Чего я никогда не делал в Венеции

Не кормил голубей и не фотографировался с ними



Не был на Мурано и Бурано, не посещал музеев стекла и кружев



Не покупал ни стекла, ни кружев



Не поднимался ни на одну из видовых кампанил



Не кидал монеток в фонтаны и в лагуну



Не читал книг без картинок



Не искал ресторанов Бродского



Не был в музее Гольдони



Не принимал ванну



Не купался на Лидо



Не смотрел кино



Не слушал гида



Не был во Флориане



Не был в Арсенале



Не был в Местре



Не ел мороженого



Не катался на гондолах



Не видел снега

ТОЧКИ ОПОРЫ. ЭПИЛОГ

В отличие от предыдущего итальянского путешествия, описанного в книге «Музей воды» («РИПОЛ классик», 2016), нынешняя осень пролетела для меня под знаком либерализации музейных нравов, косвенно свидетельствующих о наступлении какого-то иного агрегатного состояния культурного туризма и, следовательно, всей жизни в целом.

Разумеется, я имею в виду ослабление запрета на фотосъемку в палаццо и замках, еще совсем недавно представлявшего серьезную опасность для странствующего интроверта. Прошло всего-то четыре года, но даже в самых строгих институциях (и не только, между прочим, в Венеции) можно не прятать объектив и не партизанить перед великими творениями искусства, как это было совсем недавно. Но до сих пор блогеры любят рассказывать истории, захватывающие дух, о своих изощренных усилиях и достижениях обмана свирепых смотрителей, отвлекшихся на группу китайских туристов для того, чтобы подпольщик смог, наконец, снять очередную картину Мантеньи или скульптуру Микеланджело, изображения которых, впрочем, легко можно найти в Википедии.




Все проходит, и это пройдет. Ситуативные запреты, оставшиеся в недавнем прошлом, почти мгновенно забываемые после возвращения домой (как любые бытовые особенности Гранд-тура, смываются из памяти как нечто совершенно несущественное, в самую первую очередь – до того, как распакованы чемоданы), окрашивали путешествие едва ли не авантюрным виражом, еще сильнее загоняя туриста во внутреннее подполье. Когда нельзя показать не только объект интереса, но и эмоции, вызываемые музейными коллекциями. Возможно, люди из других стран реагируют на такие системные запреты иначе, но русский человек, тем более вышедший на rendez-vous с Европой, всегда оказывается частью родного и до поры незримого континента, вряд ли способного отпустить своего гражданина в одиночное плаванье. Поэтому на чужие запреты мы реагируем так же, как и на родные, поместные – уходим в глухую несознанку, прячемся, но продолжаем делать то, что считаем нужным.

Состояние это, кажется, так и называется – «итальянской забастовкой», весьма чутко реагирующей на среднюю температуру по больнице социальных нравов. Донельзя увязнув в своей социокультурной ситуации, мы с большим трудом выныриваем наружу, до самого последнего часа, где бы ни находились, оставаясь надтерриториальным осколком или даже импровизированным посольством РФ: можно бросить страну, что тебя вскормила, но невозможно отрешиться от особенностей отечественной культуры.

Всячески приветствуя изменение правил съемки внутри культурных учреждений, каким-то неуловимым, но вполне явным образом я соотношу то, что происходит в итальянских музеях, с тем, что плавно вызревает и у меня на родине. Кажется, это обязательно сообщающиеся сосуды, исподволь меняющие наше общее отношение к миру, каким бы несовершенным он нам ни казался. Кипит незримая работа, чтобы однажды количество сдвигов перешло в качество иного агрегатного состояния цивилизации.

Это как с голыми лодыжками, мода на которые накрывает сразу всю планету, вне зависимости от условий погоды и политического строя стран, в которых почти все начинают носить укороченные носочно-чулочные артефакты, в массовом порядке наносить татуировки на разные части тела или же, против любой климатической логики, зарастать растительностью на лице.

