УРОКИ РОДЕНА

Теперь Голубкина знает, что такое Париж. Окружавшая его завеса таинственности давно развеялась.

Она поселяется не на улице Гранд-Шомьер, с которой связаны довольно неприятные воспоминания, а в переулке за Домом инвалидов — это здание обращено своим фасадом к Сене, где широкая эспланада, протянувшаяся до самой реки: здесь устраиваются ярмарки.

Попадает она к соотечественникам — в семи квартирах дома живут русские, одинокие и семейные, они учатся в Париже. Анна снимает квартиру из двух комнат — одну займет какая-нибудь сожительница. И вскоре тут появляется русская барышня-художница, особа несколько эксцентричная…

Квартира в этом «русском доме» хорошая, с удобствами. Газ и водопровод. Кухня с печкой, где можно готовить. Комната-мансарда светлая, обставлена мебелью, хоть и разной, но вполне приличной: шкафы, кровать, кресла, громадное зеркало. Есть камин. Стены обклеены обоями. Паркетный дубовый пол. После бараков Обского переселенческого пункта просто хоромы!..

Анна в первые же дни знакомится с милой и симпатичный женщиной — Ольгой Федоровной Латышевой, она живет в этом доме и учится в Париже на врача. Здесь еще несколько женщин, приехавших из России, чтобы получить во Франции медицинское образование: после убийства Александра II в Петербурге закрылись Женские врачебно-акушерские курсы при Военно-медицинской академии, и они были восстановлены и преобразованы в Женский медицинский институт лишь пятнадцать лет спустя, в 1897 году. Голубкина сближается с Латышевой, обретая в ней родственную душу, то, чего не было в ее отношениях с Кругликовой и Шевцовой. «Тех барышень я не понимала, а эту и понимаю и верю ей», — напишет матери.

Она снова приходит в студию Коларосси. Но долго задерживаться здесь не намерена. Ей хочется подыскать что-то другое. Но пока, не дав себе времени на раскачку, сразу втягивается в работу.

Сначала занимается немного: часа четыре в день. Но через месяц, чувствуя себя неплохо, увеличивает нагрузку. Лепит не только в мастерской, но и дома, в своей комнате. Встает в восемь, а в девять уже приходит натурщик или натурщица, и она работает с ними до двенадцати. Потом обедает и в половине второго идет в ателье на улице Гранд-Шомьер, поднимается по каменной лестнице с балюстрадой. Здесь проводит четыре с половиной часа. Возвращается домой, ужинает и рано, в девять, ложится спать. Жизнь праведницы, целиком посвятившей себя искусству.

Профессор Инжальбер, хорошо встретивший свою ученицу, хвалит ее, говорит, что стала работать лучше, хотя сама она считает, что работает как и прежде. Впрочем, возможно, профессору виднее…

Но и семи с лишним часов занятий ей мало. Она спешит, стремится «захватить как можно больше знаний» (ведь из-за скудности средств долго в Париже не прожить). И начинает «прибавлять работу», доводит ее до 12 часов в сутки! Работает с натурщиками по три, а иногда и по пяти сеансов в день… И все это, конечно, скоро сказывается на здоровье и самочувствии. Наступает упадок сил, появляются раздражительность, нервозность. Вынуждена обратиться к доктору. Он назначает строгий режим, и ей становится лучше.

Немало беспокойства причиняет взбалмошная сожительница. У нее неуравновешенный характер. Настроение часто меняется: то мрачнеет, сердится по всякому пустяку, а то весело смеется, хохочет. Хотя в общем-то девица скромная и даже в чем-то робкая. Голубкина не церемонится с нею, делает резкие замечания, а потом переживает, что обидела… Но разъехаться они пока не могут: квартира нанята до июня будущего года. Приходится привыкать, приспосабливаться к этой сотканной из противоречий молоденькой художнице.

Анна шлет письма в Зарайск, куда вернулась из Сибири Саня (в январе 1898 года она снова уедет на Обский переселенческий пункт). Пишет на почтовой бумаге с видами Парижа, у нее энергичный, несколько размашистый почерк. На бумаге этой — Дом инвалидов, рядом с которым она живет, величественный собор с золотым куполом в неоклассическом стиле, построенный создателем Версаля архитектором Мансаром, или Сена, уходящие вдаль ее набережные с мостами, или новое здание Оперы… Екатерина Яковлевна читает и перечитывает послания дочери, вдумывается в каждое слово, стараясь догадаться: действительно ли у Анюты все так хорошо, как она пишет, или это не так…

В студии Коларосси, где, как она считает, можно овладеть лишь «ремесленной стороной искусства», заниматься неинтересно. Все, что могла, здесь получила. Инжальбер и другие профессора ничему новому не научат… Но где продолжить занятия? У кого? В Школу изящных искусств поступить не может: туда принимают только до тридцати лет. К тому же все равно не выдержала бы экзамена по французскому языку. Она полагает, что единственный для нее выход — обратиться к какому-то крупному скульптору. Ведь в Париже живет Антокольский. В Париже — Роден… Пускай они посмотрят ее работы и посоветуют что-нибудь. Конечно, стать, например, ученицей Родена она и не мечтает (у нее нет для этого средств, да, если бы и были, он может не захотеть). Вот если бы кто-то из них согласился хоть изредка знакомиться с ее вещами, оценивать их, делать замечания… Парижские знакомые Голубкиной, искренне желающие ей помочь, уже хлопочут, пытаются обратить внимание мастеров на одаренную скульпторшу… В декабре 1897 года Анна просит сестру срочно прислать фотографии головы «Итальянского мальчика» и барельефа «Письмо» («бабы с девчонкой»), созданных в Петербурге. Эти снимки она хочет показать тем, кто будет смотреть ее работы.

И вскоре ей повезло. Бывает же так, не везет, очень долго не везет, и вдруг судьба, словно сжалившись, посылает удачу… Счастливый случай свел Голубкину с Роденом, приблизил к нему.

Она бывала на собраниях парижского кружка русских социал-демократов и там познакомилась с мадам Анри, соотечественницей, женой французского ученого и искусствоведа. Шарль Анри — физик, химик, автор интереснейших работ по эстетике, среди них «Воспитание чувства формы» и «Воспитание чувства цвета»… Он разрабатывал проблемы психологии восприятия в живописи, поэзии и музыке. Оказал значительное влияние на творчество Сёра, Синьяка и других постимпрессионистов.

Шарль Анри, ученый, теснейший образом связанный с искусством, художниками, и его жена были близко знакомы с Роденом. Они рассказали ему о талантливой русской женщине, учившейся в академии Коларосси. Метр согласился принять Голубкину и посмотреть ее этюды. Захватив с собой несколько небольших работ, она помчалась к нему в парижскую мастерскую. Настоящему художнику достаточно одного взгляда, чтобы оценить то или иное произведение. Роден сам предложил русской скульпторше поработать под его руководством.

Голубкина как на крыльях вернулась домой и только молила бога, чтобы Роден не передумал. Мало ли что, сейчас согласился, а через неделю скажет: к сожалению, очень занят…

За одной удачей — другая. Ее пригласил к себе Антокольский. Учтиво-любезный и сдержанный, он внимательно ознакомился с ее работами, но высказал лишь несколько общих и весьма противоречивых замечаний. Давать какие-либо советы воздержался. Он производил впечатление усталого, занятого своими мыслями и заботами человека. Небольшого роста, с седеющими волосами и бородкой. Элегантно одетый даже в домашней обстановке: длинный темный пиджак, ослепительно белая сорочка, галстук, брюки в полоску. В черных глазах — печаль… Голубкина поблагодарила за встречу и ушла.

