В УЧИЛИЩЕ НА МЯСНИЦКОЙ

Огромный город встретил Голубкину несмолкаемым шумом своих улиц и площадей, цоканьем копыт и стуком бесчисленных извозчичьих пролеток, колясок, шарабанов, громыханьем подвод, железных вагонов конки, которые тащили по рельсам запряженные парами в дышло измученные лошади…

Классы изящных искусств, где она вознамерилась учиться, были основаны художником-архитектором А. О. Гунстом в 1886 году и вначале находились в доме Ливенцовой на Спиридоновке, а затем г бывшем доме князя Урусова на Пречистенке.

Анатолий Оттович Гунст родился и вырос в Москве, его отец — обрусевший немец, переселившийся сюда из Казани в 40-х годах; мать из московского купеческого рода. Он успешно окончил училище живописи, ваяния и зодчества. Был молод, энергичен, даровит, и организованные им Классы изящных искусств явились первым в Москве частным художественным учебным заведением. В 1890 году «Классы» будут переименованы в «Училище». Об основных его задачах ясно и четко сказано в «Правилах для учащихся»:

«§ 1. Цель училища изящных искусств — приготовить молодых людей обоего пола, путем практических и теоретических занятий, к самостоятельной деятельности на поприще искусства и его прикладных отраслей.

§ 2. Училище состоит из научного отдела, художественного и прикладных отраслей художеств.

§ 3. Научный отдел состоит из 4-х общих нормальных классов и 2-х специальных.

§ 4. Предметы, входящие в курс преподавания в училище, разделяются на предметы художественные и научные».

Чему только не учила школа Гунста! Здесь и живопись (историческая, жанровая, пейзажная, декоративная). И скульптура. И гравирование по дереву и металлу, офорт. И резьба по дереву и кости, мозаика. Также живопись на фарфоре, фаянсе, стекле, материи. Майолика. И выжигание по дереву и коже. И фотография. Декоративный отдел и сценическое искусство. И лепной, гончарный, ткацкий отделы. И вышивание гладью и шелком. И черчение…

Не случайно, видимо, опытные и знающие люди посоветовали в Зарайске, чтобы Анна поступила в учебное заведение, где могла овладеть каким-либо художественным ремеслом, которое обеспечило бы ей средства к существованию.

В этой школе на Пречистенке и появилась в один из осенних дней высокая худая девушка в черной юбке и темной блузе, обратив на себя внимание молодых людей и барышень, расположившихся в большом светлом зале с высоким лепным потолком. Все они должны сдавать вступительные экзамены, и многие принесли свои работы — рисунки, этюды, акварели… У Анны Голубкиной, решившей определиться в класс живописи, никаких работ не было, и ей предложили выполнить задание. Она волновалась, не могла сосредоточиться, вокруг столько народа; ловила на себе любопытные и, как ей казалось, насмешливые взгляды, все отвлекало и раздражало, и задание выполнила неудачно. Смутно, как в тумане, помнила, что было потом: какие-то люди рассматривали ее работу, что-то говорили, качали головой, пока наконец до сознания не дошло, что ей отказано в приеме. Провалилась!.. В один миг рухнули надежды, взлелеянные в зарайском захолустье… Она стояла как потерянная, не зная, что делать, куда идти, к кому обратиться, с кем поговорить, может, дадут еще задание, да к чему все это, ну их к шуту! Все равно ничего не выйдет, ничего не получится, и придется с позором, со стыдом и унижением возвращаться в Зарайск, обманув надежды своих близких и свои собственные…

И она собралась уходить, поняла, что больше здесь делать нечего, но совершенно случайно, уже покидая особняк князя Урусова, оказалась в классе, где работали ученики Волнухина, занимавшиеся лепкой, и неожиданно попросила дать ей глины. Ушла, забрав ее, не подозревая, что несет собственную судьбу, свое будущее…

Через несколько дней эта немного странная, нелюдимая и молчаливая провинциалка, не принятая в Классы изящных искусств, снова пришла в особняк, держа в руках какую-то вещь, завернутую в тряпку. Сергей Михайлович Волнухин, молодой еще преподаватель (в ту пору ему было 30 лет), увидел Голубкину, которая своим не совсем обычным видом и поведением запомнилась ему в тот день, когда состоялись приемные экзамены, и двинулся ей навстречу, но та внезапно повернулась и торопливо пошла к выходу.

— Постойте! Куда же вы? — крикнул ей он вдогонку.

Анна, почувствовавшая при виде Волнухина неизъяснимый страх, вернулась.

— Показывайте, что у вас, — сказал руководитель скульптурного класса, сразу догадавшийся, что она принесла свою работу.

Голубкина развернула тряпку. Это был небольшой этюд, который она выполнила в эти дни, полные отчаяния и смутной надежды, в порыве какого-то мрачного и страстного вдохновения. Старуха в крестьянском полушубке, опустившись на колени, самозабвенно молится, испрашивая милость у всевышнего… То, что испытала и пережила Анна в доме на Пречистенке — и разочарование, и унижение, и безысходность, и еще в большей степени то, что поддерживало и придавало ей силы потом, — любовь к искусству, мечта, вера в свое призвание, — все это отразилось в этюде.

«Молящаяся старуха» ошеломила Волнухина — своей экспрессией, жизненной правдой, которые заслонили естественные для начинающего ваятеля несовершенство, шероховатости его работы.

А дальше события развивались самым благоприятным образом. Волнухин показал «Молящуюся старуху» на педагогическом совете, где обсуждались результаты приемных экзаменов, и произнес несколько слов о несомненной одаренности автора этюда. Голубкина была принята в класс скульптуры. Мало того, директор школы А. О. Гунст освободил ученицу от платы за обучение, которая составляла 60 рублей в год. Для нее, крайне стесненной в средствах, это было существенной поддержкой. Анатолий Оттович подарил также ящик с красками. Подарок доставил ей удовольствие, хотя и напомнил о недавней неудаче при попытке поступить в класс живописи.

Она поселилась в Ляпинке. Это известный всей Москве дом на Большой Дмитровке, где жили студенты. Он принадлежал братьям-купцам Ляпиным. Великолепный знаток старой Москвы Вл. Гиляровский подробно описал этот дом и рассказал о его владельцах, занимавшихся благотворительностью. Оба брата-холостяка, которых звали «неразлучниками», старший — скопец Михаил Иллиодорович, толстый, обрюзгший, с пухом вместо бороды, и младший — Николай Иллиодорович, энергичный и бородатый, родом из крестьян, разбогатевшие в Москве, обитали вдвоем в особняке с зимним садом. Под студенческое общежитие было отведено находившееся в глубине обширного владения каменное здание, служившее прежде складом. В конце 70-х годов эго здание переделали в жилой дом, и в нем обосновалась молодежь, студенты университета и воспитанники школы живописи, ваяния и зодчества, а также мелкие литераторы, актеры.

Владимир Алексеевич Гиляровский, не раз бывавший в этом доме, писал на склоне лет, что Ляпипка, давая приют неимущим, многих спасла от нужды и гибели. В каждой комнате стояло по три-четыре кровати, столики с ящиками и стулья. Помещение даровое, а за питание брали деньги. В столовой, помещавшейся внизу, на первом этаже, подавался за 15 копеек мясной обед из двух блюд — щи и каша, и бесплатно раз в день чай с хлебом. Эта столовая — своеобразный клуб, где произносились крамольные речи, пелись студенческие песни, читались прокламации. Здесь было грязно, вспоминал Гиляровский, зато никакого начальства, сыщики избегали сюда заглядывать, зная, с каким пристрастием допрашивают ляпинцы подозрительных лиц. Но обыски устраивались, и жандармы нередко производили аресты.

Что до развлечений, то некоторые театры, например, Корша, присылали студентам билеты на галерку, а цирк Саламонского — медные бляхи, они заменяли контрамарки. Жившая здесь учащаяся молодежь пользовалась также правом бесплатного входа на художественные выставки.

Конечно, Ляпинка, где шумно и беспокойно, витал дух богемы, где случались дебоши, — это общежитие мало подходило для необщительной и всегда внутренне сосредоточенной, сдержанной Голубкиной, но зато за жилье ничего не надо платить, и именно это обстоятельство заставило ее поселиться в студенческом доме на Большой Дмитровке.

Осень, опустели бульвары. Опавшие листья на аллеях и газонах. Временами моросит мелкий, как сквозь сито, дождь. Но бывают и солнечные ясные дни. Анна знакомится с широкой неугомонной московской жизнью, столь разительно отличающейся от тихого сонного мирка маленького Зарайска, приглядывается к людям, прохожим. Громады многоэтажных зданий, всевозможные вывески, суета и толчея в центре, на главных улицах, бесконечный поток экипажей (можно подумать, что лошадей в городе не меньше, чем людей), зеркальные витрины роскошных магазинов, обилие булочных заведений, кондитерских, колбасных, винных, пивных и прочих лавок.

