Отъезд
Важно зафиксировать двойное, если не тройное вещество отчуждения, возникающее в аэропорту Марко Поло как по приезде в город, так и когда его покидаешь. Оно схожее в обоих случаях, только порядок меняется, а вот феноменологическая острота процедуры остается.
Аэропорты обнуляют стенограмму момента. Словно бы сгружают дела и мысли, привезенные из дома, в багажное отделение, расчищают площадку для чего-то нового, что и хочется уловить в местном воздухе. Я всегда наблюдаю за людьми на пристани и на кораблике, везущем туристов в Венецию. Как никогда, мне важен первый, еще на трапе вздох. Выходя из самолета, обязательно делаю внутренний стоп-кадр и принюхиваюсь: что мне готовит это место? Я научился растягивать его, как и любое настоящее, на длительное время, может быть, на час – пока его не сменит, не смоет вал другого агрегатного состояния – после прибытия, встав на сушу, важно как можно скорее найти место постоя, чтобы бросить чемоданы и отправиться на свидание.
Это умение – растягивать настоящее – пришло стихийно из-за симфонических концертов. После них важно как можно дольше не расплескать впечатление. Именно поэтому я не аплодирую музыкантам (искажается акустическое послевкусие), избегаю бисов и разговоров в фойе. Правильные люди идут после концертов выпивать или догоняться в ресторанах, мне же нужно как можно скорее нырнуть в метро и остаться в одиночестве. Это, кстати, совершенно не значит, что исполнение вышло потрясающим или что, как фетишист, я обязательно уволоку послевкусие от концерта в коллекцию к другим, более ранним событиям, нет же. Просто мне кажется, что это и есть нормальная работа по адаптации концерта, который все равно скоро забудется, сотрется из памяти как в частностях, так и в целом. Лучшие концерты, между прочим, стираются быстрее плохих, так как помнишь собственные судорожные попытки вписаться в его ход, а не то, как оно звучало на самом деле. Так, по крайней мере, устроена моя слушательская память.
Я пытаюсь довезти эхо концерта до дома, где возникают дополнительные возможности его консервации, пока запись в дневник не сотрет все из внутренних резонаторов. Раньше я не догадывался, что таким образом тренирую возможность растягивания текущего временного момента, который базируется на определенной логике события и заканчивается, как только возникает другое событие (мысль, забота, действие), перехватывающее длительность.
Потом был роман Питера Надаша «Книга воспоминаний», написанный с легкой оглядкой на Пруста, в котором умение раздвигать мгновение оказывалось важнейшим свойством замедления жизни.
Еще чуть позже в книге Алейды Ассман «Распалась связь времен?»202 я прочел важное:
Настоящее может длиться значительно дольше, чем содержательное время «здесь и сейчас», занимая десятилетия и даже столетия. Чтобы убедиться в этом, достаточно всего лишь заменить слово «настоящее» словом «современность»…
И еще:
Для нас настоящее структурируется преимущественно чредой различных действий: время принимать душ, время утреннего кофе, поездки на автобусе, время сигареты, совещания, беседы, ужина, время для игры в карты и для бутылки вина. День складывается из чреды отрезков настоящего, протяженность которых измеряется совершающимися в них действиями и состоит из них. Время – это действие, а действие – это время; так мы движемся во времени от одного отрезка настоящего к другому. Пока длится действие, длится и настоящее; когда оно миновало, нужно готовиться к следующему отрезку настоящего. Большинство этих действий повторяется, они рутинны и шаблонны, поэтому время таких действий несет в себе вариации известного и предсказуемого.
Ассман считает, что время лучше всего замедляется, когда становится содержательным и ценным. Проще всего это объяснить на примере взаимоотношения человека с искусством:
Совокупность рутинных действий прямо-таки уничтожает содержательность настоящего. Об этом же писал Виктор Шкловский в 1916 году в своей знаменитой статье «Искусство как прием», где говорится о негативном влиянии автоматизации на восприятие времени: «Так пропадает, вменяясь в ничто, жизнь. Автоматизация съедает вещи, платье, мебель, жену и страх войны». По мнению Шкловского, поэтика деавтоматизации, художественный прием остранения призваны по-новому стимулировать внимание за счет затруднения формы восприятия. Именно в этом и состоит для Шкловского задача искусства: создать и продлить содержательное настоящее. <…> Джеймс Джойс говорит об «эпифаниях», моментах интенсивного переживания, которые вместе с тем приносят неожиданное прозрение, ибо они открывают окно в реальность и подлинность жизни.
