1910


8 января

Рождество я отпраздновал по новому стилю.

Есипова, готовясь к концерту, перестала заниматься с начала декабря. У Черепнина тоже готовились к концерту и настоящих занятий не было. К Лядову я перестал ходить с осени. Таким образом, дела в настоящем смысле этого слова не было, хотя время всё-таки куда-то стремительно уходило.

В Консерватории уже чувствовалось предпраздничное настроение, начинали репетировать концерты, и чем дальше, тем больше. В конце концов, три дня были праздничные концерты, которые закончились двадцатого, и возвратясь двадцатого домой, я почувствовал полное утомление от концертов, суетни, наших барышень и безделья.

Тянуло сесть за работу, что-нибудь сделать, подвинуть себя, погрузиться в другую область. На праздниках особых развлечений не предвиделось, я был очень доволен и задумал следующий план работ:

- заняться хорошенько для Есиповой (Захаров не раз точил меня, что мало занимаюсь);

- выучить программу для Москвы;

- кончить Симфоньетту, а то никогда не кончу;

- написать женский хор.

Ведь, правда же, занимаюсь я в Консерватории с хором, - если я напишу, так и споют. Я намекнул о том Черепнину. тот ответил поощрительно - «только докажите Глазунову», и я принялся за сочинение.

Я могу сказать спокойно, что положенную себе на Рождество программу я выполнил вполне. Для Есиповой я занимался, может не слишком яростно, но во всяком случае исправно. Вещи для Москвы - сильно подучил. Симфоньетту кончил, и хор написал.

К окончанию Симфоньетты я отношусь более равнодушно, чем ожидал. Хор мне очень нравится и партитурка чистенькая. Только боюсь, что он всё-таки покажется Черепнину да Глазунову трудным для наших пианисток и будут препоны к исполнению.

Занимался делом я с большим удовольствием, никого из консерваторцев не встречал и не скучал по ним. Двадцать седьмого был в Консерватории костюмированный вечер.

Двадцать седьмого же, по приглашению Алперсов, был у них. Ничего, и ничего особенного. Двадцать пятого были у нас гости. Первый раз пригласил Мясковского «так», винтить; посадил его с дядей Сашей и В.Е.Корсаком. Но он ничего, сидел спокойный и серьёзный, и. кажется, с честью вышел из испытания. Были Яблоньские, очень интересная Ванда, - против обыкновения было весело.

Новый Год встречали по традиции у Раевских, спокойно и обыкновенно. Когда забило двенадцать, все подняли бокалы, всё стихло и хозяева молились на коленях, я вспомнил, что в этот момент надо подумать о своей милой. Три года назад я, помню, с улыбкой вспомнил Лелечку Скалон; в позапрошлом году я подумал и решил, что нет у меня никого; в прошлом с натяжкой вспомнил Верочку, а теперь? Много девиц, и милых девиц... Я улыбнулся и не вспомнил как следует никого.

В первый день я делал визиты, всего двенадцать штук, в том числе Рузским, Тобизен, Корсак, Алперсам, Глаголевым.

Визиты я отбыл с удовольствием - занятие забавное. У Алперс пробыл с шиком пять минут. Верочка была очень мила и интересна. К Глаголевым попал в седьмом часу. Mme Глаголева мне не особенно нравится, хотя, безусловно, особа интеллигентная и знающая. Я вёл с ней «умные» разговоры и в результате удостоился того, что я «хороший музыкант и интересный собеседник».

Разговор коснулся консерваторской вечеринки третьего января. Я случайно бросил Лёсеньке:

- Леонида Михайловна, давайте пойдем на эту вечеринку?

Я до тех пор сам твёрдо не знал, пойду я или нет на эту вечеринку: мне почему-то казалось, что там совершенно «никого» не будет.

Лёся вдруг осенилась мыслью:

- А что, это оригинально, давайте пойдём посмотреть что там делается!

Сказано - решено. Мамаша немного протестовала, мы решили, что я зайду к ним часов в десять и мы отправимся.

Боясь, однако, чтобы влияние мамаши не восторжествовало, я на другой день послал подогревательное письмо, которое, как оказалось, и возымело хорошее действие.

Третьего числа я должен был посетить Kinderabend{27} у Потоцких, а половина десятого удрал оттуда вместе с Костей Скалон, который был мне попутчиком. Подъезжая к Петербургской стороне я не слишком рассчитывал на Глаголеву: могло быть и так, и этак, во всяком случае, я предвидел ломания и колебания.

Всё оказалось лучше, чем я думал: Глаголева сразу оделась, и мы поехали.

- В вас столько жизни и молодости, - сказала Глаголева, - что мне хоть немножко надо набраться её от вас!

- Ma vieille amie!{28} - говорил я ей в ответ.

Когда мы прибыли на место, то первое впечатление было таково, что вечеринка несравненно лучше и нарядней, чем мы предполагали.

Концертное отделение только что кончилось. Начали танцевать. Мы сделали пару туров. Я, кажется, ещё больше разучился танцевать. Заиграли «польку». Я совершенно не имел дела с таким танцем. Глаголева настоятельно требовала, чтобы я танцевал; я настоятельно отказывался. Подошёл какой-то студент и пригласил её. Она посмотрела вопросительно на меня, я посмотрел на неё - и они скрылись в вертящейся толпе.

Я постоял в зале, потом вышел в коридор и... почувствовал маленькую обиду и большое облегчение. Глаголева была не так интересна, как я предполагал и... была слишком стара для меня...

Из зала появилась Глаголева со своим кавалером. Со мной страшно внимательна и кавалер очень мил. Потянули меня втроём гулять по коридору. Но в эту минуту как толпа спустилась, прямо на меня шла Березовская, одна. Я пригласил её.

Березовская была оживлённей обыкновенного. Она здесь всё устроила, она распорядительница, - она чувствовала себя как дома, что и было очень хорошо.

Вскоре мы с ней по традиции побежали по лестницам и очутились во втором этаже. Здесь хотя и было довольно темно, но народу было много. Мы скоро забрались на великолепное окно около библиотеки.

Березовская прятала в свой кошелёк целую кучу золота, которое только что получила от Кирлиана, и в конце концов отдала кошелёк мне на сохранение.

- Вы знаете, наша вечеринка делает великолепный сбор, - сказала Березовская, отдавая тяжёлый кошель.

- Ах, автомобиль! - увидала она в окно. - Вот бы нам поехать прокатиться!

- Поедемте! - подзадорил я.

- Нет, серьёзно, поедемте после вечеринки! Соберём компанию...

- Только человека четыре, не больше.

Глаголеву? - мелькнуло у меня. Нет, Глаголева не подходит.

- Знаете, - сказал я, - есть здесь ещё одна парочка, кажется, очень лёгкая на подъём: Бирюлин и Кузовкова. Кузовкова - лучшая подруга Березовской и та очень обрадовалась. После долгих поисков мы нашли их во втором этаже. Те, конечно, согласились. Бирюлин отвёл меня в сторону, спрашивая, на чей-же счёт будет это катание, а то у него совсем нет денег.

- У Березовской их много, - ответил я. - Ей-Богу, не знаю на чей счёт, во всяком случае, не всё на наш, - и мы отправились звонить по телефону.

Нам ответили, что автомобиль приедет через четверть часа. Я сбежал вниз и надел пальто. Наши дамы уже были готовы. Была чудесная погода. Автомобиль ещё не приехал. Нам было весело, все были очень оживлены. Компания была необыкновенно дружная и объединённая. Все были полны симпатией друг к другу. Мы были молоды, случилось это с нами в первый раз в жизни: поездка казалась нам такой интересной, такой заманчивой!

- Слушайте, слушайте! Кажется, едет, - услыхали девицы.

Мы стали смотреть по сторонам. В тихом воздухе шум становился всё ясней и ясней. С Торгового моста показался автомобиль и с шумом подлетел к нам.

- Автомобиль Березовской? - спросил я у шофёра.

Он ответил утвердительно. Автомобиль был вызван на её имя. Мы посадили наших дам, и сами уселись напротив. Это был обыкновенный таксомотор. Девочки сидели очень удобно, нам было похуже, - ну, пустяки. Мы велели открыть верх и шофёр сел на козлы.

- Куда ехать? - спросил он.

- На Острова! - ответил я.

Девицы захлопали в ладоши.

Автомобиль выехал на набережную, взобрался на Троицкий мост и засмолил по Каменноостровскому. Было чуточку завидно влюблённым Бирюлину и Кузовковой, которые очень нежничали друг с другом. Каменноостровский стал темнеть и вскоре автомобиль влетел в какие-то лесообразные переулки. Светила вместо фонарей луна, но девицы начали бояться. Поехали мимо ледяных гор. Ах, горы! Поедемте с гор! Подъехали к горам и взобрались наверх. Но тут все прониклись ужасом. Я никогда не ездил с гор, Кузовкова наотрез отказалась, Березовская тоже боялась. Мы спросили сани на четверых, нам дали такие неудобные.

- Поедемте вдвоём! - сказал я Березовской.

Мы сели, крепко ухватились друг за дружку и тронулись. Это был самый страшный момент. Сани медленно перегнулись через ребро и понеслись, захватывая дух, вниз. Я изо всей силы прижал Березовскую к себе. Когда мы уже подъезжали обратно, навстречу нам полетели другие сани: наша меньшая парочка решилась тоже скатиться. Мы закричали им приветствие, но тем не до того было, и только Бирюлин что-то ответил. Мы взобрались в автомобиль и поехали дальше. На Стрелке остановили машину и пошли гулять. Впрочем, Бирюлин с Кузовковой предпочли остаться в автомобиле и посидеть вдвоём, а мы с Березовской отправились, потолкались по площадке туда-сюда, и у моря сели на скамейку. Я разостлал половинку моего пальто и мы уселись, удобно оперевшись друг на друга. Было хорошо; красивая Березовская, такая интересная, чистая, хорошая, сидела, прижавшись ко мне, и сидеть было так удобно; а вокруг абсолютная тишина; большая белая площадка, освещённая электричеством и луной, и далеко налево пара ярких фонарей нашего автомобиля. Было хорошо. Но сидеть долго не хотелось. Мы не были влюблены друг в друга.

Ледяная Березовская - холодная Снегурочка, неспособная любить. Но было прекрасно, и было весело. Мы стали дурачиться. Попробовали играть в снежки, но снег был сухой и острый; мы пошли к автомобилю, в котором более горячая парочка уже нас ждала. Поехали домой. Был третий час. Надо было попасть на вечеринку до конца ее. Я поторапливал шофёра. Наконец подкатили к Консерватории. Вручили шоферу двенадцать рублей и стали раздеваться. Мы влетели в зал, где бал уже шёл к концу. На Березовскую обрушилась орава: как это распорядительница самовольно покинула свой бал! Но мы так мило небрежничали и удирали от них, что их атаки прошли впустую. Кажется, в первый раз в жизни, именно теперь, я танцевал с увлечением, наслаждаясь самим процессом танцевания, и понял тех, которые способны танцевать долго, не проронив ни слова. Березовская нашла, что я стал даже лучше танцевать. Когда Березовская пожелала сделать один тур с Ахроном, я подошел к Верочке Алперс.

- Хотя я и очень устала... - начала она, но сейчас же согласилась.

Мы сделали с ней пару туров - она была довольна вечером и танцевала, говорит, до упаду; я набросал ей кратко и туманно нашу прогулку на Острова, но финальный вальс окончился, и я под разъездной марш довёл её до её компании. Я довёз Нюру Березовскую до дому, приложился к её ручке, поблагодарил ее за милую компанию, получил от неё кучу плиток шоколада как от распорядительницы бала, - и в четыре часа лёг спать.

На другой день я стал думать о Глаголевой. Наверное, она на меня в обиде. А между тем мне с ней ссориться нельзя, и вот почему. Как-то мы с ней шли по Морской и разговорились о катаньи на коньках. Лет пять тому назад, в Сонцовке, я выучился этому искусству, и если не катался совсем хорошо, то, во всяком случае, свободно «управлялся» на льду. В Петербурге я выезжал всего несколько раз. Мама очень настаивала, чтобы я катался, ибо это полезно для здоровья, и даже сшила мне специальную тёплую куртку, но мне кататься было скучно, так из этого ничего и не вышло.

Последнее время мне часто пришлось слышать о коньках: и тот катается, и те катаются, - я тогда стал жалеть, что не умею: и прежде катался не ахти как, а теперь, верно, и совсем забыл. Глаголева сказала мне, что она немножко умеет, но её всегда возят, сама же она ездить не умеет.

- Давайте учиться?!

- Давайте!

Таким образом мне досталась компаньонка, и компаньонка очень желательная. Мы серьёзно решили начать кататься, но только всё откладывали. Я написал Глаголевой письмо, где, разбирая вечеринку, заметил, что первая покинула меня она, и только после этого покинул я её. И если бы она знала, как было молодо, как было весело во время поездки! - то она многое бы мне простила. Между тем на моё письмо ответа не последовало, и я не знал, злится ли на меня Лёсенька или нет. Я был уверен, что наши отношения достаточно крепки и ссора, если она есть, долго не продлится, но побаивался за коньки. А вообще чувствовал себя провинившимся школьником.

Как-то на днях я сидел дома и раздумывал о своих симпатиях. Мне пришла в голову мысль, что было бы очень оригинально их занумеровать, чтобы у каждой был свой номер в зависимости от давности, достоинств, симпатичности и пр. Кому же первый номер? Это было самое трудное. Однако, как ни странно, я вдруг решил совершенно ясно и определённо, что первый номер надо отдать Елизавете Эше. Во-первых, по праву давности он принадлежит ей: ещё когда я не начинал вести дневник, когда в Консерватории я не знал ни одной девицы и краснел при мысли, что меня увидели бы разговаривающим с барышней, - я отметил её среди других учениц, часто издали следил за ней и мечтал о ней.

Глаголева - №2.

Алперс - №3.

На четвёртый номер ставлю Катю Борщ. Так оно и подходит.

№5... Рудавская. Хорошенькая Рудавская, очень хорошенькая! Огромный успех в Консерватории среди оркестровых музыкантов, Канкарович ухаживает за ней, а она влюблена в Кирлиана. довольно хулиганистого юношу, которого товарищи дразнят «селёдкой» и о котором я был невысокого мнения. Теперь, благодаря этому странному обстоятельству, он повысился в моих глазах. После вечеринки третьего января я перестал за ней ухаживать. Больно уж много у неё поклонников. Это не трусость, не отсутствие самонадеянности, но у меня какое-то органическое отталкивание, я слишком самолюбив, я не могу втереться в эту толпу: цель теряет всякий интерес, страдает одно самолюбие.

№6 - это Березовская, и по праву.

А №7 - маленькая Кузовкова, с которой я долго не могу сойтись, но теперь, наконец, поладил.


31 января

Я доволен этой зимою. Моя жизнь богата интересами. Я чувствую, что я живу полной жизнью, что я беру от неё всё, что могу. Когда у меня на Новый Год спрашивали, чего мне пожелать, я думал и совершенно искренне отвечал: ничего не надо. И действительно - всё хорошо, а дальше в жизни будет ещё лучше. За эту осень интерес жизни вырос колоссально. Всё пошло вдруг кверху: и рояль, и сочинительство, и композиторская карьера, и знакомства. Моё времяпровождение разнообразно, я попеременно увлекаюсь то тем, то другим. Да, я страшно люблю разнообразие всюду и во всём, и без него закисаю.

Для Есиповой я работаю периодами. В такое время играю аккуратно около двух часов в день, занимаюсь эти часы с пользой и большим толком. Такой период длится приблизительно дней десять-двадцать. За это время я себя много подвигаю вперёд, но затем наступает некоторое охлаждение и интерес переносится на что-нибудь другое.

Сочинением я много занимался на Рождество, а теперь крайне увлечён переложением скрябинской симфонии и сегодня, например, просидел над этой работой, не заметив, пять часов.

Дирижёрством я увлекаюсь меньше. Может и впрямь у меня меньше любви к этому делу, а может ещё не втянулся, да как тут и втянуться, когда класс наш... ах, этот класс!... проклятый Черепнин!