Ну да ладно, сказала она про себя. Тебе неожиданно повезло, и ты хочешь, чтобы повезло еще. Ишь как избаловалась!.. Посмотрим, что Роден скажет в следующий раз.

Она направляется в Медон, где скульптор живет на своей недавно купленной вилле «Брильянт». Ей объяснили подробно, как туда добраться. Садится в поезд и едет полчаса по дороге, ведущей в Версаль. Выходит на станции Валь-Флери. Поднимается по склону холма в деревню Медон-Валь-Флери, которая сразу напомнила ей то селение, где она побывала во время первой поездки в Париж. Не деревня — маленький городок, чистый, уютный. Узкие улицы, увитые плющом дома в два и три этажа, выкрашенные в зеленый цвет ставни. Пройдя деревню, останавливается, чтобы полюбоваться открывающимся видом. Перед ней слегка всхолмленная равнина, по которой течет Сена. Пригород Парижа — поля, луга, сады, виноградники. В отдалении, в туманной мгле, — крепость Мон-Валерьен, заводы в Исси, их дымящие трубы.

Вилла «Брильянт» в небольшом парке… К ней ведет аллея каштанов. Двухэтажный кирпичный дом, окаймленный по углам белым камнем, с остроконечной черепичной крышей. Красивое здание в стиле Людовика XIII. Площадка перед входом посыпана гравием, он скрипит под ногами.

Огюст Роден приобрел эту виллу в 1897 году. Он любил деревенскую жизнь и всегда мечтал поселиться и работать где-нибудь в окрестностях Парижа, на лоне природы, где много света и солнца. В столице жить беспокойно, его часто отвлекают от работы, ему мешают, и он давно уже искал уединения и вот наконец обрел его. Впоследствии здесь, в Медоне, будет построена мастерская, и не одна.

Несмотря на то, что Роден стал владельцем этой великолепной виллы, которой сам дал название «Брильянт», жил он, как и прежде, просто и скромно, вместе с женой, кухаркой и конюхом. Он не любил роскоши и никогда не стремился к ней. В доме старинная мебель. Никаких модных вещей. Ничего лишнего. Для освещения используются, как в давние времена, лампы, которые горят на постном масле.

Спутница жизни Родена — Роза Бере, в молодости — его натурщица. Они не венчались, их связывают узы гражданского брака. У них взрослый сын, живущий в Париже.

…Роден встречает Голубкину приветливо. Он в домашней куртке. Теперь, во второй свой визит к нему, когда знакомство уже состоялось, она может получше его рассмотреть. Невысокий, коренастый, плотный, сильные широкие плечи. Одному из современников он показался похожим на пастора. Она же нашла в нем сходство с рабочим или мастеровым, грузчиком. Да и неудивительно, предками скульптора были нормандские возчики. Этот пятидесятисемилетний мужчина сохранил физическую силу, выносливость, способен передвигать мраморные глыбы, неистово трудиться. У него высокий лоб, крупный нос, большая рыжеватая, с проседью, борода. Маленькие глаза серого, стального цвета с синим оттенком. На лбу, у переносицы — вертикальная складка. Разглядывая что-то, он близоруко прищуривается, наклоняя вперед голову. Ходит, двигается медленно, тяжело и несколько неуклюже. Говорит тихо, но отчетливо произносит слова. И поэтому Голубкиной разговаривать с ним, слушать и понимать его нетрудно.

Метр не передумал, не отказался от своего предложения и готов начать с ней работать.

— Сделайте руку, мадемуазель, — говорит он. — Сделайте и привезите мне через неделю…

Это задание не удивило ее: она слышала, что Роден заставляет своих немногочисленных учеников лепить различные части человеческого тела — кисти рук или целую руку, ступни ног, ухо, реже голову… Каждый должен сделать по меньшей мере восемь-десять этих рук и ног. А потом многократно увеличивать и уменьшать их размер.

Вылепить, к примеру, руку очень нелегко. Это только на первый взгляд кажется, что просто: рука ведь не портрет, в котором отражаются душевный мир, характер; никакой психологии… Но это не так. Рука любого человека в высшей степени индивидуальна, неповторима. Все руки разные, непохожие. И по руке можно судить о человеке, не только о его занятиях, профессии. Кисть руки с пальцами — это гармоническое целое, совершенное творение природы.

Сам Роден создал немало рук и даже выставлял их в Салоне, чем немало удивлял разных снобов и эстетов, не понимавших, для чего он показывает их публике… И по тому, насколько достоверно и умело разрабатывал ученик форму этих рук и ног, Роден мог судить о его способностях и творческих возможностях. Ведь сделать муляж — это одно, а передать в той же руке что-то особенное, присущее данному человеку, это совсем другое. И того, кто этого добьется, ждет успех.

Таков новый учитель, наставник Голубкиной, автор знаменитых работ — «Граждане города Кале», «Бронзовый век», «Врата ада», «Иоанн Креститель», «Человек древнейших времен»… Творец движения в скульптуре, творец жеста, смело нарушавший обветшалые, изжившие себя каноны академического искусства. Он преклонялся перед Микеланджело, перед дерзким гением флорентийского мастера и опирался на его творческий опыт и художественные принципы.

Роден говорил: «Красота в правде», «Искусство требует смелости», «Искусство — прекрасный урок искренности», «В искусстве прекрасно только характерное», «Сущность статуи — не в деталях», «Нужно уметь только видеть», «Искусство вне жизни бессмысленно…», «Природа всегда прекрасна; нужно лишь уметь понимать ее проявления», «В природе нет ничего более характерного, чем человеческое тело…», «Движение — это не что иное, как переход от одной позы к другой», «Тело — всегда выражение духа, оболочкой которого оно является. И для тех, кто умеет видеть, обнаженное тело полно глубочайшего смысла…»

И еще: «Что бы ни говорили, мои лучшие работы — это незаконченные вещи; и их было бы гораздо меньше, если бы я добивался внешней законченности. Полировка и отделка пальцев ног и локонов не заслуживают, по-моему, никакого внимания, ибо это лишь мешает воплощению основной линии, основной идеи, замысла художника, передаче мыслей публике…»

В этих словах, в этих высказываниях — целая художественная концепция, кредо скульптора-новатора. В этом весь Роден, художник, мыслитель, человек, в этом сущность его искусства. И многие из этих суждений были близки Голубкиной.

Роден не чувствовал настоящего призвания педагога, частные уроки давал довольно редко. Но он думал о новом поколении художников, о молодежи и хотел познакомить их со своими взглядами на искусство и творчество. Он советовал молодым скульпторам:

«Передайте облик, как видите, как он есть, но только пойте громче».

«Будьте правдивы, молодые люди. Это не значит — будьте банально точными. Скрупулезная точность — это точность фотографии или муляжа. Но искусство возникает лишь там, где есть внутренняя правда. Пусть все ваши краски, все ваши формы служат выражению чувств».

«…Никогда не бойтесь выразить то, что вы чувствуете, даже если ваши мысли противоречат общепринятым. Быть может, вы не сразу будете поняты. Но ваше одиночество будет очень непродолжительным. Скоро появятся у вас друзья, ибо то, что глубоко истинно для одного человека, истинно и для всех».

Оптимистическая мысль пожилого мастера, встретившего на своем пути и продолжавшего, уже в зените славы, встречать столько непонимания и вражды.

