СФИНКСЫ У НЕВЫ

Извозчик с номерной жестянкой на груди, нанятый у Николаевского вокзала, повез Анну по Невскому. Было в тот день пасмурно, моросил дождик. Пролетка пристроилась к веренице других пролеток, дрожек с поднятым верхом, экипажей, карет. Посередине проспекта катили, позванивая, переполненные вагоны конки. С обеих сторон проплывали вывески магазинов, кофеен, кондитерских. По Фонтанке буксирный пароходик тянул за собой барку с дровами. На панели у Большого гостиного двора толпился народ.

В конце Невского, в серовато-облачном влажном небе, блестела золоченая стрела Адмиралтейства.

Вот и Нева. По широкому лону ее вод, где ветер гнал крупную рябь, всхлестывал у гранитных берегов легкую волну, плыли небольшие паровые суда, буксиры, лодки. Вдали, в зыбком тумане, виднелись силуэты кораблей.

Пролетка свернула на Дворцовый мост, пересекла его и двинулась налево по набережной Васильевского острова к зданию императорской Академии художеств.

Петербург с первого взгляда поразил ее величием и простотой, цельностью своего архитектурного облика, строгостью линий, открывающейся взору перспективой улиц и набережных.

Сняв маленькую комнатку в одной из отдаленных линий Васильевского острова, где много лет назад поселились булочники и аптекари, преимущественно немцы, где дома, улицы имели провинциальный, а окраины — деревенский вид, Голубкина на следующее утро отправилась в академию. Она подошла к тыльной стороне величественного здания, занимающего целый квартал. Вместе с шедшими гурьбой по третьей линии молодыми людьми вошла через раскрытые ворота на Литейный двор. Когда-то здесь отливали скульптурные работы из бронзы, и поэтому он получил это название. Теперь тут скульптурные мастерские, мастерская для формовки гипсовых слепков и другие помещения.

Миновав Литейный двор, очутилась в небольшом академическом саду, заполненном молодежью. В центре его возвышалась гранитная колонна, увенчанная бронзовой эмблемой искусств. Студенты и те, кто надеялся ими стать, сидели на скамейках, стояли группами, оживленно разговаривая. После вчерашней ненастной погоды выдался ясный день. Пожелтевшие листья кленов золотились в лучах осеннего солнца.

Не без робости вошла она в здание через внутренний вход. Канцелярия, куда должна отнести прошение, находилась, как ей сказали, на первом этаже. Показалось, что она во дворце: просторный вестибюль, колонны, статуи в нишах, большие красивые вазы на постаментах. И сразу вспомнила скромное училище живописи, ваяния и зодчества, оставшихся в Москве друзей. Тоскливо стало, и почувствовала себя одинокой, потерянной среди этого холодного мраморного великолепия.

Все здесь, в Петербургской академии, выглядело внушительно и даже помпезно. Громадные рисовальные и живописные классы, некоторые в виде амфитеатров, длинные сумрачные коридоры, конференц-зал… Галерея живописи, «Кушелевка», собрание картин русских и иностранных художников, завещанное академии в 1862 году графом Н. А. Кушелевым-Безбородко. Галерея современной живописи. Музей античной скульптуры — оригиналы античных фигур, бюстов, рельефов и масок и слепки с античных работ. Зал современной скульптуры. Фактически несколько музеев под одной крышей.

Анна разыскала канцелярию и вручила там чиновнику свое прошение. Она спустилась по парадной лестнице и, пройдя мимо монументального швейцара, вышла через главный вход на набережную. Перед фасадом академии — два гранитных египетских сфинкса. Из древних Фив. Подошла к ним, чтобы получше рассмотреть. Здесь пристань, к ней ведут каменные ступени. Маленький пароход перевозит пассажиров с одного берега на другой. Стоя у сфинксов, взирала на здание академии, построенное по проекту Кокоринова и Деламота, которые умело и органично использовали архитектурные элементы барокко и классицизма.

В то время, когда Голубкина приехала в Петербург, только что вступил в силу новый устав Академии художеств. Завершилась реформа, занявшая несколько лет. Комиссия по реорганизации академии была создана в 1890 году, и в ее работе участвовали Репин, Поленов, Куинджи, Мясоедов, Савицкий, Чистяков… По новому уставу академия разделялась на собственно академию и высшее художественное училище. Руководство возлагалось на президента и впервые учрежденное Собрание академии — высшие органы управления. Но главный результат всех этих преобразований в том, что в академию на должности профессоров, руководителей мастерских, высшего художественного училища были приглашены передвижники — Репин, В. Е. Маковский, Куинджи, Чистяков, Мясоедов, Шишкин и другие живописцы. При этом многие известные художники, и среди них — Репин, Суриков, Куинджи, Шишкин, В. М. Васнецов, избраны членами Собрания академии. Президентом был великий князь Владимир Александрович, главнокомандующий Петербургским военным округом, считавшийся «тонким ценителем искусства», в будущем один из главных виновников Кровавого воскресенья, трагедии 9 января 1905 года. Вице-президентом (с 1893 года) — граф И. И. Толстой, археолог и нумизмат.

В. В. Стасов, выступавший против консервативных тенденций, присущих академии, против академической рутины и идеалистических взглядов на искусство, отнесся резко отрицательно к тому, что его близкий друг Репин, чей огромный талант он высоко ценил, чьими картинами восхищался, и другие художники-передвижники приняли участие в разработке реформы, а затем стали преподавать в академии. Неистовый Стасов считал, что они тем самым «изменили» принципам передвижничества, что и после реформы академия не отрешится от своих реакционных традиций.