А между делом вижу в Консерватории много консерваторок, и хорошеньких. В прошлом году я стонал, что нет никого кроме Верочки Алперс, а теперь их много, очень много. И здесь я, более чем где-либо, люблю разнообразие. Быть может, потому меня ни одна по-настоящему не любит, но зато все вместе очень любят, и с ними весело и легко. Временами в Консерватории наступают такие «празднества», когда, например, готовятся к спектаклю или концерту, когда следует целый ряд репетиций, одна за другой. Тогда все заняты, все что-то делают и вместе с тем все бездельничают, - и вот когда весело в Консерватории! Но спектакль или концерт проходит, чувствуется усталость от безделья, не пресыщение, но сытость - тогда тянет за работу, которая остановилась; тогда прилив энергии к работе и с удовольствием засаживаешься за неё.

Ну разве это не хорошо?

Вернусь к моей консерваторской хронике. Я остановился, кажется, на коньках.

Глаголева, в ответ на мой автомобильный tour de force{29}, заплатила ангельской добротой, даже смутила меня, и мы начали кататься на коньках. Я настоял, чтобы мы катались вдвоём, без третьих лиц. Как конькобежцы, мы очень подошли друг к другу: мы оба умели держаться на льду, но плохо... Устроились мы на небольшом и малолюдном каточке при Первом кадетском корпусе и стали кататься два раза в неделю, очень приятно и делая успехи.

Мой хор «Белый лебедь», созданный на Рождество, я показал Черепнину, а затем Глазунову. И никогда мои сочинения не устраивались так быстро и легко, как в этот раз. Черепнин одобрил, Глазунов одобрил, пошли к классным дамам и заявили, что в ближайшую пятницу просят собрать «уточек», с которыми сам автор будет разучивать новый хор, который затем пойдёт на вечере под аккомпанемент оркестра. Прямо изумительно! Далее я начал учить хор с нашими девицами. Хор им понравился, запели его с увлечением, я стал «композитором», «маэстро», фонды мои на консерваторском рынке быстро повысились и я стал весьма известен. Случилось то, о чём я мечтал перед сочинением «Лебедя». Я стал «автором», написавшим «очень красивый» хор.

Глаголева говорила мне: «Я чувствую, что каждый день, каждый приход ваш в Консерваторию вы делаете новый шаг в вашей музыкальной карьере». Она предсказала, и на другой день был не шаг, а целый прыжок.

Верочка Алперс выступила на ученическом вечере. Сыграла ничего; немножко бледно, но всё же сделала успехи. Там же я аккомпанировал другой ученице Оссовской. Самой Оссовской не было по болезни, а после вечера она просила зайти к ней Верочку и Макса и рассказать, как сошло дело. Коротенький вечер кончился в одиннадцатом часу. Вера посылала одного Макса, Макс одну Верочку, и оба не шли. Весь вечер мы провели вместе, втроём.

- Ах, Боже мой, ну пойдёмте все вместе, - сказал я. - Кто-нибудь из вас забежит на минутку, а затем пойдём вместе домой; нам всем по пути.

Быть может, маленькая надежда, маленькая задняя мысль и была у меня, но очень маленькая, скользящая. Те обрадовались, и мы пошли. Решено было, что Верочка на одну секунду подымется, а мы с Максом посидим в швейцарской. Так и случилось. Её стали удерживать, она сказала, что ей нельзя, её ждут кавалеры, по лестнице сбежал сам Оссовский и потащил нас наверх. Редко встретишь таких гостеприимных людей, как Оссовские. Но тут ожидало меня большее. Оссовский, не забывший о моей Симфоньетте, поговорил о ней с Гольденблюмом и устроил её в концерты графа Шереметева. На будущий сезон моё дитя идёт в настоящем абонементном концерте!! Вот сюрприз! Это было неожиданное и блестящее завершение вечера двадцать второго января. Вернувшись домой, я с удовольствием стал играть эту хорошенькую штучку.

Продолжаю хронику.

Двадцать восьмого пошёл мой хор на вечере. Это было рано, приходилось спешить с учением, но откладывать было нельзя, так как следующий ученический вечер был двенадцатого февраля, т.е. когда я уезжаю в Москву, а ещё следующий только в марте. Попробовали с оркестром, и оркестр звучал прелестно, я почувствовал полное удовлетворение от своей инструментовки. Но когда соединили с оркестром хор, получился такой кавардак, что нельзя было слушать: друг к другу они не привыкли и врали каждый порознь и все вместе. Между тем учить хор с оркестром нам не давали: некогда оркестру. Ставят теперь тех же «Фауста» с «Русланом», которым я когда-то аккомпанировал, и никак не могут срепетироваться. В конце концов дело пошло так плохо, что Черепнин разогнал оркестр и нанял для оперы посторонний, а для моего хора ничего не осталось.

- Голубчик Прокофьев, я вас продал! - встретил меня Черепнин.

Но он устраивает концерт дирижёрского класса в Большом зале и обещает исполнить хор там, и не с пианисткам, а хором из природных певиц. «Напишите ещё хорик...». Теперь же на вечере можно спеть под фортепиано. В общем, всё это так умазали, что переменой я был даже почти доволен. Тем более, что с оркестром шло несогласно, а доучивать было некогда.

Настал вечер. Я был очень доволен уже потому, что на этом вечере я оглашался в Консерватории как композитор. Мой номер стоял первым, пришла слушать меня Есипова, очень много родственников и знакомых, и кроме того, полный зал. Я дирижировал, аккомпанировал Черепнин (и очень скверно). Хор спел недурно, старательно, хотя многие пианистки не пришли, удрав на концерт Гофмана. Успех был средний. Хлопали, впрочем, довольно дружно. Я рассчитывал на значительно больший успех. Но отсутствие оркестра, безголосость певиц (горлодранок) и плохой черепнинский аккомпанемент оказали своё действие. Я ожидал от этого вечера торжества. Был только успех. Жаль, но меня это несильно опечалило: настоящее исполнение ещё впереди, а пока что-то вроде публичной генеральной репетиции. Есипова похвалила, а Глазунов был пьян.

На вечере была... Е. Эше, мой «номер первый». Её сестра говорила мне, что она собирается, и меня очень интересовало увидать её, - мы не встречались с мая месяца. Не скажу, чтобы она очень уж изменилась. Но погрубела колоссально. Много посторонних волос на голове, несколько ухваток артистки с театральных подмостков, то же красивое лицо, что и прежде, но всё это с таким налётом огрубелости: и на руках, и на костюме, и на манерах, и на красивом лице. Жаль, право; это уже не та Эше, которая так гордо держала себя два года назад. Теперь это драматическая артистка, на которую кулисы и закулисы уже наложили свой нехороший отпечаток.

В субботу была генеральная репетиция «Фауста» и «Руслана». Случилось как-то, что мы разболтались с Рудавской. Я был очень доволен. Затем ей захотелось на сцену.

- А не хотите ли, - предложил ей, - посмотреть на сцену с птичьего полёта, с верхних переборок?

- А разве можно?

- Конечно можно!

Мы влезли наверх и очень мило слушали репетицию оттуда. Рудавская была всё время мила, проста и внимательна ко мне. Что заставило её сблизиться со мною? Желание извести Березовскую? Или мой «Лебедь» старался в мою пользу? Или я просто ей понравился? Вероятно, всё это вместе. Но результат неожиданный и блестящий. Улыбнулся мне пятый мой номер, Рудавская, вероятно, самая красивая девочка в Консерватории.

Я почему-то считал её пустенькой и глупенькой, но тут, на балконе, она раскрыла мне картину, которой я далеко не ожидал. Училась она в гимназии, но её перетянул сюда Миклашевский. Она в шестом научном классе, но осенью сдаёт экзамен по гимназии. Очень интересуется ботаникой, собрала гербарий и знает латинские названия. Изучила анатомию. Занимается атлетикой и имеет шикарные мускулы. По три часа в день играет на фортепиано. Позирует перед двумя художниками и одним скульптором. Чтобы успеть всё это, ложится в двенадцать и встаёт в семь. А живёт она на Петербургской стороне в доме, где цветочный магазин Эйлерса, и в свободное время они бегают там и забрасываются цветами. Картина блестящая, хоть, может, половину она и сочинила. И ко всему этому её обворожительная мордашка, полная энергии и сил!

Я был доволен. Мне понравилась Рудавская, её бодрость, светлый взгляд на жизнь. Не скажу, чтобы я хоть чуточку был увлечён ею, но принципиально я был ею увлечён, и влияние моего «доброго гения с серебристыми глазами» сказалось сейчас же: я стал аккуратно вставать в восемь с половиной часов, в девять садиться за рояль и два с половиной часа играть беспрерывно, с пользой, с толком. А потом сочинять. Словом, работать бодро, полезно и аккуратно.


6 февраля

Последнее время моё внимание стала привлекать высокая, тонкая, очень изящная блондинка в пенсне, Mlle Ганзен. Прежде она проскальзывала мимо моих глаз, и я её путал с другой ученицей в пенсне, Mlle Голубовской, а в общем, обе они мало меня трогали. Последний месяц я стал часто видеть Ганзен в Консерватории в обществе красивой чёрной подруги и Миши Пиастро.

И мне очень захотелось познакомиться с ней. На вечере, где пелся мой хор. Ганзен аккомпанировала двум номерам из класса Ауэра. Я думал, что мне удастся познакомиться с ней в артистической, но это не вышло и знакомство откладывалось.

В этот понедельник, когда я разговаривал с Камышанской, я опять увидел Ганзен. Затем через несколько минут я увидал уже такую компанию: Ганзен, Камышанская и Шварц сидели и разговаривали на окне. У меня мелькнула мысль присоединиться к ним на правах знакомого Шварц и Камышанской, но тут вышло лучше: к ним подошла Алперс, я подошёл и поздоровался с ней и о чём-то заговорил. Алперс села к ним на окно, продолжая разговаривать со мной. Затем в разговор втянулась Камышанская, а вскоре я завладел разговором всей компании, не обращая особенного внимания на Ганзен, но постоянно стараясь впутать её в беседу. Действительно, она стала мало-помалу давать реплики сначала подругам, а потом и мне. По истечении часа, когда Шварц уже ушла, поднялись Алперс и Камышанская, объявив, что им пора домой.

А Ганзен взяла и осталась!

- А ведь мы с вами и не знакомы совсем, - сказала Ганзен.

Я почувствовал, что мне сейчас надо было встать и представиться ей. Я не сделал этого: ведь ясно, что и она знает кто я такой, и я уже знаю её. Я ответил смущающимся голосом:

- Я имел честь любоваться на вас на вечере, когда вы аккомпанировали Леднику и Пиастро.

Ганзен мне очень понравилась. Не знаю, за что и почему, но так уж, понравилась. Я почти каждый день встречаю её в Консерватории, мы много времени проводим вместе, она необычайно мила и проста со мной. Я не влюблён в неё, я не увлечён ею, но просто-напросто Фрида Ганзен ужасно мне нравится, и в настоящее время это самая интересная барышня для меня в Консерватории.


9 февраля

Пятого числа слушали Метнера. Концерт, во всяком случае, интересный, несмотря на то, что целый вечер были фортепианные произведения одного автора. Сонатен-триаду{30} слушать было скучно, а мелкие произведения - очень приятно. Играет хорошо, хотя силы в правой руке нет, и действительно сопит до шестого ряда.

Встретил С.И.Танеева, который приехал играть своё Трио. Со мной на редкость мил, заставил переворачивать ему страницы во время Трио и много справлялся о моей поездке в Москву.

И познакомил с Метнером.

Сегодня я уезжаю в Москву. Буду играть на Музыкальной Выставке Дейши-Сионицкой мою Сонату и три винклеровских этюда. Эти «выставки», кажется, на хорошем счету в Москве. Кроме того, судя по всему, в Москве в музыкальных кружках уже кое-что знают обо мне и отчасти ждут меня. Так что я доволен.

Кончил перекладывание первой части «Divin poиme»{31} Скрябина в две руки и аккуратно сверил с партитурой. Переложение, по-моему, удалось. Скрябин в Москве. Неужели мне не удастся показать ему?!

Словом, на Москву я очень надеюсь.

Моя датчанка Эльфрида Генриховна Ганзен очень мила.

А пока всё, господа, прощайте на неделю!


15 февраля

Случилось так, что я ехал в Москву в одном поезде с С.И. Танеевым. И скандал: я ехал во втором классе, а он в третьем. Было очень стыдно. Я, положим, всё время сидел у него и он был так любезен, что удерживал меня до половины первого. И нельзя себе представить, сколько полезных сведений он мне дал за эти пять часов. Под конец он сам увлёкся и прочёл целую лекцию по теории композиции и о регистровке, и о рисунке музыкальном, и о приёме писать вариации, словом, в несколько часов дал мне в десять раз больше, чем Витоль и Лядов в полтора года. В Москве я успел побывать у него ещё два раза. Соната и «Лебедь» понравились весьма, Этюды меньше, к Симфоньетте он отнёсся довольно холодно. И опять дал кучу интересных сведений по теории композиции. Вот у кого-бы учиться!

Что касается Музыкальной выставки Дейши-Сионицкой, то её переложили на двадцать первое февраля и предложили мне вернуться к ним через десять дней, взяв проезд на счёт выставки. Так что я на другой вечер и уехал, ничего не имея против такой комбинации.

Но самое интересное - это мой визит к Скрябину. Танеев дал мне письмо к нему и я, забрав своё переложение, отправился. Когда я шёл, то волновался, но был доволен и думал, что потом не раз буду вспоминать этот момент.

Скрябин жил в особняке, принадлежащем Кусевицкому. Когда я переступил порог, то почувствовал себя «тоже джентльменом» и перестал волноваться. Я боялся одного: что Скрябина нет дома, тем более, что это было на другой день после его концерта. Но лакей успокоил меня. Я попросил лакея передать письмо, сказав, что жду ответа. В письме С.И.Танеев рекомендовал меня «молодым композитором и пианистом из Петербурга», переложившим «Божественную поэму», и просил просмотреть переложение, «чем премного обяжете искренне преданного вам...» и пр.

Через минуту выбежал Скрябин, такой маленький, щупленький, изящный. У него было удивительно хорошенькое лицо, все его фотографии в сто раз хуже, - чудные глазки, тонкие черты и какое-то особенное гениальное очарование. Только зачем-то морщинки под глазами и желтоватый teint{32}, - впрочем, может после вчерашнего вечера. Я всё время любовался им, хотя по тону моего разговора он едва ли мог заметить это.

Скрябин в нерешительно-вопросительной позе остановился внизу лестницы. Я сделал несколько шагов навстречу и назвал свою фамилию. Скрябин назвал свою и мы поздоровались.

- Видите, я сейчас никак не могу... мы собрались к нашим родственникам... - сказал он. - Не можете ли вы придти, например, завтра?

- К сожалению, это будет очень трудно, потому что сегодня я уезжаю в Петербург.

Однако скоро выяснилось, что шестнадцатого или семнадцатого Скрябин сам приедет в Петербург, и тогда я должен буду позвонить к нему по телефону в гостиницу Мухина.

- А может, я остановлюсь и не у Мухина. Тогда Глазунов будет знать мой адрес.

- Глазунов болен.

- Может, уже выздоровел?

- Едва ли. Я уехал из Петербурга третьего дня, и ничего ещё не говорили о его выздоровлении.

- Как же он болен, когда двадцатого он должен дирижировать мою Симфонию! - наивно вырвалось у Скрябина.

Я наклонился к моей папке, которая лежала рядом на стуле, и вытащил оттуда моё переложение. Папка, в которой было много посторонних нот, была претолстая, а вытащил я оттуда тоненькую тетрадку.

- Только-то?! - с удивлением воскликнул Скрябин.

- Я переложил пока первую часть.

Скрябин стал перелистывать ноты.

- Если хотите, то пусть ноты пока останутся у вас, - сказал я.

- А у вас только один экземпляр?

- Один.

- Нет, тогда я не возьму. Ещё как-нибудь потеряются.

- Ну как же...

- Нет, нет. Вы знаете, что вышло с переложением Конюса? Конюс послал его в Лейпциг, а по дороге оно пропало. И пришлось всё переделывать заново.

- Хотя, пожалуй, и я предпочту сразу уж сыграть вам лично.

Мы начали прощаться.

- Так когда же прикажете позвонить к вам по телефону?

- Да я думаю так, числа семнадцатого.

- Хорошо. Да не проще ли будет, если вы, когда вам будет свободно, позвонит ко мне, №237-61. Бронницкая, 7?

- Конечно.

Скрябин записал номер и адрес, очень любезно распрощался и я ушёл.

Перелистывая ноты, Скрябин заметил: трудность переложения заключается в том, чтобы всё звучало и, вместе с тем, было очень прозрачно.