В то время когда Роден согласился руководить работой Голубкиной, он переживал немалые трудности и неприятности из-за крайне затянувшейся работы над статуей Бальзака, которую предполагалось установить в Париже. Еще летом 1891 года получил он официальный заказ на создание этой статуи-памятника творцу «Человеческой комедии» и должен был завершить работу через два года. Но, столкнувшись с неимоверными трудностями, закончил фигуру писателя лишь в 1897 году — через шесть лет… Получив этот заказ от Общества французских литераторов, он с жаром принялся за дело, поселился на родине Бальзака — в Туре, стал лепить маски с местных жителей, создал бюст одного молодого коммивояжера, похожего на писателя. В Париже ему показали репродукцию с удивительного дагерротипа, сделанного Надаром в 1845 году: крупная прекрасная голова, мощный широкий лоб, длинные темные волосы, усы, полное, утомленное непомерной работой лицо, проницательный взгляд, рука на обнаженной груди, виднеющейся из распахнутой белой рубашки с отложным воротником…

Он должен был изобразить Бальзака стоящим во весь рост, а между тем растолстевшая фигура писателя, привыкшего работать, не разгибая спины, за письменным столом по шестнадцать часов в сутки, могла произвести карикатурное впечатление. И как при этом передать гениальность Бальзака, его неукротимый творческий порыв? И скульптор нашел выход: он решил облачить писателя в рясу монаха-бенедиктинца, которая должна скрыть его короткое, расплывшееся тело.

Созданный им «Бальзак» — титанический образ, человек-глыба, творец. Но на осуществление этого замысла ушли годы мучительных поисков и напряженного труда. Недовольные заказчики досаждали ему своими претензиями, требованиями, не давали покоя. Но он выстоял до конца и сделал то, что хотел.

…Голубкина покинула виллу «Брильянт» в прекрасном настроении. Что ж, руки так руки… Она будет их лепить, показывать Родену.

Работала дома, но скоро (опять повезло!) получила возможность заниматься в мастерской одного французского скульптора.

Этот скульптор — Жан-Антонен Карлее — был женат на русской. Друзья, заботившиеся о Голубкиной, дали ей адрес, предварительно переговорив с ними. Она пришла утром, без предупреждения, когда супруги спали. Они отнеслись к ней хорошо, разрешили бесплатно работать в мастерской. Карлее, которого она называла Карлем, скоро сможет оценить способности Голубкиной. «Вы работаете дельно и сильно», — скажет он ей. Сам он пока не начинает большой вещи, и поэтому мастерская в полном ее распоряжении, она работает в одиночестве, в тишине, которую так ценит.

Хозяин мастерской — опытный скульптор. Он окончил Школу изящных искусств, где учился у скульпторов Жуффруа и Гиоля, и дебютировал в Салоне в 1878 году, выставив бюст «Стрекоза». Работал он преимущественно в мраморе — «Мертвый Авель», стоящая женская фигура «Молодость», бюст «Венецианский дож»… Теперь задумал статую «Нимфа Уазы»…

Итак, Голубкина начинает лепить из глины руки, ноги, иногда головы натурщиков и почти каждую неделю, строго по субботам, завернув эти детали в тряпки, отправляется в Медон-Валь-Флери на виллу «Брильянт».

Она восхищается Роденом, называет его в письмах к родным «удивительно умным», «великим человеком», «учителем гениальным, первым скульптором в мире»… Но угодить ему трудно, он то похвалит, то покритикует. Голубкина никогда прежде не делала отдельно «ручки и ножки». Ей приходится учиться, приобретать необходимые навыки, но она понимает, что это для нее сейчас самое важное. Правда, работа довольно однообразная, и ее тянет к большой фигуре, хочется показать Родену, на что способна. Но учитель ничего, кроме этих деталей человеческого тела, не требует, и она, смирившись, продолжает их лепить.

Охватывают и сомнения. Кажется, что Роден не руководит, не относится к ней серьезно, что, конечно же, не так. Если бы он не относился «серьезно», то давно бы перестал с ней заниматься. Просто таков его метод, и к этому надо привыкнуть. Да и не вечно же будет она делать эти руки и ноги.

Иногда эти еженедельные поездки в Медон прерываются. Однажды целый месяц не была, в другой раз — две недели. Причина? Старается сделать как следует, чтобы Роден похвалил. Ведь похвала этого сурового немногословного человека для нее дороже всего.

Роден по-прежнему строг, но это строгость наставника, знающего способности своего ученика. В январе 1898 года Анна пишет матери, что долго работала, два раза сломала и наконец, после долгого перерыва, решила поехать к Родену:

«…Он сказал: «tres bien»[1], но предупредил меня, что это хорошо для всех, что так работать нельзя. Ну что же, это очень хорошо, значит, я теперь добилась, что работаю, как все. Но главная моя задача и желание не это. Я хочу работать не так, как все. Это все не то. Это только учеба. Нет, надо искать. Нет, это очень долго описывать. И Роден говорит, и я чувствую, надо дальше. Вот, мамаша, ведь это здорово. Все-таки, значит, кой-чего добилась. Я его спросила, довольно ли мне пробыть здесь еще год, он сказал, — совершенно достаточно…»

Сообщает Сане в Сибирь: «Роден мне здорово помогает понимать. Я уже решила жить здесь, пока хватит терпенья и денег».

В марте, когда уже навсегда распростилась с академией Коларосси, пишет сестре, что Роден ею доволен. Между учителем и ученицей взаимопонимание:

«Знаешь, я у него ничего не спрашиваю, но он мне всегда отвечает на то, что мне хотелось бы знать, и потому все его задачи мне в самый-раз, так что, бывало, мне приходилось ломать себя, а теперь то, что он мне говорит, я уже сама хотела делать. Так, например, если мне хочется продолжать начатую работу, он всегда скажет: «Надо продолжать» и т. д.».

Роден говорит, что она продвигается вперед, что она энергичная и добьется своего, что может приходить к нему, когда хочет…

Вероятно, он относится к ней не как к ученице, а как к собрату по искусству, почти на равных. А ведь он — всемирно известный мастер, она же — в сущности, начинающий ваятель.

На всю жизнь, до конца дней сохранит Голубкина чувство огромной признательности Родену за то, что он освободил ее от колебаний и сомнений, внушил, что надо продолжать работать по-своему. И спустя девять лет, в 1907 году, уже прославившись как скульптор, много пережив и передумав, побывав за революционную деятельность в тюрьме, направит Родену взволнованное письмо на французском языке. Оглядываясь назад, в прошлое, она в полной мере осознает, что дал ей великий скульптор и каким благом, даром судьбы стала для нее встреча с ним. Вот что она напишет:

«Глубокоуважаемый господин Роден!

До сих пор моя застенчивость и незнание языка мешали мне выразить Вам глубокую благодарность за Ваши советы.

Я надеялась создать что-то прекрасное и долговечное и думала, что это и станет моей благодарностью Вам. Однако я никогда не переставала надеяться и на то, что смогу сказать Вам, чем Вы были для меня.

Теперь у меня нет больше надежды создать то, что я задумала, и поэтому я пишу Вам.

Хотя я и молчала во время занятий, я все же прекрасно понимала все, что Вы мне говорили, потому что несовершенное знание языка лишь воспитывало и утончало мою способность угадывать. Ваши слова имели для меня большое значение.

До Вас все профессора, за исключением одного из старейших — московского скульптора Иванова, говорили мне, что я на ложном пути, что нельзя работать так, как я. Их «проклятия» мучили меня, но не могли меня переделать, потому что я им не верила. Когда я увидела Ваши работы в музее Люксембург, я подумала: «Если этот художник скажет мне то же самое — я должна буду подчиниться».

Вы не можете себе представить, какова была моя радость, когда Вы, лучший из художников, сказали мне то, что я сама уже чувствовала, и дали мне возможность быть свободной.

