевна, а Нину с минуты на минуту ждали из Царского. Но Нина не ехала, Вера Николаевна злилась и имела кислый вид, а я рассказывал всякие новости ей и Тале. Мне было пора уходить - меня ждал в «Астории» Хвощинский. Вера Николаевна взялась меня довезти и оба мы ждали автомобиля, который должен был привезти Нину и увезти нас. Наконец автомобиль приехал, появилась страшно маленькая Нина, крепко пожала мою руку и принялась разговаривать с другими. Я сделал тоже самое и не уделял ей внимания до отъезда, а это случилось минуты через три-четыре. Мы обмолвились всего несколькими фразами. Нина сказала:

- Могли бы остаться и смотреть, как я буду пить чай...

Я ответил:

- Я предпочитаю отправиться в «Асторию»: там я сам буду пить чай.

Таля просила два билета на понедельник на мой концерт: ей и сопроводителю. Я спросил у Нины, будет ли она в Петрограде в понедельник. Она ответила, что по понедельник она уедет в Царское. Я быстро обратился к Тале:

- Значит, тогда только два билета.

Нина спохватилась:

- Ах, если концерт, то тогда я...

Но я уже был на лестнице. Мне показались в голосе Нины какие-то неестественные нотки, какое-то затруднение, точно плохо сдерживаемое волнение, когда она говорила со мной. Заграницей я много думал о том, как я встречусь с Ниной, как я буду себя держать, как она может себя держать. Но теперь, когда сама встреча прошла, я отнёсся к встрече как-то невероятно легкомысленно и поверхностно. Или мне кружил голову музыкальный успех, который мне приготовил Петроград - все эти похвалы, восклицания, отрывания рук, признавания чуть ли не гением; или оттого, что я слишком освоился с мечтами и отвык от настоящей Нины; или то, что я так твёрдо решил заграницей, теперь опять пришло в колебание... Но после того, как я продумал о Нине, можно сказать, непереставая два месяца - и вдруг такая легкомысленно-небрежная встреча! Странно, право.

На другой день было моё рождение, вечером пришли Андреевы, Раевские, Захаров. Мама хотела позвать Мещерских, но я отклонил под предлогом, что они меня не поздравляют. Однако мама, видя вечером, что у нас оживлённо, не спрашивая у меня, позвонила им и те, шумной компанией в шесть человек, с кузенами и кузиной, ввалились к нам. Я занимал всех как мог, Нину меньше других, но она заставила переводить ей итальянские рецензии и за чаем мы очутились рядом. Я с ней болтал оживлённо. О старых наших отношениях - ни полунамёка, а Вере Николаевне говорил дерзости. Нина сказала, что она похудела до минимума, вскользь дала понять, что она тосковала в Царском, а когда я ей показал кусочек стекла от вывески Nord-Deutscher Lloyd'а, разбитого в Риме толпой, который я привёз на память, она схватила кусочек и, спрятав в свой сак{243}, сказала, что не вернёт.

На другой день вечером я у них бриджевал. Нас, по старой памяти, посадили играть за одного человека. Я много болтал об Италии, а с Ниной всё время шутил как с человеком, совсем мне чуждым. Я видел, что Нина становилась всё грустнее и печальней, и это меня ужасно радовало. После бриджа мы оказались вдвоём у рояля за клавиром «Салтана». Нина наигрывала что-то и сказала:

- Вот под эту музыку можно застрелиться...

Затем рассказала, как она открыла у Кучинских ящик, в котором лежит револьвер. На мой вопрос, как она живёт в Царском, сказала, что много работает, рисует и делает успехи. Звала в «зелёную старушку», как я когда-то назвал её дачу в Царском, и обещала всё рассказать там подробно. Мы проговорили весь остаток вечера, Нина была то сосредоточена, то страшно рассеянна; я сдержан. На прощание я обещал приехать через три дня в «зелёную старушку» по секрету от всех.

В голосе Нины появились новые нотки, очень трогательные, которые я раньше слышал раза два, не больше.


13 апреля

Концерт Придворного оркестра, имевший место в довольно приличном зале Певческой капеллы, оказался крайне многолюдным, ибо большое количество было заранее забронировано. Я весьма прилично сыграл 2-й Концерт, а на бис «Сказку», столь любимую Анной Григорьевной. Но она имела малый успех, и хотя меня по обычаю вызывали на второй бис, но вяловато. Зато, когда я сыграл 4-й «Этюд», то зал развеселился и захлопал с горячностью. Вообще успех был весьма значительный, мне приволокли огромный венок с красной лентой и надписью «Творцу звуковых радостей» - надпись, которую Башкиров выкопал из одной из последних рецензий в «Музыке». Очень трогательно было, когда я вышел на улицу и когда ученики Певческой капеллы, ждавшие моего появления, устроили мне маленькую овацию. Это меня не менее тронуло, чем случай в Риме, когда я на другой день после концерта, прийдя в музей, был встречен восклицаниями сторожей: «Ah, siniore pianista!»{244} - и похвалам моей игре.


14 - 25 апреля

Тем что я вернулся в Петроград, я был очень доволен. Мне рассыпали массу внимания, а я был рад видеть моих друзей и знакомых. По утрам я занимался и кончил пятую часть «Симфоньетты», а стало быть преодолел всю пьесу и мог сдать её зилотьевским переписчикам. Ходил в «Сокол»; к Берлину, где учился итальянскому ввиду моей последней поездки; бриджевал с Захаровым, Андреевым и Сержем Базавовым - все четверо с полнейшим увлечением. Захаживал в Консерваторию, где шли публичные экзамены. С Дамской я был по-прежнему в самых дружественных отношениях.