Когда я вышел, было три часа. Поезд шёл в семь. С моим визитом к Скрябину кончилось всё интересное в Москве, и меня потянуло в Петербург. Я был несколько опечален, что просмотр рукописи откладывается, но очарован вниманием гениального маэстро. Я отправился к Глиэрам, у которых остановился, собрался и уехал в Петербург.

Вернулся домой я в пятницу утром. Поиграл на рояле и в час уже был у Есиповой на уроке. Она занималась на дому, я встретил Ильина и тот пригласил вечером к ним, поиграть в «винт». Мне уже давно хотелось попасть к Есиповой, но она меня что-то упорно не приглашала. Впрочем, у неё бывает только небольшая компания избранных: Захаров, Шуберт, Боровский, Пышнов, Фридрих. Наконец попал в эту компанию и я.

В тот вечер я собирался пойти на ученический вечер - послушать Катю Борщ и так, повертеться после поездки. Но, конечно, сейчас же переменил решение и отправился к Есиповой. У неё было мило, скучно, играли в «винт»: она, Ильин, Шуберт и я. Ильин играет хорошо, Есипова плохо, проигрывает и близко к сердцу принимает игру. А в одиннадцать часов разошлись.

Но в общем всё меня радовало. Не порадовала только Фрида Ганзен.

В субботу урок у меня был в четыре часа. Но я пришёл в Консерваторию в два, зная, что Ганзен приходит около этого времени. Вскоре я её встретил в самом низу, очень интересную в этот день. Мы обрадовались друг другу, и всё было хорошо. Но появился Кирлиан с какими-то книгами и деловым разговором, я отошёл в сторону. Разговор их затянулся. Я повернулся и ушёл.

Через день я встретил Ганзен в обществе Пиастро-старшего. Я его очень люблю и ничего против него не имею, но почему-то имел глупость поздороваться с ними мельком и куда-то убежать, хотя никаких особенных дел у меня и не было. А когда я вернулся, то - увы - Ганзен была снова окружена двумя своими мерзавцами, и мне пришлось стоять и разговаривать с Николаевым.


26 февраля

После этого до моего второго отъезда в Москву я встречал Ганзен в Консерватории два раза. Оба раза она почти всё время пробыла со мной, а хулиганы были в стороне. Так что сражаться особенно не пришлось. Я только выразил удивление, что она находится в обществе таких компрометантных субъектов, как эти два. А потом набросал карикатуру, как она разгуливает с двумя черными по бокам и гордо выглядит какой-то царицей хулиганов.

Тем дело и кончилось. Ганзен, по обыкновению, разгуливала всё время по коридорам, я с ней, так что по возвращении домой у меня болели ноги. Играли с ней в четыре руки Mephisto-Walzer Листа. Читает ноты она хорошо и играть с ней приятно. По её словам, у неё природная техника, и действительно техника у неё хорошая. Ужасно самолюбивая особа, и если соврёт (а особенно, если я начну смеяться), то так и покраснеет.

Девятнадцатого я уехал в Москву, обещав писать Фриде.

В Москве сутолока. Остановился у Глиэров. «Гольдик»{33} дирижирует свою Вторую симфонию. Вся семья не в своей тарелке. Дети орут. Все мечутся. Наконец, симфонию сыграли и ужинали до четырёх. А на другой день играл я. Утром упражнялся, а днём лежал три часа, дабы вечером быть свежим. Перед выступлением я не волновался. Было только какое-то томление от ожидания. Роялем был прекрасный «Бехштейн». Играть было чрезвычайно приятно, и я играл хорошо и с удовольствием. Сонату и три этюда. Я имел успех. Меня вызвали три раза. Танеев, Лавровская, Дейша-Сионицкая, - выразили мне свои похвалы. И все подчеркнули, что я хорош как исполнитель. Это мне было особенно приятно потому, что петербургские товарищи постоянно тыкали, что я отвратительно играю свои вещи.

Теперь думаю об издательстве этих пьес. То есть об этом я думаю уже с осени, но теперь решил начать приводить этот план в исполнение. Надо брать за бока Оссовского и с ним постучаться в Российское издательство. На другой день после концерта я делал визиты, обедал у Танеева, гонял целый день и вечером уехал в Петербург. Кстати о Скрябине. Перед поездкой в Москву я видел его два раза, беседовал с ним, сидел вместе на репетиции, опять был очарован, но показать моё переложение не удалось. Маэстро, у которого исполнялись сразу две симфонии, метался как угорелый с репетиции на другую и выбрать свободное время не смог. Тем и кончилось: я уехал в Москву, а он - заграницу.

Итак, из Москвы я вернулся в Петербург. Здесь хоть и февраль месяц, - мороз и пыль от бесснежья, но я ужасно рад был снова встретить Питер. С Ганзен мы встретились друзьями. Гобоист получил полную отставку и держится в стороне. Кирлиан мелькает изредка. Всё это прекрасно. Теперь Ганзен простудилась, да ложится она спать всё в два часа, - последний раз была совсем не та, скучная такая и болезненная.

А что Рудавская и Березовская? Совсем потерял их с глаз. А жаль, право, они интересные девочки!


14 марта

С первого марта Консерватория перешла на весеннее положение. Это выражается в том, что начались весенние экзамены в Малом зале, что придаёт Консерватории более живой, более нервный, но и более легкомысленный характер. Я был очень удивлён, рассчитав, что с Ганзен мы знакомы уже целый месяц. Я был поражён. Мне казалось, что знакомы мы неделю, ну две недели, но никак не месяц-полтора. Выходит, что я не достиг особенного успеха, хотя и немало времени посвятил Фриде. Со мной она очень мила, так же мила, как и в первый день, но познакомиться с ней как следует, - положительно, я ещё не познакомился.

Последние дни она стала со мной немного небрежничать, а я - немного зевать, словом, наступила пауза, а с ней и равнодушие ко всей Консерватории. Эту неделю я очень усердно занимался моим вторым хором, «Волной», заканчивая партитуру, чтобы представить Черепнину. В последней заметке моего дневника я упоминал о Березовской и Рудавской.

Действительно, ухаживая весь февраль за Фридой Ганзен, я совсем, т.е. буквально потерял из виду этих двух девиц. Теперь, в марте, я вспомнил о них и, отдаляясь от Фриды, сделал несколько шагов к ним. Выводы. Березовская очень красива, но бесконечно скучна. Вся её характеристика в этих словах. Рудавская - весела, мила и мала. Сохрани Бог сказать, что она пуста или бессодержательна, но чего-то... чего-то в ней нету. Какая-то гладкая она. Всё скользит, ничто не цепляется. Очень уж она молода. Семнадцать лет... А милая.

Позавчера, после долгого перерыва, я встретил её на ученическом вечере. К удивлению, Рудавская была одна и стояла на балконе. Когда я пришёл опять на балкон, она снова была одна. Я подошёл к ней. Рудавская мало-помалу разболталась. В конце концов собралась квадратная компания из нас двоих, Садовской и какого- то военного медика, и мы недурно продурили полвечера.


1 апреля

Весь март месяц болен мой отец. И это набрасывает тень на всё остальное. Были дни, когда доктора считали положение его безнадёжным, - тогда совсем наступал мрак. Теперь ему как-будто лучше. Следовательно, проясняется и горизонт моего настроения.

В Консерватории - ничего особенного.

Есипова была нездорова и занятия у неё несколько ослабли. У Черепнина готовятся к концерту. Кажется, я буду дирижировать «Лирическую поэму» Глазунова. Должны бы поставить ещё мои два хора, да певицы опять заняты оперой. Впрочем, есть надежда поставить хоры у графа Шереметева в будущий сезон, так что я не очень горюю, что меня снова надувают с хорами в Консерватории. Собрались у меня как-то экс-«современники», сделали честь. Медем, Нурок, Крыжановский, Николаев. Слушали Симфоньетту, Сонату, этюды - и всё похвалили. К удивлению, даже Сонату. Нурок обещал «подогреть» Оссовского для издания Сонаты.

Отдаю им визиты.

Касательно наших консерваторок, то никаких определённых течений нет. На первых местах стоят Рудавская, Паласова и Ганзен. Я их встречаю с перерывами, по очереди: очаровательную Антуанеточку{34}, интересную и довольно своеобразную гречанку Паласову и Фриду Ганзен, которая всё-таки пришлась мне очень по вкусу.

Ещё одна особа, о которой я не говорил - Mlle Хаславская-Голубовская, или просто Голубовская. Прошлой весной она на экзамене Розановой безукоризненно сыграла «Вариации» Глазунова. Осенью нас познакомила Садовская. После этого мы потеряли друг друга из виду, а последнее время стали встречаться очень часто. Я люблю её общество. Она чрезвычайно интеллигентна как музыкант, да и вообще интеллигентная особа и поговорить с ней интересно.


12 апреля

Десятого числа играл мои сочинения на вечере журнала «Аполлон».

Организатором этого вечера был Нурок. Участники: Медем, Николаев, Стравинский, Каратыгин, выступившие со своими вещами. На прошлом вечере «Аполлона», говорят, играл Скрябин. За несколько дней до этого вечера получаю приглашение от Е.А. Зноско-Боровского - провести у него вечерок. Раньше я у него никогда не бывал, но постоянно встречал его в Шахматном Собрании, он очень мне нравился, кроме того, мне надо было поговорить по поводу турнира по переписке, - я обрадовался приглашению и отправился. Каково было моё удивление, когда вместо общества шахматного, я встретил там общество исключительно артистическое.

Оказывается, что Зноско-Боровский - секретарь в «Аполлоне», и его гости в большинстве участники этого журнала. Мне впервые пришлось попасть в такое общество, и меня очень заинтересовала манера держать себя господ художников и артистов: прогуливаться по комнатам группами под ручку, вперемежку кавалеры с дамами, - всё это в высшей степени корректно, но с другой стороны очень свободно. Это было интересно, тем более, что всю мою будущую жизнь я проведу именно в таком обществе.

Итак, десятого я играл Сонату, «Сказку» и этюд (маленький). Помещение небольшое, обстановка интимная, слушателей человек полтораста, по приглашению, все из артистического мира. Из музыкантов «современники» in corpore, Черепнин, Штейнберг, несколько критиков и много прочих. Черепнин в последнее время уверовал в меня как композитора и музыканта, после того, как услыхал хоры и, главным образом, Симфоньетту. Теперь наши отношения резко изменились к лучшему. Он мне очень полезен тем, что распространяет в высших музыкальных кругах крайне благоприятные слухи обо мне. Я имел успех больше всех остальных, а музыканты превозносили меня. Даже Штейнберг любезничал. А некоторые критики, в том числе Тимофеев, писавший про меня в прошлом году, что «среди общего сумбура можно найти проблески некоторого таланта», подошли ко мне и отрекомендовались сами. Кое-кто - Нувель, Мясковский - нападают на Сонату и не хотят, чтобы я печатал её под Ор.1. Но, по-моему, эта Соната для меня именно идеал первого опуса. Нувель добавляет: не только первого, но даже минус первого. Всё равно я останусь при моём мнении. На этот вечер явилась слушать меня С.Эше. Её поразил тот «зверинец» из наших консерваторок, которых я собрал вокруг себя. Как это я могу ладить сразу со столькими хорошенькими барышнями, в том числе с Лёсечкой Глаголевой, которую она считает очень неравнодушной ко мне.

- Вы в моде в Консерватории! - решила она.

С.Эше по своей внешности способна быть весьма интересной, но подчас рядится в такие экстравагантные костюмы и шляпы, что просто неловко становится. Она очень умна, но совсем испортилась в закулисном мире Малого театра. Уж и раньше она была enfant terrible'eм{35}. Своим язычком она способна расколотить всякого. Мы с ней вступаем в отчаянные перепалки, причём иной раз она меня огорошивает таким неожиданным оборотом, что прямо не знаешь, что отвечать. И, Боже мой, как от неё достаётся всему «зверинцу»; только Глаголева, да, пожалуй, Алперс и оставлены в покое. Я зимою сторонился её, но она на все мои небрежности отвечала неизменной любезностью и комплиментами. Одеваться она стала временами приличней. Единственное, что меня привлекает иногда в ней, это её неудержимый пулемётный язычок. А любезность её дошла до того, что на днях полдороги меня домой провожала.

Теперь - Страстная неделя. Консерватория заперта. Сижу и занимаюсь дома. Хотя неособенно прилежно. Папина болезнь в самом своём начале несколько выбила меня из колеи. Впрочем, месяцы апрель и август (т.е. последние моего пребывания в городе или деревне) наименее работоспособные месяцы у меня в году.


23 апреля

Пасха прошла скверно. В конце Страстной папе было очень плохо. Мы дневали и ночевали в больнице. На первый день Пасхи стало лучше. Теперь ничего. Но настроение у всех уже не может быть особенно хорошим. На первый день я сидел дома. На второй день обедал у Рузских. А перед тем забежал к Глаголевой. Она болела. Я её не навещал, но послал ей милое письмо. На письмо она, конечно, не ответила, и я не знал о ней ничего. Теперь оказалось, что всё семейство уехало в Финляндию.

У Рузских со мной всегда очень носятся. У них очень мило, и я люблю бывать в их доме. Симфоньетту мою устраивают к Шереметеву Оссовский и Зилоти. Устроят или нет - бабушка надвое сказала. Касательно издательства моей Сонаты, Оссовский советует просто послать её в Москву в Российское музыкальное издательство. Оба господина были у Рузских налицо. Была ещё дочка знаменитого Ершова. Недурненькая вертящаяся барышня семнадцати лет. На третий день я пошёл на вечеринку. Шёл без особого энтузиазма. С папиной болезнью настроение было поганое. Вечеринка скверная. Я почувствовал, что вполне разочаровался в Ганзен. Скучна, неразговорчива, своенравна и влюблена в другого. Я со спокойной душой вычеркнул её из списка и, проснувшись на другой день утром, почувствовал даже некоторую приятность от образовавшейся пустоты.

Днём я отправился в класс Ауэра аккомпанировать. У него скоро экзамен, и он просил Глазунова прислать ему аккомпаниаторов. Направили меня, Шуберта и Катю Борщ. Кроме того, Ганзен в этом классе присяжная аккомпаниаторша, так как сестра её учится у Ауэра. Когда я пришёл, она была в классе. Поздоровалась со мной холодно, как видно, за вчерашнее бегство с вечеринки. Когда я же с треском проаккомпанировал с листа мою вещь, и Ауэр остался доволен, она сразу переменила тон. На этот раз она была тонка, изящна и мила, разговорчива и занимательна, словом, это была та самая Ганзен, которая мне так нравилась «неизвестно почему» в былое время. Я болтал с ней довольно равнодушно, но вернувшись домой, я понял, что далеко не разочаровался в Ганзен и что она всё-таки одна из самых моих любимых учениц в Консерватории. В четверг начались репетиции воскресного концерта. Мне дана была «Лирическая поэма» Глазунова. Выбор был хорош, так как оркестр, не имея уважения ни к Бетховену, ни к кому, - очень уважает директора, а потому играет глазуновскую вещь внимательней всего остального. Во-вторых, дирижировать эту вещь донельзя спокойно и приятно, а это для первого дебюта мне было очень важно.

Встретил Адперс. Давно я не видел её. Скучно. Наши отношения сильны только прошлым. Ганзен сказала про неё:

- Верочка выглядит облезлой кошкой.

Это свинство. Она действительно неинтересна, но это несправедливо, это жестоко. Хотя я привык, что все ученицы так шипят друг на друга, что если поверить всему, так на всех надо махнуть рукой!

Нумерация.

1. Ганзен.

2. Глаголева.

3. Рудавская.

4. Паласова.

5. С.Эше (!).

6. Мериманова (!!).

7. Алперс.

Березовская вычеркнута из списка.


30 апреля

Прошла неделя с тех пор, как я в последний раз писал дневник. И в этой неделе надо отметить большое crescendo в сближении с Фридой Ганзен.

«Тося» Пиастро уехал в Харьков, где он состоит концертмейстером в оркестре всё лето. Уехал он на первых днях Пасхи. Фрида расстроилась и изнервничалась; кажется, даже плакала. На вечеринке я застал её ещё в полном расстройстве духа.