Если бы Вы знали, как меня преследовали и как Вы меня мгновенно освободили! Я ничего не говорила только потому, что у меня не было слов, которыми я могла бы высказать свою благодарность. Вы дали мне силы жить. Возможно, Вы меня уже забыли, Вашу высокорослую русскую ученицу — Голубкину…»

И в заключение: «Пока я жива, я всегда буду благоговеть перед Вами, как перед великим художником и человеком, давшим мне возможность жить…»

…В июне 1898 года истек наконец срок контракта на квартиру, и она получает возможность оставить ее, расстаться с беспокойной сожительницей. Пользоваться мастерской Карлеса уже не может, потому что скульптор работает там над большой вещью. И она решает обзавестись собственной мастерской, тем более что за небольшое ателье надо платить примерно столько же, сколько за квартиру.

Вскоре подыскивает и снимает такое помещение на Монмартре, где живут Александр Шервашидзе и другие русские художники. Мастерская в здании со стеклянной крышей, которое находится в глубине гулкого двора, в окружении старых домов. Тут не менее десятка расположенных подряд мастерских для скульпторов. Двери на уровне земли, откроешь и окажешься сразу в ателье.

Она довольна своей мастерской: просторная, с огромным окном. Благодаря стеклянной крыше и этому окну много света. В середине мастерской — деревянная лестница, она ведет наверх, на антресоли, занимающие половину помещения. Это вроде жилой комнаты — кровать, стол, кресло…


1898 год во Франции был бурным. Состоялись два судебных процесса над Эмилем Золя, который выступил в защиту Дрейфуса, ложно обвиненного в шпионаже и пожизненно сосланного на Чертов остров в Гвиане.

Еще в январе в Париже прошли шумные антисемитские манифестации, толпы обывателей, мрачные личности двигались в тумане по улицам и кричали: «Смерть евреям!» В феврале начался первый судебный процесс над Золя. Голубкина развернула еженедельник «Иллюстрасьон» и увидела рисунок: писатель, в пенсне, сидит на стуле, опираясь обеими руками на трость, и слушает выступления свидетелей. Невдалеке его защитник — Жорж Клемансо, будущий глава кабинета министров. А вот и свидетели: офицеры, генералы, напыщенные военные, в мундирах с орденами и медалями. Подполковник Пикар, полковник дю Пати де Клам, генералы Гонз, Буадефр, Мерсье… В следующем номере журнала — авантюрист, игрок и распутник майор Эстергази, с лысой шишковатой головой, хищным носом. Именно он, а не капитан Дрейфус, как будет установлено позднее, — настоящий изменник и шпион….

Золя еще осенью 1897 года познакомился с документами, относящимися к делу Дрейфуса, и, убедившись в невиновности этого офицера, решил начать борьбу. В январе 1898 года газета «Орор» напечатала его письмо к президенту республики «Я обвиняю». Писатель обвинял военных в том, что они стали соучастниками одной из самых ужасных несправедливостей века, что, имея в руках все неоспоримые доказательства невиновности Дрейфуса, скрыли их, совершив тем самым беззаконие, оскорбляющее человеческое достоинство и правосудие… Весь трехсоттысячный тираж «Орор» был моментально раскуплен. Поднялась буря. Страсти разгорелись. Невежественные отсталые люди, обыватели, торговцы, лавочники (были среди них и учащиеся, студенты, оказавшиеся в плену ложно-патриотических чувств) скупали пачками номера газеты и сжигали их на улицах. Раздавались крики: «Смерть Золя!» Реакция ополчилась против писателя. Но в его поддержку выступили многие выдающиеся люди во Франции и других странах, писатели, художники, ученые: Анатоль Франс, Октав Мирбо, Марсель Пруст, Клод Моне, Реклю, социалист, один из основателей Рабочей партии — Жюль Гед, назвавший письмо Золя «самым революционным поступком нашей эпохи»… Живший тогда в Ницце А. П. Чехов писал своей приятельнице художнице А. А. Хотяинцевой: «…Вы спрашиваете меня, все ли я еще думаю, что Золя прав. А я Вас спрашиваю: неужели Вы обо мне такого дурного мнения, что могли усомниться хотя на минуту, что я не на стороне Золя?»

Голубкина следила за этими событиями, они ее волновали. Ведь речь шла о защите невинно осужденного.

В тот январский день, когда в «Орор» было напечатано письмо Золя и на перекрестках шумные толпы парижан сжигали экземпляры газеты, когда летели в разные стороны темные клочья, она писала Сане: «Ну, вы небось читали, что Золя говорит, что Дрейфус не виноват, а указывает еще на разных виновников; и вот студенты, среди которых он лет 10 назад был очень популярен, теперь возмущены его письмом, в котором он оправдывает Дрейфуса. Они скупили все номера газеты, где оно было помещено…»

Теперь Голубкина ближе соприкасается с парижской жизнью, чаще появляется в городе, бывает в театрах, на выставках, посещает различные собрания; расширяется круг ее знакомых.

В марте, на масленицу, она на улице, в гуще карнавальной толпы, в этом людском водовороте, среди беззаботно-радостных парижан, разбрасывающих пригоршнями конфетти. Этими крошечными разноцветными бумажками обсыпана одежда, они в волосах у женщин, в бородах и усах мужчин, на шляпках, кепках, шляпах, котелках. Ей дважды бросают конфетти прямо в лицо, и приходится платком вытирать глаза… Поддавшись общему веселью, этому бесшабашному озорству, она тоже покупает мешочек с конфетти и, смеясь, кидает целую горсть в толпящихся вокруг людей…

Не может усидеть дома и 14 июля, когда весь Париж, празднуя день взятия Бастилии, выходит на улицы и площади, играет музыка, много цветов и зеленых гирлянд, повсюду трехцветные флаги, и все поют, кружатся в танце…

Она посещает Музей естественной истории, где работали Ламарк, Кювье и другие выдающиеся ученые-натуралисты, и заодно здесь же, на левом берегу Сены, между мостом Сюлли и Аустерлицким мостом, — Ботанический сад. В музее идет в галерею палеонтологии. Огромный зал, где из одного конца в другой протянулись застекленные витрины с экспонатами, а в проходах стоят скелеты ископаемых животных. С почтительным любопытством взирает на мастодонта, на ископаемую лошадь — гиппариона, на слона из Дюрфора высотой 4,5 метра…

Но особенный интерес вызывают у нее окаменелости жителей Геркуланума, разрушенного и залитого огненной лавой, засыпанного раскаленным пеплом при извержении Везувия вместе с Помпеей почти две тысячи лет назад. Фигуры из коричневой лавы в самых различных позах, в тех, в каких настигла их смерть, похожи на скульптуры.

Друзья советуют побывать на собрании феминисток: «Сходите, это интересно. Они, конечно, много шумят, много разглагольствуют, но и кое-чего добились. Создали театр, открыли столовую, начали издавать журнал…» Феминистские организации, боровшиеся за равноправие женщин, существовали тогда не только во Франции, но и в других странах.

Голубкина присутствует на одном из собраний. Она уже слышала, что феминистки действительно весьма активны: требуют, чтобы женщин выбирали в муниципальные советы, и уже завоевали для них право выступать в суде в качестве свидетелей с присягой. Любопытно, как они митингуют. Но то, что увидела, несколько разочаровало. Она все представляла себе по-другому. Обсуждался вопрос о совместном обучении… Болтливая председательница с весьма фатоватым видом почти никому не давала сказать слова. Несколько, как показалось Анне, глупых мужчин не высказывали никаких возражений, а только издавали какие-то нечленораздельные звуки. Все это производило довольно комичное впечатление. Но сама деятельность феминисток представлялась ей важной и полезной. Хорошо, подумала она, что женщины не ищут сочувствия, а делают свое дело…

Спектакли в театрах она раскритиковала, они ей не понравились. У нее на все собственное мнение, нередко расходящееся с общепринятым, и то, например, чем другие восторгаются, может оставить ее равнодушной или вызвать отрицательное отношение.