У ограды Василия Блаженного взрослые и ребятишки кормят голубей вареным горохом, который продают тут же старушки по копейке за пригоршню. В Охотном прохаживаются околоточные, разносчики предлагают селедку, на тумбе сидит подвыпивший парень и, наигрывая на разбитой трехрядке, напевает: «Ты, гармошка-матушка, лучше хлеба-мякушка…»

В магазинах идет осенняя, со скидкой, распродажа готового платья. В магазине мадам Авроры в Газетном переулке вблизи Дмитровки — капоты пикейные, батистовые, сатинетовые… Дамские полусапожки… Все, что угодно, — французские духи, платки из козьего пуха, фосфорные и серные спички, александропольская ромашка от насекомых, крученые папиросы «Красотка» и «Плутовка», зернистая икра, мятные пряники, черный и цветочный чай…

На рынке, куда однажды попала Голубкина, она увидела телеги огородников со свежей кочанной капустой, которая хорошо уродилась в том году, с картофелем и всякой зеленью. И это напомнило вдруг милый родной Зарайск…

Город жил по своему, заведенному исстари порядку. Полиция устраивала многократные облавы на бродяг и оборванцев в Сокольнической роще, на Хитровской площади. По ночам доносились с улицы свистки дворников, сторожей…

Начался, набирал силу театральный сезон. В Большом театре — волшебный балет «Конек-горбунок, или Царь-девица», оперы «Фауст» Гуно, «Волшебная флейта» Моцарта, «Демон» А. Рубинштейна, «Руслан и Людмила» Глинки… В Малом, где еще газовое освещение, идет трагедия Шекспира «Отелло, венецианский мавр» с Ермоловой, Ленским, Южиным, Правдиным. Пьеса Лопе де Вега «Звезда Севильи», драма князя Сумбатова «Цепи»… В заново отделанном театре Корша в Богословском переулке — комедия Островского «На всякого мудреца довольно простоты», драма Чехова «Иванов»…

Ученица школы Гунста впервые побывала в театре и, с идя в райке, с замиранием сердца следила за действием, и эти первые театральные впечатления, сильные и яркие, никогда не сотрутся в ее памяти, а позднее, через много лет, у нее обнаружится дар режиссера, и она со свойственной ей увлеченностью будет ставить спектакли в театре в Зарайске.

Но больше всего ее, конечно же, притягивало и манило похожее на терем здание с застекленной крышей в Лаврушинском переулке в Замоскворечье — Третьяковская галерея, где она побывала уже не раз, куда входила с волнением, трепетом, предвкушая встречу с очищающим душу большим искусством. Медленно, задерживаясь возле особенно понравившихся полотен, с задумчивым, просветленным выражением лица, проходила по залам, где выставлены картины Федотова, Крамского, Перова, Ге, Репина, Сурикова, В. М. Васнецова. Саврасова, Прянишникова, Савицкого и других художников-передвижников, полные глубокой правды и отмеченные печатью высокого реалистического мастерства. Любовь, привязанность к Третьяковке она сохранит на всю жизнь и потом, годы спустя, будет говорить, отправляясь туда, что идет «глаза помыть».

Не упустила она возможности посетить также выставку великих мастеров прошлого, устроенную осенью в доме Гинцбург на Тверской, где были показаны работы Рафаэля, Корреджо, Греза, Буше, Рембрандта, Гвидо Рени, Мурильо…

В то время книжные магазины предлагали два выпуска издания Кушнерова — альбома копий с картин русских художников, исполненных хромолитографским способом, под акварель. Суриков, Прянишников, В. Е. Маковский, Неврев, Дубовской, Шварц… О том, чтобы приобрести этот альбом, Анна не могла и мечтать, но она видела его в школе Гунста, внимательно рассматривала.

Здесь, в Москве, смогла познакомиться с творчеством многих русских и западноевропейских живописцев, проникнув в этот прекрасный мир красок и образов, о котором до сих пор имела весьма смутное представление…

Теперь ежедневно направлялась она на Пречистенку, пешком или на конке, где проезд в вагоне стоил пятак, а на империале три копейки. Конка ехала с грохотом по рельсам вдоль бульваров, мимо деревьев с темными, как на гравюре, голыми ветвями.

Она исправно посещала занятия в классе Волнухина, лепила с гипсовых голов, выполняла все указания учителя, приобретая в основном общие навыки ремесла.

Сергей Михайлович Волнухин, невысокого роста, крепыш, с маленькой бородкой, воспитанник училища живописи, ваяния и зодчества, ученик академика С. И. Иванова, рано обнаружил склонность к преподавательской работе, которой будет заниматься три с лишним десятилетия. Это добрый сердечный человек, безраздельно преданный искусству. Ученики любили его. Способный скульптор, которому, быть может, не хватало глубины, одухотворенности, он не стремился сковывать природное дарование учеников, давал им возможность проявить свою индивидуальность, боролся с подражательностью. Ему суждено стать учителем выдающихся русских скульпторов начала XX века — А. С. Голубкиной, С. Т. Коненкова, Н. А. Андреева, В. Н. Домогацкого, А. Т. Матвеева…

Для организатора и руководителя Классов изящных искусств А. О. Гунста главное — не коммерческая выгода: следуя традициям Московского училища живописи, ваяния и зодчества, он старался дать молодежи серьезную профессиональную подготовку, поддержать молодые таланты. В этой частной школе хорошая творческая атмосфера, и тон задавал сам директор, красивый смуглолицый мужчина, с темными, немного грустными глазами, эспаньолкой, со вкусом одетый, куривший сигары, неизменно вежливый и внимательный, разносторонне одаренный — архитектор, художник, педагог.

В старинном барском особняке, расположенном в парке, устраивались художественно-литературные и музыкальные вечера с модными в ту пору туманными картинами, исполнялись романсы, читались стихи, отрывки из прозы, причем нередко в качестве чтеца выступал директор. Концерты обычно завершались танцами. Танцы Голубкину не интересовали, но вечера эти она иногда посещала, с удовольствием слушала пьесы, исполнявшиеся на рояле, концертино, пение, дуэты…

Жилось ей в Москве довольно одиноко. Людей множество — ив Ляпинке, и в школе на Пречистенке, но близких товарищей, подруг нет. Она писала изредка домой, получала письма от мамаши и сестры Сани, которые сообщали последние новости. Побывала у Глаголевых в Замоскворечье. Александр Николаевич, преподававший в гимназии, и Евгения Михайловна встретили ее с искренней радостью, как родного, близкого человека, пили чай в столовой, Анна рассказывала о Классах изящных искусств, о студенческом общежитии на Дмитровке. Но особенно рады, в восторге дети, очень любившие Анюту. Они бросились к гостье, кто-то стал взбираться к ней на спину, кто-то повис на шее, тормошили, тянули к себе. Она играла с ними, читала сказки…

Наступил новый, 1890 год. По улицам, взметая комья снега, мчались рысаки. Скрипели полозья тяжело нагруженных саней. Водовозы везли обледенелые бочки. В морозную белесую мглу рано опускалось солнце. Вечером на катке на Чистых прудах катались на коньках барышни, засунув руки в муфты, в шляпках с пером, и элегантные молодые мужчины…

Москва отпраздновала юбилей Марин Николаевны Ермоловой — 20 лет артистической деятельности — «двадцать лет труда и вдохновений».

В великий пост в частной опере Саввы Ивановича Мамонтова выступает итальянская оперная труппа.

На масленицу в Манеже — большие гулянья, показана волшебно-фантастическая феерия «Дочь морского царя, или Приемыш рыбака». Сцена театра Корша отдана труппе лилипутов.

В начале апреля — на пасху — в экзерциргаузе (все в том же Манеже) играет знаменитый дамский оркестр из Вены под управлением Эдуарда Шене.

При весеннем солнце на улицах, где тает снег, текут ручьи, маляры красят каменные тумбы.

Газеты сообщают, что писатель А. П. Чехов уехал в Сибирь и на Сахалин.

Тогда же, в апреле, открывается XVIII Передвижная выставка картин. Голубкина вместе с учениками школы посещает ее. Здесь репинский портрет баронессы Икскуль, «Видение отрока Варфоломея» молодого, подающего большие надежды художника Нестерова, полотна В. Е. Маковского, Савицкого, Архипова, Дубовского, Светославского, Левитана…

Летом устраиваются скачки на Ходынском поле. Там же представление «Дикая Америка» — индейцы в головных уборах из разноцветных перьев, с луками и стрелами… Проходят состязания велосипедистов.

Москва проявляет немалый интерес к фонографу Эдисона, всеобщее внимание привлекают открытия профессора Коха, получившего бактериальный препарат туберкулин и надеявшегося использовать его для лечения чахотки…

А там и осень, с дождями, хмурым ненастьем, первый снег, зима, предрождественская суматоха, пахнущие лесной хвоей елки, елочный базар на Театральной площади, подарки…

Такова московская жизнь, ее привычный ритм, вечный круговорот, свершаемый изо дня в день, из года в год, жизнь хлопотливая, пестрая, хлебосольная и скудная, полная увеселений и однообразная, которая окружает со всех сторон, теснит Анну Голубкину. Но все ее помыслы и мечты обращены к искусству, и живет она как бы предощущением творчества, не зная, впрочем, во что оно выльется, не уверенная в том, что это будет непременно ваяние. Она учится у Волнухина в классе скульптуры, но находится еще на распутье, не сделав окончательного выбора.

Однако со временем начинает все отчетливей понимать, что училище изящных искусств, как теперь называются Классы, не может дать ей того образования, тех знаний и умения, которые необходимы, чтобы стать настоящим художником-профессионалом. К тому же стало известно, что А. О. Гунст собирается из-за финансовых трудностей закрыть свою школу.

Ее мысли все чаще и чаще обращаются к училищу живописи, ваяния и зодчества, игравшему тогда заметную роль в художественной жизни не только Москвы, но и всей России. Она много слышала об этом первоклассном учебном заведении и прежде всего от его воспитанников, живших вместе с ней в Ляпинке. Созданное в 1832 году (первоначально — Натурный, потом — Художественный класс и наконец — училище), оно существовало уже почти шесть десятилетий. Московская школа живописи в отличие от Петербургской академии художеств известна своими демократическими традициями. Ее двери открыты для детей мещан, купцов, ремесленников, мелких чиновников, крестьян. Училище, пользовавшееся широкой популярностью, теснейшим образом связано с передовым искусством передвижников, отражало в своей повседневной деятельности их художественные идеи и творческие принципы. Здесь учились, а потом преподавали В. Г. Перов. В. В. Пукирев, И. М. Прянишников, А. К. Саврасов, В. Д. Поленов. И. И. Левитан, С. А. Коровин, В. Е. Маковский и другие известные русские живописцы. Многие одаренные молодые люди, жившие в Белокаменной и приезжавшие со всех концов страны, мечтали поступить в училище, находившееся на углу «деловой» улицы Мясницкой. освещенной уже электрическими фонарями, рядом с церковью Флора и Лавр, и напротив почтамта.