Но как-никак, острота впечатления сгладилась, а Фрида осталась всё-таки без Пиастро. Стало быть, я, который был на втором плане, за отсутствием первого плана, очутился теперь на первом плане. К тому же я двадцать пятого удачно выступил дирижёром «Лирической поэмы», двадцать шестого успешно аккомпанировал на экзамене Ауэра, я был в Консерватории в периоде модности, наконец, я всё время ухаживал за Фридой и, без сомнения, ей нравился, - отчего же ей, в самом деле, и не увлечься мной самым искренним образом? Так оно и было. Двадцать пятого, отмахав «Лирическую поэму», мы остальную часть концерта провели вместе, а затем пошли гулять на набережную и в Александровский сад. Двадцать шестого нам пришлось аккомпанировать по очереди; мы как вышли на эстраду, так и просидели там, не уходя, полтора часа: то она аккомпанирует - я перевёртываю страницы, то я играю, она вертит страницы. Было трогательно и оригинально. Затем как-то целый день вместе толкались по Консерватории. А вчера она держала экстерном экзамен по физике, я пришёл её проведать, тоже сидели вместе. Сегодня, прийдя в Консерваторию, она послала Бессонову разузнавать, здесь ли я и где я. Мы вышли вместе и случайно забрели на пустынную Корабельную набережную. В этих местах - то безлюдье, то сплошное мужичьё. Ганзен малость струсила, но мы взялись под ручку и нагулялись приятно.

В разговоре, в отношениях наших тоже замечается сближение. То сближение, на отсутствие которого я жаловался месяц назад.

Двадцать пятого дирижировал «Лирическую поэму» Глазунова на концерте учащихся Консерватории. Сошло бесскандально. Мы с Глазуновым делили успех (!). Вместе с тем это был и экзамен дирижёрскому классу. Нам выставили баллы: Канкаровичу 5, мне и Штейману 4 с половиной, Саминскому 4, Коломийцеву 3 с половиной. Канкароше дали серебряную медаль, и он навсегда покинул Консерваторию. Саминскому и Коломийцеву тоже предложили кончить дирижёрский класс, так что в будущем году останутся только Штейман, Толстяков да я. Новых, говорят, никого не примут. То-то будет раздолье!

С С.Эше встречаюсь не очень редко. Остаётся такая же. Неудержимый поток срывается с её языка направо и налево.

Фамилия Эше удобна для музыки: все буквы составляют названия нот: E-S-C-Н-Е. Я на днях скомпоновал приятную пьеску и подарил её Эше. Сегодня она вертелась вокруг меня и кричала мне в спину; очевидно, разобрала композицию. Однако, я её обществу предпочёл Фриду Ганзен.


6 мая

Первого мая в Консерватории было пусто. Экзаменов не было, занятия ослабли. Но я пришёл, зная, что и Фрида будет там около четырёх. Я стал тащить её гулять. Мне пришлось долго её упрашивать. Наконец мы вышли.

- Я никуда не хочу кроме Никольского сада, - говорила Фрида.

- Пойдёмте к Неве! - говорил я.

Опять споры, но мне опять удалось её уговорить. Вышли на Васильевский остров и повернули налево по набережной. А когда набережная кончилась, вышли на Большой проспект и я уговорил Фриду дойти до конца, до самого моря.

Второго мая было воскресенье. Я сидел дома, играл на рояле, готовясь к экзамену, и скучал по Ганзен.

В понедельник вечером была в Малом зале репетиция есиповского экзамена. Я отыграл уже днём и был свободен. Фрида говорила, что будет в Консерватории вечером. Когда она отправилась домой, я пошёл проводить её и на углу Вознесенского тихонько предложил повернуть не направо, к её дому, а налево, к Морской. Мы побывали в Александровском саду, дошли до набережной, но тут стал плеваться дождь, я посадил её на извозчика и отвёз домой. А сам отправился в Малый зал.

На другой день был мой рояльный экзамен. Я играл фугу Букстегуде, которую мне посоветовал играть С.И.Танеев в бытность мою в Москве, и «Скерцо а la russe» Чайковского, Op.l, №1. Органную фугу Букстегуде, которой нет почти и в продаже, я переложил для фортепиано и старательно выучил. Есипова указаний почти не дала. Я озаглавил её: «Прелюдия, фуга и постлюдия» и около фамилии её автора попросил поставить год его рождения: 1637. Над изучением Скерцо я тоже основательно подумал, и оно шло у меня хорошо, толково и, главное, очень весело. Вещами я был доволен. Хотел я играть «Mдrchen» Op.8 Метнера и в феврале и марте начал довольно удачно проводить его. Но Есиповой не понравилась вещь, а потом она возненавидела её. В конце концов даже прикрикнула на меня и потом некоторое время дулась.

Экзамен Есиповой был разделён на два дня: в первый день играли новички и трое старых девиц похуже; во второй день играли остальные. Я был поставлен в первый день пятым, но когда на репетиции я, как говорят, шикарно сыграл фугу и Скерцо, меня поставили последним в первый день, что мне доставило невероятное удовольствие. Как-никак, а это оттеняло меня среди других, и моё самолюбие было больше чем польщено.

Итак, я играл четвёртого, играл спокойно и хорошо, и выиграл 5, в чём, положим, не сомневался, а немного надеялся на 5+. В этот день играло всего восемь человек, так что экзамен был довольно куцый. Публики было много, но зал не ломился. Есипова протянула мне лапку и сказала: «Очень хорошо». Глазунов заговорил о том, кто такое был Букстегуде.

Всё было хорошо, но... были тут и «но». Во-первых, я получил 5, а Малинская и Кузнецова 5+. Это раз. Все остальные, кроме одной, получили тоже 5, хотя играют хуже меня. Это два. Затем я несколько раскис, потому что слишком долго после конца проболтался в артистической, а когда вышел, то Ганзен уже ушла домой. Наконец, кое-кого, кого бы я желал иметь среди своих слушателей, не было: Глаголевой, Рудавской, Эше, Мясковского, Винклера, Николаева. Остальное было хорошо, а Ильин сказал:

- Ваши акции очень повысились в моих глазах: я считал вас просто композитором, учащимся роялю, а оказывается, что из вас может выработаться шикарный пианист.

Что касается до второго дня, который был действительно торжеством есиповского класса, то Боровский и Гофман получили по 5 с двумя крестами (!), Берлин 5+, остальные большинство по 5. Боровский действительно чудесно играл Брамса, Паганини как великолепный законченный пианист. Ахрон и Зейлигер, получившие в прошлом году по 5+, получили теперь 5 без «Георгия» и сочувствовали себя с обрезанным хвостом.

Этот второй день экзамена я был уже свободен и сидел с Фридой Ганзен на балконе. Фрида тонкая, изящная, пикантная, очаровательная: я сидел и любовался на неё. Наискосок от нас, тут же на балконе, находился Мясковский. Когда экзамен окончился, Фрида начала малость будировать. Впрочем, к концу дороги немножко разошлась. На другой день праздник. Просил её позвонить по телефону. Теперь сижу дома и скучаю по ней. Фрида по телефону не звонит, хотя я жду.


10 мая

Сегодня у Фриды должен быть рояльный экзамен, но у её Дубасова невралгия, и никаких экзаменов не будет.

Всё последнее время Фрида киснет. Нервы издёрганы до крайности и, в завершение всего, я поручусь, что она отчаянно тоскует по старшему Пиастро. Мои акции за последнее время понизились и стоят, должно быть, незначительно выше, чем стояли месяц назад. У Ильина повысились, а в Дании понизились. Чем не международная биржа?

Ревную ли я к Пиастро? - нет. Я почти уверен, что он не платит ей взаимностью или платит десятой долей того, что она посвящает ему. Я ставлю Пиастро довольно высоко и в известной степени уважаю его. У него есть ум, он сам по себе довольно интересен, талантлив и имеет имя как артист.

Когда Ганзен благоволила к ухаживаниям Кирлиана и гобоиста Петрова, я был в ярости, потому что эти два ничтожества не стоили капли внимания, я не мог сносить, чтобы на них обращалось внимание. Против Пиастро я ничего не могу сказать, он имеет право на любовь Ганзен. Сражаться бесполезно, и если я когда-либо и достигну победы, то ценою многих обидных поражений.

Впрочем, только в этом году я занял видное положение в Консерватории, в прошлом же я был мало известен и всё равно, вероятно, проиграл бы Пиастро.

Конечно, на акте миллиард народу и никого не найти, кого надо. Программа тоскливая. Впрочем, Шуберт мне скоро показал Фриду. Поздней, прогуливаясь с Голубовской по коридору, я встретил её в комбинации с Нюрой и Мишей Пиастро и раскланялся с ней. Мне хотелось повидать Зилоти, Рудавскую, старшую сестру Эше, да кроме того, я чуточку дулся на Фриду, - мне не захотелось присоединиться к ней. А когда под конец я захотел разыскать её, то она куда-то скрылась.

Так я её и не видал. Сегодня сижу дома, завтра намереваюсь тоже. Хотя у Фриды и экзамен по устной гармонии и она, конечно, будет ждать моего появления в Консерватории. Послезавтра экзамен Дроздова и Оссовской: Глаголевой и Алперс. Я думаю, Ганзен зайдёт на экзамен. Меня этот день интересует. С неделю назад получил от Фриды фотографическую карточку. Карточка удивительно очаровательная. Я часто любуюсь на неё и таю.


22 мая

Двенадцатого пришёл на экзамен Глаголевой и Алперс. Фриды не было. Впрочем, Фрида скоро пришла и уселась в передних рядах. Я стал слушать Верочку. Ничего, мило, сделала успехи, что я ей и высказал очень любезно.

Потом пошёл в артистическую, где кисла Лёся в ожидании своего номера.

- Я сегодня поеду в Сестрорецк на открытие сезона, - объявила она, - поедемте?

Я обрадовался. Уговорились, что я заеду к ним в пять часов, пообедаю, затем соберётся компания, и в шесть мы выедем. Глаголева играла так себе, но зато идеально вышла на эстраду.

В пятом часу я пошёл к папе в больницу. В шестом часу я вышел оттуда. Погода была чудесная, я как-то встряхнулся, до отхода глаголевского поезда оставалось три четверти часа, я вскочил в трам и поехал в Новую деревню на вокзал.

Трамвай пришёл минуты за три до отхода поезда. Я посмотрел туда-сюда, Глаголевой не видно, поезд тронулся и я поехал. Я прошёл через всю цепь вагонов, но компании не нашёл - видно, со следующим поездом поедут. О Сестрорецком курорте я не имел Keine Ahnung{36}, а между тем, оказалось, что ехать-то туда более часу.

Становилось скучно. Я стоял на площадке последнего вагона. Погода была очаровательная. Вокруг зелено, тихо и весело. Я думал о том, какая это была бы чудная прогулка и как скучно теперь одному.

Становилось тоскливо. Дико выглядело - нестись куда-то бесцельно, неизвестно зачем. Действительно, какого чёрта я буду делать в Сестрорецке. когда Глаголева, ждавшая меня обедать, быть может, разладила со своею компанией и совсем не поехала. Между тем целый час ехать обратно, да ещё потом почти час в трамвае до дому.

Становилось невыносимо. Я заставлял себя доехать до курорта, но не мог. На последнем разъезде попался встречный поезд, я перепрыгнул в него и... вернулся в Питер.

На другой день я отправился к Мясковскому, не зная, пойду ли я на экзамен пения или нет. А он заговорил об экзамене, о том, что Асафьев аккомпанирует на нём, я потащил Мясковского и мы пошли. Отлично, а то я терпеть не могу являться один, когда не знаешь, зачем пришёл. Мы скромненько уселись с ним на балконе.

Вдруг - трах - внизу появилась Рудавская, живая как ртуть, хорошенькая как картинка. Это была новость для меня. Дело в том, что она давно уж исчезла, а на акте я видал её только издали. А прежде, в добрые времена, мы сговаривались переписываться летом. Теперь, не надеясь больше её видеть и запасаясь корреспондентами на лето, я ставил Рудавскую на одно из первых мест и, боясь, как бы она не закатилась куда-нибудь на лето, черкнул ей маленькое письмецо, так, милую эквилибристику в словах.

Как оказалось, письмо произвело эффект. Письмо она получила вчера, а сегодня появилась в Консерватории. Появился Макс, этот уж на балконе и объявил, что он уезжает в деревню. Я пошёл проводить его донизу, причём уговорились играть летом по переписке в шахматы (!), нельзя же, в самом деле, просто переписываться после прошлолетнего скандала! Кстати сказать, он на экзамене играл отчаянно; волновался, сбивался, путал, но всё же «выиграл» 4.

Экзамен скоро кончился. Я встретил Antoinett'очку, которая опять пообещала быть завтра и сейчас же спорхнула, - а затем Фриду Ганзен. С ней мы пошли домой. Фрида небрежничала: видела меня с Рудавской.

На другой день — экзамен Розановой. Рудавская была очаровательна и всё время со мной. Мы по-дружески расстались. Antoinett'oчкa обещала скоро написать мне; подарить свой портрет; если будет хорошая погода, то пойти куда-нибудь на прогулку, словом, как всегда кучу вещей - и канула в вечность.

На следующий день, девятнадцатого, был экзамен Нюры Паласовой. Фрида волновалась за неё до умопомрачения. А мне сказала, что завтра снова, может, уедет в Москву. Может, совсем до осени не вернётся в Петербург, может через несколько дней вернётся.


20 июня

Конец июня. Дни идут на убыль. А я всё ещё сижу в Петербурге. Предскажи мне кто-нибудь это раньше - я пришёл бы в ужас. А между тем это так. Папа всё ещё болен и, кажется, безнадёжно. Вся хирургическая часть болезни прошла благополучно, оказавшийся рак вырезан, всё починено, но истощились силы после трёхмесячной борьбы, отказывается служить сердце и аппетита нет, а только аппетит может спасти дело. Мама измучилась, не покидая его ни на минуту, ни днём, ни ночью с самого марта, а я, хоть и не оказываю помощи, всё же кисну в городе. Такая хорошая была зима! - лучшие же месяцы года не увенчали зиму.

Я занимаюсь, но не так серьёзно, как надо бы. Играю на рояле, работая над тоном и круглыми пальцами, и над Концертом Сен-Санса с «Мефистовальсом». Кончил «Сны». Сочинил много материала для Концерта. Пописываю сонатинки.

А всё же атмосфера-то не та.

Собственными усилиями организовал турнир по переписке призёров и с удовольствием играю в нём. Выиграл матч у П.П.Сабурова на чемпионате Консерватории (!) +2 -0 =1. Как будто стал лучше играть в шахматы.

Петербург опустел. Один камень, людей нет. Захаров в Териоках, Мясковский на Сиверской, Голубовская там же, Алперс в Павловске, Макс в Пушкине, Боровский в Сергиевской Пустыне, Глаголева в Сестрорецке, Рудавская в Териоках, Борщ в Елизаветграде, Паласова - Екатеринодаре, Ганзен в Каменской.

Ганзен! В мае уехала она в Москву, но скоро вернулась оттуда. Вернулась и заболела. Заболела простудой, нервами и белыми ночами. Мне было прислано много писем, усердно переписывались, но прожила она в городе десять дней и уехала на юг, ни разу не повидавшись со мной. Мне очень хотелось её видеть, я скучал по ней, но Ганзен была деревянной и с редким равнодушием обошлась без меня. С дороги и из Каменской пришло от неё четыре письма, - я не ответил на них. Прощай, Фрида.

Меж тем Рудавская, конечно, не сдержав ни одного обещания, улетучилась в пространство. Я долго ждал и наконец опять решился черкнуть ей красиво-жонглёрским письмом. Как я удивился, когда Antoinett'oчкa на другой же день зазвонила ко мне по телефону. Через полчаса она ждёт меня у Консерватории, она идёт кой-куда по делам, хочет видеть меня и имеет время немножко погулять. До сих пор не уехала из Петербурга. Я обрадовался и сейчас же пошёл. Она была уже на площади, дуся такая, с розовым бантом на шляпе, розовым галстуком и розовой розой под ним. Мы побывали у её портнихи, у подруги, погуляли в саду на Васильевском острове, я проводил её до дому и решил, что Antoinett'oчкa бывает очень, очень милой.

На другой день она уехала в Териоки, а затем черкнула оттуда премилую писульку. Я сейчас же ответил по её просьбе на poste restante{37}, но вот уже неделя, а Тонечка не отвечает. Впрочем, я понимаю, что слишком много причин могут помешать правильной корреспонденции с ней, и нисколько не обижаюсь на свою милую подружку. Три последних вторника ездил в Павловск на музыку. В Павловске живут Алперсы. Я обыкновенно приезжал туда в четвёртом часу, гулял с Верочкой, в шесть обедали, потом чуточку музыканили и половина восьмого шли на музыку, а в одиннадцать я уезжал. Алперсы - семья редкая по своему единению. И между прочим, единение это сказывается и в том, что все в семье очень меня любят. Бывать у них отрадно и приятно. А Верочка очень хороша; добавлю злостно: когда нет других.