Между полным формальным запретом на фотографирование четыре года назад и нынешней либерализацией музейных нравов прошло меньше пятилетки, которая у каждого из нас была заполнена труднейшим выживанием, обилием нужных и ненужных дел, забот и привязанностей. Но однажды выбираешь возможность на время побыть собой и с собой, вне прилипчивой бытовухи, подымаешь голову, а тут вдруг такое вроде бы незаметное, но, кажется, отныне неизменное? Констатируешь и вновь ныряешь в обыденную жизнь несколько онтологически удивленным.

Вот ради этого удивления и стоит отрываться от сермяги и куда-то осознанно ехать.




Допустим, едешь в путешествие по какой-то другой европейской стране, переполненной историей и ее знаками. Возможно, это Франция или Испания, а может быть, Польша или Дания: за века и даже тысячелетия непрерывного развития любые европейские территории обросли неповторимым уровнем культурной плотности. В центре едва ли не любой из них, даже самой захудалой и затрапезной, можно отыскать символы, отзывающиеся в общей памяти.

Однако все эти страны отличаются в моем восприятии от Италии количеством и качеством искусства, чувствующего себя на Апеннинском полуострове как в единственно возможном доме, став для итальянских городов второй природой и дополнительной функцией интерфейса.

Местные топонимы (на прощание вновь вспомню Пруста) словно бы пришпилены шедеврами к своим местам, которые, кажется, именно из-за этого и становятся неповторимыми. В поездке по Германии, Голландии и Бельгии однажды начинает мерещиться, что города, населенные Северным Возрождением, единым во многих лицах, словно бы повторяются, тогда как итальянское искусство поразительно различается даже в столицах соседних регионов.




Не знаю, как объяснить это точнее, но ощущение неповторимости итальянских городов настигло меня почему-то в Бургундии, где тоже ведь существует вполне разветвленный маршрут, состоящий из средневековых храмов, художественных музеев и мемориальных мест. Как-то в поисках шато, на котором Бальтюс укрылся от мира с племянницей, мы заехали в городок, прославленный не только мощами Марии Магдалины, но и площадью перед готическим собором, откуда начались второй и третий Крестовые походы. По дороге к кафедральному собору я увидел на стенах домов мемориальные доски, посвященные Батаю и Роллану, а потом мы заехали в соседний бургундский городок, и там вся эта высоковольтная этнография (средневековый собор с неповторимыми капителями, чудеса окультуренного ландшафта, первосортный набор местных гениев, прославившихся, разумеется, в Париже) повторилась вот этим умиротворенным состоянием вечно цветущего боярышника, естественным для пожилой и размятой веками культуры, которой, быть может, не хватает точки. Не какого-то там конца культурной истории, связанного с исчерпанностью того или иного периода (как это бывает у нас в России, где пространств много, а искусства не очень), но многоточия, переходящего в многослойный прирост, неотторжимый от места. В Италии этот культурный слой, помимо всех прочих черт, присущих инфраструктуре европейского урбанизма, почти всегда олицетворяется набором неповторимых памятников, которые «ни съесть, ни выпить, ни поцеловать» и не унести с собой – их можно только рассматривать, чтобы образ остался где-то глубоко внутри. Заархивированным, самопроизвольно раскрывающимся файлом.

Все европейские города неповторимы, но только в Италии есть ощущение, что улицы нарастают вокруг храмов с фресками и музеев примерно как скорлупа, скрывающая ядро. Туристами мы видим и собираем в лукошки лишь эти неповторимые сущности, непонятно каким образом влияющие на местных и на приезжих.

В том, что это влияние есть, никто не сомневается, но как оно формирует внутри людей зоны мерцающего идеала, не знает никто. Раньше, когда я был моложе и путешествовал методом погружения в искусство, мне казалось, что важно само это количество времени, проведенное на территории искусства, ведь монастыри и храмы, библиотеки и пинакотеки, археологические зоны и замковые комплексы важны пространством вненаходимости, очищенным от «злобы дня». Туда люди приходят смотреть на прекрасное, а не переживать очередную политическую глупость, цены на мясо и прочую сермягу (хотя, конечно, многих тяжелые мысли не оставляют и «там, внутри», позволяя рассматривать достижения чужого опыта поверх барьеров «бытового сознания»), значит, проводят какое-то количество минут и даже часов вне привычного мира.