Весной 1891 года Голубкина покинула школу Гунста, которая доживала свои последние дни, летом она закрылась. Анна поехала в Зарайск, провела там несколько месяцев с родными, а к осени вернулась в Москву, чтобы сдавать экзамены в училище. Экзамены сдала успешно, в том числе по перспективе и анатомии (по анатомии экзаменовал Зернов, о нем она написала матери — «тот, который хотел запрятать дочь в монастырь, злой очень…»), и была принята… на живописное отделение. Не в мастерскую скульптуры, как можно было ожидать, ведь почти два года проучилась у Волнухина, следовало продолжить занятия, но она снова, как и при поступлении в школу изящных искусств, выбирает живопись. Все еще колеблется, сомневается, где ей учиться, кем стать в будущем — художником или скульптором?

Как бы то ни было, ее зачисляют в мастерскую К. Н. Горского, весьма заурядного исторического живописца и педагога, окончившего Академию художеств, автора картин «Третье испытание Кудеяра в верности Ивану Грозному», «Внутренность французской кузницы», «Петр I посещает г-жу Ментенон в 1717 году»… Она поступила в училище вольнослушательницей. Эти «вольные посетители» полностью приравнивались к учащимся, ничем от них не отличались, требования и к тем и к другим одинаковые. Единственное различие в том, что вольнослушатели освобождены от занятий по наукам: в то время Московская школа живописи состояла из одного научного курса и трех художественных (живописный, скульптурный, архитектурный), и научное отделение имело пять классов и одно подготовительное отделение, причем занятия по научному и художественному курсу шли параллельно.

Итак, Анна Голубкина, которой уже 27 лет, начинает учебу в «московской академии». Она оставила шумную Ляпинку и поселилась в Уланском переулке, сняла комнату в доме Корчагина — маленькую и продолговатую, с двумя окнами, обращенными в сад. Теперь у нее своя комната, она тут хозяйка, ни от кого не зависит. От Уланского переулка до училища совсем близко. Пройдя по этому кривому переулку, выходила к площади у Мяснпцких ворот; справа — начало поднимающегося вверх Сретенского бульвара, а впереди — небольшая изящная церковь Флора и Лавра, за которой массивное трехэтажное здание с белой колоннадой, бывший дом богача Н. И. Юшкова, построенный великим зодчим В. И. Баженовым. Здесь когда-то были масонские ложи, с тайниками в стенах. Но от масонов давным-давно и следа не осталось, и здание с утра до вечера наполнено шумными толпами учащихся.

Теперь сюда каждое утро приходит новенькая ученица — рослая, красивая и строгая, нередко с нахмуренными бровями, в хорошо сшитом по фигуре темном платье. Вся она кажется очень собранной, сосредоточенной, целеустремленной. В ее облике, осанке, испытующем взгляде есть что-то значительное. Она открывает низкую стеклянную дверь, поднимается по широкой каменной лестнице на третий этаж, попадает в полукруглый зал с белыми небольшими колоннами, с барельефами из античной мифологии на стенах. Довольно сумрачный дневной свет проникает сюда из двух окон, выходящих во двор; высокие коридоры ведут в классы. Пахнет красками, лаком, скипидаром… В перерывах между занятиями будущие знаменитости спешат в «курилку» — круглое, темноватое, насквозь пропитанное табачным дымом помещение, взбираясь по винтовой лестнице. Тут говорят, спорят, обсуждают острые проблемы жизни и искусства, порой выясняют отношения. Это своего рода училищное вече…

Днем идут гурьбой в столовую, расположенную во флигеле во дворе, кое-кто — в ближайшие трактиры. В столовой на горячей плите стоит большой котел со щами, слышится стук металлических ложек. На столах нарезанный хлеб. Здесь можно пообедать еще дешевле, чем в Ляпинке, — за гривенник. Пятачок за первое, за тарелку густых наваристых щей, и столько же за второе — «ассорти» из разных овощей, политых каким-то соусом. Остряки придумали для него название — «собачья радость». Но повар сердито настаивал на своем: «Это гарнир-с». Анна, не терпевшая никаких поддразниваний, никогда не называла это блюдо «собачьей радостью»… С детства привыкла уважать человеческое достоинство, так было заведено в семье.

Словно забыв о ваянии, о своей «Молящейся старухе», которая привела ее в класс Волнухина, она занимается в мастерской Горского, правда, без особого удовольствия. Рисует орнамент с гипса (так положено по программе), а ей это неинтересно, скучно. Может, оттого и не выходит. Терпения не хватает. Горский подходит, смотрит на рисунок и говорит:

— Плохо… Никуда не годится…

Он уже многих учеников «перевел на голову», а Голубкина все корпит над этим никому не нужным орнаментом… Наконец не выдерживает.

— Константин Николаевич, мне страсть как хочется живую модель рисовать. Позвольте…

— Нельзя. Когда усвоите орнамент, тогда…

Вся эта канитель надоела, и как-то, когда в мастерской посадили нового натурщика, она начала рисовать, несмотря на запрет. Хорошо получалось, ученики хвалили. Но пришел педант Горский и отчитал:

— Кто вам разрешил? Извольте сначала нарисовать как следует то, что полагается по программе, — до тех пор я вам запрещаю рисовать голову!

Потом стала работать над натюрмортами, которые расставлял все тот же Горский, написала маслом несколько пейзажных этюдов, портрет своей матери. Ей хотелось узнать мнение учителя и однажды прямо спросила его об этом. Он отозвался о ее вещах резко отрицательно: они ему не нравились.

Она в отчаянии, не знает, что делать. Горский не дает рисовать с натурщиков, отверг ее натюрморты и этюды. И решает бросить живопись…

Вспоминая об этом через много лет, скажет: «Придя домой, я исписала все масляные краски и больше к ним не прикасалась». Быть может, краски, подаренные директором Классов изящных искусств…

Будто само провидение послало Голубкиной преподавателя Горского, чтобы уберечь от неверного шага, ошибки. Этот человек, которому суждено прожить долгую жизнь и умереть девяностопятилетним старцем (в 1949 году), в сущности, помог ей. Но решающую роль сыграло, конечно, то, что она тогда окончательно осознала: ее истинное призвание — скульптура, а не живопись.

И она перестает посещать мастерскую Горского и начинает заниматься в классе ваяния у профессора С. И. Иванова. Два года спустя после приезда в Москву выбор наконец сделан. Не слишком ли много занял он времени, в особенности если учесть, что скоро ей исполнится 28 лет? Действительно, два года — срок немалый, но она не потратила их впустую, занятия у Волнухина принесли определенную пользу, подготовили к дальнейшей серьезной работе.

Проницательный и мудрый Сергей Иванович Иванов быстро распознал недюжинные способности у новой ученицы: после того, как она сделала в головном классе только одну голову с гипса, перевел сразу в натурный класс, минуя фигурный.

Скульптурные классы размещались в старом деревянном здании во дворе училища (в начале XX века оно будет снесено и взамен построено новое, каменное). Эта мастерская станет как бы вторым домом Голубкиной. Сколько дней, сколько часов напряженного труда, раздумий и поисков проведет она в этом неказистом на вид деревянном павильоне!

Одноэтажное здание облицовано тесом, крыша железная. Внутри стены рубленые, как в крестьянской избе. Окна выходят на север, свет не только боковой, через огромное, под самую крышу, окно, но и верхний. Мастерская состоит из двух помещений — большого, где занимаются ученики фигурного и натурного классов, и помещения поменьше, где работает головной класс. По обе стороны входной двери — ямы, где топки печей. Зимой здесь жарко. На антресолях, которые называют также хорами, куда ведет лестница, выставлены старые ученические работы, модели и формы. Вдоль бревенчатой стены, слева от входа — гипсовые фигуры. Лаоксон, галл, убивающий свою жену, умирающий галл, Аполлон Бельведерский, Венера Милосская, голова Геры, торс Геракла… На противоположной, правой стороне, у окон — лавки, на которых ученики отдыхают, беседуют, и перед ними, словно прислушиваясь к их разговору, возвышаются похожие на серые призраки античные боги и герои, застывшие навеки в резком движении, с характерными жестами или пребывающие в состоянии безмятежного покоя…

Около входа, слева, две огромные кадки с глиной. А справа от двери — стол самого необходимого и уважаемого человека в мастерской — формовщика Михаила Ивановича Агафьина, рядом железный умывальник и ведро. Михайло, переводивший работы учеников из глины в гипс, — мужчина средних лет, с бородой веником, в длинном сером рваном фартуке, надетом на какую-то кацавейку вроде жилета, из-под которой виднеется белая рубаха навыпуск. Он всегда, с головы до пят, покрыт гипсовым порошком, и каплями гипса забрызганы его темные мятые брюки…

В главном помещении, в центре, установлена вращающаяся подставка для натурщиков, которую кое-кто из учеников называет торжественно «подиум» (женская модель появится здесь позднее).

В малую мастерскую, где трудятся ученики головного класса, ведет дверь в стене, напротив входа. Над этой дверью висят часы, а над ними прибита полка с небольшими слепками из гипса с классических работ. В этой мастерской копируют античные бюсты — Ариадны, Антиноя, Зевса, дочери Ниобеи… В углу, возле окна, железная печка.