Впрочем, Бог с ними, - коль нет, так и нет. Последний раз мы гуляли целых два часа. Вышли куда-то за город, на полотно дороги, а затем в поле и в лес. В лесу я взял Веру просто под руку. Хорошо в лесу! Я почти никогда не бывал в лесу. И эта solitude en deux{38}, когда вокруг далеко никого нет, один лес, густой и полутёмным - производило какое-то особенное, манящее впечатление.

Но в лесу было сыро: мы скоро вышли в поле. Посидели, отдохнули и отправились домой. От этой прогулки у меня осталось очень милое, хорошее впечатление.

Есипова проводит лето в Гунгербурге. Вот мы с Захаровым и отправились туда навещать её. Она очень любит, когда ученики приезжают к ней. Борис поехал днём раньше, я - днём позднее. До Нарвы ехать шесть часов в поезде - довольно скучно. Я был крайне удивлён, когда встретил в поезде Костю и Лелечку Скалон, и мы так весело поехали, что пожалели, что Нарва подбежала так быстро. Я был в ударе, болтал без умолку.

В Нарве я перекочевал на речной пароходик и через сорок минут пристал к Гунгербургу, где меня встретил Боря. Остановились в гостинице. С двенадцати дня до вечера проводили время у Анны Николаевны, очень милой с нами, а по утрам и вечерам гуляли с Борей по саду и по пляжу. Анна Николаевна была почти одна: с ученицей Швейгер и приживалкой. Мы убивали время «винтом», шашками и всякими другими способами. По вечерам очень мило гуляли с Захаровым и очень сошлись с ним - насколько можно сойтись при его скрытном и эгоистичном характере. Выпили на брудершафт чая с молоком.

Забавно вышло, когда мы, захотев пить, зашли в курзал. Нам предложили шерикобль. Не зная, что это, мы согласились. А когда из трубочек пососали эту пьяную вещь, то сразу обалдели оба и поскорей убрались на берег моря проветриваться.

Через два дня мы вместе выехали обратно: я - в Петербург, Борис - в Териоки. Он меня очень звал к себе на дачу, и мне крайне улыбалось это приглашение. Мне хотелось попасть на его дачу, уж не говоря о том, что где-то там в окрестностях обреталась Antoinett'oчкa, - и как только меня выпустили из дому, я собрался и отправился туда.


10 августа

Пишу это, сидя в Сонцовке.

Папа скончался двадцать третьего июля, пробыв ровно четыре месяца в больнице. После того, как в мае вырезали рак из кишечника, долгое время было мало перемен. Надо бы поправляться, но папа лежал и не поправлялся. Либо организм не мог сразу оправиться, либо болезнь была в корне не устранена. И действительно, появились в печени какие- то узлы, рак перешёл в печень и спасения не было. Последние дни папа был без сознания, а когда приходил в сознание, то под морфием, и умер не сознавая, что умирает.

Кончина его не была для меня ударом. Удар был двадцать седьмого марта, когда после первой операции доктора признали положение папино безнадёжным. С тех пор было столько уклонений в ту или другую сторону, что я уже не верил в выздоровление и временами даже желал скорейшей развязки.

Любил ли я его? - не знаю.

Если бы его кто-нибудь обидел, я полез бы на стену, заступаясь за него. Что же касается любви, то за последние шесть лет я отвык от него. У нас было мало общего, а интересов обидах - ни одного.

Зимой я видел его только в те короткие промежутки, когда он приезжал в Петербург, раза четыре в зиму. А потом главной точкой соприкосновения были наши занятия алгеброй, геометрией и рисованием, которые были иногда приятны, а иногда и нет, виной тому - излишняя папина педантичность.

Во всяком случае, я чувствую, что в настоящее время я ещё недостаточно оцениваю всю, безусловно, высокую личность моего отца, много мне послужившего, как своему единственному сыну, и своим упорным трудом надолго меня обеспечившего материально.

Мир праху твоему, праху хорошего и высокого человека!


11 августа

Вернусь к старому.

Дня через три после поездки в Гунгербург, должно быть, двадцать третьего июня, я собрался и двинулся в Териоки к Захарову.

Приехал я в Териоки с радостью. Я очень люблю Бориса Захарова. Он одарён многими качествами, привлекающими к нему. Парень он неглупый, с огромным характером, не без остроумия, очень милый, всегда джентльмен, не только в корне, но и в манерах, и в костюме, очень недурён собой, серьёзный и дельный. Право же, таких людей совсем не так много на свете. Он мне всегда нравился, хотя я до сих пор и не пробовал анализировать почему. Наверное, и в вышеприведённом перечислении я не упомянул всего. Наконец, я не помню, какие качества я за ним не заметил при начале знакомства, хотя я знаю, что наша дружба составлялась очень медленно и постепенно.

В первый раз я увидел его четыре года назад, в октябре 1906 года. Ему наступало девятнадцать лет, мне было пятнадцать с половиной. Я был у Лядова на контрапункте. Помню, как он явился в класс и помню, как в первый же день мы вместе с ним вышли из Консерватории. И больше всего в памяти осталась его огромная студенческая фуражка, необычайно франтоватого вида.

Мы с ним сразу поладили, хотя особенно друг в друге не нуждались, и я не считал его солидным музыкантом. Тем не менее, на следующий год, а может быть, и к концу того же сезона, мы уже были в самых приятельских отношениях. В бытность на фуге начали иногда бывать друг у друга, а на форме составился довольно основательный намёк на триумвират: Мясковский - Захаров - я.

У Захарова есть одно отрицательное качество. Может, это качество плохим назвать нельзя, но всё же нельзя причислить и к хорошим. Это его эгоизм, и эгоизм в связи с его крепким характером. Есть ещё и другие нехорошие качества у него: деспотизм и деревянное сердце, но об этом как-нибудь после.

Вследствие своего эгоизма Захаров интересовался только тем, что в данную минуту касалось лично его. А потому он часто совершенно исчезал с наших с Мясковским глаз, и иметь какие-либо правильные отношения с ним было нелегко.

Между тем, мы с Мясковским сошлись и, несмотря на десятилетнюю разницу, ладили. Я его ценил как великолепного музыканта и серьёзного, постоянно работающего композитора. Со своей стороны, он считал меня интересным композитором и, быть может, недурным музыкантом: мы показывали друг другу свои сочинения, играли в четыре руки и очень ладили.

За последние полтора года Захарову очень хотелось припаяться к нашей компании, но это ему плохо удавалось, хотя мы всегда были рады его обществу. Но каждый раз как мы собирались у Мясковского или у меня, ему фатально что-нибудь мешало явиться, и он непременно надувал. А когда и удавалось составить триумвират, то он часто чувствовал себя отсталым от наших интересов, и всегда сожалел о том. Мы говорили о Регере, Штраусе, а он этой музыки не знал.

Большое ему спасибо, что прошлой весной он перетянул и устроил меня в класс Есиповой. Это была огромная услуга для меня. Это была такая услуга, больше которой мне едва ли кто-либо когда-либо делал. И я всегда буду ему благодарен за неё.

В прошлый сезон уже было нечто вроде дружбы. А когда я попал в его есиповский класс, то мы и совсем сдружились. Когда-ж в конце мая этого года он позвонил мне по телефону и сказал, что прощается и едет на дачу в Териоки, и я ответил, что, вероятно, просижу в городе с пол-лета, то он выразил живейшее участие и сказал, что я непременно должен погостить у него в Териоках и что мой отказ прямо обидит его. Я с радостью согласился. Пока же сговорились вместе навестить нашу бабушку (Есипову).

Вывод: наша дружба с первого дня знакомства до последнего прощания на териокском вокзале идёт crescendo, а потому нет оснований ждать diminuendo! Повторяю, я очень люблю его и очень радуюсь этому обстоятельству.


12 августа

Итак, я очень довольный приехал в Териоки. Семья Захаровых большущая: шесть братьев, две сестры, плюс два мужа у сестёр, плюс две жены у братьев, итого двенадцать; матери нет, а отец не живёт в Териоках и только иногда наезжает. Всё это народ взрослый (Боря почти самый молодой) и при общем единении царит полная республика. Хорошо! Удивительно привольно себя чувствуешь у них.

Дача богатая, «вилла», как ей больше подходит название, обставлена с самый безупречным комфортом, все обитатели на редкость милый народ, простой, молодой и весёлый. Не прошло нескольких дней, как я узнал всех, сошёлся со всеми и чувствовал себя как рыба в воде. Крокет, теннис, игра в четыре руки, купание в море, прогулки - всё одно за другим.

Впрочем, не все члены семьи были налицо, не хватало трёх братьев, которые добавились в июле. Семью Захаровых дополняла семья Карнеевых, жившая через две дачи от них. Здесь действующими лицами были две барышни: Лидуся и Зорюся. их брат Лёва, прозванный мною Симпомпончиком, и хвост детской мелкоты вдобавок.

Лидусе было семнадцать с половиной лет, это была очень недурненькая барышня, тонкая, гибкая, с очень милыми глазами, весёлая и простая, временамя до пустоты, но искупавшая эту крайность своей необыкновенной симпатичностью. «Лидуся ли дуся?» - лепетала она постоянно, и все с радостью подтверждали это.

Зое было на два года меньше. У неё тоже была миленькая мордашка, более детская, более куклообразная, если можно так выразиться, чем у Лиды. Но она была солидней и рассудительнее Лиды, хотя в ней и проглядывал частенько ребёнок.

Лидуся всё-ж была лучше Зои.

Симпомпончик был хорошеньким тринадцатилетним гимназистиком, премилым мальчишкой и общей симпатией.

Мы познакомились в первый же вечер. Это был вечер накануне Ивана-Купалы и вся компания отправилась на берег моря жечь смоляные бочки. К знакомству с барышнями Карнеевыми я отнёсся с глубоким равнодушием, но, заранее решив быть милым со всем, был любезен и с ними.

На море, когда на протяжении нескольких вёрст зажглась целая цепь костров получилась преинтересная картина. Боря быстро сорганизовал свой собственный кострик, собрал уйму мальчишек, поднял суматоху, и так мило - Боря-то! - стал беситься с Лидусей и Зорюсей, так мило за наш ухаживать, и те отвечали таким заразительным весельем, что в один миг втянули и меня.

Я вообще быстро схожусь, но тут было быстро и для меня. На другой день нас спрашивали: сколько лет мы знакомы? Отношения между всеми нами были чрезвычайно простые и свободные. Отношения, которые можно было довести до этой степени только зная совершеннейшую корректность Захарова. Я был сразу принят на веру, как ближайший его товарищ.

Мы ругались и дрались (в чём особенно отличалась Зорька), и прогуливались обнявшись с барышней. Но не было здесь капли вульгарного или грубого. Всё это было весело и просто. Девицы верили в нашу корректность и охотно дурачились с нами. С нашей стороны, мы тоже охотно бесились с ними и очень любили их хотя и решили между собой, что они милы, пока играешь с ними, а как с глаз долой - так из памяти исчезнут.

Лидусе мы без колебаний отдавали предпочтение перед Зорей.

Зоя была «большой девочкой», Лидуся «молоденькой девушкой», временами преочаровательной, когда у неё, несмотря на её поверхностность, проскальзывали глубокие задушевные нотки.

Когда Боря был с ней, - мне дополнением была Зоя; когда я был с Лидой - бесился с Зоей Боря. Мы нисколько не тяготились такими переменами. Напротив было очень весело, и, гуляя по вечерам, наша квадратная компания была неразлучна. Лидуся, Зорюся, Борюся и Сергуся!

В Териоках Боря научил меня играть в теннис. Я очень увлёкся этой прекрасной игрой. Научили меня играть и в «девятый вал». Посадили так, от скуки, в дождливый день - играть по гривеннику и по пятачку. Я не ушёл, но не хотел отказаться ассигновал семьдесят копеек, высыпав всю мелочь из кошелька на стол. Игра мне готовила сюрприз: я встал из-за стола с восемнадцатью рублями в кармане но с полным отвращением к игре. А специалист по этой части, доктор Хайкин продул двадцать пять рублей.

В крокет я устроил «чемпионат», правильней турнир, который до того увлёк всю компанию, что целых два дня о нём только и говорили. Кавалеры снимали пиджаки, а дамы - корсеты, чтобы удобней было играть. Николай же Степанович брат Бориса, сломал молоток, проиграв мне партию. Первый приз получил Боря, блестяще расколотив всех конкурентов. Второй приз достался мне.


16 августа

Собираясь в Териоки, я знал, что где-то там на даче живёт Антуанеточка Рудавская. Но как найти её - это было задачей, ибо на мой ответ на её письмо последовало молчание, и так я ничего с тех пор и не слыхал о ней.

Я сказал Захарову, что в Териоках живёт одна моя консерваторка.

- Как же, я несколько раз на вокзале встречал её. - ответил он.

- Это самая хорошенькая консерваторка всей Консерватории, - говорил я.

Захаров говорил, что она вовсе уж не такая хорошенькая. Словом, когда я приехал в Териоки, мне ужасно хотелось сыскать её, но Захаровы так меня закрутили, что прошло дня три, а я не только не нашёл Рудавскую, но даже не начинал и искать её. Между тем, родители отпустили меня всего на три дня, обещая выпустить ещё, если папино здоровье позволит это. Три дня прошли, как три минуты, и мне пора было ехать в Питер. Борис пошёл меня провожать. Я шёл и ворчал, что проворонили Рудавскую. Мы подходили к вокзалу.

- Смотри направо! Вот она, твоя консерваторка! - закричал вдруг Захаров.

Я оглянулся, увидал толстоватенькую фигурку и сердито отвернулся.

- С ума ты сошёл, - сказал я Захарову.

- Да ну, конечно она! Вон она сидит! - чрезвычайно обрадовался Борис. - Кланяйся ей! Ну! - и он, не теряя времени, снял с меня шляпу, симулируя поклон.

- Перестань, пожалуйста, это вовсе не она! Это другая... Это Попова.

Я был окончательно сбит с позиции такой подстановкой и был в ярости. Между тем, она приблизилась к нам. Пришлось раскланяться и подойти. Но я сейчас же обрушился с вопросами о Рудавской. Нескольких слов было достаточно, чтобы она догадалась, о ком идёт речь, и подтвердила, что действительно хорошенькая девочка из научных классов здесь живёт и даже часто бывает на вокзале.

- Так ради Бога, - кончил я, торопясь в отходящий поезд, - если увидите её, скажите, что я, во-первых, очень и очень ей кланяюсь и очень хочу её видеть, а затем завтра я вернусь, вероятно, обратно, так где я могу её поймать? - и уехал.

В Петербурге оказалось, что кухарку отпустили, квартиру заперли, и будут очень рады, если я поселюсь у Захаровых. Захаровы мне тоже были рады, я - рад втройне и, благо папа чувствовал себя удовлетворительно, на другой день собрался и уехал уже на более продолжительный срок, обещая каждые три дня навещать родителей в Петербурге.

На вокзале встречаю Попову, на этот раз с радостью.

- Видела вашу девицу, просила вас завтра быть здесь ровно в двенадцать часов.

Я просиял и на другой день минута в минуту явился на вокзал. Хоть Антоша и надула меня, но я не был в особенной обиде на неё. Тут дело было не в кокетстве с её стороны, не в некорректности, а, скорей всего, в неопытности: юная девица либо перетрусила, либо задержалась из-за мамаши, или что-нибудь ещё, но едва ли захотела надуть меня. Однако как-никак, а связь с Антошей опять порвана. Как её теперь увидишь! Я несколько раз заезжал на велосипеде на вокзал, видел Попову, но та ничего путного не сообщила мне.

Раз как-то под вечер я уговорил Бориса поехать на вокзал свезти письма. Он упирался, но поехал. Почему-то ему на самый вокзал не хотелось идти, и он с велосипедами остался в ближайшем лесочке, я же с письмами выбрался на платформу. Бац - Antoinett'oчкa. Мила, как всегда; на свидание никак, никак не могла придти; рада меня видеть, а то ей скучно - знакомых никого нет. К сожалению, я торопился, так как Захаров ждал меня, и долго пробыть с Antoinett'очкой не мог. Условились опять встретиться завтра пол-одиннадцатого у моря, около казино. Когда я вышел, Захаров уже подъехал к вокзалу, ведя сбоку и мой велосипед.