Что касается самого передвижничества, то оно переживало трудное время. «Золотой век» Товарищества передвижных художественных выставок, возникшего в 1870 году, этого передового сообщества художников-единомышленников, сыгравших огромную роль в русском искусстве, уже прошел. Наступили, как говорили тогда, «сумерки передвижничества». Художники нередко обращались к незначительным сюжетам житейско-бытового характера, их искусство мельчало, сужались творческие интересы. С другой стороны, происходил распад содружества, сплоченного в былые времена единством взглядов, общностью эстетических воззрений. Возник конфликт между «старыми» передвижниками и молодыми художниками. Работы начинающих живописцев, их идейно-художественные устремления не встречали понимания и поддержки, более того, картины отвергались, не попадали на выставки. Молодежи очень нелегко было вступить в Товарищество. Старые передвижники всячески препятствовали приему новых членов…

Русское искусство жаждало перемен, обновления изобразительных средств, жило в предощущении новых художественных идей и открытий, которые в эти последние годы XIX века уже получали свое конкретное воплощение в творчестве художников младшего поколения.


Подав прошение о приеме в академию в качестве «вольной посетительницы», Голубкина, пока этот вопрос решался, знакомилась с Питером, городом рек и каналов, дворцов и памятников, парков и проспектов. Васильевский остров, где ей предстояло жить, не представлял особого интереса. Провинциальная глушь, выглядевшая довольно странно вблизи Академии художеств, дворца Меншикова, здания 12 коллегий, Биржи и по соседству с парадно-дворцовой частью города на левом берегу Невы. Два с лишним десятка улиц-линий, небольшие дома, в основном деревянные, с дворами, палисадниками, садиками. И у Большого проспекта только название громкое, а сам он, по существу, ничем не отличается от других улиц.

За последними линиями на острове — огороды, пустыри, овраги, Смоленское поле и вдали кладбище. В сумерках на малолюдных улицах зажигаются керосиновые фонари, они не рассеивают, а лишь подчеркивают непроницаемую ночную мглу.

Васильевский остров напоминает ей Зарайск, как будто она не в Санкт-Петербурге, столице государства Российского, а в своем родном уездном городе, перенеслась туда по какому-то волшебству. Похоже на Зарайск, только все здесь чужое, незнакомое, нет ни товарищей, ни друзей, и Анна поздним вечером сидит в своей комнатушке и, пригорюнившись, смотрит в маленькое темное окошко. Вот она в Петербурге, но что будет с ней дальше, как сложится жизнь, ученье? Правильно ли она поступила, приехав сюда?

Каждый день пушечный выстрел с Петропавловской крепости возвещает, что наступил полдень. Голубкина в это время гуляет по городу, идет своей обычной быстрой, энергичной походкой, останавливаясь, глядит на творения знаменитых зодчих. Зимний дворец — Растрелли, здание Главного штаба — Росси, Адмиралтейство — Захарова, Исаакиевский собор — Монферрана, Казанский — Воронихина… Детали не ускользают от нее. Устремляет взор на скульптуры Геркулеса и Посейдона, украшающие темно-коричневый фронтон Зимнего дворца на Александровской площади. Запрокинув голову, рассматривает скульптурное убранство арки Главного штаба, летящие фигуры Славы с лавровыми венками в руках…

Побывала в Эрмитаже, в его великолепных дворцовых залах, столь отличающихся от скромных помещений Третьяковской галереи. Увидела шедевры западноевропейского искусства. Живопись минувших веков потрясла ее своей правдой, человечностью, неизъяснимой красотой. Трудно оторваться от «Мадонны Литты» Леонардо да Винчи, «Мадонны Конестабиле» Рафаэля, полотен Тициана, поступивших в музей сравнительно недавно. Она открыла для себя работы Джорджоне, Веронезе, Тинторетто, Тьеполо, Веласкеса, Мурильо, Рубенса, Ван Дейка, Рембрандта… Скульптура не увлекла: статуи, скульптурные группы Кановы, Торвальдсена изысканны, совершенны и прекрасны, но это — прошлое искусства, пройденный этап, сейчас работать в такой манере, подражать им нельзя, невозможно, нелепо, надо искать новые пути, новые формы и приемы лепки, чтобы выразить в своих вещах внутренний мир человека, дух времени, современность.

Петербургская жизнь полна контрастов. Богатые особняки с симметричными чугунными львами у подъездов, где дубовые двери с зеркальными стеклами, и невзрачные, замызганные доходные дома с дворами-колодцами, сразу вызывающими в памяти романы Достоевского. Ландо с фонарями, красивые экипажи и здоровенные ломовые лошади, битюги, везущие тяжелые, грохочущие по камням телеги. Нарядно и ярко одетые женщины в больших шляпах с лентами, перьями и вуалью, господа с тросточками и серая городская беднота, мастеровые, рабочие заводов и фабрик.

В то лето в Петербург и Кронштадт занесло холеру, за один лишь месяц умерло почти две тысячи человек, и градоначальник распорядился принять ряд предохранительных мер. Была запрещена продажа яблок и груш с лотков и в ларьках. Открылись временные столовые, и «в места наибольшего скопления рабочих, преимущественно по берегам рек и каналов» посланы походные передвижные кухни с горячей пищей для бесплатной раздачи. Аристократический Петербург заботился не столько о народе, сколько о самом себе, стараясь остановить распространение опасной эпидемии…

Шумно на Невском, непрерывный поток экипажей, безостановочное движение гуляющих или идущих по своим делам петербуржцев. Анна не раз прошлась по оживленному проспекту. Чего здесь только нет! Кондитерская Балле, «Английский магазин» на углу Мойки, театр Елисеева «Фарс», магазин эстампов и картин Фельтена, сливочно-колбасная лавка Смирнова… Магазины, кофейни, гостиницы… По вечерам на Невском вспыхивают электрические фонари.

Осень вступает в свои права, то солнце проглянет в облаках, то зарядит мелкий нудный дождик. Уже закончился летний сезон в многочисленных увеселительных садах — в Измайловском на Фонтанке, Неметти на Офицерской, в саду «Америка» на Глазовой, в загородных — «Аквариум», «Аркадия», «Крестовского». Прошли оперетты, феерии, балеты, пантомимы, выступления цыган, французских шансонеток, танцоров, отгремела музыка оркестров.