Училищный двор захламлен, валяются бревна, доски, кирпичи. Ломовики привозят сюда на телегах мешки с гипсом, сухую, в больших и малых кусках глину…

Скульптурным отделением училища уже много лет руководит Сергей Иванович Иванов. Ему за шестьдесят. Старик с ухоженной бородкой, большая круглая лысина в венчике белых волос, живые умные глаза. Несколько чудаковат, говорит баском, часто употребляя при обращении слово «батенька», может накричать, грубо пошутить, но молодежь его любит.

Он — видный представитель московской школы ваяния. Родился и вырос в Москве, вся его жизнь прошла в этом городе. Его учитель — Николай Александрович Рамазанов, первый преподаватель класса скульптуры в училище живописи и ваяния, проработавший здесь двадцать лет, до самой кончины. Сын известного актера, Рамазанов учился в Академии художеств; придерживался классических традиций, но в то же время не был чужд новым веяниям, и это отчасти отразилось в его мифических группах «Милон Кротонский», «Фавн с козленком» и других.

Рамазанов воспитал плеяду способных учеников. Среди них — Александр Мейков, Николай Милославский, Лев Голицын, Василий Фадеев, Александр Любимов, Алексей Петров, Николай Блистанов… Они создавали скульптуры на библейские, мифологические или бытовые сюжеты. Многие их работы привлекли к себе внимание, вызвали интерес. Например, «Моисей», «Каин, убивающий Авеля» Мейкова, «Голова Ариадны» и барельефы «Иеремия, плачущий на развалинах Иерусалима» и «Тезей, убивающий Минотавра» Милославского, его же статуя «Пастух с собакой»; барельеф «Простолюдины, тянущиеся на поясах» Фадеева, фигура «Мальчик, играющий в орлянку» Голицына, барельефы «Иоанн Креститель в темнице» Любимова, «Четыре человеческих возраста» Петрова, статуя «Пастушка» Блистанова… Эти одаренные русские скульпторы обращались к сюжетам из обыденной жизни, к образам простых людей, хотя главенствующее место в их творчестве, и это было вполне в духе времени, занимали произведения, выполненные на античные и библейские темы, в традициях тихо угасавшего тогда позднего классицизма.

Сергей Иванов был среди учеников Рамазанова наиболее талантливым. Его учитель сказал о нем: «Коренной московский ваятель, первый, образовавшийся в Белокаменной». Первый — в смысле наиболее оригинальный и перспективный. Когда Рамазанов умер в 1867 году, его преемником в школе живописи и ваяния стал С. И. Иванов. С той поры началась его преподавательская деятельность, продолжавшаяся четверть века. Он относился к искусству — как к святыне, к труду скульптора — как к подвижничеству. Не будет преувеличением сказать, что, кроме ваяния, для него ничего не существовало, ничто больше не интересовало. Искусство, поиски, раздумья, муки творчества, обретения и потери, неудачи — все это целиком, без остатка заполняло его жизнь. Свое отношение к искусству, свою боль и радость он старался передать, внушить ученикам. Он считал, что художник — это не специальность, не профессия, это призвание, без которого незачем вступать в храм искусств. Призвание — высокое, горящее, как вечный негасимый факел.

Так же относился к искусству старый и добрый товарищ скульптора — художник-пейзажист Алексей Кондратьевич Саврасов, тоже окончивший Московское училище живописи и ваяния и ставший преподавателем десятью годами раньше Иванова. Оба они рано, в молодые годы, получили звание академика, оба в 1862 году были направлены московским Обществом любителей художеств за границу. Потом, правда, пути их разойдутся, профессор С. И. Иванов будет по-прежнему руководить скульптурным классом, а автор картины «Грачи прилетели», уволенный в 1882 году из училища, одинокий, забытый всеми, отринутый обществом, страдающий тяжелым недугом, будет влачить жалкое существование, скитаясь по трущобам, ночлежкам, меблирашкам, трактирам, опустившись на дно жизни, но продолжая работать и создавая порой удивительные вещи.

Творческий путь Иванова как скульптора протекал трудно, мучительно, в долгих, затянувшихся сомнениях, спорах с самим собой. Дело, очевидно, в том, что «запоздалый классик», как назовет его впоследствии скульптор В. Н. Домогацкий, стремился, не порывая с классицизмом, найти новые пути, но успеха в этом не достиг. Всю жизнь он работал, но лучшей его вещью оказалась статуя из белого мрамора «Мальчик в бане», созданная, когда ему было 26 лет. Мальчик, обливающийся водой из шайки, которым восхищались современники и которым теперь, много лет спустя, восхищалась Анна Голубкина в Третьяковской галерее, где находилась эта работа. Были еще мальчики, один на лошади, живые, достоверные, чудесно, тонко, художественно сработанные, была статуя «Материнская любовь» — молодая цветущая женщина, держащая в высоко поднятых руках своего ребенка, статуя, как бы явившаяся из античной эпохи — по совершенству, красоте и гармонии линий и форм, но не имевшая ничего общего с подражанием великим образцам классического искусства древности, заключавшая в себе что-то очень русское, национальное… И, пожалуй, все. Ведь ряд произведений, над которыми он трудился длительное время, порой не одно десятилетие, например, программная вещь «Христос и Иуда», остались незавершенными. Не маловато ли для столь одаренного ищущего скульптора? И все же неправомерно упрекать мастера, работавшего в сложный, переходный для развития русской скульптуры период, когда классицизм умирал, фактически уже умер, и в области ваяния все сильнее проявлялись натуралистические тенденции, когда еще только брезжил свет нового искусства. Но скоро придет время, и среди новаторов окажутся некоторые его ученики, и они сделают то, чего не мог сделать их старый учитель.

Иванов был как бы мостом, связующим звеном между уходящим классицизмом и нарождающимся новым искусством, обращенным уже в близко грядущий XX век. Главная его заслуга в том, что он хотел, страстно желал привить ученикам любовь к прекрасным творениям прошлого, к великой художественной форме классического искусства и при этом всячески поощрял стремление молодежи обновить язык скульптуры, сделать ее ярко выразительной, динамичной, вдохнуть в нее жизнь, насытить значительным идейно-художественным содержанием.

Вот к какому педагогу попала Анна Голубкина. Сначала она сообщила мамаше, что зачислена в училище на живописное отделение, а через некоторое время — что перешла в скульптурную мастерскую. Екатерину Яковлевну эти зигзаги в судьбе дочери особенно не смутили: Анюта знает, что делает, значит, так надо, так будет для нее лучше.

Весь день она в училище, лепила в мастерской, рисовала в классе на втором этаже, возвращалась домой вечером. Ощущала какой-то необыкновенный прилив сил, подъем, хотелось работать и работать. Не стремилась теперь где-то бывать, только училище и маленькая комнатка в Уланском переулке, где она ложилась, прямо падала от усталости на свою узкую девичью кровать и сразу будто проваливалась куда-то, быстро засыпала.

Но как бы ни была занята, всегда находила время для чтения газет. Это давно уже стало для нее жизненной потребностью. Все газеты писали тогда о новом бедствии, обрушившемся на деревню. Страшная засуха «черного» 1891 года вызвала почти полный неурожай в исконно хлебородных черноземных губерниях России. Солнце при полном безветрии жарило почти три месяца подряд. Ни капли дождя не упало на сожженную, высохшую землю. Кругом на сотни верст простирались потемневшие безжизненные поля.

Общество пришло в движение, забило тревогу. В Москве и других городах стали возникать кружки и общества для сбора пожертвований в пользу голодающих крестьян. Лев Толстой вместе с дочерьми Татьяной и Марией занялся организацией столовых в Рязанской губернии, устроив свой «главный штаб» в деревне Бегичевке. В газете «Русские ведомости» в ноябре напечатана его статья «Страшный вопрос».

Откликнулись и художники. В Москве открылась выставка в пользу голодающих.


Однажды Сергей Иванович Иванов (это было следующей осенью после поступления Анны Голубкиной в училище, в 1892 году) представил своим питомцам нового ученика, принятого в головной класс. Фамилия его Коненков, зовут Сергеем. Высокий, стройный, волосы по-крестьянски пострижены в кружок, взгляд цепкий, пронзительный. Ему 18 лет, родом из села Караковичи на Смоленщине. За десять дней он хорошо вылепил голову Гомера, получил высшую оценку — первый номер и был зачислен в училище. Новичок делал большие успехи: вскоре профессор дал ему скопировать бюст Оленина, президента Академии художеств, чью дочь пылко и нежно любил Пушкин, посвятивший ей известные стихи. За этот бюст юноше тоже поставили первый номер и к рождеству перевели в фигурный класс. После каникул он, пользуясь советами Иванова, копировал античные статуи — «Аполлона», «Боргесского бойца», «Спящею сатира», «Бельведерский торс». К концу первого учебною года выполнил программу фигурного класса и перешел в натурный.

Анна Голубкина скоро подружилась с Сергеем Коненковым. Привлекали в нем энергия и целеустремленность, страстное желание работать, не тратя времени на разные пустяки, огромная любовь к искусству. Их судьбы были в чем-то родственны. Из его рассказов Анна знала, что он из большой и дружной крестьянской семьи, которая выкупилась на волю еще до войны 1812 года, что прадед Сергея воевал с французами в партизанском отряде в ельнинских лесах, что в Караковичах. селе на берегу чистой и полноводной Десны. Коненковы издавна, из поколения в поколение, сеяли и выращивали рожь, овес и лен, что его первым школьным учителем был отставной солдат, учивший читать по древнеславянскому псалтырю, что Сергей в деревне лепил из глины ворон и сажал их на изгородь в поле…

Могучий, редкостный, истинно народный талант Коненкова возрос на древней смоленской земле, в краю полей и лугов, вековых лесов, явился из глубин трудового крестьянского рода, прочно вросшего корнями в родимую почву.