Я приехал в Царское на третий день после концерта. Приехал я по секрету и с большими предосторожностями, чтобы меня не видели, но на другой день Элеонора доложила мне, что меня там видели. Как отнестись к Нине, - у меня не было решения. Нина встретила меня нежно. Я сказал, что её браслет я не снял ни разу во все два месяца путешествия: ни днём, ни ночью, ни в концерте, ни даже в ванне.

Через три дня мы встретились на Кирочной на бридже, ибо Нина каждое воскресенье приезжала в город. В этот вечер нам не удалось совсем поговорить. Я шутил и был весел, Нина нервничала. На прощанье сказала мне, что не понимает моего поведения - разве я не вижу, в каком она состоянии? - я держу себя странно и жестоко. Я между тем окончательно принял мой план, созданный в Италии, и пошел разговаривать с Ниной определённо. Вторая поездка в Царское состоялась легально - якобы была приглашена целая компания, но на самом деле один Володя Литтауэр, которого быстро выпроводили. Мы остались вдвоём и я сказал Нине, что уезжаю в Италию в половине мая, ибо позднее меня всякие законы о воинской повинности могут не выпустить, а вернусь в Россию едва ли в августе, может быть поеду с труппой в Америку...

- А я ?... - спросила Нина.

- А с вами мы даём друг другу полную свободу и вообще всё прекращаем. Если же через год, когда я вернусь, всё будет по старому, то тогда... Нина страшно разгорячилась, как-то осунулась, смотрела в одну точку и за обедом тянула красное вино. Когда Нина немого успокоилась, она сказала:

- Ведь это в последний раз.

Я ответил:

- Нет, ты поедешь со мной в Италию.

Нина сказала:

- Сэрж, ведь ты знаешь, что то, что ты говоришь - невозможно.

Я стал доказывать, что возможно, что это мой план, взлелеянный в Италии, и что даже более того: это единственный исход из всего положения. Нина была ошеломлена мыслью, что через две-три недели она может очутиться со мною на пути в Италию. Я сказал, что этот план обдуман и окончателен: все равно я в половине мая уезжаю в Италию и если Нина не поедет, то между нами все будет кончено: из-за войны я могу остаться в Италии не два месяца, а год, два - до окончания войны. К чему же мучиться один без другого: надо ехать вместе или расстаться сразу.

На другой день Нина вызвала в Царское отца, который, несмотря на множество важных дел, сейчас же приехал. Но Нина, видно, сама ещё не усвоила положения вещей и на возражения Алексея Павловича, что сейчас ехать в Италию есть безумие, сразу сдала все позиции и согласилась, что правда, лучше подождать до осени. Через несколько дней - это был уже конец апреля - я снова приехал в Царское. Нина, с волосами просто заплетёнными косою, была прелестна, но поведение её мне не понравилось. Правда, она была безумно нежна и, по-видимому, искренне влюблена. Я рассердился, особенно когда узнал, как она уступила все позиции в разговоре с отцом. Я ей твёрдо заявил, что об осени разговоров быть не может, что моё решение о мае непоколебимо, что терзаться год-два заграницей я не намерен, что если она действительно любит меня, то уедет со мной с согласия родителей или без него, а если нет - тогда сразу конец и навсегда. Я действительно твёрдо это решил. Нина это поняла. Но отец её ни за что в Италию не отпустит, рвать же с ним слишком для неё тяжело - она знает, что она для отца единственный человек на свете. Я ещё раз объяснил, что до осени откладывать невозможно, Нина как-будто прониклась безысходностью положения.

Вторая её атака на отца была также отбита, как и первая: отец соглашался на всё с удовольствием, но венчаться теперь же и ехать в Италию - ни за что. Было назначено свидание его со мной. Алексей Павлович был страшно мил, мы с ним долго разговаривали о моей поездке; наконец он сам перешёл на главную тему. Сказал: везти тепличную девочку, слабую здоровьем, трудными и опасными путями за границу, неизвестно в какие условия, и оставлять её там может быть на год и больше - это выше того, что может разрешить он, отец. Вообще история меня захватила по-серьёзному: я думал только об этом, потерял способность чем-либо заниматься и только поигрывал на рояле 3-й Концерт Рахманинова, который мне вдруг очень понравился, да последние сонаты Скрябина, поминая безвременную кончину славного автора.


Май

Второго мая состоялось свидание с Ниной в зале третьего класса Николаевского вокзала. Это свидание имело важные следствия: Нина решилась поступить решительно, атаковать в последний раз отца, а если и теперь не выйдет, то мать. Сражение произошло в следующий вечер. Нина позвонила и с волнением и некоторой торжественностью сообщила, что только что говорила с матерью. Сообщение о том, что Нина меня любит и хочет выйти замуж, Вера Николаевна приняла снисходительно, но в свадьбе сейчас же и в отъезде заграницу категорически отказала. Со своей стороны Нина чувствует себя крайне взволнованной и требовала, чтобы я сейчас же обо всём рассказал моей матери. Мы еле договорили по телефону. Маму это всё очень ошеломило, но она со свойственным ей благородством не протестовала.

Вечером я играл на «Вечере современной музыки» Добычиной.

Присутствовавшие Элеонора и Башкиров поражались моему рассеянному виду, причём Элеонора знала причины, а Башкиров нет. Играл я мелкие пьески, и довольно скверно.

На другой день утром Нина телефонировала, что с матерью ей разговаривать положительно бесполезно - не внемлет. Хотя Вера Николаевна и уклоняется от прямого разговора со мной, боясь с моей стороны резкостей, но лучше, если бы я приехал и поговорил. Я приехал. Мы сидели с Ниной в биллиардной, Вера Николаевна вошла, села в кресло и заявила, что затея моя нелепа; начать с того, что здоровье Нины слабо, у неё может быть чахотка и выходить ей замуж рано. Затем, приключись с ней что-либо в Италии, кто ей поможет? Разговор был длинен и в сущности никчёмен, ибо мы друг друга понимать не хотели. Вёлся он сухо, прямолинейно, с лёгкой враждебностью. Нина молчала.