Она читает афиши, извещающие о том, что в Александрийском театре пойдут комедии «Правда хорошо, а счастье лучше» Островского, «Плоды просвещения» Толстого, а в Мариинском — оперы «Фальстаф», «Ромео и Джульетта», «Евгений Онегин», «Трубадуры»… Новая программа в цирке Чинизелли на Фонтанке.

Но театр для нее сейчас недоступная роскошь, денег в обрез. Хоть афиши почитаешь, и то хорошо…

И вообще хватит этих прогулок, хождений, рассуждает про себя Анна, не для того приехала в Петербург.

Но вот она приходит в Академию художеств, и ей говорят— прошение ваше не отклонено, вы приняты вольной слушательницей, зачислены в скульптурный класс профессора Владимира Александровича Беклемишева. Плата за обучение — 50 рублей в год.

Огромная радость! Принята! Будет заниматься в этом великолепном здании на Николаевской набережной перед широкой неспокойной Невой, в скульптурном классе на первом этаже, куда она заглянула — большой зал с высоким потолком, заполненный гипсовыми слепками с античных статуй, торсов и бюстов. Сразу оживилась, повеселела, заговорила с недавно принятыми студентами. Некоторые из них будут учиться у Репина. У самого Репина!

Люди, поступившие в академию, как она потом узнала, приехали в Питер из разных мест: из провинции, ближних и дальних российских городов и даже из Парижа, где посещали частные художественные школы.

Начались занятия. Голубкина не могла сразу приступить к работе, ей нужно осмотреться, привыкнуть к новой обстановке, студентам, которые уже лепили бюсты на своих станках, поворачивая их в разные стороны, приглядеться к натурщикам. Прошло несколько дней, пока она освоилась и взялась за глину.

Руководитель скульптурного класса Беклемишев, наслышанный о редкой одаренности московской ученицы (ему говорил об этом и В. Е. Маковский, ставший преподавателем академии), отнесся к ней внимательно, пообещал создать все условия для работы.

Это высокий, вежливый, внешне спокойный и уравновешенный человек, не вспылит, не накричит, не нагрубит, к студентам обращается со словами: «Милостивый государь», впрочем, без какой-либо иронии. «Нуте-с, милостивый государь! Поверните-ка немного ваш бюст вправо, посмотрим, каков силуэт…»

У него красивые тонкие черты лица, большой открытый лоб, длинные черные волосы, бородка, усы. Интересная, незаурядная внешность, недаром портреты Беклемишева писали Репин, Малявин и другие художники. Многим он напоминал Иисуса Христа. Его ученик Леонид Шервуд, вспоминая свои годы ученья в Петербургской академии художеств, напишет: «Если Христа, как его тогда обычно рисовали и воображали, одеть в пиджак и брюки, дать трубку или папиросу в руки, — это и будет внешний вид Беклемишева…» Владимир Александрович пользовался успехом у женщин. Талантливый скульптор, хороший педагог, правда, сохранивший верность старым академическим традициям.

Он недавно женился на Екатерине Ивановне Гвозданович, красавице с белокурыми вьющимися, коротко постриженными волосами, разведенной жене петербургского чиновника. Их роман начался несколько лет назад в Риме, куда мадам Гвозданович, дочь богатого московского купца Прохорова, приехала с двумя маленькими сыновьями. Беклемишев жил там вместе с несколькими русскими художниками. Они познакомились, их часто видели вместе. По свидетельству художника М. В. Нестерова, находившегося тогда в вечном городе, Екатерина Ивановна была стройная красивая блондинка, всегда прекрасно одетая, «во всех отношениях блестящая, живая и одаренная». Эта великолепная пара — Гвозданович и Беклемишев — повсюду привлекала к себе внимание. Их римские прогулки привели к тому, что впоследствии Екатерина Ивановна развелась с мужем и вышла замуж за известного скульптора.

Беклемишев — человек добрый и отзывчивый. Он помогал молодежи, любил находить таланты. Всем известна история студента академии Филиппа Малявина. В конце 1891 года Владимир Александрович, возвращаясь из-за границы, посетил русский монастырь св. Пантелеймона на Афоне и в недавно построенной монастырской церкви увидел настенную роспись, которая произвела на него большое впечатление. Ему сказали, что эти фрески писал послушник Малявин, живущий здесь уже шесть лет и работающий в иконописной мастерской. Беклемишев встретился с молодым иконописцем, познакомился с его этюдами, поражавшими сочностью и яркостью красок, и убедился, что двадцатидвухлетний послушник очень талантлив. Скульптор помог Филиппу Малявину перебраться в Петербург и поступить в Академию художеств, куда тот после успешно выдержанного экзамена был зачислен в сентябре 1892 года. Беклемишев, тогда еще не женатый, взял бывшего послушника к себе, решив серьезно заняться его воспитанием, культурным и художественным развитием. Вскоре в его квартире появился еще один одаренный юноша, крестьянин Богатырев, ставший в дальнейшем скульптором…

Ранние работы Беклемишева были посвящены религиозно-историческим сюжетам. Таковы его «Христианки первых веков», «Варвара-великомученица», в которых заметны подражание классике и салонная изысканность, красивость. В них проявился и присущий автору мистицизм. Потом он создаст и скульптуры, жанрового характера, например, группу «Деревенская любовь». Но общие творческие принципы его останутся неизменными: приверженность псевдоклассицизму, точный, холодный расчет.

По служебной линии Беклемишев будет продвигаться успешно: с 1894 года он профессор реформированной Академии художеств, а с начала нового века — в течение десяти лет — ректор академического Высшего художественного училища.