Добрые дружеские отношения связывали Голубкину еще с двумя учениками мастерской: с Дмитрием Малашкиным, очень способным, интересно работавшим скульптором, и с Любовью Губиной, которая поступила сюда в январе 1893 года, во втором учебном полугодии. Анна Голубкина была самой «взрослой» в этой четверке друзей, которых Коненков назовет потом «квартетом». Она была старше Коненкова на десять лет и Малашкина — на одиннадцать. Но не только эта столь ощутимая в молодости разница в возрасте заставляла их относиться к Анне Семеновне с большим уважением. Они, подобно Губиной и другим ученикам, были поражены самобытностью, смелостью ее таланта, одержимостью в работе, той духовной силой, которой наделена внучка бывшего крепостного князей Голицыных, самой внешностью. Коненков на закате своей долгой жизни напишет, что в окружении античных героев высокая стройная фигура Голубкиной в черном «представлялась совсем неземной: будто мифическая древняя пророчица Сивилла поселилась в нашей мастерской».

И в самом деле… Может быть, чем-то похожа на Сивиллу Дельфийскую, изображенную Микеланджело на плафоне Сикстинской капеллы, — у этой Сивиллы, чья голова окутана синим покрывалом, лицо молодой крестьянки, женщины из народа, чуть приплюснутый нос, слегка приоткрытый рот, толстые губы, большие глаза, сосредоточенно смотрящие куда-то в сторону, сильные шея и руки, на лбу белая лента… Сходство не внешнее, а внутреннее — эта плебейская, деревенская Сивилла как бы олицетворяет страсть, порыв, устремленность, а в энергичном, всевидящем взгляде отражаются и жизненная мудрость и трагическое предчувствие чего-то, что скрыто от людей…

Четверо товарищей работали вместе, каждый у своего станка, молча, всецело поглощенные лепкой. Голубкина, в черной юбке и темной блузе, с большим карандашом, торчавшим в нагрудном карманчике, по словам Коненкова, работала энергично, напористо; смотрела на натуру по-особому: проникая как бы внутрь ее и находя в ней что-то особенное… Она иногда взбиралась по лестнице на хоры, где стояли покрытые пылью скульптуры учеников, отлитые в гипсе, и там, под самым потолком, подолгу сидела в задумчивости, размышляя о чем-то.

Кто-то из друзей, Коненков или Малашкин, спрашивал, обращаясь к ней по имени и отчеству (и в этом тоже выражалось их почтительное отношение к Голубкиной):

— Зачем, Анна Семеновна, вы так высоко забрались?

— Чтобы набраться высоких мыслей… — отвечала она с антресолей.

Сергей Иванович Иванов был строгим и требовательным преподавателем. Он любил свою необыкновенно способную ученицу и говорил, что из нее выйдет большой мастер, но и ей, особенно в первое время, не раз доставалось. Она всегда начинала работать не сразу, ей надо присмотреться к модели, понять ее. И нередко бывало так, что ученики уже работают, а она все стоит у станка, нахмурив брови, или расхаживает по мастерской. И как-то учитель рассердился:

— Вы что же гуляете? На талант надеетесь? Работать надо…

Но это сказано в порыве раздражительности, запальчивости, и сам Иванов понимал, что не прав, что Голубкина всегда стремится продумать будущую работу, почувствовать интерес к натуре, загореться, открыв в ней для себя что-то характерное, главное, и лишь после этого может приступить к лепке.

Здоровье у профессора слабое, он часто недомогал, не каждый день приходил в мастерскую. Иногда отсутствовал по нескольку дней. Ученики без него работали, но оценить сделанное некому, им нужны указания, советы учителя, и тогда кто-то из них отправлялся к нему, чтобы попросить прийти к ним. Чаще всего шла «поднимать» Сергея Ивановича, как тогда говорили, Анна Голубкина — одна или с кем-нибудь из товарищей. Он жил рядом с мастерской, в отдельной пристройке. И вот появляется любимый преподаватель, идет старческой походкой, шаркая теплыми ботами, здороваясь, пожимает каждому руку, потом смотрит работы, сравнивая их с моделью, делает замечания. Иногда просто скажет: «Почувствуйте это место». Он не обладает даром красноречия, и ему, видимо, легче показать, чем объяснить. Коненкову запомнится, что Иванов любил показывать планы. Учитель подходит к станку Голубкиной и говорит:

— У вас в работе планы во-о, во-о, во-о, а в натуре э. э. э. Поняли?

Понять что-то из этих слов трудно, и Голубкина отрицательно качает головой. Иванов повторяет сказанное. И тог же результат. Тогда он говорит:

— Малашкин! Объясните Анне Семеновне!

— Нет! Не надо, я поняла, — решительно произносит Голубкина. Ей обидно до слез: как же она не может понять того, что имеет в виду профессор, толкуя об этих планах, а Малашкин знает… Сама она видит модель крупными основными планами.

В таких случаях не испытывала недобрых чувств к Иванову. Его авторитет высок и непререкаем, все прислушивались к каждому его замечанию. Он оказывал на Голубкину и других учеников большое влияние, и его взгляды на искусство были ей близки и понятны.

Этот прямой и честный человек не боялся вступать в конфликт с начальством. Раз, в начале 1894 года, он застал в мастерской инспектора училища князя А. Е. Львова и потребовал, чтобы тот снял шапку. Сергей Иванович был возмущен и взбешен тем, что Львов проявил неуважение к месту, где работают ученики, где рождаются творения искусства, выше и священнее которого для него ничего не было. И фактически выгнал модно одетого, респектабельного князя, гофмейстера, которому ничего не оставалось, как поспешно ретироваться. В том же году профессор покинет училище, уйдет на покой, и скульптурный класс здесь будет вести Волнухин.

Иванов любил свою мастерскую, это простое деревянное здание на училищном дворе. И не раз внушал ученикам, что, если им придется строить себе мастерскую, то надо строить по этому образцу.

Учителя постигло горе: умерла дочь. Он тяжело переживал случившееся, долго не приходил в класс. И когда Голубкина, как обычно, пошла его «поднимать», то увидела, что он сжигает в печке платья дочери, чтобы после его смерти они не попали к посторонним людям… Потрясенная, Анна вернулась в мастерскую одна.

Понемногу Иванов стал обретать душевное равновесие. Только одно — работа, ученики — могли помочь ему перенести удар. Занятия шли своим ходом.

Распорядок дня был такой: с 9 до 12 утра работали барельефы с обнаженной натуры, с часу до трех — лепили бюсты, а с 5 до 7 вечера занимались рисованием. Трудились не только в мастерской, но и дома.

У Голубкиной в маленькой комнате в Уланском переулке, где вся обстановка состояла из стола, нескольких стульев и кровати, имелся запас серо-белой глины. Она замачивала сухие твердые комья в небольшом оцинкованном корыте, в котором глина не ржавеет. Вид готового через два-три дня материала радовал, подгонял, пробуждал желание поскорей приступить к работе.

Глина пахла землей, и это вызывало в памяти огороды в Зарайске, где она, согнувшись, полола грядки.

Станком служил стол или табуретка. Каркас сооружала, используя деревянные планки и бруски, медную проволоку, которая хороша тем, что не подвержена эрозии. Надевала на домашнее платье большой холщовый фартук. Осторожно и продуманно обкладывала каркас глиной, стараясь, чтобы он нигде не выступил наружу. Устанавливала пропорции. Начинала лепить, точными и быстрыми движениями пальцев обеих рук накладывая глину.

Конечно, эта комната для работы была малопригодна: недостаточно света и отойти некуда, чтобы издали посмотреть на свою вещь. И все-таки здесь она одна, никто не мешает, ничто не отвлекает. Может подумать, поразмышлять. посмотреть в окно на яблони в саду… Закончив свое занятие, не всегда шла к умывальнику, иной раз просто обтирала руки холстиной, тряпкой, считая глину совершенно чистой.

В этой комнатушке в доме Корчагина она сделала круглую фигуру в натуральную величину — «Мальчик, выходящий на бой». Возможно, мысль создать эту скульптуру возникла под впечатлением мраморной статуи учителя — «Мальчик в бане». Но насколько они отличались! Мальчик Иванова — невозмутимо-спокойный, плавно и медленно поливающий себя из шайки, классически прекрасный. Мальчик Голубкиной — драчун, забияка, принявший вызывающую позу. Еще мгновенье — и он ринется на противника…

Голубкина работала своего мальчика у себя дома, потому что тогда в училищной мастерской почему-то не полагалось лепить фигуры, только барельефы и бюсты. И Иванов не разрешил ей заниматься этим в классе. Но когда увидел будто живого, задиристого мальчишку, пришел в восторг, и с тех пор запрет для учеников на круглые фигуры был снят.

Отлил в гипсе эту работу Михаил Иванович Агафьин, который научил Голубкину делать каркас.

— Сколько я вам должна? — спросила она.

— Ничего не должны, — сказал формовщик. — Вот когда будете знаменитостью, тогда и заплатите…

Поразил всех и барельеф, выполненный Анной на заданную тему «Жатва». Она назвала его «Жатвой смерти». Губиной эта работа показалась сильной и мрачной: у ног смерти — подкошенные ею жертвы в смелых, полных движения позах. Навсегда запомнился этот эскиз и Коненкову. Он оставит его описание: фигура смерти с косой в руках и солдат, зажатый под мышкой у смерти, указывает костлявой старухе, где еще покосить… Композиция вызывала мысли о жизни и смерти, судьбах людских. И не исключено, что сюжет был навеян ей сказкой про Анику-воина и Смерть, которую рассказывал старик возчик вьюжной ночью на их постоялом дворе в Зарайске…

Разумеется, это еще ученическая работа, но сколь знаменательно само обращение Голубкиной тогда, в конце прошлого века, к теме бедствий и ужасов войны, уносящей бесчисленные человеческие жизни.