- Подумать, что из-за того, что какой-то Дягилев требует балет, устраивать такую историю! - воскликнула с возмущением Вера Николаевна, вставая и кончая разговор. Нина обещала прийти сегодня ко мне, её беспокоили её отношения с моей матерью.

В четыре часа она пришла: маленькая, тихая и смущённая. Мама её приняла довольно мило, даже совсем хорошо, и вообще приняла позицию благородную, не мешать людям жить; хотя в душе была уверена, что мы делаем колоссальную глупость. Перед приходом Нины, она уронила: «Не такую жену я ждала для тебя», но сейчас же замолчала. Затем я Нину провожал и мы сами восхищались своей смелостью, идя под руку по улице. (Я был высок. Нина маленькая. Увидя другую парочку - отца с дочкой-подростком - я сказал, что совсем неплохо выглядит, когда высокий мужчина идёт с маленькой женщиной. Нина поправила: «Если эта женщина - десятилетняя девочка»){245}.

На другой день - шестого - в пять часов я явился к ним. Алексей Павлович пил чай в кабинете и несколько удивился, о чём мы будем разговаривать, когда всё уже выяснено: последние разговоры, которых добивалась от него Нина уже и так оказывались лишь повторением предыдущих. Тем не менее, мы разговаривали долго и действительно всё время повторяли старое. Нина говорила мало, хотя всячески старалась меня поддержать. Тяжело было бедной девочке рвать с отцом и домом. Решено было, что завтра мы ничего не предпримем, а если и завтра не последуют уступки, то послезавтра Нина уходит со мной. Надо делать скорее: восемнадцатого начнётся пост и венчаться больше нельзя. Когда я уходил, Нине доложила горничная:

- Барыня и барин в спальной и просят вас туда.

Нина с отчаянием поглядела на меня. Я поцеловал её и даже перекрестил.

Потом она позвонила по телефону и говорила о том, что произошло в спальне. Мать резко поносила то её, то меня, а отец то выказывал страшную твёрдость, то подходил к Нине, обнимал её и говорил, что надеется, что она не способна их бросить. Но в отпуске заграницу опять строгий отказ.

Утром я ждал Нину, а Башкиров сидел в автомобиле у угла на случай, если Нина явится с провожатым, чтобы можно было сразу её увезти. Но Нина не пришла, а в два часа позвонила Таля и рассказала следующее: Нина, согласно позволению отца, направилась утром ко мне, но мать, увидев это, велела швейцару вернуть её, опровергнув разрешение отца.

Между тем я, после неудачного побега, весьма волновался и изобретал способ достать Нину. А Вера Николаевна звонила маме, чтобы я вообще не пытался силой вытащить её, так как дворники и швейцары предупреждены, будет серьёзный отпор.

Нина не звонила, а на другой день - девятого - я получил от Веры Николаевны записку, что на моё насилие над волей Нины она не может ответить ничем иным, как увезти её из Петрограда. Приписка Нины: «Жизнь зла, я ничего не могла поделать, надеюсь не прощайте, а до свидания, до осени».

Дело вступило в новый период. Начался он энергичным розыском Нины с моей стороны. Дом был пуст, Таля уехала тоже, Алексей Павлович был на заводе, а прислуга ничего не знала. Известно было лишь, что Вера Николаевна в Финляндии. Я каждую минуту ждал от Нины какой-нибудь писульки с указанием, где она, но писульки не было и не было.

Между тем по всему городу пошёл слух, что вот-вот, не нынче-завтра, или через месяц, призовут ополчение второго разряда. Настроение было отвратительным, а главное, ничего нельзя было предпринимать по отношению к Нине, ибо выцарапать девочку, поссорить её с родителями и угодить в солдаты, оставшись без дягилевского контракта, а следовательно, и без денег - это уже совсем нелепо.

Понятно, я не мог серьёзно заниматься никаким делом и только урывками делал корректуру «Баллады», партитуры 1-го Концерта и его партий (в которых, кстати сказать, оказалось такое количество ошибок, какого я никогда нигде не видывал). Впрочем, дело я сделал: я стал сочинять мелкие темки, пассажи, закорючки для «Шута», даже особенно не вникая, куда она пойдёт, а лишь представлял себе общую характеристику персонажей и событий балета. К моему удивлению, темки сыпались, как из рога изобилия. С такой лёгкостью мне давно не приходило ничего в голову. Я подходил к роялю несколько раз в день, присаживался минут на пять и почти каждый раз что-нибудь заносил в тетрадь. Каждое новое появление тем меня очень радовало. Неожиданно по прошествии двух-трёх майских недель, получился совсем приличный результат: свыше пятидесяти лоскутков для будущего балета - огромный материал. Национальный оттенок довольно ярко сказывался в них. Я всегда теперь думал, когда сочинял, что я русский композитор и шуты мои русские, и это мне открывало совсем новую, непочатую область для сочинения. Может быть, отсюда и такая лёгкость сочинения этих темок и завитков.

Чувствовал я себя, конечно, очень нервным, что особенно сказывалось по утрам, когда я просыпался, как в Неаполе и Риме, с тоскливо сжатым сердцем. А затем я не мог оставаться один и рвался к людям. Ходил в Консерваторию на акт и всякие экзамены, ездил в Павловск на начавшиеся симфонические, довольно часто бывал у Башкирова, говорил по телефону с Элеонорой.

Между тем Захаров чуть ли не каждый день звонил мне по телефону, то приглашал в Териоки, то по всяким пустякам. На его приглашение приехать в Териоки двадцать первого я ответил охотным согласием. Я был колоссально рассеян в эту поездку и не мог заставить себя быть обыкновенным. Захаров страшно интриговался, подъезжая и так и сяк, спрашивал, что со мной.