В классе скульптуры Беклемишев сменил профессора Александра Романовича фон Бока, ярого сторонника ложноклассического метода, державшегося с величавым бесстрастием олимпийца. Высокого роста, крутолобый, важный, он полон собственною достоинства, уверен в своей правоте. Когда ученики лепили с натурщиков, советовал им сверять свою работу с античными оригиналами и копиями. Будь на то его воля, он вообще отказался бы от натуры. Зачем она? Ведь есть идеальные, прекрасные гипсовые слепки частей человеческого тела, анатомически точные, безупречные, готовые, как бы раз и навсегда данные, существующие вечно; лепите эти руки, ноги, головы, а потом составляйте из них фигуры — и успех вам обеспечен. Это был метод, доведенный до абсурда.

Преподававший одновременно с фон Боком, чередуясь с ним, скульптор Николай Акимович Лаверецкий, Лавер, как называли его за глаза коллеги, часто отступал от незыблемых принципов псевдоклассицизма, учил студентов согласовывать свою лепку с живой моделью и сам охотно работал с натуры. Но его «Купальщица», «Маленькие кокетки», «Амур и Психея», принесшие ему известность, выполнены в духе салонной скульптуры, отмеченной чертами слащавости, идеализации…

По сравнению с живописью судьба скульптуры в России была более трудной, драматичной. Ее история знала взлеты и падения, интерес к ней то возрастал, то почти исчезал. В XVIII веке, в эпоху классицизма, она пережила расцвет, поднялась до высот подлинного искусства, русские ваятели, многие из которых были питомцами Петербургской академии художеств, создали работы, не уступавшие произведениям западноевропейской скульптуры. Федот Шубин, земляк Ломоносова, сын рыбака, автор правдивых, психологически глубоких портретов. Нервный, порывистый Михаил Козловский, принесший в русское искусство веселую игривость, грациозность, вычурность рококо, сотворивший галерею сильных, здоровых и красивых людей, словно рожденных для того, чтобы наслаждаться жизнью и любить. Феодосий Щедрин, мастер высокого класса, большой разносторонней культуры, далекий от подражательства великим образцам прошлого, все как бы пропускавший через себя, работавший по-своему, в самобытной манере. И ваятели, стоявшие на рубеже двух веков, двух эпох, когда началось увлечение античным искусством, — Федор Гордеев, Иван Прокофьев, виртуозно владевший формой…

Русский по духу, несколько тяжеловесный в своих монументальных работах, но не бесстрастный, а взволнованный, тонко поэтичный, художник «грустной грации» — Иван Мартос, оказавший вместе с Шубиным и Козловским большое влияние на развитие русской скульптуры. Талантливые мастера работали в первой четверти XIX века — Степан Пименов-старший, автор скульптурной группы «Слава на колеснице» над аркой Главного штаба, Борис Орловский, другие художники…

Но постепенно классицизм, мода на античность, искусство Древней Греции и Рима стали уходить в прошлое, нужны были свежие художественные идеи, способные оживить русскую скульптуру, указать ей новый путь, а их, этих новых идей, тогда не было. Началось подражание итальянским мастерам, в жанровых произведениях, воспроизводивших черты и особенности русского быта, появилась безвкусица, упал уровень техники ваяния, искусство нередко подменялось ремесленничеством. Вместо правды, художественной красоты, свойственных скульптуре предыдущих десятилетий, холодная прилизанность форм и линий, слащавая красивость фигур и групп, которым надлежало находиться не в музеях, а в богатых особняках, салонах скучающих аристократок. Академия художеств стала упорно насаждать омертвевшие бесплодные каноны ложноклассицизма, воспринимавшиеся как печальный анахронизм. Русская скульптура, казалось, зашла в тупик. Живопись успешно развивалась, радуя и восхищая созвездием блестящих талантов, скоро придут художники-передвижники и поднимут ее на новую ступень, а скульптура переживала упадок. На нее теперь мало обращали внимания. В галереях, на выставках публика толпилась у картин, обсуждала их, спорила. А произведений скульптуры будто и не замечала.

Но этот упадок, этот застой были явлением временным. Уже работали художники, обратившиеся к простым, обыкновенным людям, к природе. Они старались запечатлеть красоту и многообразие окружающего мира и при этом стремились к новой выразительности пластической формы. Прекрасные работы Петра Клодта, Евгения Александровича Лансере и других скульпторов, которых называли натуралистами, несли с собой новые темы, новый подход к воплощению задуманного, и их творчество как свежий ветерок, сквозняк в сумрачном помещении, заставленном старомодными, покрытыми пылью вещами…

Поиски нового продолжались и нашли свое отражение в творческой деятельности Марка Антокольского, выдающегося скульптора, обретшего в последней четверти XIX века всеевропейскую славу, его ученика Ильи Гинцбурга, их собратьев по искусству…

Но подлинное обновление русской скульптуры еще впереди.

…После реформы Академии художеств ложноклассическая школа прекратила свое существование, но корни ее еще были живучи и влияние ощутимо. Профессора скульптурного класса Г. Р. Залеман, В. А. Беклемишев во многом следовали традициям и заветам ложноклассиков. Беклемишев не чурался нового, в его классе ученики стали лепить круглые фигуры с натурщиков (а в дореформенной академии, так же как в свое время и в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, этого не разрешалось). Но он недалеко ушел от своего предшественника фон Бока, ибо полагал, что формы нужно точно копировать с натуры, причем с натуры разной, и потом, манипулируя этими разрозненными, не связанными между собой формами, подбирая одну к другой, строить, «складывать», воздвигать свое произведение.

Такой метод работы показался Голубкиной смешным и нелепым. Вызвало у нее недоумение и то, что профессор не позволял ученикам отходить от модели, чтобы охватить взглядом всю фигуру в целом. А скульптуры из глины на станке он учил смотреть по силуэту, поворачивая станок бесчисленное количество раз. Эта «мультипликационная механичность» процесса работы над скульптурой вызовет активное неприятие у Сергея Коненкова, который. поступит в академию в 1899 году и будет заниматься тоже у Беклемишева. Профессор придавал первостепенное значение анатомии, деталям человеческого тела. Скульптура должна точно соответствовать модели — это занимало, беспокоило больше всего.