Наконец-то она в Опере. Это великолепное восьмиугольное здание, построенное не так уж давно архитектором Шарлем Гарнье и украшенное на фасаде, с правой стороны, скульптурной группой Жан-Батиста Карно. Зрительный зал, весь в золоте лепных украшений и в пурпуре бархатных кресел, отдавал роскошью, граничащей с помпезностью. Анна сидела на галерке — в так называемом «клоповнике», а дамы в вечерних туалетах, сверкающие бриллиантами, и мужчины во фраках — в ложах и партере. Шла опера Джакомо Мейербера «Гугеноты».

Своими впечатлениями она поделится в письме к Сане: «…Была в Опере, по-моему, гораздо хуже московской, голоса плохие, и так же глупо, если не еще глупее, разводят руками, как и у нас. Только одна певица была ничего себе, а то вовсе плохо: и пели, и декорации, и игра, по-моему, вовсе плохо…» Она вообще не любительница оперного искусства, очевидно, из-за условности, некоторой неестественности того, что происходит на сцене.

Была она и в Комеди Франсез, где фойе украшает статуя Вольтера работы Гудона. Давали пьесу «Арлезианка». Об этом спектакле тоже напишет сестре: «…Это, видишь ли, переделка из маленького рассказа Додэ, очень измененная и дрянно, какая-то плаксивая комедия. Грим плохой, правды нету. Но играют довольно ровно и дружно. Когда будут давать Мольера что-нибудь, то схожу еще раз, а так и ходить не стоит. Больше ансамбля, чем у нас, но зато задушевности меньше, как мне думается. Да и немудрено, эта «Арлизьена», кажется, в 105-й раз, где же тут напастись души. Хоть они и дельно играют, но мне не понравилось. Не похоже на правду».

От нее не ускользнула сентиментальность, присущая в какой-то степени произведению, и она строго судит и пьесу, и спектакль.

Позже она придет в недавно открывшийся «Театр Сары Бернар» на площади Шатле. Ей хотелось увидеть знаменитую драматическую актрису, о которой столько слышала, которая, гастролируя во многих странах Европы и Америки, уже дважды выступала в России.

Сара Бернар, выросшая в скромной еврейской семье голландского происхождения, где было 14 детей, наделена разными дарованиями. Не только актриса с ярко выраженным романтическим темпераментом, незабываемая исполнительница главных ролей в спектаклях Расина, Гюго, Ростана, Дюма-сына, но и художница, скульптор, литератор, автор пьес и книг.

Голубкина читала о картинах, скульптурных работах Сары Бернар, о том, что актриса выставляла в течение многих лет свои произведения в Салоне. И ее немало позабавил рассказ о том, как однажды, стараясь поддержать свою работу в глине, она засунула в нее ножницы и еще что-то, что попалось под руку…

Когда Анна увидела Бернар на сцене, той было уже 54 года, она располнела, но еще красива, сохранила ту улыбку ребенка, которая восхищала многих.

В тот вечер она играла роль Маргариты Готье в драме Александра Дюма-сына «Дама с камелиями». Играла, как всегда, превосходно, зрители рукоплескали, но Голубкина, ощутившая в полной мере ее талант и мастерство, заметила сознательное стремление произвести эффект, и это вызвало неприятие. К тому же облик постаревшей растолстевшей актрисы мало соответствовал образу молодой и хрупкой героини.

И уже полетело в сибирскую глухомань, на Обский переселенческий пункт, письмо:

«…Я была недавно в театре. Смотрела Сару Бернар в «Даме с камелиями». Удивительно художественно играет. Так красиво и лживо, что ни разу не забудешь, что это игра, но все так здорово и тонко, каждый жест рассчитан на красоту, все — на красоту, но лжи целая масса.

Вот еще. Ведь она законодательница мод, ведь это она выдумала и пустила в моду змееобразные фигуры, а теперь она в Маргарите Готье умирает от чахотки такой толстушкой. Сухие тонкие руки, а бюст и плечи — в аршин. Она все время была в декольте. Ты помнишь ее длинную шею, уж ее нет теперь. Похоже, груди у ней гуттаперчевые, только при движении и можно судить, что туловище поддельное, так, например, когда она поднимает руку, то плечо не поднимается, или сгибается вкось большой лощиной. Теперь, наверно, все барыни растолстеют…»

Чувствуется, что пишет скульптор, отлично знающий тело человека, все его жесты, движения. От этого зоркого взгляда невозможно спрятаться, замаскироваться…

В конце апреля 1898 года открылся Весенний Салон, главным событием которого стал «Бальзак» Родена. Голубкина отправилась на Марсово поле, в Галерею машин, где устроена выставка.

Чудесный майский день, зеленеют газоны, деревья, постриженный кустарник. Невдалеке, в легкой серебристо-голубоватой дымке, гордо и дерзко возвышается ажурная башня инженера Эйфеля… В галерее у входа — монумент «Аллегория Электричества», созданный Луи Барриа. Земной шар и вокруг него — две обнаженные женские фигуры… Научно-технические достижения стремительно вторгаются в жизнь, наступает эра великих открытий, и никому еще не дано знать, к чему все это может привести…

В Галерее машин — высоченный потолок, его поддерживают металлические конструкции. В громадном зале — белые колонны, портики, много всевозможных растений. Кадки с небольшими кипарисами. Живопись представлена весьма разнообразно. «Святая Женевьева» Пюви де Шаванна, огромное декоративное панно Карьера для Зала свободного образования в Сорбонне, портреты, пейзажи, бытовые сцены.

Голубкина рассматривает картины Фернана Кормона, на которых изображена жизнь древнейших людей — земледельцев, гончаров, кузнецов.

Но публика, респектабельные господа и дамы, критики, газетные репортеры, проходит шумной толпой мимо этих полотен и устремляется туда, где выставлены работы Родена. Слышатся возбужденные голоса:

— Бальзак… Бальзак…

— Говорят, даже трудно представить, что это такое…

— Ужас!..

— Какой-то мешок…

— Снежная баба…

— Роден спятил, свихнулся!

— Выставить такое уродство!..

— Возмутительно!..

— Да подождите, господа, ведь вы еще не видели…

— Что из того? Сейчас увидим… Весь Париж говорит…

— Уже газеты пишут…

— Безобразие! Кто разрешил этому Родену издеваться над порядочными людьми!

— Это безнравственно!

— Чудовищно!

После открытия Салона прошло уже более недели. Статуя, которую Роден создавал в муках, подверглась ожесточенным нападкам, вызвала в адрес скульптора поток озлобленной брани, издевательских откликов. Казалось, сама человеческая глупость и пошлость разгулялись, устроили себе пир…

Голубкина уже читала в газетах некоторые отзывы критиков. Один назвал «Бальзака» нелепым манекеном, похожим на актера колоссального кукольного театра. Другой — известный художественный критик из журнала «Монд иллюстре» Оливье Мерсон — писал: «…Всякий человек, обладающий хоть крупицей здравого смысла, легко распознает в этой груде гипса, которую месили ногами и кулаками, памятник безрассудству или бессилию, создание ума, пришедшего в полное расстройство, или, если хотите, акт бесстыдного очковтирательства».

Потом за «Бальзака» возьмутся юмористические журналы. В них появятся многочисленные карикатуры…

К статуе трудно подойти. Возле нее собралась большая толпа. Люди саркастически усмехаются, смеются, потешаются, показывают на фигуру писателя пальцами, выражают свое возмущение. Анна смотрит на «Бальзака» издали. Он возвышается над толпой. Стоит, похожий на скалу, белый утес, словно воплощая творческую мощь человеческого гения, будто ждет своего часа, когда утихнут страсти и люди по достоинству оценят это творение Родена. Но ждать придется долго…

Здесь же, возле «Бальзака», — мраморная группа «Поцелуй». Эта роденовская вещь понятна посетителям выставки, нравится и даже вызывает у многих восхищение. Но «Бальзак» заслонил «Поцелуй», все остальное…

Озлобленное непонимание замысла художника, пошлость и ограниченность публики, упрямая слепота критики — все это действует на Голубкину угнетающе. Даже Родену приходится в нелегкой борьбе утверждать свое новаторское искусство.