Я пробыл две ночи и день и к концу немого разошёлся. В Петрограде я почти ни к кому в гости не ходил, кроме Башкирова, да несколько раз был в музыкальных кружках: у Каратыгина, Гессена, Бенуа, Рузского, Оссовского. Всюду разыгрывали мой новый опус: «Сарказмы», производивший всегда ошеломляющее впечатление, для большинства внешней стороной. Очень немногие оценили внутреннее содержание. Нурок с Нувелем заявили:

- Следующий после пяти «Сарказмов» опус вы назовите: «Пять оскорблений действием», - и долго смеялись своей остроте.

Зилоти стал ко мне диаметрально другим: милым, расхваливающим и просил, чтобы все мои будущие оркестровые вещи имели премьеры в его концертах. А ведь как крепко его дверь была до сих пор закрыта для меня!

Дягилеву я в начале мая послал телеграмму, что готов к отъезду и жду от него для этого пятьсот рублей. И действительно, я был уверен, что через неделю-две я буду на пути в Италию. Дягилев в ответ прислал пятьсот рублей, но в ответ на это Италия объявила Австрии войну, Адриатическое море покрылось минами, Бриндизи закрылся и южный путь стал непроходим. Дягилев телеграфировал: «Conseil beaucoup prendre voie du Nord, bon voyage»{246}. Мило и решительно, но «voie du Nord» через Берген - Ньюкасль - Ламанш, где каждый день, судя по газетам, взлетали пароходы от плавучих мин и подводных лодок, - не манил. Зато я нашёл ещё более северный путь: Архангельск, через который довольно бойко велось сообщение с Америкой, оттуда на остров Исландию, которую, очевидно, не минуют пароходы, идущие из Архангельска в Америку, а из Исландии в Бордо или в тот порт Западной Европы (но не Англии), с которым этот остров сообщается. Безопасно и пикантно: через Исландию в Италию! Только бы Нину, да только бы подождали с ополчением, а тогда как угодно и куда угодно. И я телеграфировал Дягилеву: «Voie Nord convient. Graves affaires retiendront quelque temps Petrograd. Argent touche pas. Compose beaucoup matériaux»{247} (чтобы не подумал, что я надуваю с приездом, а деньги проживаю).

Я всё же не унывал. Кстати и про ополчение пошли более благоприятные слухи. Призывать-то призывали, но говорили пока за три года: призывов 1915, 1914 и 1913 годов, а я был в 1912, так что до осени мог быть спокоен. Но Нина молчала. Я поражался: неужели её две недели держат под такой стражей, что она не может даже бросить открытки?! А Элеонора объясняла проще: её уговорили.

Томясь скукой, я как-то отправился снова в Териоки, где был встречен радостными возгласами Бориса:

- Ах ты, балда этакий, приехал! Очень рад!

Это было уже около двадцатого мая.

Сначала мне показалось, что будет скучно. Девиц Карнеевых на даче ещё не было, а Лёвку я живо обыграл в шахматы. Появилась Танюша Гранат, соседка по даче, интересная еврейка лет семнадцати, которую я видел ещё в прошлый раз и с которой все мы тогда ходили в кинематограф. Когда днём она сказала, что идёт с компанией в Келомяки, я с охотой присоединился к ним. так как в Келомяках проводила лето Катя Шмидтгоф и я давно собирался навестить её. Так как и Танюша и я считали себя ходоками, то мы решили побить рекорд скорости в ходьбе до Келомяк и примчались туда на полчаса раньше остальных. Танюша запыхалась и прониклась ко мне почтением. Проведя у Кати симпатичный час, я возвращался в Териоки в обществе Тани и сестры Бориса. На этот раз шли медленно.

По возвращении в Петроград, я констатировал такое же отсутствие известий от Нины, как и раньше. Решив, что в ближайшую неделю едва ли что произойдёт значительное, я изъявил согласие на приглашение Малько выступить двадцать седьмого в Сестрорецке со 2-м Концертом. Ради этого события Малько даже откладывал концерт Скрябина и открывал сезон мною. Вообще же время я проводил так: кончил корректуру партий 1-го Концерта; продолжал сочинять материал для «Шута» и даже начал сочинять первую картину: по вечерам часто бывал у Башкирова, у которого был приятный балкон на Неву, защищенный от ветра маркизами, с двумя удобными креслам и низеньким шахматным столиком, около которого на полу стояла высокая ваза с клубникой. Мы играли партию в шахматы, немного беседовали, затем он провожал меня домой.

Я повторял Концерт к Сестрорецку. Двадцать третьего Вера Николаевна позвонила мне по телефону, сообщая, что она вернулась, совсем больна, лежит, очень бы хотела видеть маму - не заедет ли мама к ней. Мама отправилась. Вера Николаевна сообщила, что Нина в Финляндии. Подтвердила, что до осени никаких разговоров быть не может, Нина же дала слово не писать мне и не давать о себе знать.

Тому, как всё это рассказывала Вера Николаевна, нельзя было много верить, но всё же кое-что мне не понравилось. После репетиции я, в ожидании обратного поезда, ходил под моросившим дождём по пляжу - и тут внезапно произошло важное решение. Я первый раз посмел ясно представить себе картину: если бы с Ниной всё порвать... Тогда я заметил, как с меня полетел целый ряд цепей, о которых я это время не думал.

Такой обольстительной предстала мне свобода, которую я терял не замечая или, верней, на потерю которой я нарочно закрывал глаза. - что мне лёгким показалось устроить всё остальное. Итак, решение кончить историю было принято двадцать пятого мая также скоропостижно, как четырнадцатого января - начать её. Я ехал домой и смотрел на мир какими-то другими глазами, и было как-то странно, и я ещё не совсем решил, но главный стержень уже переломился, а чары Нины меркли перед радостью свободы.

На другой день моё решение не изменилось. Оно окрепло. Я никому ни слова не сказал.