На другой день половина одиннадцатого я был надут тем же самым манером, как и в предыдущий раз. Чёрт возьми! Странно, но я опять-таки не обиделся на Антошу. Но было стыдно, что меня водят за нос и, между прочим, перед Борей. А хуже всего то, что нить опять выскользнула из рук, и я опять не знал, где мне ловить Antoinett'очку. Уж я и на большом териокском пожаре был, и ходил в церковь по воскресеньям - ничего не помогало, скрылась Антоша. Меж тем мы с Борей ждали Мясковского, которому написали ещё в самом начале и который обещал приехать после того, как проводит отца во Владивосток.

А уезжал отец числа пятого июля.

Восьмого июля я должен был быть в Питере, ибо это папино рождение, и писал Колечке, что если он желает, то восьмого вечером мы вместе можем тронуться в Териоки. Бывая у родителей два раза в неделю, пятого я тоже был у них. Возвращаюсь вечером в Териоки. вдруг, на вокзале, в большой толпе народа - Борюся.

- Ты что это?

- Да так. письма пришёл опустить; очень рад. что тебя встретил. Вон где-то тут девица твоя разгуливает...

- Ну? - и я отправился к Антоше.

- Я каждое утро бываю у моря, - объявила она. - И завтра буду с одиннадцати часов, приходите. Я буду сидеть поближе, чем казино, там три скамейки.

На этот раз выходило как-будто вернее. Antoinett'ка не хотела сейчас, чтобы Захаров нас видел вместе (почему?), я, со своей стороны, не хотел заставлять его ждать и, в ожидании завтрашнего дня, мы скоро расстались. Идём лесом. Заговорили о Мясковском. Вдруг Боря ни с того, ни с сего:

- Да ну, ведь известно, что Мясковский вообще плохой музыкант!

Я удивлённо посмотрел на него... Тот сказал:

- Знаешь, побежим, а то так долго идти.

Я побежал, он за мной. Вдруг слышу, что он отстал и кричит:

- Эй, Серёжа! Стой! Серёжа!

Оглядываюсь: стоят Захаров и... Мясковский, маленький, серенький. Я обалдел. А потом бросился душить и обнимать его. Оказывается, душоночек приехал днём, а вечером приятели пошли меня встречать. Пришли к предыдущему поезду и потом почти час ждали на вокзале. Тут же увидали и Antoinett'очку, причём Колечка нашёл, что та, другая - была лучше. (Ганзен, стало быть). Когда подошёл мой поезд, Колечка ушёл в лесочек, для того ли. чтобы не помешать мне увидеться с Тоней, или просто хотелось околпачпть меня в лесу, но только после смеялись мы много. Вообще мы были очень довольны, что наш триумвират собрался и чувствовали себя чудесно.

Но только Мясковский вне музыки не существует, ходит одна какая-то молчаливая тень. Странный он человек. И до чего необщителен, особенно с дамами - передать нельзя. Как музыка - так другой человек, для которого ничего, кроме одной идеи, не существует. Таков Мясковский. Хотя с глазу на глаз или в триумвирате он мил, болтлив, иногда даже очарователен.

Итак, на другой день в одиннадцать я отправился на пляж и на одной из трёх скамеек нашёл прелестную Тонюшу, склонившуюся над «Сафо» Доде. Мы погуляли по пляжу, я привёл её в прилегавший к морю Захаро-Дурдинский парк, заброшенный кусок леса, куда, однако, вход посторонним воспрещён. Гуляли там, собирали землянику, нашли кучу клочков какого-то документа, подобрали, уселись на траве и стали реставрировать документ. Оказалось, что это был перечень имён для поминовения в церкви - мы были несколько скандализированы.

В это время в отдалении, по дорожке, прошла дама в белом, с красным зонтиком, в которой я, как же показалось, узнал belle-soeur{39} Бориса, Зинаиду Эдуардовну Захарову. Мы с Тоней сидели на траве с клочками документа на коленях. Я. шутя, чтобы белая дама нас не рассмотрела, прилёг на траву за Тонюшу, и дама благополучно проследовала мимо.

Между тем приближался час дня. Пора было мне обедать, и мы расстались до завтра. Вернулся я на дачу в тот момент, как все садились за стол. Оказалось, что про моё свидание проведали, - и тут-то началась пальба со всех сторон. Уж дразнили меня этим свиданием, дразнили; я храбро и блестяще отбивался как мог, но ничего не помогало: пол-обеда дразнили. Впрочем, добродушно.

После обеда я даже спросил Колечку: что это они такое?

- Для развлечения, - улыбнулся тот.

Однако я не смутился и часто бывал на море. Мы мило гуляли с Антошей, правда, недалеко, далеко только собирались, но всё же самое лучшее, самое безоблачное воспоминание осталось от этого милого териочного времени.

Тоня являлась на свидания в моей quasi-брошке из quasi-золота, которые только что вошли в моду для ношения с пикейными воротничками, и которую она стибрила у меня в одно из первых же свиданий.

Так длилось недели полторы. Но случился дождь, наше свидание не состоялось, и нить опять порвалась.

В субботу, это было семнадцатого июля, я в начале десятого часа отправился на вокзал с письмом в руках, а главное поискать, нет ли Антоши. На платформе действительно сидит Тоня, малюсенькая, в малиновом японском шарфе и в толпе родственников. Пришлось поклониться и пройти. В петлице у меня красовался огромный цветок белого табаку. Я сел на платформе в толпу, в нескольких скамейках от моего магнита, и стал ждать. Долго ждал я. Но когда вся компания тронулась домой, Тоня на мой взгляд успела ответить улыбкой. Я развеселился, поехал домой. Вставать надо было рано, относительно, конечно. Я встретил симпатичного Е.А. Зноско-Боровского, прибывшего на пару дён в Териоки, и просил его зайти на другой день часов в десять на дачу.

День был чудесный, было воскресенье, настроение праздничное. Бывают такие деньки.

Пришёл Зноско. Мы с час с ним провозились за доской, да за разговорами. Все ушли в церковь. В двенадцатом часу собрались и мы с ним. У него, по-видимому, было свидание, я же, конечно, шёл искать Antoinett'ку. Пришли. Церковь чуточная - хвост молящихся на улицу. Я в ожидании сел на скамейку.

Толпа скоро повалила. Ушли Захаровы, ушёл Зноско, я всё сидел на скамейке. Тонюша появилась почти последней, увидела меня, закивала головой и пошла навстречу. Отправились на море. Честь честью закадычными друзьями.

После обеда я до самозабвения играл с Зинаидой Эдуардовной в теннис, ходил купаться, опять мельком повидал Антошу, затем снова играл в теннис, а в девять часов мне подали телеграмму: «Приезжай, папе плохо».

Половина первого ночи я был в Петербурге в больнице.


21 августа

В больнице начались печальные времена. Папа был навсегда погибшим. Наступило распадение раковых узлов в печени. Всё разрушалось внутри организма. Это было здание, которое ещё сохраняло вид снаружи, но у которого всё рушилось внутри. Вид снаружи! - этот вид был ужасен, а если не ужасен, то плачевен. Папа плохо сознавал окружающее, а потом и совсем перестал сознавать. «Посадите» - ежеминутно, едва внятно просил он. Стонал понемногу; голова на подушках была повёрнута набок. И правой рукой всё время проводил по лицу, трогал уши, поглаживал усы и короткую бороду. Спасения не было - какое спасение! - ждали дня, когда он умрёт. О, ирония! - сидеть и ждать, когда же наконец умрёт любимый человек!

Мы с тётей Таней ночевали на квартире, мама и приехавшая по телеграмме тётя Катя - в больнице.

Двадцать третьего июля в пять часов утра нам позвонили. Было уже светло.

- Папа умер, - просто сказала тётя Таня.

- Царствие небесное. - ответил я, оделся и пошёл в больницу.

Наступило тяжёлое время панихид, похорон, - ох, нехорошее время. Только в такое время оцениваешь беззаботное житьё.


22 августа

Тоне, от которой я получил пару сочувственных писем - милых и бестолковых, я перед этой последней поездкой в Териоки написал: приеду двадцать девятого, в одиннадцать дня. и очень хотел бы повидать её.

Я мало надеялся на то, что Тонька выйдет на вокзал, но первое, что я увидел на териокской платформе, была она. Выразила мне массу сочувствия, всё это время только и думала обо мне, и наконец сейчас пробудет со мной, сколько я желаю. Мы пошли по полотну и прогуляли более часу в самом дружеском разговоре. Половина первого мы вернулись на вокзал - мне надо было поспеть к часу к Захаровым обедать. Условились завтра в десять встретиться опять, а может быть днём и вместе поехать в Петербург, так как Антоша собиралась туда - оставалось поладить с мамашей. Тонюша проводила меня до половины захаровского леса, я поцеловал её лапку - и ровно в час явился на дачу.

У Захаровых все встретили меня невероятно ласково.

После обеда сейчас же объявили чемпионат в крокет, на подобие того, как я устраивал раньше. Несколько часов шла борьба, не покидая крокетной площадки, но наконец все малость притомились, а мне смерть хотелось покидаться в теннис. Кончилось тем, что я пошёл с Зинаидой Эдуардовной на теннисную площадку.

Вечером музыканили и гуляли; были Лидуся с Зорюсей. Борюся был редкостно мил со мной.

В девять часов все встали, собрались в зале у фортепиано. Все смеялись и были веселы, а на улице было серо, ежеминутно проливался дождь, временами пресильный, было мокро и неприветливо. Я тоже, как и все, смеялся; внутри же было серо и тоже лился дождь.

Так тянулось до обеда. Около двух часов встали из-за стола. Погода просияла.

Собрался я уехать в пять часов, но был у меня ещё вчера разговор с Рудавской, что если ей удастся поехать в Питер, то поедем мы в 3.30; словом, всё это выяснилось бы на злополучном свидании.

Я решил ехать в 3.30. Это была последняя надежда встретить Антошу на вокзале. Иначе я терял её до осени. Я собрал вещи, которые оставались ещё с прошлого приезда, и стал прощаться. А потом вспомнил, что у меня в переделке ещё брюки в магазине и надо заехать туда за ними. Как раз ехала по тому направлению в своём экипаже belle-soeur Бориса. Она с радостью довезла меня до магазина, а Боря обещал прийти прямо на вокзал.

Минут за десять до отхода поезда мы расхаживали с Борисом по платформе. Я смотрел во все стороны и не находил Рудавскую. Всё рушилось. И вот, когда я уже совсем терял надежду и мысленно прощался со своей подружкой, из какой-то щёлки выпорхнула на платформу она. Рудавская, симпомпошка - и прямо на меня.

Правда - или врёт, но она была утром на вокзале, где мы назначили свидание, и когда-б не дождь, готова была гулять со мою много и долго, и даже - захоти я - прокатиться куда-нибудь на соседнюю станцию в поезде.

- Antoinett'очка, ангелочек, умоляю вас, поедемте сейчас со мною: мы отъедем на станцию или две, погуляем там и разъедемся каждый к себе.

Антоша почти соглашалась, но отсылала меня всё время к Захарову. Мне тоже хотелось провести с ним последние минуты, но потерять Тоньку было ужасно. Знакомиться с ним она не хотела. Наконец, я почти уговорил её ехать. Рудавская пошла на другую платформу, где подходил мой поезд, а я - к Боре, который только что встретил знакомых, приехавших с поездом, подошедшим из Петербурга. Через этот поезд мы с Борей перебрались на другую платформу, где подходил мой поезд и стояла Antoinett'очка. Здесь, под грохот подходящего поезда и шипение паровозов, я познакомил её и Бориса.

Она стояла на площадке вагона, я был на ступеньках. Боря внизу. Боря со всею своей находчивостью старался поддерживать разговор; Рудавская отвечала неохотно и сбивчиво; я чувствовал себя несколько dépaysé{40} и не находил темы для разговора. Словом, приятно было, когда пробил третий звонок, мы с Борей трогательно расстались, и я вслед за Antoinett'очкой скрылся в вагоне. Вагон был почти пустой, всего один какой-то субъект.

Мы сидели с Рудавской рядочком, беззаботно болтали и были бесконечно счастливы. Я уговорил её ехать до Белоострова, чтобы выгадать время таможенного осмотра.

Время летело пулею; станции мелькали, как телеграфные столбы. Мы мигом докатили до Белоострова, я сдал мой пакет в таможню, до следующего поезда было два часа - мы взялись с Антошей под руку и пошли гулять - куда? - куда глядят глаза.

Удивительно приятно попасть с милым существом в незнакомый уголок, где ни места, ни дорог не знаешь, где никого не знаешь и где тебя никто не знает. Иметь свободных пару часов, идти и смотреть по сторонам, оставив в стороне все заботы.

Мы шли по шоссе, которое не совсем ещё высохло от утреннего дождя и порой мешало нам идти под ручку. Сначал по сторонам были заборы и постройки, затем появились дачи в промежуток с полянами и лесами, далее заблистали озёра, дачи скрылись, осталась одна живописная комбинация озёр, полей и лесов. Грязи здесь не было, было светло и весело, солнце смеялось, и мы смеялись.

Конечным пунктом мы выбрали небольшой полуостров, поросший группами деревьев и вдававшийся в озеро.

Здесь уж людей не было: было озеро, деревья, Тонюша и я. Мы стояли у самой воды; я крепко целовал её милую, хорошенькую, свежую мордашку. Но в то же время мы не переставали вести разговор о совсем других вещах: Тоня говорила, что озеро глубоко, я же говорил, что вода в нём желтоватая, значит просвечивает дно, и можно в этом озере дойти до середины, не умея плавать и не боясь утонуть.

Так пробежал кусочек времени неопределённой длины, и мы повернули обратно. Тут разговоры уже были о будущем, о том, как адресовать письма, да не приедет ли Тонюша завтра в Петербург, да не опоздать бы на поезд. Так добрались мы до вокзала. Я взял Тоне билет. Оба поезда - в Петербург и в Териоки - уже подошли. Мой отходил поздней, я стоял у вагона Antoinett'очки, пока она не уехала, обещая завтра постараться в три часа быть в Питере у магазина «Александр». Через пять минут тронулся и мой поезд и повёз меня в Петербург.

Этим кончились наши свидания с Тонюшей, ибо побывать на другой день у «Александра» она не смогла. На третий день утром мы с мамой в севастопольском поезде уехали на юг.


19 сентября

Пишу эти строки в Сухуме.

Из Петербурга мы приехали в Сонцовку. Надо было ликвидировать папины дела, разобрать и что-то сделать с домашним скарбом. Как-никак, а родители мои прожили в Сонцовке без году «тридцать лет и три года».

Приходилось расставаться с Сонцовкой. Мне она доводится родиной моей, но я нисколько не жалел, собираясь покидать её. Заброшенный, пустынный уголок - что в нём хорошего? Когда шесть лет тому назад я всего на ползимы уезжал из Сонцовки. я едва не плакал, настолько моя детская жизнь была связана с этим уголком. Петербург казался интересным, но чужим. Теперь же все интересы связаны с городом: Сонцовка же хоть и кажется старым родственником, но, как и бывает со многими старыми родственниками, никакие жизненные интересы не соединяют меня более с ней.

Разборка и укладка мало меня интересовала и мало трогала. Я занимался музыкой, ходил по полям и с полным равнодушием относился к пребыванию в Сонцовке.

Ездил на несколько дней в Никополь к Моролёву. Василий Митрофанович Моролёв, один из наиболее страстных музыкантов, которых я когда-либо видел, познакомился с нами лет пять тому назад, когда был назначен ветеринарным врачом в наш Бахмутский уезд. Узнав во мне музыканта и пианиста, он так уцепился за меня, что во время своих приездов в Сонцовку буквально не отпускал меня от фортепиано. (Помнится, первое время гвоздём была ас-дурная Соната Бетховена и «Poème satanique» Скрябина). Со своей стороны, я узнал в нём шахматиста и уцепился за него как за шахматиста. Я объявил ему матч, но был побит (+5 -8 =1). Затем последовал целый ряд матчей, штук пять-шесть, причём уж я стал бить его, а под конец и давать вперёд коня.

Когда он приезжает к нам, мы торговались как цыгане: я ему должен был сыграть такие-то вещи, а он со мной столько-то партий. И затем целые дни «играли». Вообще же он - превесёлый человек и несмотря на разницу лет, мы сдружились очень и даже перешли на «ты».