Ну а «Бальзак»? Роден заберет его из Салона, перевезет к себе в Медон, где гипсовая фигура будет стоять на цоколе в саду. Лишь спустя десятилетия, в 1936 году, наконец отлитая из бронзы, она будет установлена в центре Парижа, на перекрестке бульваров Монпарнас и Распай…


Она скучает о матери, братьях и сестрах. Как они живут? Что с ними? Как дела у Сани на переселенческом пункте? Беспокоит также судьба Семы. Младший брат мог бы поступить в технический институт. Она пишет Сане: «Меня злость разбирает, когда я посмотрю, как здесь учатся разные дурни, а он, такой умный мальчик, пропадает занапрасно». Волнуется за сестру Любу, которую в семье зовут Люткой, она тяжело больна, медленно угасает от туберкулеза. «А Лютка — за что умирает молодая душа? Будь деньги, разве не пошло бы иначе?» Думает и о своем племяннике, сыне Любы — Дмитрии, который живет с родителями в Коломне: «Митьку замучивают насмерть — будь деньги, можно в Москву, взять дельного студента, и ожил бы малый».

Она мечтает. Хочется, чтобы Саня приехала в Париж, чтобы здесь или еще где-нибудь за границей училась на врача. Разве она не заслужила этого? Не вечно же сидеть ей в фельдшерах… Хорошо, если бы Сема поступил в Москве в университет или поехал «смотреть заграницу». А мамаша съездила бы в Киев, побывала в Софийском соборе, в Киево-Печерской лавре. «…Вот бы жизнь была! Ах ты, господи, хоть помечтать и то хорошо».

Но мечты эти не осуществятся: Саня не поедет за границу изучать медицину, Сема не поступит ни в технический институт, ни в университет, Екатерина Яковлевна не увидит Софии Киевской. Люба умрет в 1900 году…

Она болезненно переживает, что вынуждена пользоваться материальной поддержкой семьи. Вторая поездка в Париж состоялась благодаря денежным средствам, полученным от Московского общества любителей художеств и нескольких меценатов, которым она потом в течение ряда лет будет выплачивать долг. Но почти все эти деньги пошли на устройство в Париже, покупку самых необходимых вещей, истрачены в первые месяцы. И для того, чтобы жить и работать здесь продолжительное время, требовалась постоянная помощь от родных. Ей не давала покоя мысль, что она до сих пор сидит на шее у семьи. Отсюда горестные признания в письмах: «Пуще всего меня мучает совесть», «Я иногда и очень часто чувствую себя скотиной, ограбившей всех». Ей стыдно проживать эти «трудовые деньги».

Екатерина Яковлевна, верившая в свою дочь, в ее талант, считала, что Анюта должна непременно «доучиться» в Париже, «чтобы быть художником и самым лучшим скульптором»… И если денег не было, «добывала» их, брала взаймы. Присылала денежные переводы и Саня из Сибири. Анна не раз вынуждена была просить об этом. «Денег у меня хватит до июля, а потом ты пришли мне, пожалуйста…», «Пришли мне, пожалуйста, 50 рублей, если у тебя есть».

Проклятый «денежный» вопрос маячил перед ней постоянно, тревожил, мучил. Ведь расходы немалые: на одних лишь натурщиков тратила 20–25, а то и 40 франков в неделю. Эти «ручки и ножки» для Родена стоили дорого…

Достать денег в Париже трудно, почти невозможно. Русские знакомые вначале обещали дать взаймы, но потом, видимо, раздумали… Так что приходилось рассчитывать лишь на мать и сестру. Правда, осенью 1898 года Московское общество любителей художеств, зная о нелегком положении Голубкиной, решило посылать ей, пока она учится в Париже, 50 рублей в месяц. Но это решение было принято лишь год спустя после ее приезда в Париж, да и поступать эти деньги, это пособие стали с немалым опозданием. Пыталась и сама хоть что-то заработать: в октябре 1898 года отправила в Москву художнику В. В. Переплетчикову на продажу гипсовую «Головку ребенка» (она дружила с его сестрой Марией Васильевной, учившейся в Сорбонне)…

Тосковала по России — такие, как она, насквозь русские натуры, оказавшись за границей, не могут не думать о родине. Вести оттуда приходили невеселые. Мать писала в марте 1898 года, что у скотины нет корма, что люди горюют, не дождутся весны, мужику трудно…

Вспоминала русские равнины, косогоры, поля и луга, зеленые берега тихих речушек, леса и березовые рощи. Перед ней возникали картины народной жизни в будни и праздники, и словно слышала она то резкий, свистящий звук косы, то веселые, залихватские переборы гармошки, видела русские лица, крестьян, подводчиков, странников, ребятишек… И, вспоминая пасху в России, признавалась Сане: «Может, это и дико, но мне думается, хоть бы увидеть мужика в намазанных дегтем сапогах и шуршащей рубашке, нищего, и то чуточку и просветлевшего для такого праздника, чем всех этих умных людей точно таких же, как и во все остальные дни».

Твердо верила, что «надо помнить свое».

Хотела знать, что происходит в Сибири, что нового на Обском пункте. Писала сестре: «Ты там одевайся, а то небось в Сибири такой мороз, что живо простудиться можно. Напиши мне, что там делается. Кого ты нашла там? Что за народ? Хороший ли? Как переселенцы теперешние? Мне думается, должно же прибавиться опытности у мужиков, неужели и теперь, как прежде?»

Не сомневалась, что Сибирь не менее интересна, чем Париж.

Она подружилась с пожилой женщиной — Галу Бинэ и несколько раз в неделю навещала ее. Они разговаривали, Бинэ рассказывала о себе. Эта одинокая старуха сильно привязалась к Анне и просила приходить еще чаще.

Познакомилась с нищим, которого встречала каждое утро вблизи своего дома. Вежливый старик в рваной выцветшей шляпе, одежда в лохмотьях — они выглядели, впрочем, весьма живописно. Вероятно, этот человек пережил драму; какое-то страшное несчастье обрушилось на него, и он вынужден теперь ходить по улицам и просить подаяние. Она долго не решалась, но наконец обратилась к нему:

— Не согласились бы вы, мсье, прийти ко мне в мастерскую? Я скульптор, и мастерская моя рядом.

— Нет, сударыня… — вежливо отказался старик.

— Я плачу людям, которые мне позируют. И вы…

— Знаете что… Придите лучше вы ко мне, я вас приглашаю… — неожиданно предложил нищий и, объяснив, где живет, сказал, в какое время завтра будет ее ждать.

На следующий день пошла к нему. Она предполагала увидеть жалкую каморку, голые отсыревшие стены, убогое ложе с соломенным тюфяком, колченогий стул, но… оказалась в светлой, уютной, хорошо обставленной комнате. В камине пылал огонь… Нищий был в вполне приличном костюме. Он поздоровался и жестом радушного хозяина пригласил к столу, где стояли чашки с дымящимся кофе, Голубкина была так ошеломлена, что забыла, о чем собиралась с ним поговорить, о чем хотела расспросить, и, не пробыв здесь и четверти часа, удалилась в полном смятении.

— Куда же вы? — удивился старик.