Музеи делают нас лучше и позволяют собраться, поскольку мы приходим туда за явлениями, давно исключенными из жизни. Однажды количество переходит в качество, по крайней мере, мы бессознательно надеемся на это.

Иначе я просто не смогу объяснить, зачем мне чужой, хотя и, может быть, исключительно великий опыт. С возрастом своего вроде девать некуда.




Города, выпавшие мне этой осенью, становятся в очередь и дышат друг другу в затылок – точно это не я посещал их, чередуя как на живую нитку (в путешествии была масса импровизации и спонтанных порывов, следующих за движениями души и интереса, самочувствия и сиюминутного настроения), но они пришли на прием к заезжему молодцу, демонстрируя, чем богаты.

Они же как люди, ничто человеческое им не чуждо. У каждого собственная гордость и судьба, неповторимый узор дактилоскопий, состоящих из улиц и площадей, рельефа пересеченной местности. Они живут в разных возрастах и состоянии здоровья, как душевного, так и физического. Сегодня они моя данность, но только на пару дней, подаренных им тоже ведь не бесконечным человеком – о своей ограниченности и конечности в Италии думаешь точно так же, как и в России, которая велика, да отступать некуда.

В Италии слишком много всего, из-за чего приходится намеренно сужать интерес, отказываться от параллельных линий и необязательного избытка – того, что кажется лишним с позиций вот этого сегодняшнего дня, который тоже минет, вполне способный принести изменения привязанностей.

Итальянское путешествие, как и любой выбор, учит лучшему пониманию себя и своих коренных потребностей.

Понятно же, что невозможно постоянно делать правильный отбор, случаются сбои и тупики, простои и аппендиксы – наша задача поставить себе на службу любые паузы и провисания: кажется, нет ничего продуктивнее непреднамеренных остановок, это именно внутри них вскипает во всей полноте наше собственное бытие, наша собственная сущность, максимально очищенная от всего извне привнесенного.




В чем же все-таки состоит задание?

Нужно как можно больше увидеть или прочувствовать?

Зрению отвечать за деятельность ума проще, конечно. Но чем меньше тронул тот или иной город, не оправдав возложенных на него ожиданий, тем лучше (последовательней и четче) его запоминаешь. Меланхолия и есть окультуренная тоска. Мы всматриваемся в улицы и холмы, как в зеркала. Несмотря на самые что ни на есть противоречивые чувства, эти живые города, с достоинством встречающие вечную старость, дарят слабую надежду на собственное бессмертие.




Мы прививаем себе эти путешествия, точно оспу. Ставим эксперименты на себе. Добровольно облучаемся чужими излучениями да еще и тратим на это деньги, изучаем свои реакции на снижение уровня инерции, переходящей в невидимую усталость. Способствуем выработке антител, позволяющих превозмогать недорисованность российских просторов. Про возвращение из такого трипа домой нужно, конечно, отдельную повесть писать – о том, как направление тропинки, идущей по будням, изменилось на какие-то там судьбоносные микроны. Переплавившись, например, в чувство собственного достоинства. Такое смещение неизбежно, даже если невидимо, ведь красота, собранная за самый короткий срок, как пар или дым, бескорыстна и ее невозможно унести с собой.

Поездки обостряют ощущение быстротечности мира, ведь во многие места нам не дано вернуться. Мы заранее знаем это. И потому что таких мест много, а еще из-за того, что любое действие (особенно единичное, неповторимое, вырванное из рутины повседневности) быстро становится историей. Казалось бы, еще совсем недавно оно трепетало внутри натянутой струной, а вот уже отодвинулось, отплыло в «область преданий», чаще всего недоступных чужому сознанью.

Попытаться сделать такую недавнюю локальную историю вновь осязаемой – важнейшая политическая задача, перемещающая любого человека из коллективного опыта (в Советском Союзе его называли «классовым») в сугубо личный. В индивидуальный.

Загрузка...