Метод Беклемишева, его художественная система были совершенно чужды Голубкиной, что не могло не привести к столкновению, спору с Владимиром Александровичем. В такой же конфликт с ним вступил соученик Анны — Леонид Шервуд, а несколько лет спустя это произойдет с Сергеем Коненковым.


Начало нового учебного года в реформированной Академии художеств совпало с событием, по поводу которого официальная Россия облачилась в траур: 20 октября 1894 года в Ливадии умер Александр III. Повсюду в столице, даже на крышах вагонов конки, — небольшие белые флажки из коленкора с черной каймой. 1 ноября похоронная процессия направилась через Николаевский мост в Петропавловский собор в крепости, и студенты, преподаватели академии смотрели из окон на траурное шествие. На престол вступил Николай Второй, император и самодержец всероссийский, царь польский, великий князь финляндский, и прочая, и прочая, и прочая… Которому предстоял брак с принцессой Алисой Гессен-Дармштадтской. Будущее было неразличимо и скрывалось в туманно-багровой мгле…

Анна работала в классе Беклемишева, лепила с казенных натурщиков головы и бюсты. Профессор относился к ней по-прежнему подчеркнуто-вежливо и внимательно. Это «замечательно добрый и хороший человек» — писала она матери в Зарайск. Но кое о чем умолчала, не могла не умолчать. Этот человек ей нравился. Странная смута, волнение впервые поселились в ее душе. Неужели влюбилась? Неужто это и есть то большое настоящее чувство, которое дано пережить женщине, встретившей своего избранника? Она помнила, как вел себя в ее присутствии Сулержицкий, подруги говорили, что он в нее влюблен. Это казалось смешным и забавным, она относилась к Леопольду просто как к товарищу. И вот теперь, здесь, в дождливо-осеннем Петербурге, встретила Владимира Александровича, и в ее жизнь вошло что-то тревожное, непонятное, новое, то, чего она не ведала, не испытывала раньше. Полюбила! И кого! Своего преподавателя, профессора, женатого мужчину… Ей хотелось избавиться от этого чувства, отринуть его как нечто ненужное, мешающее работать (а ведь в работе, учебе видела она свою главную цель), но не была тогда в состоянии этого сделать, не могла побороть себя и жить, как жила прежде.

Ей правился Беклемишев, его утонченно-красивое лицо, длинные темные волосы, вся его высокая стройная фигура. Нравились его походка, жесты, манера говорить. И как он держит в руке, зажав между двумя пальцами, папиросу «Бабочка» или «Мир», как, затягиваясь, выпускает изо рта голубоватый дымок или раскуривает свою темную трубку. Радовалась, встречая его в просторных гулких коридорах академии, в парадном мраморном вестибюле, в музее скульптуры или Кушелевке, на набережной, у главного входа или у гранитных египетских сфинксов…

Однажды, в воскресный день, встретила его возле Синего моста на Мойке: он быстро шел, слегка наклонив голову, в прекрасно сшитом пальто песочного цвета. Заметив ее и узнав, поздоровался, слегка притронувшись к шляпе, но не остановился, видимо, куда-то спешил. В другой раз увидела его на Невском: он ехал в пролетке с бесшумными колесами на резиновых шинах, и рядом с ним сидела красивая цветущая дама в кокетливо-модной шляпе, из-под которой виднелись белокурые волосы…

Беклемишев и не догадывался о том большом трепетном чувстве, которое испытывает к нему эта не столь уже молодая ученица, всегда скромно одетая, в пуританской темной блузке и такой же юбке до щиколоток, в общем-то мало женственная, с суровым бледным лицом, с какой-то одержимостью во взгляде, похожая, может быть, чем-то на боярыню Морозову, какой изобразил ее не так давно на своей известной картине Василий Иванович Суриков. Впрочем, ученица весьма способная (отзывы коллег оправдались!), хотя и с нелегким, видимо, характером, упрямая, все старающаяся делать по-своему…

Никто не знал о переживаниях Анны, она все таила, прятала в себе. Она не строила иллюзий, понимая всю безнадежность своего увлечения этим блестящим, уверенным в себе профессором, скульптором, который избалован вниманием женщин.

И задумавшись над тем, что случилось с ней, начинала себя ругать. Дура я, дура!.. Расчувствовалась, размечталась… Да зачем я ему — некрасивая, худущая, высоченная, дылда? У него жена красавица… Дуреха я… К шуту все эти нежности! Не для меня они… Надо выкинуть из головы, освободиться от этого наваждения. Не нужно мне… Все это пустое. Только мешает…

И понемногу увлечение стало проходить, рассеиваться, тускнеть, все меньше и меньше беспокоить, волновать. Она женщина с твердым непреклонным характером и сумела справиться о собой, подавить в себе это чувство.

Теперь стала замечать, обнаруживать у Беклемишева некоторые недостатки, слабости и даже смешные черты. Происходило постепенное развенчание кумира…

…Академия — будто целый город художников. Здесь классы и мастерские, библиотека, музеи, церковь, есть свой полицмейстер, доктор. Множество служащих, чиновников. Сотни студентов, среди них немало образованных, думающих, интересующихся политикой и социальными проблемами.

Вместе с Голубкиной поступил в академию, в мастерскую Репина, Константин Сомов, небольшого роста, темноглазый, с одутловатым лицом, будущий певец элегической грусти и томной грации, присущих жеманно-фривольному XVIII веку. Анна познакомилась тогда с ним, но ближе и глубже они узнают друг друга весной 1899 года в Париже.

Еще один новичок — Игорь Грабарь, носивший пенсне, лысоватый, эрудит, полный энергии, разносторонне образованный, окончивший юридический факультет Петербургского университета, начал заниматься в головном классе академии, но после первого этюда его перевели в натурный (на следующий год он тоже попадет в мастерскую Репина). Много лет спустя он напишет, что на него произвел впечатление «необыкновенный пролетарский вид зарайской огородницы». Отметит также, что она не заботилась о своей внешности, так, во всяком случае, ему показалось. Интеллигентному, воспитанному в высшей степени Игорю Грабарю не понравились ее повадки — «примитивность обращения, неуклюжесть походки, угловатость манер», но в этих словах сквозит предвзятость, заметно утрирование некоторых черт Голубкиной. Однако главную суть ее характера он разгадал правильно: «Она поражает независимостью суждений, упорством в отстаивании своих мнений, презрением к праздности и сибаритству».