— Я тороплюсь. Извините…

Вспоминая потом эту историю с парижским нищим, она скажет:

«Я почти бегом от него убежала, так мне неловко стало. Живет человек, как рантье, ни в чем не заметно недостатка, а каждый день унижает свое человеческое достоинство, протягивает руку за подаянием. Я нищих всегда жалела: это или больные, или несчастные люди. А этот мне противен стал, когда сам в кресло уселся и мне в кресло сесть предложил… Я чуть ли не бегом по лестнице бежала…»

В апреле 1898 года, когда у нее еще не было собственной мастерской, работала в ателье англичанки Маклерен, своей парижской знакомой. Она ей нравилась, с ней приятно проводить время. Они пили чай, курили и занимались лепкой. Нередко к ним присоединялась американка Гертруда Уитни, ее отец — известный финансист и филантроп Корнелиус Вандербильт. Дочь миллионера держалась просто, не задирала нос и лепила смело и уверенно, только надоедала своим свистом… Их окружали стоявшие на подставках этюды, бюсты. У Голубкиной — пять начатых работ.

Маклерен и Уитни бывали у нее в гостях (опа жила тогда еще в своей квартире вблизи Дома инвалидов). Американка разглядывала полевые цветы, которые прислала Саня. Ее удивляло, что на них пух…

— Я никогда не думала, что в Сибири растут цветы, — говорила дочь Вандербильта. — Сибирь — это так далеко… Там такой холод. Медведи… И вдруг — цветы… Это потрясающе!..

В Париж приезжали русские художники: некоторые на короткий срок, чтобы только увидеть город и его музеи, другие же намеревались поступить в частные студии. Голубкину познакомили с Аполлинарием Васнецовым, автором эпических и исторических пейзажей. Он показался ей каким-то странным, не то важным, не то застенчивым, и разговора у них не получилось. Слишком доволен собой, ходит сияющий, как именинник… «Чего же ему, — напишет она сестре, — он уже выбрался на дорогу. Не знаю, по зависти или по чему другому, а мне всегда лучше нравятся ищущие, чем нашедшие».

Сама она еще среди ищущих. Да и потом, получив признание, не успокоится, будет идти дорогой поисков.

В начале 1899 года Голубкина встретится с Ниной Симонович, двоюродной сестрой Валентина Серова, приехавшей в Париж учиться. И дружба с этой девушкой с темными волнистыми волосами, одаренной художницей, сохранится на долгие годы.

В Париже жил в то время Константин Сомов, она знала его еще по Петербургской академии художеств. Иногда он уезжал в Россию, но, пробыв там непродолжительное время, снова возвращался в Париж. Учился в академии Коларосси. В апреле 1899 года он будет писать акварельный портрет-этюд певицы Е. Е. Владимирской, который использует в дальнейшем для известной работы «Дама в розовом». Тогда-то и свидится он с бывшей соученицей, сможет лучше ее узнать. Она ни на кого не похожа. И в этом космополитическом Париже сохранила свою самобытность. Сомов сообщит в письме художнице Елизавете Званцевой: «…На днях я познакомился гораздо ближе, чем прежде, с Голубкиной, был у нее в мастерской, и она мне чрезвычайно понравилась, приятно видеть человека, внутренне чем-то горящего; все, что она говорит, хотя подчас наивно и слишком иногда элементарно, всегда интересно и оригинально в ее простонародном, цветистом языке. И сама она, с ее несуразной фигурой, жестами, костюмом, запачканным глиной, вызывает сочувствие. Недаром ее так многие любят. Я буду в ее мастерской лепить, о чем уже давно мечтаю…»

С середины 1898 года Голубкина сосредоточенно и напряженно работает. Утром, в темной юбке и полотняной кофте, спускается по скрипучей лестнице с антресолей, надевает фартук из холстины, подходит к ящику с сырой глиной, смотрит на эту бесформенную массу и будто уже представляет себе, какие очертания и контуры она примет, что из нее получится. Начнет лепить. Тишина вокруг, только донесутся иногда с улицы веселые возгласы и смех ребятишек, бегущих куда-то, да лай собаки… Потом займется уборкой, станет подметать пол. И вдруг вспомнит что-то родное, зарайское и подумает: эх, кабы нарвать полыни и сделать из нее веник, как бы хорошо пахло тогда мятной полынной горечью…

Здесь, в этой мастерской, и увидела ее в первый раз юная жизнерадостная Нина Симонович. Голубкина сидела и курила, отдыхая после работы, веселая, светлая…

Иногда она бросает все и едет в Лувр посмотреть скульптуру на первом этаже. Художница Татьяна Бартенева, дочь историка и литератора П. И. Бартенева, встретила ее в этом музее. В залах пусто. Только перед Венерой Милосской сидит одинокая женщина. Через много лет Бартенева вспомнит, что Голубкина «одета была плохо, странно и небрежно, в какой-то плохонькой шляпочке (это в городе мод!), с волосами плохо причесанными, даже растрепанными, на руках видна была неотмытая глина. Но значительное лицо и вся фигура были так наполнены созерцанием, она так особенно; с каким-то необыкновенным выражением, смотрела на Венеру и вся была поглощена ею, что я сразу решила, что это Голубкина…»

В этом описании, очевидно, есть неточности: Анна Семеновна одевалась действительно просто и даже бедно, но была опрятной, аккуратной и с «растрепанными волосами» вряд ли пришла бы в Лувр. Но в остальном образ достоверен…

Она сфотографировалась и послала снимки матери в Зарайск и Сане в Сибирь. Это хорошая фотография, сделанная опытным мастером. Серьезное и красивое, умное лицо, пристальный, несколько суровый взгляд.

…В декабре 1898 года пришло известие о внезапной смерти матери. Екатерина Яковлевна скончалась в одночасье от апоплексического удара, а по-современному, от инсульта. Прожила она не так уж много — 64 года.

Анна очень любила свою мать, была к ней сильно привязана. Потом она скажет: «Моя мать была необыкновенным человеком». И в этом нет преувеличения. Екатерина Яковлевна, не получив образования, во многом хорошо разбиралась, рассуждала здраво, у нее были природный ум, чутье, доброе сердце. И она делала все для того, чтобы ее дочь стала скульптором. Относилась к ней с нежностью, называла в письмах Анютой, Анютушкой… Понимала ее, знала, как дочери трудно, и старалась поддержать, не дать разувериться в надеждах и мечтах. Всегда настаивала, чтобы она завершила свое художественное образование. Присылала в Париж какие-то вещие, «ясновидящие» письма. В одном из них писала:

«Милая Анюта, ты, должно, скучаешь. Есть это большая помеха в твоем деле, я очень знаю, жалею тебя, а все-таки прошу тебя кончить. Всем вам ученье нелегко дается. А тебе такое счастье. Хоть этот Роден, поэтому он вельможный, а тебя учит. Думать все можно, а по портрету худа ты…

Анюта, ты хочешь отдохнуть, то я очень рада. Ты засмотрелась на свои фигуры и устала, я это знаю. Ну, и это знаю — твои золотые руки и глаза, и способность. Ни один Роден не может сказать, что не так да не так. Анюта, не верь им. Анюта, ты верь матери своей, у меня сердце чуткое, оно слышит, что в Париже с тобой говорят».

В мае 1898 года, когда поднялась скандальная шумиха вокруг роденовского «Бальзака», Екатерина Яковлевна снова стремится утешить, ободрить дочь:

«Анюта, ты не беспокойся, что ты не скоро будешь получать заказы, — мы подождем. А учиться верно во весь век. Видишь, твой Роден не угодил на публику. Такова ваша работа. А я все-таки жду от тебя хорошего и отрадного в моей старости. Надо доучиться тебе. Господь поможет быть художником и самым лучшим скульптором, а мне порадоваться…»

И, наконец, уже незадолго до смерти дает свои последние мудрые наставления:

«Я, мать твоя, желала бы тебе пожить в этом Париже да сделать статую на выставку парижскую, тогда бы уезжать, я желала тебе этого и теперь желаю. Поучись еще, что же, что теперь хорошо работаешь, — это твоя жизнь, твоя пища… Анюта, пишу тебе мой совет: доучись хорошенько да непременно послушай Родена, как он тебе скажет. Теперь недолго. Поставь статую на выставку — тогда и выучилась. Обо мне не беспокойся, я жду тебя каждый день, иначе нельзя».