Двадцать седьмого утром я уехал в Сестрорецк на генеральную репетицию. «Сны», которые я в первый раз слышу в этой редакции, несмотря на то, что она сделана уже года два, были сыграны на предыдущей репетиции до того грязно, что на просьбу Малько не сердиться, я ответил:

- Нисколько: всё равно не было ни одной ноты моей, я так и слушал за чужое сочинение.

Но на генеральной репетиции было относительно прилично. Концерт шёл хорошо. Мы даже решили поставить рояль так, чтобы я сидел к Малько спиной. Во время этой репетиции была введена флейта в побочной партии финала (когда эта тема, после проведения у фортепиано, появляется у фаготов); раньше это место было инструментовано иначе.

Вечером «Сны» были приняты средне, а Концерт, который я играл хорошо, имел большой успех. Кажется, первый случай, что никто не шикал. Я трижды бисировал. Борис Николаевич «иступлённо аплодировал». Я думал, не явится ли из Териок Борис Захаров, но этого не произошло. Симфония Стравинского совсем мила, а вернувшись домой, я нашёл открытку от самого автора, которая мне доставила большое удовольствие.


Июнь

Балет мой шёл великолепно: быстро, легко и весьма по-русски. Материалу было пропасть, я даже боялся, не вышло бы пёстро. В промежутках я разыгрывал сонаты Мясковского, которые мне доставили большое удовольствие, особенно вторая, захаровская, которую старомодный Борюся совсем не оценил.

Я ездил в Павловск на симфонические концерты. Должен был играть Захаров и все поехали его слушать, но умер великий князь и концерт не состоялся. Асланов меня бешено ругал, отчего я играю с Фительбергом, а не с ним.

- Пока вы были учеником Консерватории, я был первым дирижёром обоих ваших Концертов и переносил на своей спине все свистки и упрёки, а теперь вы стали знаменитостью и в виде благодарности поворачиваетесь ко мне спиной и играете с Фительбергом.

Хотя ругал он меня в шутливом тоне, но, по-видимому, серьёзно огорчился, что я играю не с ним; а соль в том, что между обоими дирижёрами шла страшная конкуренция и пикировка. Меня же пригласил Фительберг - я и дал ему согласие, даже не зная, очень ли хочет меня Асланов. В конце концов дело уладили. К общему удовольствию, и к моему: я играл один Концерт с одним, другой с другим. А Фительберг закричал, что мне надо заплатить не обычные пятьдесят рублей, а не иначе как двести. Это мне весьма польстило.

Шестого я собрался в Териоки. И хотя я всё последнее время чувствовал себя весьма нервным, но едва я сел в поезд, как обо всём забыл и был невероятно доволен. В Териоках на этот раз оказались Лида с Зоей. Лёва, как и в прошлый раз, привёл нас к себе - играть в шахматы, и таким образом мир с невестой и не невестой был заключён (Лида объявлена невестой капитана Баркова, замечательного тем, что он «очень хороший человек», сейчас - в Японии). На даче у Карнеевых процветала «стуколка», в которую играли решительно все. Я не умел, но храбро стал учиться, видя, что ставят по пятнадцать копеек. Однако вскоре проиграл десять рублей и тогда выучился. Борис страшно увлекался и мы просидели весь вечер. Только раз мне удалось вытащить всех на море. Днём опять играли в «стуколку» и гуляли с Карнеевыми по морю. Только вечером, удрав из кинематографа, в котором были с Карнеевыми и Захаровым, в гостиной захаровской дачи столкнулся с Танюшей. Мы решили завтра рано утром сделать большую прогулку и поставить новый рекорд. Затем, хлопнув две рюмки шведского рома, я помчался к Карнеевым играть в «стуколку», по дороге встретил всю компанию, возвращающуюся из кинематографа, схватил Зою и понёс её на руках. В «стуколку» я отыгрался, а в час ночи уговорил Бориса идти спать.

Утром я вскочил, как вдруг Борис, спавший в одной комнате со мной, потянулся, глянул в окно и, увидев хорошую погоду, огорошил меня предложением идти с ним на озеро. Вечером я уехал в Петроград.

Скончался милый, славный Сергей Иванович Танеев. Давно ли мы гуляли, пели один другому темы, а другой должен был узнавать, откуда эта тема. Он меня донимал «Русланом», которого я не так хорошо знал, а я его симфониями Глазунова. Сергей Иванович был первый человек, который меня толкнул на серьёзные занятия музыкой и заставил меня брать уроки сначала у Померанцева, потом у Глиэра. Он меня всегда называл «Серёженькой». И только, кажется, последний год Сергей Сергеевич. Ещё одна чёрточка меня занимала: что он человек-девственник.

По возвращении в Петроград из Териок, я позвонил к Борису Николаевичу и тот сообщил, что получил письмо от Нины Алексеевны.

Нина не снесла моего месячного молчания и, дав родителям слово не обращаться ко мне, решила обойти его и запросить Башкирова: отчего я не за границей и отчего я не делаю попыток снестись с ней. Письмо было длинное и горячее.

Но ответ был другой и я почти без колебаний продиктовал отказ. До сих пор отказ был лишь внутри меня. Я знал, что захоти я вернуться к Нине - и я вернулся бы, так как никто не знал, что происходило у меня внутри. До сих пор был проект, а теперь надо было рубить. Но я почти не колебался. Тщательно составил письмо, Борис Николаевич беспрекословно его переписал и я сам снёс на почту.