А ведь другие ученики примерно в то же самое время разрабатывали совсем иные темы. Например, Дмитрий Малашкин сделал эскиз «Готовится к экзамену»: на скамейке в весеннем саду сидит девочка с учебником на коленях и, зажав ладонями уши, чтобы ничего не слышать, даже пения птиц, повторяет про себя прочитанное…

На второй год занятий в школе живописи, ваяния и зодчества Анна создала портрет своего деда Поликарпа Сидоровича. Этот первый вариант бюста в глине сохранился. Благородное, задумчивое лицо старого мудрого крестьянина, который придерживается строгих нравственных правил. Внимание начинающего ваятеля не рассеивается по мелочам, она старается распознать суть в человеке и передать с помощью необычайно выразительной лепки. В училище, кроме портрета деда, вылепила несколько бюстов пожилых натурщиков. Проявляет интерес к двум полюсам человеческого существования: к детям, только вступающим в жизнь, и к людям, прошедшим через горнило испытаний и страстей, собирающимся покинуть этот мир.

Обычно модель ставилась в училище надолго, на две-три недели, но Голубкина делала бюст за несколько сеансов. Опа думала долго, долго примеривалась, а работала быстро.

В двух сохранившихся бюстах стариков натурщиков детали тоже не заслоняют общего, целого. Главное для нее — характер, настроение модели. От скульптурных изображений деда Поликарпа Сидоровича, стариков начнется ее нелегкий путь к постижению и воплощению психологии человека, его души, внутреннего мира, путь к вершинам мастерства.


Голубкину знало все училище. Многие ученики — и с живописного, и с архитектурного отделения — приходили в скульптурную мастерскую смотреть ее работы. Хвалили. Она относилась к этим похвалам трезво и даже настороженно, но они были приятны, прежде всего потому, что убеждали в правильности выбранного пути. Она писала Сане: «Хотя ученикам и не верю, но все-таки то, что они говорят, поселяет во мне надежду добиться чего-нибудь. Столько я от учеников узнала нового, что просто как будто другой неизвестный мир открылся перед глазами. Потом я смотрела их наброски и нахожу, что мне особенно унывать нечего. Право, я не из самых плохих и думаю, что учиться мне можно. Авось…»

И снова сомнения, высказанные в том же письме: «Не верю я ученикам еще потому, что я им нравлюсь сама. Они все видели барышень, а я просто человек, вот они и хвалят меня так, что мне становится страшно».

В этих словах отразились ее прозорливость и проницательность: она, конечно же, выделялась, не была похожа на других, вызывала любопытство и симпатию и, понимая это, опасалась: не влияет ли хорошее отношение к ней на оценку ее работ?

В «московской академии» занималось много одаренных молодых людей. Девушек мало, и они в центре внимания.

Вот Елизавета Кругликова, дочь генерала, с сухощавой фигурой, похожая на англичанку, решительная и резкая, уверенная в себе, не ведающая колебаний, знающая, что надо делать, всегда готовая помочь товарищам. Она живет в двухэтажном родительском доме на Арбатской площади, где по вечерам собираются молодежь, художники, которые рисуют друг друга, говорят об искусстве, музицируют, слушают игру на фортепьяно матери Кругликовой, обучавшейся в свое время у знаменитого Фильда. Голубкина здесь не бывает, она далека от Кругликовой и ее «кружка». Но через несколько лет, в Париже, они сблизятся, станут подругами и некоторое время будут жить вместе.

Добрые дружеские отношения свяжут Анну с Еленой Чичаговой, поступившей в училище в 1893 году и позднее вышедшей замуж за своего однокашника Владимира Иллиодоровича Российского, брата одного из первых русских летчиков, «дедушки русской авиации» Б. И. Российского. Анна Семеновна сделает в мраморе бюст их маленькой дочери Тани… Но все еще впереди, вся жизнь, полная тайн, непредсказуемых событий и поворотов судьбы, — и в этом счастье молодости и очарование этой простирающейся за далью лет жизни…

Появилась еще одна подруга — Елена Голиневич. Она занималась на живописном отделении у И. И. Левитана, а потом будет учиться в скульптурной мастерской С. М. Волнухина. Елена Устиновна Голиневич (в замужестве Шишкина) многие годы, вплоть до Октябрьской революции, будет работать в области мелкой пластики на ювелирной фабрике Фаберже, писать пейзажные акварели… Их часто видели вместе — в училище, в библиотеке, в столовой, на улице, на выставках. Коненков назовет их «неразлучной парой».

В школе живописи, ваяния и зодчества училась Татьяна Львовна Толстая. Она не была так поразительно похожа на своего отца, как ее сестра Мария Львовна, но во многом восприняла его черты. И. Е. Репин, с которым она находилась в дружеских отношениях, переписывалась, говорил, что Татьяна Львовна «унаследовала ум отца и деятельный характер матери». Он отмечал ее художественные способности (помимо живописи, она занималась также лепкой), ценил созданные ею портреты Л. Н. Толстого.

Она являлась из Хамовников, как бы принося с собой частицу живого духа Толстого. У Татьяны Львовны слегка вьющиеся волосы, умные добрые глаза; работая, она надевала пенсне на темной тесемочке, придававшее ей несколько строгий вид… Вокруг нее образовалась небольшая группа учеников, в которую входил Леопольд Сулержицкий, или Сулер, как его называли товарищи. Она старалась привлечь их к работе над картинами и рисунками для издательства «Посредник», они бывали у нее дома в Долгохамовническом переулке, встречались, разговаривали со Лрвом Николаевичем. Голубкиной трудно даже представить себе, чтобы она могла вот так же запросто пойти вместе с ними в гости к Толстому. От одной этой мысли по коже пробегал озноб…

Немало знакомых у Анны и среди учеников. Близким и верным товарищем стал Николай Ульянов с живописного отделения, в дальнейшем ученик Валентина Серова, который начнет преподавать в училище в 1897 году. Когда Голубкина познакомилась и подружилась с Ульяновым, это был жизнерадостный юноша с длинными волосами, широким лбом, с ямочкой на подбородке. Довольно мелкие черты лица его приятны, несколько женственны.

Оп родился в Ельце, небольшом городишке, где жили мещане, торговые люди, купцы. Елец славился не только своими лавками, лабазами и складами, но и многочисленными церквами, нарушавшими тишину улиц перезвоном колоколов. Коля Ульянов, сын бедного фельдшера, играл в бабки, участвовал в потасовках со сверстниками, ходил вместе с ними купаться на берег Сосны. Когда ему пошел четырнадцатый год, отец отвез его в Москву и отдал учеником в иконописную мастерскую на Первой Мещанской. Но там Колю не столько учили ремеслу, сколько заставляли работать, быть мальчиком на побегушках: он отправлялся в лавочку за провизией, мыл на кухне посуду, ставил самовар, убирал квартиру хозяина… Часто напивавшиеся мастера и подмастерья били его. Около года провел он у московских богомазов. Выручил, а по существу, спас земляка, молодой тогда художник Василий Мешков, который, взяв юношу к себе, подготовил его к экзамену в училище живописи, ваяния и зодчества. Ульянов жил в Ляпинке, сильно нуждался, считал-пересчитывал медяки, но не унывал, с увлечением учился.

Не раз замечала Анна обращенный на нее взгляд Сулера. Это любимец всей школы, самый известный, популярный ученик. Сын владельца переплетной мастерской в Киеве, он поступил в московское училище в 1890 году. Тоже бедствовал, ютился где-то в грязных дешевых «меблирашках», редко наедался досыта, носил темную рубашку, сапоги, шляпу с широкими полями, а зимой — ватную куртку, на которую в морозные дни накидывал клетчатый плед. Всегда веселый, улыбающийся, силач, выдумщик, энтузиаст, заводила, он, казалось, излучает обаяние. Там, где возникали жаркие споры, слышались возбужденные голоса, наверняка можно увидеть Сулера. Он знал множество историй, анекдотов, рассказывал с неподражаемым блеском, юмором, собирая вокруг себя толпу. Природа наделила его красивым голосом, тенором, хорошим слухом, он пел русские и украинские песни, играл на гитаре, дирижировал студенческим хором. Ученики под его руководством пели шевченковский «Заповит»…

Сулер влюблен в жизнь, верил в торжество ее светлых начал. Его любимые изречения: «Жизнь должна быть прекрасной», «Люди должны быть счастливы». Вместе с несколькими соучениками, молодыми людьми и девушками, он стал бывать в толстовском доме в Хамовниках. Они беседовали за длинным чайным столом, нередко в присутствии Льва Николаевича. Толстой с интересом прислушивался к разговору молодежи. Сулер ему очень нравился, его остроумные веселые рассказы и анекдоты доставляли удовольствие. Он от души смеялся вместе со всеми. Но рассказами дело не ограничивалось. Леопольд вставал из-за стола и представлял, изображал, пародируя кого-нибудь из известных всем людей. А то вдруг начинал подражать голосам животных, птиц. И это у него прекрасно получалось.

Яркой и необыкновенной будет судьба этого талантливого человека. Исключенный из училища (начальство нашло повод, чтобы избавиться от беспокойного ученика), он в 1898 году организует по поручению Л. Н. Толстого переселение двух тысяч духоборов в Канаду, два года проведет среди них, помогая им наладить жизнь на новом месте, а по возвращении в Россию придет в Художественный театр, станет режиссером, другом и сподвижником К. С. Станиславского…

Хорошо знала Голубкина и Егише Татевосяна. Этот горячий, темпераментный кавказец был любимым учеником Поленова. У него темные густые волосы, бородка, усы, жаркие, с блеском, черные глаза. Почти каждое лето он с несколькими другими учениками Поленова проводил в его имении на Оке, возле Тарусы. Они писали пейзажи, гуляли по берегу реки, собирая разноцветные камешки, и потом составляли из них мозаичные картины. Татевосян сделал из этих камешков портрет своего учителя.