Не дождалась…

Анна тогда работала в мастерской над статуей в натуру, которую назовет «Старостью». Позировала итальянка, худенькая и тщедушная старушка. У нее будто высохшее, с дряблой повисшей кожей тело, распухшие, выпирающие суставы пальцев рук и ног. Сильно поредевшие, седоватые волосы, собранные на затылке в жалкий пучок. Морщинистое лицо с впалыми щеками. Казалось, это само олицетворение старости в ее неприглядно-отталкивающем виде, старости, вызывающей ужас и брезгливое чувство. Когда такое тело скрыто одеждой — все хорошо, но когда обнажено…

Старая итальянка, весьма послушная и безропотная модель, сидит, согнувшись, скорчившись, сдвинув кривоватые деформированные с возрастом ноги, положив на колено темную руку с вздувшимися венами, всю в пигментных пятнах, от которой будто уже веет тлением а холодом небытия, а другой рукой поддерживая склонившуюся к плечу голову и опираясь костляво-острым локтем на другое колено.

Голубкина словно решилась, отважилась «посоревноваться» (и поспорить!) с самим Роденом, своим любимым учителем, который в 1885 году сделал статуэтку «Красавица Омиэр».

Его вдохновило стихотворение Франсуа Вийона «Жалобы прекрасной оружейницы». В своей трактовке образа он целиком, и полностью опирался на это произведение великого французского поэта XV века и не случайно дал скульптуре и другое название — «Та, которая была красавицей оружейницей». Эта работа невольно вызывает в памяти стихи Вийона: «…В морщинах лоб, и> взгляд погас, мой волос сед, бровей не стало, померкло пламя синих глаз, которым стольких завлекала, загнулся нос кривым кинжалом, в ушах — седых волос кусты, беззубый рот глядит провалом, и щек обвисли лоскуты…» Роденовская Омиэр, опустив голову, смотрит с невыразимой тоской и каким-то бессильным отчаянием на свое увядшее, обезображенное старостью тело.

У Голубкиной — тоже обнаженная старуха, с таким же жалким, ужасным телом, но между ними существенное различие. Голубкинская старуха не рассматривает себя, свои живые мощи, а думает о чем-то, погружена в глубокие размышления, ее уже, очевидно, мало трогает то, какой она стала, — привыкла. Она думает, вспоминает, наверно, свою жизнь, детей, радости и печали, хорошее и плохое, что довелось пережить. И это придает ей ту духовность, которой лишена «Прекрасная Омиэр». Ученица Родена создала реалистически-обобщенный образ женской старости, старости вообще, образ, пробуждающий сострадание и уважение.

Нина Симонович предложила Голубкиной пойти в Музей естественной истории и там повела ее в галерею остеологии, где выставлены отпечатки жителей Геркуланума. Одна из фигур, которую она уже здесь приметила, напомнила ей чем-то голубкинскую «Старость». Чем именно? Возможно, позой, какой-то отрешенностью от окружающего мира… Симонович показала Анне Семеновне эту сидящую женскую фигуру из потемневшей запекшейся лавы. Ей хотелось узнать тайну рождения статуи.

Голубкина долго и молча смотрела на эту и другие фигуры. Потом сказала:

— Я знаю их. Я сюда ходила…

Она сделала также портрет французского ученого-биолога Бальбиани. Он был автором работ о размножении реснитчатых инфузорий, о филоксере, развитии травяной вши и других исследований. Эдуард-Жирар Бальбиани жил в Медоне, знал Родена и согласился позировать его русской ученице. Профессор, родившийся в Сан-Доминго, бывшей колонии Франции, и по внешности, и по характеру — настоящий француз. Жизнерадостный, остроумный, любит пошутить. Работать с ним легко и приятно. К сожалению, в следующем, 1899 году он умрет, и таким образом Голубкина, создав портрет ученого, как бы заранее увековечила его память.

Этот бюст вылеплен уверенной рукой, полон экспрессии, динамики, которые переданы резкими, стремительными, нервно-прерывистыми мазками. Высокий лоб, длинные вьющиеся волосы, густые брови вразлет, крупный, чуть свернутый на конце набок нос, усы и маленькая бородка. В портрете отразился галльский дух, присущий семидесятитрехлетнему ученому. Она увидела в облике Бальбиани национальные черты французов и, стремясь к типизации, постаралась их воплотить в этой работе.

Анна Семеновна сфотографировалась возле своих скульптур. На переднем плане — «Старость», чуть подальше — портрет профессора Бальбиани, и возле него — маленький женский портрет. Она в светлой блузе с длинными рукавами и широкой темной юбке. Взгляд несколько настороженный, вся словно в каком-то ожидании. Так оно и было: ведь не знала еще, как отнесутся к ее работам, какую они получат оценку.

Но тревоги напрасны. Эти три скульптуры она выставила в Салоне, который открылся на Марсовом поле 1 мая 1899 года. Особое внимание публики привлекла «Старость». Это необычно, смело, дерзко. Старуха, представшая в своей жалкой наготе, вызывала сложные чувства: и смятение при виде этой старческой немощи, ожидающей тех, кто сейчас молод и полон сил, и сочувствие.

Многие хвалили скульптора за смелость, острую характерность. Интересовались, кто автор. Читали табличку. Мадемуазель Голубкина… Автор — женщина. Поразительно!.. Русская? Приехала из России? Учится в Париже? У Родена? Ее еще никто не знает. Но, безусловно, талантлива…

Некоторые, разглядывая «Старость», говорили: «Красиво это ужасное».

За участие в выставке была удостоена медали III степени Французской академии литературы и искусства.

Таким приятным сюрпризом завершилось для нее второе пребывание в Париже. На этот раз она прожила здесь немало — полтора года. И не зря — занималась под руководством Родена, не только училась, но и работала, добилась успеха. Нужно возвращаться в Россию. Годы ученья закончились (или почти закончились, тогда она еще этого не знала). Впередп ждет работа. Она готова. Творчество для нее — жизнь, смысл существования. Она должна теперь доказать, что не напрасно столько училась, что не впустую родные истратили на нее уйму денег. Но работать по-настоящему она может только в России. Поэтому и спешит домой. Жаль только, что не увидит больше свою мать. Бедная мамаша…

Накануне отъезда в Москву к ней пришли друзья, и среди них — Нина Симонович, Татьяна Бартенева, Мария Переплетчикова… Были и знакомые французы, скульпторы, художники. Уже собраны вещи. В углу целая груда кусков этюдов из твердой высохшей глины — части незавершенных работ, которые она оставляла здесь.

Хозяйка мастерской, радуясь возвращению на родину, в веселом настроении, шутит, беседует с русскими подругами, с французами. Произношение у нее неважное, она не грассирует, не утрирует носовые звуки, но разговаривает уже без особых затруднений. Она разрешает гостям взять себе на память что-нибудь из ее этюдов. Кто что хочет.

Провожая до дверей одну скульпторшу, Анна Семеновна говорит на прощанье, не очень удачно выразив по-французски свою мысль, но зато от всей души:

— Que tout bien…[2]

Француженка улыбается и в знак согласия кивает головой.

С этой мыслью — что все хорошо, с надеждой, что все будет хорошо, — Голубкина и вернулась в Россию.

Загрузка...