У Репина учился также бывший послушник афонского монастыря Филипп Малявин, которому так помог Беклемишев. В числе учеников выдающегося живописца был тогда и Дмитрий Кардовский, поступивший в Петербургскую академию художеств после окончания Московского университета. Сомов, Малявин, Кардовский, другие студенты гордились тем, что занимаются в мастерской Репина.

В 1894 году Илье Ефимовичу исполнилось 50 лет, был торжественно отмечен его юбилей. Расцвет таланта, зенит славы. Его картины «Крестный ход в Курской губернии», «Не ждали», «Иван Грозный и сын его Иван 16 ноября 1581 года», замечательные портреты, шедевры живописного мастерства, глубоко раскрывавшие характер, душевные переживания человека, неизменно собирали перед собой в Третьяковской галерее в Москве толпы восхищенных зрителей.

Репин показался Голубкиной обычным, внешне малоприметным человеком. Встретишь в толпе — не обратишь внимания. Беклемишев, например, строен, красив, у него артистическая внешность. Репин — небольшого роста, сухощавый, с шапкой густых, темных, с проседью, вьющихся волос, жидкой бородкой, с маленькими, слегка прищуренными светлыми глазами. Анна с интересом смотрела на него, когда он своей быстрой, торопливой походкой шел по длинному коридору академии или по Литейному двору, где у него были две мастерские. И думала: сумела бы она вылепить его портрет? Внешнее сходство передать нетрудно, но как выразить то сокровенное, что таится в нем, его талант, творческую мощь, присущую этому скромному маленькому человеку с такими небольшими, изящными руками?

В декабре состоялась беседа Репина с учениками академии, в одном из залов собралось более четырехсот человек. Горячо и заинтересованно обсуждали они заданный им Ильей Ефимовичем вопрос: должны ли пластические искусства служить только социальным идеям или они имеют свои, присущие этим искусствам идеалы?

Были у Анны знакомые и среди воспитанников Архипа Ивановича Куинджи, руководителя мастерской пейзажной живописи. Константин Богаевский, который посвятит свое творчество Крыму, создаст картины, запечатлевшие виды восточной части полуострова, издавна именуемой Киммерией; Аркадий Рылов, в будущем известный пейзажист, автор картины «В голубом просторе», и другие ученики знаменитого художника-романтика.

В мастерской Беклемишева, рассчитанной на 25 человек, она особенно сблизилась с Леонидом Шервудом, родственным ей по духу и художественным исканиям. Сын академика живописи и архитектора В. О. Шервуда, построившего в Москве здание Исторического музея, Леонид занимался в училище живописи, ваяния и зодчества, а в 1892 году был принят в еще дореформенную Академию художеств. В следующем году его взял к себе Беклемишев вместе с другими отобранными им студентами. Когда в мастерской появилась Голубкина, Шервуд уже год проучился у Владимира Александровича, хорошо узнал его как преподавателя и скульптора, уяснил себе, чего тот хочет и чего добивается от своих подопечных.

— А знаете ли, Анна Семеновна, — сказал ей однажды Леонид, — какая история произошла с Богатыревым? Не знаете?

И начал рассказывать:

— Богатырев задумал сделать фигуру мыслителя — человек сидит, глубоко задумавшись, склонившись, охватив руками колена. Ему позировал пожилой натурщик, мускулистый и сильный мужчина, в прошлом кузнец, с красивым лицом. Беклемишев одобрил этот замысел, и Богатырев с увлечением принялся лепить своего мыслителя. Но вскоре вышло осложнение: Владимир Александрович стал решительно настаивать, чтобы Богатырев голову натурщика переделал в голову Владимира Соловьева…

— Какого Соловьева? — удивилась Голубкина. — Философа? Что за чепуха…

— Да, философа, того самого, к которому все пристают с вопросами: «в чем смысл жизни?» да «как жить?»…

— Но при чем здесь Соловьев?

— А при том, что Беклемишев, очевидно, считал: раз уж его воспитанник Богатырев решил сработать мыслителя, то пусть к фигуре натурщика приделает голову реально существующего философа. Иначе что же получается — мыслитель, а на деле оказывается, что это вовсе не мыслитель, а кузнец, привыкший размахивать и ударять молотом по наковальне… Какой же это мыслитель? Вот он и потребовал, чтобы ради. правды…

— Какая уж здесь правда! — возмутилась Анна. — Тело натурщика, голова философа-мистика… Это скорее надругательство над правдой…

— Вот именно. Но Беклемишев не отступил от академического метода, от своих ложноклассических принципов, и бедняга Богатырев весь год мучился, бился над тем, как соединить несоединимое — фигуру кузнеца и голову известного философа и поэта… А что со мной произошло, вам известно?

— И вам тоже досталось, Шервуд?

— Да, и я пострадал от этих академистов… Когда попал в мастерскую Беклемишева (реформа шла своим ходом и скоро должна была завершиться, все мы жаждали перемен, новизны), мне захотелось создать круглую фигуру, и я первый раз начал лепить круглый этюд с натуры. Натурщиком моим был старик лет шестидесяти, который прежде никогда не позировал. Почти полгода работал я над этой фигурой в полнатуры, фигурой угольщика, отдыхающего с корзиной на плечах. Намучился изрядно, все не получалось так, как хотелось, много исправлял. Нервничал, извелся весь, но твердо решил закончить этюд. Однако весной Беклемишев заявил, что скульптура не получилась и ее надо бросить… Можете представить себе, Анна Семеновна, что пришлось мне пережить: целые полгода работал, и оказалось — зря, впустую, все насмарку… Я не мог согласиться с Беклемишевым, чувствовал, что все же чего-то достиг, что-то сумел выразить в своей скульптуре, сказать правду о человеке-труженике, и то, что он не уловил, не увидел этого, очень удручало меня. Эти сторонники изжившего себя академизма, эти ложноклассики, говорил я себе, учат холодному, равнодушному копированию, им не по душе правдивые образы, взятые из жизни. Я понял, что ничего хорошего меня здесь не ждет, и на каникулы уехал домой, в Москву, решил больше не возвращаться в академию. Но вдруг в начале этой осени получаю письмо…

— От Беклемишева?