В отличие от «эпифаний» содержательного настоящего, которые не могут носить плановый характер, содержательное время эстетического переживания хронометрировано и четко организовано. Мы вступаем в эстетическое настоящее не посредством действия, а посредством прекращения действий…
Короче, настоящее – это не миг между прошлым и будущим, но отрезок одного действия, которое, как дорога в Венецию из аэропорта, может тянуться около часа, при любой погоде проводимого внутри пейзажей, исполненных акварельными красками в переходах полутонов воды и неба, волн, меняющих окрас лагуны и линии горизонта, на которой возникают поначалу размытые очертания города с кампанилами и лучезарными куполами.
Так как полет – одно сплошное настоящее, которое может не закончиться с приземлением и выходом из замкнутого салона (белого, будто медицинского), но продолжать длиться, пока ходишь по Марко Поло и даже когда садишься в вапоретто. Можно длить агрегатное состояние полета или же переключиться на новое – отчаливающее от пристани. Тем более что это плаванье (проще всего сравнить его с ладьей Харона, везущего людей совсем уже на иной берег) оказывается чистой феноменологической редукцией, сколь чувственной, столь и головной. Острой как бритва, прохладной и стальной – как гладь лагуны, нарушаемая бриколами, точно специально придуманными, дабы лишний раз подчеркивать вневременную суть водного прибытия.
Путь в Венецию (как и из нее) проходит целый спектр незаметных градаций и степеней «очищения». Пристань, первые минуты водного полета, когда ботик медленно нащупывает путь, выложенный бриколами, и встает на него, затем прямая дорога посреди лагуны, мимо небольших островов и захода на остановку в Бурано (или Мурано? Все время путаю). Отсюда и до Сан-Микеле недалеко, а где кладбище, там уже и Фундамента Нуова, постоянно наливающаяся конкретикой при приближении к причалу.
Некоторые на глазах превращаются из пассажиров и туристов в людей, другие, напротив, выращивают внутри своих телесных форм конфигурации бессмысленных фланеров. Смотреть за людьми нужно на протяжении всех этих стадий, которые одновременно сплачивают прибывших ожиданием общего будущего в городе, непредсказуемом и желанном, но и рассекают коллективное тело на отдельные щупальца. Ведь судьба в этом городе у каждого своя. Кто-то ищет дежурного набора открыточных видов и действий («Что нужно сделать в Венеции?», «Десять обязательных мест, которые вы должны посетить»), кого-то волнует встреча с квартирной хозяйкой. У одних в этом городе есть знакомые, про других в венецианском поточном потоке не подозревает ни одна живая душа.
Японские девушки, похожие на кукол, восторженные и не скрывающие восторга за полями панамок. Не выпускают камеры из рук, бегают от одного открытого окна к другому. И одинокий азиат с большим фотоаппаратом, сумеречно серьезный, занял самую удачную позицию для съемки – на открытой площадке, где его качает вместе с корабликом. Но он, как при исполнении, не обращает внимания на сложности, постоянно прицеливаясь на чаек, сидящих на бриколах, на извивы лагуны или же на причалы проезжаемых островков. Транжирит «пленку», точно последний день живет, не знает еще, каким фотографическим изобильем горазда Венеция.
Американские пенсионеры, муж и жена, взявшись за руки, незаметно приветствуют осуществление давнишней мечты. Сдержанная арабская семья, взявшая в дорогу младенца, наблюдает то за ними, то за струящимся городским ландшафтом, похожим на видение.
Пара молодоженов из Европы, отправившихся в романтическое путешествие. Для них Венеция выкрашена розовым и украшена кружевами.