На живописном отделении занимался также Александр Шервашидзе (Чачба), абхазец, родившийся в Феодосии. Его отец — отставной майор, князь Константин Георгиевич Чачба — был за участие в заговоре изгнан с Кавказа, жил в бедности с семьей в Крыму и до конца своих дней находился под надзором полиции. Мать — пианистка, дочь французского музыканта Данлуа.

Александр Шервашидзе, потомок абхазских царей, — скромный молодой человек с добрым, почти кротким взглядом. По совету своего учителя Поленова он поедет в Париж и в 1895 году встретит там Голубкину. Будущее скрыто от нас непроницаемой завесой, и кто мог знать тогда, что этому абхазцу, впоследствии художнику театра, графику и живописцу, предстоит прожить мафусаилов век и умереть в 1968 году в доме для престарелых в Монте-Карло, отметив свое столетие…

Чувство симпатии вызывал у Голубкиной Иван Алексеевич Волгужев — бородатый и голубоглазый тридцатилетний крестьянин, с простодушной улыбкой. Ей приятны его деревенская речь, слова и выражения, которые он употреблял в разговоре — «братцы», «маленько», «чаво там!»… Волгужев, влюбленный в искусство, учился долго и тяжко. Желание учиться огромное, но нет истинного художественного дарования, нет «искры божьей»; он надеялся добиться цели усидчивостью, бесконечным изнурительным трудом. Лишь через десять лет, в 1899 году, за несколько лет до своей смерти от чахотки, получит звание неклассного художника, дававшее право преподавать черчение и рисование.

Летом Волгужев уезжал в деревню и, чтобы раздобыть деньжат, работал на молотилке. Осенью, с загаром на обветренном лице, снова появлялся в училище и занимал свое место в классе, старательно рисовал и писал красками.

Неведомо, каким образом, но ученики прослышали о разговоре, который произошел между Волгужевым и лично знавшим его Толстым, когда будущий живописец управлял паровой машиной в поле около Ясной Поляны.

Увидев Волгужева возле стучавшей молотилки, Толстой спросил:

— А что, Иван Алексеевич, не лучше ли вам работать в деревне, среди крестьян по хозяйству, чем в городе заниматься искусством?

— Нет, Лев Николаевич, — ответил Волгужев, — надо так, чтобы на общий пирог каждый поровну поработал. Я уже на свой кусок давно намолотил, теперь вы молотите, а мне можно и искусством заняться…

Но даже Лев Толстой не мог повлиять на Волгужева, заставить усомниться в своем призвании. Крестьянин продолжал настойчиво и упорно учиться в школе на Мясницкой. Более того, собрав немного денег, он поедет в Париж и поступит в ателье Фернана Кормона. И так же, как и в Белокаменной, будет подолгу не выпускать из руки уголь или карандаш, стараясь постичь тайны рисунка…


Любовь Губина, Николай Ульянов, еще кто-нибудь из учеников часто после вечеровых занятий, заканчивавшихся в семь часов, собирались у Голубкиной в Уланском переулке. Анна кипятила чайник, ставила на стол чашки и клала маленькую ложку — одну на всех, доставала хлеб и сахар. Пили чай с ситником, разговаривали и так проводили весь вечер, засиживались допоздна. При неярком свете керосиновой лампы смутно виднелись стоявшие у стен, в углах бюсты, небольшие фигуры, гипсовые маски на стенах. Хозяйка обычно мало говорила, больше молчала, сосредоточенно, внимательно слушала.

О чем они беседовали? Обо всем, что занимало, волновало тогда умы, что вызывало интерес, и, конечно, прежде всего об искусстве. О персональной выставке скульптора М. М. Антокольского в Петербургской академии художеств, где были показаны его работы, получившие признание не только в России, но и за границей: «Иван Грозный», «Петр Великий», «Нестор-летописец», «Ермак». О появившихся тогда на выставках картинах, о которых велись разговоры в художественных кругах, писали в газетах и журналах: «Голгофа» Н. Н. Ге, «На миру» и «Больной художник» С. А. Коровина, «На Волге» Н. И. Дубовского, «У омута» И. И. Левитана, «Келейник» А. Е. Архипова, «Потешные Петра I в кружале» А. II. Рябушкина… О недавнем благородном поступке Павла Михайловича Третьякова, который передал в дар Москве свою огромную коллекцию картин, вобравшую в себя все лучшее, что было в русском искусстве.

Спорили о жизни, ее смысле, о красоте, о литературе, поэзии. Кто-то читал стихи любимых поэтов и молодых, еще не завоевавших признания авторов. Светлые и печальные, мудрые строфы звучали в этой слабо освещенной комнатке с серыми бюстами у стен, возвещая об огромном и прекрасном мире, о прошлом, тысячелетней истории и настоящем, о страданиях и взлетах человеческой души, о любви и людских страстях…

Одна есть в мире красота.

Не красота богов Эллады,

И не влюбленная мечта,

Не гор тяжелые громады,

И не моря, не водопады,

Не взоров женских чистота.

Одна есть в мире красота —

Любви, печали, отреченья

И добровольного мученья

За нас распятого Христа.

— Чьи это стихи? — спросила Голубкина.

— Бальмонта. Константина Бальмонта…

Имя начинающего тогда поэта, одного из первых русских символистов, знали еще немногие.

— Красота… — задумчиво произнесла Анна. — Эх, кабы знать, разобраться в том, что такое красота! В жизни и особенно в искусстве…

Разговор переходил на другие темы, говорили о своих работах, мечтах и планах, о том, что станет с ними лет эдак через десять; казалось, что все будет хорошо, все легко устроится, они будут счастливы в жизни и творчестве, познают успех, славу, но тут их отрезвлял, возвращая с небес на грешную землю, голос Голубкиной:

— Суждены нам благие порывы!

Близко знавшие тогда Анну Семеновну, те, кто постоянно встречался с ней, друзья отмечали потом, что настроение у нее было неровное, нередко менялось, она вдруг мрачнела, становилась угрюмой. Николай Ульянов напишет в своих воспоминаниях:

«Голубкина заражала нас своим изменившимся настроением, освободиться от которого было трудно. И часто в такие дни мы шли к ней по привычке, но, остановившись у дверей, уходили прочь… Встречаясь в училище, мы не знали иногда, что сказать друг другу. Глаза ее смотрели отчужденно, тускло, будто произошло что-то, несчастье или какая-то беда, у нее или у ее домашних. Но никакой беды не было. Было только то, что Голубкина находилась во власти мрачного настроения…»

У нее тонкая неустойчивая психика, на которую сильно влияли внешние обстоятельства, представлявшиеся другим совершенно незначительными, не заслуживающими внимания, и порой одного слова, даже жеста достаточно, чтобы причинить ей боль, вызвать возмущение, но главное, наверно, в том, что в ней, в ее сознании, душе, не прекращалась большая внутренняя работа, она вся в поисках, движении, старалась выразить себя в искусстве, но многое еще неясно, и это повергало в уныние, тоску, порой в отчаяние.

Анна Голубкина и ее друзья бывали на вечерах «Рязанской студии» («Рязанской коммуны»). В нее входили ученики их школы, жившие вместе, а названа она так в честь организатора этого студенческого общежития, уроженца Рязани. Молодежь встречалась обычно по субботам, и поэтому участников этих встреч именовали «субботниками». Так же как и у Голубкиной, в Рязанском землячестве говорили о вечных проблемах и текущей жизни, спорили, но поскольку здесь собиралось довольно много народа, то эти разговоры и споры были более шумными, бурными. В помещении стульев для всех не хватало, многие сидели на опрокинутых корзинах, ящиках, чемоданах, а то и просто на полу по-турецки, подогнув под себя ноги. Пили чай из самовара, закусывая свежим хлебом и вареной колбасой. Курили. Кто-то ораторствовал, как бы размышляя вслух, излагая свои заветные, излюбленные мысли, но его нередко прерывали, забрасывали вопросами, и выступавший либо стойко выдерживал этот натиск, отражая его своими аргументами, либо, не умея убедить оппонентов, не обладая полемическим даром, приходил в замешательство и умолкал, и начинал витийствовать какой-нибудь другой «субботник»… Когда уставали от разговоров, словесной перепалки, пели хором студенческие песни.

Идеи, суждения, которые высказывали учащиеся, студенты со свойственной молодости нетерпимостью и страстностью, волновали Голубкину, но она, ничего не принимая на веру, обычно по каждому вопросу имела свое собственное мнение, руководствуясь здравым смыслом, неким крестьянским чутьем, думая прежде всего о народе, простых людях, общественной пользе.

Она слушала, сурово сдвинув темные крылатые брови, вся подавшись вперед… Вот один из рязанцев, решительный максималист, привыкший рубить сплеча, заявил, что нужно уничтожить церковь, чтобы покончить с религией, с вековыми предрассудками, в плену у которых находятся людские массы, и Голубкина, не выдержав, неожиданно горячо заговорила:

— Нет, вы вот что… Церковь можно разрушить, это не трудно. А что вы дадите взамен ее тем, которые живут только верой? Бога нет для вас — ладно, а вот, например, что вы дадите старухе?

Все недоумевали: какая еще старуха, при чем здесь старуха?