Двенадцатого июня, когда письмо было запечатано, но ещё не отправлено, в Павловске я встретил Нину. Я шёл с Зорой, с которой, не видевшись два года, оживлённо разговаривал. Таля, Нина, Кучинский и ещё несколько человек (но без родителей) образовали группу почти на нашей дороге. Я сделал вид, что за разговором ничего не замечаю вокруг. Тогда Нина отъединилась от группы и демонстративно пошла впереди нас. Вокруг гуляла толпа народу и я дал себя с Зорей оттереть от Мещерских. Встреча на меня произвела сильное впечатление. Особенно бойкое движение Нины, когда она, что-то смеясь и говоря своей компании, вышла на путь передо мной. Когда я в поезде ехал обратно, мне было жаль прошлого. Я мучился. Но возврата быть не может и на другой день я сдал заказное письмо на почту.

Так кончился роман.

На другой день Кучинский прислал мне конверт с кольцом Макса, бывшим у Нины, а я через несколько дней вручил ему в управление бриллиантовую булавку и браслет Нины, который во время путешествия в Италию я не снимал два месяца. Булавка была вколота в картон, а браслет висел на булавке.


*****

Дягилев запрашивал, почему я не еду. Я отвечал, что задерживают дела со «службой», имея ввиду военную, и действительно, одни говорили, что нас призовут, другие нет, самый же вероятный слух был, что если призовут, то за четыре года. Но тут-то и «заковыка»: будут включать в это четырёхлетие призыв 1916 года - тогда я не попадаю; или нет, как досрочный, - тогда я попадаю. Впрочем, к Дягилеву я не ехал по причине, что вообще не хотел, здесь было лучше, а там мины в Ламанше и Северном море. Но ещё главная причина: я был уверен, что к весне война всё равно не кончится, а стало быть, сезона в Париже всё равно не будет и не для чего делать с балетом спешку. Однако это не значило, что я его сочинял потихоньку. Наоборот, я работал очень горячо и на дягилевский запрос мы телеграфировали пятнадцатого июня: «Ballet avance rapidement, deux tableaux finis, extrêmement national»{248}. Действительно, национальный характер мне был по душе и Захаров даже улыбался, когда я наигрывал ему кое-что.

Кстати, этот самый господин Захаров вдруг заявил мне, что через несколько дней он уезжает на три недели в Анапу, затем на две в Кисловодск, словом, исчезает до конца июля. Это меня крайне огорчило, ибо на Териоки я сильно рассчитывал и собирался часто туда наезжать, там обещало быть так мило. Двенадцатого он с неплохим успехом играл в Павловске и тринадцатого уехал. В Анапе Ганзен, оттого он и молчал почти до самого отъезда, чтобы не болтали опять об их женитьбе.

Ещё раньше Захарова уехал Башкиров к себе в имение; объявил он, что едет на пять дней, но сгинул туда на срок неопределённого растяжения. Писал мне страшно часто, редкостно бессодержательными открыткам и более порядочными письмами.

Таким образом, я остался совсем без друзей и было скучновато. Тем более я ударился в работу: балет шёл быстро, а кроме того я разыскал «Осеннее», которое очень люблю и которое в прошлом году начал переделывать заново. Тогда половина была сделана, теперь я налёг и всё было готово. Я отношусь к «Осеннему» с большой нежностью; по-моему, это одна из наиболее тонких моих пьес, но у публики, вероятно, пройдёт малозаметно.

Единственный мой оставшийся в городе друг была Элеонора. Мы с ней несколько раз ездили в Павловск на музыкальные вечера, но, хотя в Павловске в этом году была ахова пропасть народу, знакомых, кроме музыкантов, было не так много. Были Андреевы, но я немого боялся их - начнут расспрашивать про Мещерских!

Рассматривая мой старый балет «Алу и Лоллия»{249}, я нашёл, что там многое неплохо, а потом я решил, что нет особенного труда сделать из него просто симфоническое произведение, если придать этому произведению форму сюиты. Трудно будет инструментовать, но для четверного состава - интересно, и я с увлечением стал обдумывать инструментовку. А так как у «Шута» было готово уже четыре картины и он шёл скорее, чем надо (все шесть картин - к первому августа), то я позволил себе сесть за партитуру «Алы», а «Шута» временно отложить.

Новой сюитой я занялся с большой горячностью и просиживал за огромными листам партитуры целыми днями. Инструментовать была ужасная возня, но много легче и приятнее, чем я предполагал, и дело быстро двигалось вперёд. Таким образом я усиленно проработал с двадцатого по тридцатое июня и с удовлетворением констатировал, что почти полностью инструментовал. Я очень обрадовался и написал о ней Зилоти, предлагая вместо «Симфоньетты» - «Алу и Лоллия». Зилоти очень любезно, блестяще оправдывая свою новую тенденцию считать меня чуть-ли не первым композитором, ответил, что просит меня дирижировать обеими вещами. Я собственно на это и рассчитывал и был очень доволен.

Ввиду установившихся мирных отношений с Лидой и Зоей, я был у Лиды в японском лазарете, где она очень ревностно исполняет функции сестры. Лида, очень похорошевшая, была страшно мила и я тоже. Двадцать первого я отправился к ним в Териоки, очень весёлый, ибо было солнце, праздник, толкотня на вокзале, я ехал к Карнеевым и решил быть очаровательным и вообще наезжать ещё. В компании Карнеевых мы послали Борису весёлую компанейскую постальку. О Нине я иногда вспоминаю. Но Боже, какая восхитительная вещь - свобода! Подумать, что я ни с кем не связан!

Двадцать четвёртого июня приходил старший дворник и справлялся, какого я разряда ратник: первого или второго. Узнав, что второго, сказал, что эти не нужны, а интересуются первым. Вообще, вести на эту тему стали умиротворяющие; во всяком случае до осени - гуляй.

Мама начинает собираться на Кавказ. Я сообщил, что в Ессентуки я не поеду и останусь гостить в окрестностях столицы. Зоя, приезжая иногда из Териок, звонит по телефону, зовёт в Териоки.

- Отчего вы нам ничего не можете сочинить. Уж право, такая вы свинья, Сергуся!