Три года назад его перевели в Никополь, но я каждое лето ездил к нему в гости. В дневнике я ни разу не упомянул об этих моих летних поездках, вероятно, потому, что эти три-четыре дня. которые врывались в мою жизнь и исчезали, имели слишком мало связи со всем остальным: целые дни играли на рояле и в шахматы, я терял несколько фунтов в весе, и затем, возвратясь домой, входил в обыкновенную колею.

В это лето я тоже поехал к нему на четыре денька. Играл ему мою Сонату Ор.1. Она переделана из бывшей «Сонаты №2», посвящённой Моролёву. Таким образом, и эту я с большим удовольствием посвятил ему.

Седьмого сентября я выехал в Сухум к Смецким; мама с тётей Таней приехали через два дня. Собственно говоря, здесь, конечно, чудесно, комфортабельно и... скучно.

Т.е. острой скуки не ощущается, ибо я прилежно перед осенью занимаюсь роялем, да много времени уходит на прогулки. Наконец и срок моего пребывания всего десять дней. Но всё же тянет в Питер, к музыке, к Консерватории. Консерватория уже. наверное, клокочет, как котёл. Объявления в газетах об абонементных концертах с их программой щекочут нервы, особенно когда прочёл в них о «5-й Симфонии» Скрябина. Как? Пятая! - или опечатка?

Пора, пора, здравствуй, милый Север!

Тоня Рудавская писала мне довольно постоянно, часто длинные, но не всегда грамотные письма. Подробно и весьма ласково. Я ей отвечал очень часто, всегда с большим удовольствием и очень ласково. И теперь мне хочется очень увидеть этого помпончика, милую Тонечку. Она что-то смолкла последние две недели и не пишет. Бог с ней: зато нередко снится мне.

Захаров пишет лениво, но страшно очаровательно. Колечка Мясковский расхвалил мою последнюю оркестровую вещь, что мне доставило огромное удовольствие.

Итак, в Питер. Эту зиму я предвижу особенно деловой, толкотливой и приятной.


29 сентября

Двадцать шестого числа поезд довёз меня до Питера. Свои именины, двадцать пятое, я протолкался по Москве, справляя различные музыкальные дела. Видал Купера, который подтвердил обещание сыграть зимой в Москве «Сны».

Сонату мою, Ор.1, которую я посылал в Российское Музыкальное Издательство, мне вернули с отказом, что, впрочем, меня особенно не ошарашило. Я знал, что это прекрасное музыкальное издательство, к сожалению, становится слишком партийным, печатает только небольшой кружок своих композиторов, и чужому человеку почти невозможно туда попасть. Р.М.Глиэр советует через С.И.Танеева устроиться к Юргенсону.

(Кстати, я узнал, что Мясковский послал в Российское Музыкальное Издательство свой романс, и его приняли. Браво, Колечка! Он первый петербургский композитор, который туда попал. Завидно мне? Почти нет, очень немножко. Он хороший музыкант. И если пойдёт как композитор, то вполне достоин этого. А в себя я верю ).

Ещё отправляясь из Сонцовки на Кавказ, я высчитал до минут время моего приезда в Питер и написал о том Рудавской, прося её встретить меня. От неё я последние три недели так и не получил письма и не знал, встретит или нет? Это было бы важным показателем наших отношений. Скорее - нет. Хотя, пожалуй, вернее, что и да. Однако, подъезжая к Петербургу, я всё-таки склонился к «нет». А в Сухуме однажды нашёл ромашку и принялся отрывать лепестки: вышло тоже нет.

На Николаевской платформе меня встретила Antoinett'очка и первым долгом всучила розовый букетик. Мы дружно проболтали около часу, затем она поехала к себе, а я на Сергиевскую к Раевским, где, вероятно, проживу до маминого возвращения из Сухума, недели три.

Вечером созвонился с Захаровым по телефону и отправился к нему. Он был рад мне самым неподдельным образом, я тоже. Ему даже будто неловко было от радости. Колечке звонил, но он куда-то улетучился.

На другой день утром, несмотря на ветер и сырость, в Летнем саду состоялось свидание с Антошей. Мы гуляли чуть ли не два часа, промочили ноги, схватили насморк, очень нежничали и, расставаясь, уговорились встретиться на другой день в Консерватории.

Положительно мои письма мне выиграли Антошку! Я не ошибся, решив, что летом, несмотря на всю Антошину неровность, надо ей писать аккуратно и мило, и хоть и досадно подчас писать, но не получать ответа, зато осенью оно может отговориться с толикою. Так и вышло.

Распростившись с Рудавской в саду, я отправился в Консерваторию.

Разница с прошлым годом: тогда я шёл в Консерваторию для того, чтобы попасть в тот мир, который так меня интересует, представители которого меня так занимают, где за моё отсутствие случилось много нового, где многие лица мне симпатичны и интересны.

Теперь - я уже повидал Захарова, повидал Рудавскую - главных представителей среди друзей и подруг. Новости тоже узнал. Остаётся уж всё дополнительное.

Был в этот день урок Есиповой, но не моей группы. Анна Николаевна только что открыла свои занятия. Впрочем, в этот день занималась на дому.

Встретил: Лёнечку Николаева, Сашеньку Боровского. Володечку Дешевова. Все они милейшие ребята, мои большие друзья, со всеми мы расцеловались и радостно встретились. Боровский играл на Рубинштейновском конкурсе и выиграл почётный отзыв, говорят - очень важничает и берёт по пятнадцать рублей за урок; но мил. Николаев приобретает преподавательскую популярность в Консерватории. Потешаясь, Захаров рассказывал, что теперь в Консерватории только и слышно:

- Вы куда?

- К Есиповой.

- А вы?

- К Николаеву.

Дешевов меня интересует как композитор; я слыхал несколько его вещей: это была ещё необтёсанная, но всё же очень хорошая музыка.

Затем видел самых старинных знакомых, утративших интерес; прошла мимо Алперс и не заметила меня или сделала такой вид.

Когда я перед отъездом в деревню написан ей о папиной смерти, сообщил свой адрес и просил писать почаще и побольше, она собралась ответить чуть ли не через месяц; мамаша-де была больна. Я всё же обиделся на Алперс и ответил ей только через три недели - запоздалым поздравлением с ангелом, отрывистым и туманным, и, несмотря на внешнюю любезность, далеко не любезным. Впрочем, она - милая девочка и семья у неё милая.

Придя в Консерваторию во вторник, я перво-наперво встретил Тоню Рудавскую, как она и обещала. Мне нечего было делать в Консерватории, ибо Анна Николаевна позволила мне играть вместо вторника в четверг. Антоша тоже кончила занятия, и мы вместе покинули здание. Я взялся проводить её в Чернышев переулок.


2 октября

В четверг тридцатого числа был у меня первый урок у Анны Николаевны. Накануне я сидел и занимался дома; только вечером заглянул к Колечке Мясковскому. Оказывается, что в Российское Музыкальное Издательство он послал восемь романсов и из них приняли только один. Это уже хуже, чем я думал. Смотрел наброски его Второй Симфонии - ничего, но не больше. Конечно, он её блестяще разделает контрапунктически и она, в конце концов, станет очень интересной. В настоящее же время я только констатирую факт, что она не особенно интересна и не слишком самостоятельна.

В четверг пришёл в Консерваторию на есиповский урок; принёс «Авророчку» Бетховена. Я находил, что выучил её очень хорошо. Но Есипова в самом начале несколько раз оборвала меня по пустякам, а дальше заставила играть ужасно скоро. Лично я доволен моей игрой и, по-моему, сделал с прошлого года солидный успех.

Выйдя из класса, я встретил милую Тоньку, которая стояла и слушала меня за дверью. Тут же прогуливались Ганзен с Абрамычевой.

Ганзен очень подурнела: на шее, на чёрной тесьме появился лорнет, с которым она ежеминутно нянчилась. Я склонен думать, что это подурнение временное, но всё же факт на лицо, что это была уже не та очаровательная Фрида, какой она бывала в иные дни весной. Я почувствовал, что прошла пора увлечения ею, хотя ещё память об увлечении и осталась. Я разговаривал с ней весьма равнодушно и иронически осудил её желание кончать Консерваторию в этом году.

На другой день был Покров, люди, конечно, не учились, но я и Антоша пришли в Консерваторию, дабы встретиться там и пойти гулять. Я потянул её к морю, на Васильевский остров. Тонюшка бодро шагала под руку со мной, подходя к морю утверждала, что она вовсе не устала, и весело болтала. Море было тёмно-серое, почти свинцовое, несмотря на ясный день; бегали маленькие волнушки. Мы с Тонюшей постояли, посмотрели, задул ветер, да Тоня куда-то спешила, мы скоро повернули, дошли до трама и в траме вернулись в город.


14 октября

Прошло две недели. В Консерватории бываю регулярно каждый день. Много времени уходит на дирижёрский и оперный классы, что я, положим, и предвидел. Дважды уже махал оркестром и весьма доволен собою.

С Тонюшей видимся часто, почти каждый день. А если два дня не видимся, так это уже совсем из ряда вон. Пришла было нам фантазия поехать в Кронштадт. Фантазию эту я ревностно поддерживал. Но у Тони болела мать, потом она сама что-то хныкала и страдала головой, а потом стало холодно - и фантазия наша прошла, не будучи выполненной.

Приехала с Кавказа тётя Таня и поселилась в квартире. Приехала она сегодня; я ещё не видал её. По телефону говорила, что мама болела инфлюенцией, в общем мало поправилась, нервничает, плачет. Ужасно жаль маму. Я теперь начинаю ценить её как очень одарённую личность. Шесть месяцев таких трудов, такого подвижничества хоть кого подорвёт. Я надеюсь, что крепкая её натура всё это переработает.

Играю в шахматы по телефону с Голубовской. Забавно. Она попала к Есиповой на частные уроки; да благо ей будет.

Играю в чемпионате города Петербурга, в серьёзном шахматном состязании. Конечно, меня жестоко там наквасят, но ничего, играю с приятностью. Тонюша дала талисман для победы: хорошенький золотой осколочек с бриллиантиком, который она носила на шее, сопровождая это пожеланием и поцелуем. Я хотел повесить талисман на пупочку моего шахматного короля, но противник Рауш взъерепенился, пришлось снять. Партию я чуть не выиграл, но проиграл. Ничего. Следующий раз чуть не проиграю, но выиграю...

Ничего не сочиняю. Некогда. Жаль. (Фу, как развязно!).


3 ноября

Ужасно я занят и миллион времени уходит на дирижёрский класс. Ставят «Царскую невесту» и «Ромео», приходится постоянно посещать оперный класс, что совершенно необходимо, если я решил изучить технику оперного дирижёрства. Техника нелёгкая и временами прескучная, особенно если часами приходится сидеть над такой скверной музыкой, как в «Ромео», но я думаю, что мне скоро удастся её до некоторой степени постигнуть. Что касается симфонического дирижирования, то, конечно, я не могу пожаловаться на ощутимый недостаток в практике как в прошлом году, но всё же эта практика и не так велика, как можно было полагать, судя по составу класса. Довольно много дирижирует Черепнин и очень много съедает Штейман, который - замечу - стоит этого, ибо машет на славу, обещая выработать из себя прекрасного дирижёра (хотя уровень музыкального развития не особенно высок). Коломийцев начинает приобретать права гражданства и машет довольно часто, хотя по-прежнему бездарно, а Кобылянский пока не перестаёт быть нулём.

Я начал этот год весьма сносным маханием и был даже доволен собой, но как-то тут сорвался на «Итальянском каприччио» Чайковского и теперь малость осел. Вообще Штейман здорово опередил меня, чего я не ожидал, но с чем теперь приходится считаться уже как с фактом совершившимся. Как видно, я мало работаю над совершенствованием по этой части. Не потому ли, что недостаточно пылко отношусь к работе над дирижёрской техникой? - или просто никак не могу «вымахаться»?

А времени уходит пропасть и мало остаётся для занятий фортепиано. С этой стороны чистит меня Захаров и вполне за дело: говорит, что этак я зачахну и заглохну а la какой-нибудь Шуберт{41} или Шмаевский, и ничего из меня не выйдет.

А между тем появляются новые силы, готовые затереть. Одна из новых сил - это Штембер, очень серьёзный пианист, обещающий очень много. Наслушавшись таких речей, я с трепетом пошёл на урок Анны Николаевны, но она меня похвалила за Irrlichter Листа, и я возрадовался невероятно. Нет! Меня Штембер не затрёт ни талантом, ни пониманием! Неужели же он затрёт работоспособностью?

Штембер, Боря и я записались в гимнастическое общество «Сокол».

Моя мама уже давно добивалась от меня поступления в «Сокол», находя необходимость физического развития. Я упирался: было некогда и лень. Но в августе, в Сонцовке, Д.Д.Сонцову удалось доказать мне, насколько необходима гимнастика и насколько бодрей будешь себя после этого чувствовать. Тут он попал мне в жилку, ибо самое ужасное для меня, это когда я начинаю киснуть или недостаточно бодро себя чувствовать. А это иногда случается со мной, вследствие ли моего быстрого роста в последние годы или по каким-либо другим причинам, но только я ненавижу киснуть. Чем я бодрей, тем я счастливей. Идеал бодрости, по-моему, - муха в солнечный день.

Это смешно, но я часто об этом думаю, глядя на них летом. Вот она, настоящая жизненность, а не вялое прозябание.

Я был очень доволен, когда мне удалось, приехав теперь в Петербург, склонить к тому же Захарова с Мясковским. Положим, Колечка скоро отвалился, а в «Сокол» поступил помимо нас Штембер, так что три представителя есиповского класса вдруг ввалились в это учреждение.

Штембер - юноша лет двадцати, некрасивый, очень серьёзный, скромный, но весьма независимый, симпатичный малый, хотя и не без оговорки. «Соколом» увлечён неимоверно. Словом, втроём нам очень весело, и я тоже увлечён «Соколом».


6 ноября

Я думаю, что человека к жизни привязывает не столько счастье, сколько несчастье. Иначе: человек, испытывая несчастье, начинает дорого ценить счастье.

Отсюда параллель: если два человека не только живут всегда в ладах, но иногда и ссорятся, то через это они гораздо больше оценивают друг друга. Конечно, если ссора не переходит границы.

С Тоней Рудавской мы в последние дни невероятно часто грызёмся. Но зато как-то и больше дорожим друг другом. Может, это мне так кажется.

Вчера мы были на первом ученическом вечере этого сезона. Играл Штембер «Балладу» Шопена (хуже, чем я ожидал). Кроме того, должны были играть Борщ и Ганзен (последняя - Mephisto-Walzer!), но почему-то обе уклонились.

На этом вечере мы здорово разругались с Антошей.

Программа была бесцветная и страшно нудная; я стал упрашивать Антошу пойти гулять или просто потолкаться по Консерватории: в душном зале да в шумном фойе не сиделось, да было и приятно побыть с Тоней вдвоём. Она упёрлась, я стал упрашивать, она упорно отказывалась. Я всё же настаивал на своём, пока она не извелась и не надулась. Когда мы затем уже сидели на балконе и якобы слушали музыку, я сказал ей, что я знаю - мне надо сейчас встать и уйти, это лучшее, что я могу сделать, и всякий бы на моём месте сделал бы это, но у меня не хватает на это силы воли, потому что я не знаю - покинь я сейчас Тоню, и не скоро я опять её увижу, а мне было бы слишком скучно долго не видеть её. Я это сказал очень серьёзно, и именно эта серьёзность тронула Тоньку.

- Серёжа, я больше не сержусь на вас нисколько, - сказала она.

Мы тихонько пожали друг другу руки.

Насколько сердито мы ссорились, настолько любовно мы помирились.

Сегодня она обещала позвонить мне по телефону и сказать, поедем ли мы завтра в Павловск (опять моя фантазия), но не позвонила: видно, не решается на фантазию.


27 ноября

Девятого ноября Штейман сообщил мне. что по случаю смерти Льва Николаевича Толстого у нас образовалась комиссия по устройству стипендии имени Толстого. А на фонд для этой стипендии комиссия решила повернуть доход с какого- нибудь ученического спектакля или устроить концерт учащихся в Большом зале. Вывод: нам, дирижёрам, надо ревностно поддержать эту мысль и устроить концерт, где мы могли бы выступить.

Я сейчас же сообразил, что мне, пожалуй, удастся поставить «Сны», которые Черепнин и без того уже обещал сыграть, и, кроме того, сыграть Сонату - это было бы совсем шикарно.

Мы с Штейманом начали действовать.