В толпу только что прибывших обязательно попадает кто-то из местных, кому поездка в аэропорт или из аэропорта – служебная необходимость. Всем видом своим он показывает, «как эти покрывала мне постылы…», а приезжие и вовсе мешают жить, засиживая чужую территорию.
Мне такое поведение уже знакомо – ведь вапоретто управляют, впускают и выпускают пассажиров, точно такие же потухшие изнутри матросы (?), демонстративно ленивые и будто бы перманентно простуженные. Им интересно только друг с другом, они давно уже постигли науку раздвижения настоящего и теперь вовсю козыряют этим перед вновь прибывшими.
Дорога из города в аэропорт намного быстрее – ведь все уже было, случилось, вот-вот должны объявить посадку. Степени отчуждения пропускают через себя людей в обратном порядке. Сначала мы полны городом, его плотностью, неувядаемым тургором, блеском нестандарта.
Со всеми этими музеями и важными городами-огородами важно то, что они не меняются, с ними ничего не происходит, кроме реставрации, то есть попытки сохранить их в том же виде, в каком мы их получили. Мы меняемся, течем, наше восприятие петляет, усложняется или, напротив, опрощается, а они нет.
Затем Венеция начинает ослаблять свои щупальцы и пластика беглецов меняется, обмякает. И у китайских молодоженов, через слово поминающих Фундамента Нуова, и у другой арабской семьи, путешествующей с ребенком (их мальчик пускает слюни, и это должно умилять соседей).
И у готически острых немцев, не отпускающих свои чемоданы.
И у меня, кстати, тоже. Начинаю настраиваться на самолет, и доля Венеции в организме съеживается.
Потом будет последний взгляд на купола и кирпичные бока Сан-Дзаниполо и моей любимой одинокой Джезуити. Они стоят параллельно набережной, фасадами в город, поэтому сейчас можно увидеть только их правые стены, возвышающиеся над местными улицами, словно они – трамваи, загнанные в депо на помывку.
Венеция смывается, как накипь. Я длю ее в себе, удерживаю как могу, но все меня отвлекает – до сих пор я побаиваюсь летать, хотя, конечно, на самолеты распространяется не только юрисдикция, но и карма стран, их содержащих. Так что на этот раз все будет хорошо.
Сан-Микеле, неизбывно настаивающий на своем молчаливом присутствии все время, пока живешь в Каннареджо, промелькнул сбоку, точно панорама, скомканная не вовремя оборвавшейся кинопленкой (так и вижу, что она плавится, пуская пузыри), дальше прибытие, выгрузка чемоданов.
Марко Поло теперь иной. Его перестроили, обновили. Вытянули в сторону лагуны. Раньше к пристани нужно было идти по улице, но под навесом, теперь из залов прибытия-отбытия спускаешься сразу на причал, накрытый крышей.
Мощные столбы держат над лодочками второй этаж.
Теперь это рама с видом на воду, на путь туда и обратно.
Жаль, конечно, что четыре года назад я не решился остановиться и зафотографировать его предыдущее состояние, слишком уж он был непрезентабельный, как автомойка в районном центре.
Взлетная полоса параллельна каналам. При взлете из Венеции есть один аттракцион мирового значения, когда город оказывается под тобой как на карте. Точнее, равный размерами карте, но при этом подробный, как 3D-модель: все ж видно, и фасады, и каналы, и даже гондолы в них. Только длится это чудо меньше минуты: «Боинг» набирает высоту, и последнее видение улиц, похожих на дактилоскопический узор, быстро скрывается из глаз. Хотя самолет еще долго летит над запрудами лагуны, пока высота не перещелкивает медиум и акварель превращается в гуашь.
Так было в прошлый раз, при прошлом, деревенском Марко Поло, и с описания Венеции внизу начинался «Музей воды» («…собственно, все самое “главное” вы уже видели…»), а теперь карма KLM и полет в Амстердам лишают меня этой утешительной конфеты – «Боинг» летит не в ту сторону, Венеция не покажется, будет лишь долгая тягомотность лагуны, плавно переходящей в Альпы. Горы режут настоящее на «до» и «после», отмечая полное обновление и обнуление секундомера. Моя не-Италия закончилась в воздухе. Вернулась «обычная» жизнь.