Я сел за рояль и решил посочинять крошечные пьески, «собачки», как я их называл лет восемь назад. И собачки стали рождаться с лёгкостью поразительной, мне очень нравились и выходили безукоризненными в смысле отделки. В первый день их готово было три: Зое (шестая), Лиде (пятая) - с трезвоном по случаю её свадьбы, и Катюше Шмидтгоф (шестнадцатая). Я решил, что все эти собачки будут посвящены моим приятельницам. Вот вам, Ниночка, в пику, коль вы на меня всякий вздор пишете Борюсе. К ним прибавятся скоро ещё две (одна из них для Танюши), а затем новорожденный опус (22-й в проекте) временно смолк.

Двадцать девятого я отправился по Николаевской железной дороге, ибо надо было найти дачу. Сначала я проектировал где-нибудь в Любани, но потом решил попробовать Ушки. Меня очень забавляла роль петроградского дачника, ищущего дачу. Погода была восхитительна и я был очень рад, зашагав среди зелени в Ушках. Прелестная комбинация из лугов, полей, реки, леса и группы деревьев сразу меня расположили в пользу Ушков. Уединённые, разбросанные дачки - да это совсем хорошо! Но найти дачу было тяжело. Во-первых, не знаешь, как искать: никаких объявлений нет и всё, по-видимому, занято. Дачки прелестные, элегантной публики - никого. Я расспросил кое-кого и убедился, что занято всё. Один пустой какой-то верх, такой дешёвый, что я цену за лето принял за недельную плату, но это не подошло. Я сел в поезд и перебрался в Саблино, ближе к городу, ровно час от Петрограда. Там мне тоже понравилось, потому что в лавочке у вокзала я сразу нашёл мой любимый шоколад. Затем я бродил два часа и нашёл очень славненькую дачку, новенькую, жёлтенькую, маленькую. Стояла она совсем в стороне, у ручья, с двух сторон был лес, с третьей еле просвечивала сквозь деревья старообрядческая церковь и только с четвёртой где-то далеко виднелась дача. Словом, никого, как я хотел, и простоватая, очень милая старушка-хозяйка, которая занимала верх, а мне за сорок пять рублей предоставляла низ из двух комнат, балкона, кухни, передней, кладовой и т.д. Минусы: 1) нет мебели, но ежели, приняв во внимание дешевизну дачи, разориться рублей на двадцать, то можно купить пару кроватей, стол и стулья, и одно кресло обещала дать хозяйка. 2) У ручья может быть такое сырьё, что схватишь и ревматизм, и лихорадку и чёрта в ступе. Но сейчас грело такое ясное солнце, что сырьё не казалось страшным. Я дал задаток и вернулся в город, считая дело более или менее сделанным.


Июль

Наступало начало июля, мама отправилась на Кавказ. Про Нину я ей ни слова не говорил. Это, по-видимому, её беспокоило и она осторожно добивалась узнать, каково положение дел. Наконец, перед самым отъездом, я ей ответил, что с Ниной всё кончено. Мама уехала в очень хорошем настроении, провожаемая мной и Марфушей. На другой день уехала в монастырь и Марфуша, прислуга была отпущена и я остался один в квартире, хотя перед отъездом мамы уверял её, что сам сейчас же уеду в Павловск или Териоки. Сначала я боялся, что мне будет жутко спать одному в большом, пустом помещении, но оказалось совсем хорошо. Ел я на Царскосельском вокзале, до которого шесть минут ходьбы и где кормят вкусно; дома была кипячёная вода с порошками, делающими из неё различные лимонады и квасы, печенье и масса шоколада. Я решил, что раз я седьмого выступаю в Павловске, то до седьмого всё равно не стоит выбираться в Зет, так я назвал Саблино в разговорах с Элеонорой.

Юргенсон успел напечатать партитуру и материалы 1-го Концерта и прислал оттиски, очень приличные. Седьмого я играл его с Фительбергом в Павловске. С Фительбергом я познакомился зимой, это очень хороший варшавский дирижёр, который с этого года в Петрограде в Музыкальной драме, а на лето, совместно с Аслановым, приглашён в Павловск. Асланов крайне возмутился, узнав, что я, якобы изменив ему, играю теперь с Фительбергом (между обоими дирижёрами - вражда), но я играл с тем, кто меня пригласил раньше, и был абсолютно не виноват.

На концерт приехали Лида и Зоя, обе очень хорошенькие, мы ездили на ферму и так загуляли и забегались, что едва не прозевали концерта. Первым номером шли «Сны», которые шли ничего, но бледновато. Вообще их ещё ни разу хорошо не сыграли. Затем я играл 1-й Концерт. Фительбергу он очень нравился и он дирижировал с ошеломляющей горячностью. Я тоже чувствовал Концерт чрезвычайно в пальцах и взял темп раза в полтора скорее, чем брал до сих пор. Оркестр играл не то чтобы очень хорошо, но с удовольствием, по крайней мере на репетиции он мне сделал такую шумную овацию, какой я никак не ожидал. Итак, исполнение было из удачных и успех большой. Я на бис ахнул всю 1-ю Сонату и думал, что публике её будет довольно, но пришлось выходить ещё два раза. В артистической было весело, пропасть народу: Карнеевы, Дамские, Андреевы, критики, шахматист Терещенко, скрипач Ахрон и много других. Зайцев наговорил комплиментов, но понравилось мне его мнение, что конечно, 1-ю Сонату я сыграл гораздо лучше Романовского. А то лавры Романовского с этой сонатой не дают мне покоя.

После концерта я проводил Лиду и Зою по направлению к Царскому, где они остались ночевать у Зоры, и вернулся в Павловск ночевать к Андреевым. На другой день утром отправился к месту ночлега Карнеевых, чтобы сделать прогулку с Зоей и вместе с ней возвращаться в город и, ожидая её у ворот дачи, где жила Зора, стал читать список жильцов, ибо дач была не одна, а шесть. Каково было моё удивление, когда я прочёл фамилию Мещерских и тут вспомнил, что именно где-то на этом шоссе они собирались жить. С чрезвычайной быстротой я вышел из ворот дачи и стал ждать Зою на приличном расстоянии. Вот уж говорят, что убийцу тянет к месту преступления!