Возни было много. Слишком уж много разных элементов участвовало в устройстве концерта. Комиссия должна была гарантировать сбор и распространение билетов. Мы - составить программу. Черепнин - скрепить её. Глазунов - утвердить. Джиаргули - дать зал и добиться разрешения у градоначальника. Габель должен назначить певца. Ауэр - скрипача. Чёрт знает! Причём каждый преследовал свои выгоды и гнул в свою сторону. Штейман хотел непременно Марш из «Гибели Богов», якобы, для Толстого. Я старался провести свои сочинения. Комиссия хотела, чтобы крупно стояло на программе, что концерт в память Толстого. Джиаргули протестовал, потому что градоначальник из-за беспорядков не пропустит программу. Мы хотели концерт поскорей, пока у всех желание горячо. Черепнин оттягивал, чтобы иметь побольше репетиций. Глазунов, напротив, торопил, так как ехал двадцать четвёртого в Москву. А Джиаргули медлил, говоря, что надо время на разрешение да на напечатание билетов.

Наконец концерт назначили двадцать второго (и попали как раз на концерт Скрябина). А мои вещи прошли обе. Ура! Случилось это так: Соната идёт что-то восемь минут, «Сны» тоже около этого. «Так подаримте же Прокофьеву четверть часа!» - воскликнул Черепнин и тем склонил Глазунова, который заявил, что он сначала послушает эти вещи и если хороши, то поставит на программу.

На другой день я был у него и играл «Сны» и Сонату. Это было первое моё появление перед светлыми очами его степенства после моих нападений два года назад с симфонией.

Глазунову понравилось и то, и другое. А когда я играл Сонату, то откуда ни возьмись принесло Лядку, того самого Лядку, который год назад изругал эту Сонату в прах.

Когда влез Лядов, Глазунов:

- Вот, не хочешь ли, Анатоль, послушать... Сонату... вот Прокофьева...

Анатоль заглянул в ноты и, сморщившись, протянул:

- Ах, это ефмольная...

А когда прослушал, то отозвался совсем одобрительно. Видно, поумнел за год.

Итак, мой дерзкий план реализировался блестяще: я выступал на концерте в Большом зале сразу по всем специальностям: как композитор, как дирижёр и как пианист.

Я был счастлив, горд и занят по горло. Массу времени отняла корректура партий.

Далее начались репетиции: четыре штуки подряд. «Снам» было уделено много времени, так как другие вещи были уже более или менее выучены в течение осени. Но всё же пьеса оказалась трудна для оркестра, и он врал и детонировал безбожно. К концерту кое-как подтянулись и сыграли весьма прилично. По мнению же других, сыграли скверно. Я дирижировал - ничего, хотя не гениально, но и - положа руку на сердце - не гладко. Успех был разнообразный: многие восхищались; другие восхищались, но ругали оркестр (это было большинство); говорят, было много и таких, которые ругали всё подряд.

Зато Сонату я сыграл хорошо. Даже самые заядлые ругатели моего пианизма, как Мясковский и Захаров, и те хвалили моё исполнение без оговорок. В публике Соната имела солидный успех. Меня вызывали. Разучивая её к этому концерту, я сделал много поправок, главным образом, в тонкостях, порядочно подскоблил её и теперь посылаю к Юргенсону, в сопровождении танеевской рекомендации.


28 ноября

Я, как ученик дирижёрского класса, получил даровой абонемент на концерты Кусевицкого в приличных пятирублёвых местах. Недели две тому назад (как раз, когда возникла мысль об ученическом концерте) я предложил Рудавской пойти со мной на один из кусевицких концертов, обещая добыть ей билет, что мне и удалось без особого труда. Тоня подумала и приехала. Её общество на концерте мне было чрезвычайно приятно, хотя в музыке она, откровенно говоря, ничего не понимает. Но слушать серьёзные и интересные вещи она мне не мешала, а во время скучных номеров, которые неизбежны во всяком концерте, мне с нею было не скучно. Вообще же очень приятно и уютно.

Когда концерт кончился, мы оделись и вышли, и я, взяв её под руку, предложил пойти до её дома пешком, то мы уж путали «ты» и «вы», и, смеясь, болтали то и другое вперемежку. Когда же у её подъезда мы распростились с ней и я поднёс к губам её лапку, то мы уж твёрдо стояли на «ты», и через день я получил письмо, написанное совсем по-брудершафтски.

Так прошло несколько дней. До концерта ученического оставалась неделя. Я был с головой занят корректурой партий, репетициями, учением Сонаты, и хоть и ждал дня, когда я увижу Тошку, хоть иногда и скучал по ней, а всё же, вероятно, не в той степени, как думала она.

За Сонату я был спокоен, но «Сны» разучивались с оркестром туго. Оркестр не постигал трудных гармоний, а ключевые знаки пришлось проставить против каждой ноты. На генеральной репетиции сыграли, впрочем, недурно. Народу на этой репетиции было не очень много. Из домашних - мама и тётя Таня. Милый Колечка Мясковский присутствовал на всех репетициях, помогал мне во время корректуры, был страшно мне полезен.

Перед концертом я абсолютно не волновался. Я был совершенно спокоен и даже приехал к началу, хотя моё первое появление на эстраде и было пятым номером.

На концерт явились все мои родственники, человек десять. (Вот кого бы порадовал этот концерт - моего покойного папу). Затем были: Мясковский, консерваторская дирекция in corpore, Кюи, Нурок, Нувель, Захаровы (Борюся и Васюся), Карнеевы (Лидуся и Зорюся), Ванда Яблоньская, Алперс, Борщ, Голубовская. Тонюшка. конечно, Макс, Боровский, Дешевов и прочие. Не было: Николаева, Винклера, Глаголевой, Лядова и, кажется, Ганзен с Паласовой.

Перед «Снами» играла Леночка Гофман solo и оркестр наполовину разбежался, так что его собрали несколько минут перед тем, как мне выйти. Пришёл Захаров, поинтервьюировал меня, поцеловал и ушёл. Выскочил Черепнин, говоря, что оркестр надо настроить прежде чем играть, а то он совсем не строит. Перед самым выходом я почувствовал неприятную нервность, но, едва вышел на эстраду, как забыл о ней: было много дела: Василий поправлял мне пюпитр, на котором лампочка мешала ворочать фолианты, на которых были начертаны «Сны»; а я внимательно изучал расположение оркестра, ибо на репетициях эстрада не была поставлена, он сидел на сцене Большого зала и был расположен совсем иначе.

Пьеса пошла гладко. Раза два я, положим, махнул не вполне уверенно, да раза два слышал, как намазал фагот, но, когда я под аплодисменты и пожав руку концертмейстеру, уходил с эстрады, у меня осталось впечатление, что сыграл оркестр с большим настроением. Это впечатление теперь постушевалось, так как многие возразили, что оркестр ужасно врал.

После моего номера наступил антракт. Ко мне подходило много публики, Тонька в том числе, которая и осталась со мной во втором отделении.

Глазунов, на мой вопрос о «Снах», промурчал:

- Мутно... мутно... и потом, когда на до-мажорном трезвучии ми-мажорное... тоже мутно...

Где у меня ми-мажорное трезвучие на до-мажорном, я так и не мог вспомнить. Мясковский, тот объяснил это так: у меня есть ми-мажор на басовой ноте до, вот кто-нибудь и взял соль-бекар вместо соль-диез, и получился ми-мажор на до-мажоре.

Началось второе отделение. Тоня осталась со мною, и мы просидели на диване за колоннадой вокруг главной лестницы, слушая, как из зала долетали кусочки фортиссимо из исполняемых «Прелюдий» Листа. Когда осталось восемь тактов до конца, я, отсчитывая их к концу, «восемь... семь... шесть... пять...», отправился к артистической, предварительно расцеловавшись с Тоней. Я был более чем спокоен и очень уверен за Сонату.

Последний, кто подошёл ко мне, был Макс Шмидтгоф.

- Мой совет вам, играйте посильнее, а то может глухо звучать. - сказал он.

Я вышел на эстраду. Рояль был хороший. Но почему-то не было обычной табуретки перед ним, а стоял обыкновенный скверный стул. Да такой низкий, что мне казалось, будто клавиатура была примерно на высоте обеденного стола...

Я помнил завет Макса, да сразу-то и мне показалось, что рояль звучит глухо. Впрочем, опасение оказалось излишним и грома было достаточно. Соната сошла очень хорошо. Много хлопали и вызывали. За кулисами встретил меня Дешевов, затем Мясковский с beau-frère'ом{42}, очень доволен был Черепнин. Глазунов хлопал, но я его после не видал и не интервьюировал.

После концерта меня окружила толпа, Лидуся и Зорюся (премилые девочки), Голубовская, Серёжа Себряков с Надей и прочие.

Распростившись со всеми, я пошёл провожать Тотошку. Мы то шли пешком, то ехали в трамвае, целовались в пустынных переулках Петербургской стороны и к половине первого добрались до её жилища.

Дома я объявил, что заходил к Штейману. Домашние оказались очень довольны моим дебютом и радостно поздравляли меня.

В три часа я лёг спать.


29 ноября

На другой день, когда мы опять возвращались с концерта Кусевицкого и уселись на скамейке где-то за Троицким мостом, я спросил её:

- А любишь ли ты меня хоть немножко?

Тонька покраснела и сказала, улыбнувшись:

- Ишь какие вещи он стал у меня спрашивать...

- Я спросил тебя потому, что ты в твоих письмах подписывалась «любящая тебя»...

- Я всегда правду пишу.

- Ну ладно, ладно... Я ведь всё равно не верю.

Мы привыкли с нею друг другу не верить.


21 декабря

Глаголева выходит замуж. Как-то в ноябре она пригласила к себе всех своих поклонников, и во время ужина мать объявила об её помолвке. Вся аудитория встретила это объявление гробовым молчанием и только родственники одиноко поддержали тост матери. Инцидент - вполне в Лёсечкином стиле. Меня она приглашала на этот ужин, но я поленился и не пошёл. И хорошо сделал.

Жених её, инженер Владимирский, человек умный, настойчивый, с большим характером, но ничем не замечательный. Меня удивляло, насколько безропотно он переносил все чудовищные капризы Лёсечки, которые подчас переходили всякие границы. Так играть, как играла с ним Глаголева, даже бессовестно.

Что она выходила за Владимирского, было вполне естественно, к тому дело и клонилось, хотя я и не думал, что оно доклонится до конца, и был несколько разочарован, что Лёсенька делает такую... не то чтобы плохую, но неинтересную партию.


22 декабря

Декабрь месяц вышел каким-то корявым. Ужасно тошнотно болеть и даже не то чтобы болеть, а просто прибаливать и высиживать дома. Так я сидел с седьмого по четырнадцатое, и теперь с двадцатого опять засел. На этот раз вскочил на затылке фурункул, да вырос такой большой, что приходится ходить на перевязку в папину больницу, и благодаря этому вся шея и голова перебинтована повязками, как будто мне, по крайней мере, размозжили череп. Но как ни так, а говорят, что целую неделю придётся провозиться с этой пакостью. Я растёр её себе крахмальным воротничком, усиленно посещая три вечера подряд журфиксы{43} Озаровских, Оссовских и Рузских. У Оссовских объявлены через субботу журфиксы, и я на них настоятельно приглашен, чем очень доволен, ибо у них собирается преинтересное общество. Был у них два раза. Встретил Лядова - это первый раз на частной почве. Mme Оссовская даже справилась у меня, встретив меня в передней:

- У нас Лядов. Вы как?

Я успокоил её, и мы с моим врагом Лядовым даже не без увлечения толковали о шахматах. Там же был и Черепнин, его же встретил и у Рузских. Оказывается, что очаровательный Черепнин с пеной у рта сражается за мои сочинения и доказывает всем о наличности у меня огромного таланта. Положительно, из заядлого врага он превращается в заядлого друга. Так-то так, но мои музыкальные дела за последнее время не хотят вытанцовываться. Купер в Москве заткнулся и молчит. А Юргенсон, несмотря на настоятельное письмо С.И.Танеева, отказался печатать мои первые два опуса. Этого я никак не ожидал. Пока не унываю, но не знаю, куда теперь удариться, хотя знакомств и немало.

Шестнадцатого играл на вечере Современной Музыки, которые снова возобновились. Играл три этюда: d, е и с. Играл с эффектом, хотя, на строгий суд, не так корректно, как в ноябре Сонату. Этюды и я имели успех и пробудили публику, которая к остальным номерам программы относилась сонно, не исключая и двух хороших романсов Мясковского, помещённых со мной рядом. Критика и знакомые музыканты весьма горячо похвалили меня.

На концерте был и Моролёв. Моролёв! Гм... вот чудо-то, вдруг приехал в Петербург. Я ахнул, когда он без предупреждения ворвался в мою комнату. Как на зло, мне всё время нездоровилось, и я даже не сделал с ним ни одного выезда, хотя он чуть ли не две недели прожил в Петербурге. Ужасный он мужлан, а всё же большой и глубокий музыкант, и пребольшущий мой друг.

Анна Николаевна Есипова про мою Сонату Ор.1, ту самую, про которую она год назад говорила, что это «хорошая музыка», теперь объявила, что музыки в ней нет. А когда Борюся сыграл ей в классе мой Гавот, ему посвящённый, невинный ге-мольный гавотик, она сделала гримасу и проговорила Захарову:

- Неужели у вас нет для репертуара вещей интересней, чем вещи Прокофьева?

- Вам, Анна Николаевна, не нравится?

Вторая гримаса была ответом. Как видно, мой композиторский облик принял в её глазах чудовищный вид. Бог с ней! Хотя, конечно, было бы лучше, если бы он принял вид ангельский...

Я как-то принёс ей в класс 2-ю Сонату Глазунова. Премилая соната, ничуть не хуже первой и даже самостоятельней её. А между тем, насколько №1 известна, настолько вторая забита и забыта. Анна Николаевна устроила сначала головомойку за «экзотическую» вещь, но выслушала сонату, а потом объявила, что этакую гадость можно было совсем не сочинять. Я ответил спокойно:

- К сожалению, Анна Николаевна, Глазунов никогда с первого раза не нравится...

Камушек был острый, и Есипова поспешила возразить:

- Я её совсем не первый раз слушала, у меня её играли и такой-то, и такая-то. Вы мне теперь приносите Бетховена да Шумана!


23 декабря

Мне хотелось выяснить, что такое Тоня Рудавская?

Тоня Рудавская очень красива. Напрасно Захаров говорил, что она обыкновенная хорошенькая барышня. Красота Тони Рудавской выше такого определения. Красота у неё постоянная: иной раз хуже, иной раз лучше, но в любой момент Тоня Рудавская хороша собой. Со своею красотой она не носится, не кокетничает ею и не применяет её как оружие для повиновения. Кокетство у Тони Рудавской вовсе отсутствует, даже в ущерб для неё самой. Дома её содержат весьма строго, особенно отец. Она из хорошей семьи и воспитана хорошо. Особенно яркого или ясного ума в ней нет, она такова, как все.

А вот то, что она неразвита - это ясно, как Божий день. Средний ум и среднее развитие - вот те причины, из-за которых становится иной раз скучно в её обществе. Она красива, мила, я очень люблю её за это, но сколько-нибудь серьёзной любви у меня к Тоне Рудавской нет; это знают и она, и я.


27 декабря

В Консерватории в начале декабря поставили «Ромео». Я, к удивлению, никак не могу втереться в оперное дело. А это полезно и интересно, очень необходимо мне как дирижёру, и, наконец, совершенно открыто для меня. Между тем я как-то хожу около, а до дела никак не доберусь.

«Ромео» поставили без моего участия; я только иногда аккомпанировал в классе да присутствовал на генеральной репетиции. Теперь будут ставить «Царскую невесту». Вот здесь я думаю взяться за дело серьёзно, и хоть оперой дирижировать мне не придётся, но подготовить себя можно очень здорово.

На генеральной репетиции «Ромео» мы с Тошкой сидели то в одном углу зала, то в другом углу, то, наконец, в третьем, где и поссорились.

Встретившись через несколько дней, я очень сухо держал себя с Antoinett`очкой, просто потому что был уже нездоров, но она была мила и ласкова и даже проводила до дому Есиповой, которая занималась на дому, и подождала на тротуаре, пока я не появился у окошка.

После этого я засел дома на неделю. Антоша написала мне очень обстоятельное объяснение в любви. Я был чрезвычайно доволен, получив таковое. В ответ я поблагодарил её за «ласковую писульку» и послал ей маленькую «Мазурку», посвящённую Antoinett'очке.


Загрузка...