— От него… Он писал: «Шервуд, по возвращении из Рима мне очень понравилась ваша работа. Приезжайте продолжать учиться, у вас большие способности».

— Значит, он изменил мнение о вашей работе?

— Выходит, так… И вот я снова здесь. Будь что будет, но я не уступлю, не сдамся, меня им не сломить…

Анна уважала Шервуда за его независимость, решимость идти своей дорогой. Оба они чувствовали себя единомышленниками в искусстве, хорошо понимали друг друга. Потом Шервуд напишет о Голубкиной: «Это был необыкновенно сильный человек, с которым как-то не связывалось слово «женщина». Она была одержима художественной правдой и этой правдой мучила себя и других».

Позже много шума наделает в академии история с дипломной работой Сергея Коненкова, учившегося в мастерской Беклемишева в 1899–1902 годах, — скульптурой «Самсон, разрывающий узы». Молодой ваятель, прибегнув к смелой гиперболизации образа, создал монументальную статую титана высотой более трех метров, выразив необычайную мощь и силу, таящиеся в скованном богатыре, в его вздувшихся от неимоверного напряжения, неудержимого порыва к свободе бугристых мускулах. Статуя понравилась Репину, но вызвала резкое неприятие у Беклемишева и Залемана. Эта могучая фигура борца, выставленная в Малом зале академии, была словно вызов псевдоклассической рутине, которую не могли искоренить никакие реформы. И хотя Беклемишев, ценивший талант своего строптивого ученика, поступил благородно и на художественном совете проголосовал за него, и это большинство в один голос обеспечило Коненкову звание свободного художника, участь «Самсона» была предрешена: гипсовая статуя будет вскоре уничтожена, разбита тяжелыми молотками, и куски ее выброшены на свалку…

С властной неуступчивостью Беклемишева, с его нежеланием нарушить академический метод преподавания столкнулась и Голубкина, которую вместе с Шервудом профессор называл «беспокойными москвичами». Подобно Леониду, она тоже хотела сделать с натурщика-старика скульптуру, отчетливо представляла себе его образ, фигуру, позу. Об этом своем замысле Анна Семеновна расскажет много лет спустя:

«Я так его удумала: на солнышке у дороги он, сидит старичок, спустил рубаху и чего-то в ней копошится. Не то вшей ищет, не то так что-то копошится. Чтобы чувствовалось, что прохожие идут мимо и не знают, что он там делает. В натуральную величину. И глину хотела свою, и каркас свой принести, и натурщику платить — только дай сделать. Ну, я его могла тогда в один день сделать».

Замысел созрел, выкристаллизовался, и ей не терпелось приступить к работе. Но нужно, чтобы Беклемишев разрешил, все зависело от него. Профессор только руками развел. Старик, нищий или странник, сидящий у обочины со спущенной рубахой… Кому это интересно? Просто смешно… Ничего путного из этого не выйдет. И вообще, что происходит со студентами? На что тратят они свои способности, дарования? Богатырев пытался превратить кузнеца в философа, Шервуд полгода возился со своим угольщиком, а теперь эта несуразная, одержимая Голубкина хочет вылепить какого-то жалкого старика… И Беклемишев не позволил.

— Оставьте это, — сказал он. — Мы не можем выпустить плохой вещи из нашей мастерской.

Но упрямая ученица продолжала настаивать на своем:

— Да вы его сломайте, только сделать-то дайте… Владимир Александрович не внял просьбам.

— В помойку выпустите…

На этом разговор закончился. Она так загорелась своей идеей, так ей хотелось создать этого старичка! Вот что значит Петербургская академия… Да разве добрейший и 96 мудрый Сергей Иванович Иванов в московском училище поступил бы так? Уж он-то разрешил бы…

Рассказала о случившемся Маковскому, руководителю мастерской жанровой живописи, который ей покровительствовал. Но сильно поседевший Владимир Егорович, с холодком во взгляде, решил не вмешиваться в это дело, не портить отношений с влиятельным в академии профессором Беклемишевым.

Новая подруга Голубкиной — Юлия Ивановна Игумнова, с живописного отделения, — успокаивала ее, убеждала, что не стоит так волноваться и переживать.

— Эх, — сокрушенно произнесла Анна. — Брошу я весной эту академию… В Москве мы творили, а здесь учимся. Уеду из Питера…

— Куда же? — спросила Игумнова.

— Не знаю еще. Может, в Париж…

Анна и Юлия часто встречались, ходили друг к другу в гости, гуляли по Петербургу, им хотелось быть вместе, потому что обе чувствовали себя одинокими в столице. Юлия выросла в интеллигентной семье, жившей в городе Лебедяни Тамбовской губернии. Она рассказывала о своем детстве, о маленьком городке в верховьях Дона, который вызывал в памяти Анны родной Зарайск, его тихие улицы, древний кремль на крутом холме над Осетром. Слушая зимними вечерами рассказы Игумновой, она мысленно переносилась в отчий дом на Михайловской, думала о матери, сестрах и братьях, вспоминала постоялый двор, останавливавшихся у них возчиков.

Ужинали вдвоем — французская булка или крендель, вареная колбаса. Чай с вареньем из владимирской вишни, купленной по 15 копеек за фунт. На столе мигает лампа, за окнами мрак, безмолвие пустынных заснеженных линий Васильевского острова, скупо освещенных фонарями.