Девятнадцатого я на воскресенье уехал в Териоки, конечно с большим удовольствием, и очень хорошо провёл время у Карнеевых.

Двадцать первого я отправился в Павловск, где играл опять. Дело в том, что ввиду соревнования обоих дирижёров меня решили поделить: с Аслановым я должен был сыграть 2-й Концерт через неделю после 1-го, но так как мне обещали платить по сто рублей за выход, а потом заявили, что не сто, а пятьдесят, то я шутя обозвал их всех жалкими и сказал, что больше играть не буду. Через неделю Дидерихс «в виде личного для него одолжения» просил меня сыграть мою 2-ю Сонату и взять за оба выступления сто пятьдесят рублей; «в виде личного одолжения» я согласился и посему двадцать первого играл опять. Перед концертом я отправился выразить сочувствие Анне Григорьевне, у которой убили на войне восемнадцатилетнего сына (от первого мужа). Входя в калитку, я увидел Анну Григорьевну, её сестру, Веру Николаевну и Талю. Две последние прощались с двумя первыми. Отступления для меня не было, так как Анна Григорьевна уже закричала: - А, Серёженька! - и потому я направился к группе.

Анна Григорьевна стояла по одну сторону стола, остальные по другую. И этот стол спас дело. Я поздоровался с Анной Григорьевной, затем с её сестрой, которая заняла меня разговором на десять секунд; этих секунд было достаточно, чтобы Вера Николаевна, отделяемая от меня столом, двинулась к калитке, не глядя на меня и разговаривая с Анной Григорьевной. Только Таля, которая пугливо жалась к матери, оглянулась на меня. Я поклонился, она ответила. Вера Николаевна, стоя ко мне спиной, демонстративно проразговаривала с Анной Григорьевной около минуты и уехала. Никаких расспросов со стороны Анны Григорьевны не последовало. Я решил, что она уже поставлена в известность. Выразив сочувствие, я через пять минут удалился, спеша на концерт.

Я играл 2-ю Сонату после симфонии Калинникова. Играть в симфоническом концерте сольную вещь, без аккомпанемента оркестра, очень скучно. Как-то непарадно и одиноко среди огромной эстрады с покинутыми пюпитрами и брошенными инструментами. Нет настроения. Кроме того, сегодня в зале шумели и ходили. Однако я решил взять себя в руки и сосредоточиться, ибо в сосредоточении - залог хорошего исполнения. Соната имела успех. Успех был менее шумный, чем прошлый раз, но часть зала, человек сто-двести, аплодировала с удивительной горячностью и настойчивостью, заставив меня бисировать четыре раза, причём даже гасили электричество и снова зажигали. В артистической сегодня меньше народа, зато новые лица - Маруся Павлова, загоревшая, как пергамент, и с жемчужными зубками, затем вновь появившаяся Соня Эше в обществе своего bien-aimé{250}, элегантного сорокалетнего джентльмена. Зайцев опять расхваливал мою музыку. Элеонора отсутствовала, верно, в виде протеста, что я не заглядываю к ней в Сестрорецк и за то, что я скрыл от неё, где такое Зет.

Светлов, балетный критик и друг Дягилева, сообщил мне, что от Дягилева получил телеграмму: что сделалось с Прокофьевым? Надо сказать, что третьего июля был крайний срок, когда я, согласно контракту с ним. должен был прибыть «в тот город Европы, где Дягилев будет находиться», дабы кончить и дошлифовывать балет в его обществе. За десять дней до третьего я получил телеграмму: «Oubliez pas, que 3/7 devez être Lausanne»{251}.

A второго я ему писал:

«4 tableaux composés. Faut-il continuer ou vaut pas la peine?»{252} Смысл: я нарушил контракт, так балет к чёрту или всё же кончить. А важно иметь его подтверждение для того, чтобы он всё же заплатил три тысячи, а не уменьшил бы впоследствии гонорар, ссылаясь на то, что я не выполнил контракт.

Дягилев, получив эту телеграмму, вероятно, топотал ногами и ругал меня самыми скверными словами, но ничего не ответил, а теперь запросил Светлова, считая меня недостойным личной переписки. Я просил Светлова ответить, что я по военной причине сейчас выехать не могу, в дополнение же к телеграмме отправил с ехавшим к Дягилеву балетмейстером Григорьевым письмо, в котором объяснял Дягилеву, что полагаю, что теперь, когда ясно, что к весне война не кончится, и, стало быть, весной в Париже сезона не будет, - нечего и мне спешить. Письмо пришлось писать по-французски, дабы международная цензура могла понять и пропустить.

Мои друзья, Башкиров и Захаров, не радовали меня письмами: Башкиров очень часто присылал никому не нужные открытки, в которых стояло лишь «Шлю привет», а Захаров совсем смолк, очевидно, в прямой связи с письмом Нины, которое он получил и которое его несколько смутило.

Итак, отыграв в Павловске Сонату, я вернулся в Зет. Ехал я с удовольствием (здесь так тихо и зелено, и никто не знает, куда я провалился), но приехав, рассердился: без меня туда привезли пианино, а соседки прочли в газетах рецензию про Прокофьева. Скомбинировав оба факта, они открыли, что как раз это и есть я, знаменитый артист, и в своём медвежьем углу пришли в восторг. Я рассвирепел и сказал, что у меня однофамильцев много, что это ко мне отношения не имеет: я человек порядочный. Я не знаю, поверили ли мне, но видя, что рассердился, сделали вид, что поверили.


Загрузка...