Непродолжительные прогулки в воскресные дни. По проспекту мчатся сани с темными медвежьими полостями, слегка запорошенными снегом. Раздаются звонки конки. Пахнет навозом. Можно зайти в книжный магазин Битепажа в Гостином дворе, полистать книги, можно заглянуть в пирожковую лавку или посидеть в кофейне.

Купив галерочные билеты, побывали в опере. Игумнова любит и понимает музыку, среди ее родных — музыкально одаренные люди.

— Отец мой, — рассказывает она, — прекрасно играл на рояле, собирался поступить здесь, в Петербурге, в консерваторию. Но оказалось, что у него слишком высокие перепонки между пальцами, и это помешало бы ему стать пианистом-профессионалом. Сказали, что нужно перерезать эти перепонки. Но отец не решился на операцию. Он отказался от своей мечты и вернулся в Лебедянь. Умер рано — в сорок восемь лет. А вот мой двоюродный брат Костя Игумнов, наверно, далеко пойдет: он только что окончил с золотой медалью Московскую консерваторию и уже начал выступать с концертами.

Дружба с Юлией Игумновой скрашивала жизнь Голубкиной в Петербурге. Учеба в академии не радовала, приносила зачастую огорчения. Она надеялась приобрести здесь то, чего недоставало ей в училище живописи, ваяния и зодчества. «Надо поскорее обобрать эту Академию, т. е. заполучить поскорее те знания, которые она может дать. Уж очень она богата, так если все, чем она располагает, брать понемногу, то и веку не хватит», — писала она матери в Зарайск. И рассуждала правильно: действительно, в Академии художеств, с ее почти 140-летним опытом и традициями, высокой культурой, она могла почерпнуть для себя немало важного и полезного, и прежде всего в изучении и передаче анатомии человеческого тела, в знакомстве с мировым искусством.

Но академия не могла помочь ей овладеть самой современной техникой лепки, к чему она стремилась, отточить, усовершенствовать мастерство. Кроме того, преподавание в скульптурной мастерской было поставлено так, что оно подавляло ту свободу творчества, которая в известных пределах существовала в московском училище, и Голубкина сразу поняла это. Она будто видела перед собой указующий перст: делай это, а не то, делай так, а не по-другому, не по-своему. «Я люблю работать без всякого соображения, просто, на свободе… У меня… во всех работах какая-то необузданность…» — признавалась она матери. И добавляла: «…Я хочу остаться самостоятельной. Мне тошны всякие подражания…»

А ведь ученики именно подражали, в том числе Беклемишеву, повторяя его «Варвару-великомученицу». Да, конечно, профессор — добрый и хороший человек, но «он по своим работам мистик, а я ни одной нотки такой не найду в себе».

Словом, все получилось в Петербурге не так, как она предполагала, надеялась. Вольная птица, залетевшая в академию, очутилась словно в западне…

Многое нагоняло на нее здесь тоску, раздражало. То глины не допросишься, то натурщик запьет… Трудно поставить работу. Народу много, «легион служащих», а толку мало… «Чисто в департаменте каком». Вспоминала Москву — там было лучше, жилось и работалось легче, веселее. Петербург назвала «волынистым городом», за что ни возьмись — все волынка тянется…

Но все же училась, работала. В январе 1895 года получила на экзамене вторую категорию, а за рисунок — третью. Вчетвером — Голубкина, Шервуд и их соученики Волконский и Янишовская — выписали в складчину из Парижа пять пудов мастики… Нужно трудиться.

Некоторые работы, выполненные Голубкиной в эти нелегкие месяцы, проведенные в стенах Академии художеств, сохранились: портрет учителя П. С. Проселкова, голова «Итальянского мальчика», барельефы «Собаки», «Письмо». Эти вещи говорят о том, что Анна не зря время тратила — увереннее, характернее стала лепка, более целостное воплощение получал замысел, хотя пластика, решение образов оставались еще прежними. В бюсте учителя Зарайского реального училища Василия Павловича Проселкова, одним из первых обратившего внимание на одаренность юной огородницы, давшего ей несколько уроков рисования, и особенно в барельефе «Письмо» заметен возросший интерес скульптора к психологии, движениям человеческой души. Композиция барельефа «Письмо» исполнена и динамики, и внутреннего напряжения, это сложная психологическая сцена: пожилая дама вырвала смятое письмо из рук худенькой, охваченной смятением девушки, которая резким, порывистым движением пытается вернуть себе это злосчастное послание… Грубая самодовольная женщина и оскорбленная, униженная девушка, словно трепещущая на ветру березка…

Между тем не за горами весна, окончание учебного года. Что делать дальше? Она думает об этом постоянно. Уехать на каникулы к своим в Зарайск, а к осени вернуться в Петербург и продолжать занятия в академии? И опять все повторится, та же «скучная канитель»… Ограничения, запреты, косые взгляды… Беклемишев, Залеман ничему ее не научат. Они смотрят в прошлое, а она — в завтрашний день, в будущее. Подражать, копировать — этот путь не для нее. Она хочет остаться собой, хотя это очень трудно.

Конечно, в Москве было не так. Там она «радовалась, отчаивалась, работала вовсю». Но Москва, училище — все это позади. Надо ехать в Париж. В Париже — ателье, школы, мастерские, где работают по-современному, где не прекращаются поиски нового. Преподаватели, профессора, которые помогут ей овладеть по-настоящему мастерством ваяния. В Париже смелый новатор Роден…

Она понимала, что при ее бедности, отсутствии средств жить и учиться во Франции будет очень трудно, наверно, придется существовать впроголодь, отказывая себе во всем, но она готова на любые жертвы, любые испытания и лишения, ведь, чай, не кисейная барышня, выдержит, ничего с ней не случится.

И уже мысленно прощалась с Санкт-Петербургом, с громадным зданием Академии художеств, с египетскими сфинксами на набережной Невы, с проспектами и дворцами.

Летом 1895 года Голубкина уехала в Париж.

Загрузка...