А она, возможно, в этот момент вспомнила свою «Молящуюся старуху», тех старых, сгорбленных, проживших тяжелый век женщин, испытавших много невзгод и горя, которых видела, наблюдала в Зарайске и Москве и которые вызывали у нее сочувствие и сострадание.

— Народ, крестьяне живут в темноте и невежестве, — продолжала она. — И между народом и избранным меньшинством, между богатыми и бедными, имущими и неимущими — пропасть. Бездна… Хорошо мы говорим, да какой толк от этих разговоров? Поговорим-поговорим и разойдемся… И все, как было, так и останется. Сейчас нужны дела, поступки. Надо помочь народу, вызволить его из мрака, научить людей грамоте, дать зачатки образования. И в этом-то, а не в отвлеченных умствованиях настоящая мораль. Так я понимаю… А смелые громкие фразы все горазды произносить. Лучше подумать, позаботиться об этих стариках и старухах, детях, о несчастных и обиженных. Хоть помаленьку, а надо что-то делать. Давно уже пора…

Тогда среди молодежи очень популярен был художник Николай Николаевич Ге. Известный живописец, близкий друг Толстого, обаятельный человек. Он жил в своем имении Плиски, недалеко от Нежина в Черниговской губернии. И обычно в конце зимы покидал хутор и ехал в Петербург на открытие очередной передвижной художественной выставки. При этом он навещал семью Толстого в Москве или Ясной Поляне, вел задушевный разговор с бесконечно дорогим и близким ему Львом Николаевичем. Зная о предстоящем приезде Ге, московские студенты готовились к встрече: подыскивалось помещение, намечались темы бесед, составлялись интересовавшие всех вопросы. Художник любил молодежь, сам стремился к общению с нею. Он получал возможность высказать свои взгляды на жизнь и искусство, поговорить о современной литературе, которую хорошо знал, о музыке и о многом другом. Он мыслил оригинально, выступал увлеченно, с молодым задором, и молва о его беседах ходила по Москве.

Зимой 1893 года Ге встретился с рязанцами, учениками школы живописи. Через год снова приехал в Москву. Он привез свою картину «Распятие» («Христос и разбойник»). Она находилась на передвижной выставке в Петербурге и получила разноречивые отзывы. Ее и хвалили, и ругали. Александр III, посетивший выставку вместе со своей семьей, распорядился убрать это полотно, назвав его «бойней»…

В Москве «Распятие» было установлено в мастерской С. И. Мамонтова, в деревянном особняке возле Бутырской заставы. Анна Голубкина, любившая смелую, в чем-то новаторскую живопись Ге, его картины из цикла о жизни Иисуса, поспешила вместе с товарищами к Бутыркам. Они встретили художника на улице возле мастерской, он в шубе с меховым широким воротником: совершенно белая борода, такие же видневшиеся из-под шапки длинные волосы.

И вот после оживленных заснеженных московских улиц, скрипа мчащихся саней, темных фигур прохожих, городовых, дворников — тихая мастерская и картина, потрясающая своей жестокой правдой, резкой контрастностью образов. Умирающий в страданиях, невинно распятый Христос, сохранивший до самого конца силу духа, и рядом — охваченный ужасом смерти разбойник, который, повернув в его сторону свою страшную бритую голову, смотрит на него и будто прозревает, испытывая пробуждение совести, нравственное просветление…

Вскоре Голубкина снова увидела Ге, на этот раз в номере гостиницы Фальц-Фейн на Тверской, где жила одна ученица с живописного отделения. Днем здесь собралось много молодежи. Ге сидел на почетном месте в углу, возле окна. Он, как всегда, скромно, почти бедно одет: в холщовой рубашке, темном поношенном пиджаке. У него лицо библейского пророка: высокий выпуклый лоб в ореоле легких седых волос. И удивительно живые молодые глаза. Доброжелательный внимательный взгляд. Голос приятный, мажорный, становящийся возбужденным по мере того, как он говорит, увлекаясь изложением своих мыслей и взглядов. Репин писал, что Ге «молод и свеж нравственной бодростью и верой в человека».

В тот раз, в гостинице Фальц-Фейн, Ге начал свою беседу с творчества русских художников, стал рассказывать о работах Виктора Васнецова, Нестерова, потом, перенесшись в благословенную Италию, вспомнил ее гениальных творцов — Микеланджело и Данте, и вдруг обратился к современному французскому искусству, импрессионистам и тем, кто продолжил их дело. Речь его лилась свободно и непринужденно и была похожа на импровизацию. От искусства перешел к литературе, остановился на романах «натуралиста» Золя, которого мало ценил как художника, и произведениях своего любимого Мопассана, напомнил содержание его рассказа «Лунный свет». И тут же с волнением рассказал, как потрясла его смерть жены Анны Петровны, с которой в любви и согласии прожил 35 лет…

Встреча с Ге, начавшаяся днем, продолжалась до позднего вечера. Прикрытая абажуром лампа освещала седовласого учителя и его молодых друзей, стаканы с остывшим недопитым чаем и баранки на столе. Стены и углы комнаты погружены в сумрачную тень, и окно чернело, как аспидная доска. Николай Николаевич продолжал говорить, и все слушали его словно зачарованные.

Потом возник спор: для чего вообще живут люди и как им надо жить, — один из тех диспутов о смысле жизни, которые часто возникали в те времена среди интеллигенции, студенчества. Ге, отвечая на эти вопросы, заговорил о христианской морали, любви к ближнему, всепрощении, самоусовершенствовании, и эти общие его рассуждения, в которых не было ничего нового, не удовлетворили молодежь. Но лишь одна Голубкина осмелилась ему возразить — решительно, дерзко, ошеломив всех своей прямотой.

— Мы все это хорошо знаем, — сказала она, подойдя к столу, за которым сидел художник. — Не вы один говорите так. Все это только слова. Мы их уже слышали. Вы покажите что-нибудь на деле. У вас высохло сердце. Разве вы кого-нибудь любили или любите? Покопайтесь в себе, скажите по правде. Вы никого никогда не любили, а значит, ничего не знаете. У вас только одни… эти самые… мысли. А за душой ничего. Разве не так?

Наступило неловкое молчание. Николай Ульянов, сузив близорукие глаза, с ужасом и восхищением смотрел на Голубкину… Страстные, грубые, обидные, неуважительные слова, сказанные старому живописцу, поразили Ульянова, всех находившихся в номере. Но такой уже тогда была Анна Семеновна: не признавала никаких авторитетов и не боялась сказать правду, то, что думала, что ее мучило, терзало.

Сцена, достойная кисти художника, — небольшая, заполненная молодежью комната, слабо освещенная лампой с абажуром, и высокая девушка в темном платье, энергично и горячо говорящая что-то сидящему за столом старику, похожему на проповедника, мудреца…

Не удивительно, что Голубкина представлялась Ульянову в облике Антигоны, Электры, героических женщин из древнегреческих трагедий.

И все же случай, происшедший в гостинице на Тверской, был именно случаем, вспышкой, мрачным порывом, внезапно охватившим Голубкину и заставившим нагрубить Ге. И надо полагать, что она потом ругала себя за эту в общем-то неуместную выходку, которую могла объяснить своим «бешеным характером».

Она признавала, ценила учителей (а Н. Н. Ге, как художника, по самой сути его творчества тоже можно считать ее учителем). Относилась с глубоким уважением не только к Сергею Ивановичу Иванову, самому дорогому, любимому наставнику, но и к другим преподавателям училища, известным художникам, с которыми непосредственно не сталкивалась, но которые оказывали на нее благотворное влияние. Она жила и дышала этой неповторимой атмосферой школы на Мясницкой, где еще свежа память о Перове, где преподавали Поленов, B. Е. Маковский, Прянишников, Савицкий, Архипов, C. А. Коровин, А. М. Корин и другие прекрасные живописцы.

Сколько раз встречала она в коридорах, на лестнице Владимира Егоровича Маковского, с острой бородкой, холодно-проницательным взглядом. Здороваясь вежливым кивком головы с ученицей профессора Иванова, столь непохожей на других училищных барышень, он направлялся в свою мастерскую на верхнем этаже. Там вел свой натурный класс, работал у мольберта, и случалось, ему позировали его дочь или кто-нибудь из учеников…

Картины Владимира Маковского «Крах банка», «Оправданная», «Свидание», «На бульваре», «Не пущу!» в разное время пользовались успехом у публики. Два брата Маковского тоже были художники: Николаи умер рано, оставив мало работ, а старший — Константин — прославился своими многочисленными картинами на исторические темы. Родоначальник этой фамилии — Егор Иванович Маковский, большой любитель изобразительного искусства, коллекционер, один из основателей Натурного класса в Москве, в дальнейшем преобразованного в училище живописи и ваяния.

Младший из братьев, Владимир Егорович, еще в 1875 году начал работать над картиной (к этому времени относится небольшой эскиз карандашом), на которой задумал изобразить представителей революционно настроенной интеллигенции, собравшихся на конспиративной квартире. Он дал ей название «Вечеринка». Но закончена она была лишь через двадцать с лишним лет, в 1897 году, уже в Петербурге, когда В. Маковский служил в Академии художеств. Некоторые образы картины написаны им с конкретных реальных лиц: красивый старик с большой седой бородой, сидящий в задумчивой позе, — с писателя А. М. Жемчужникова, молодой человек в форме студента Военно-медицинской академии — с художника А. И. Лажечникова. А в образе молодой женщины в черном платье, с бледным, нервно-выразительным лицом, которая стоит, прислонившись к освещенной лампой стене, легко угадываются черты Анны Голубкиной…

Между тем дни бежали за днями, жизнь — упорядоченная и размеренная; утренние, дневные и вечеровые занятия, рисование, лепка, работа и в классе, и дома, встречи с друзьями. Анна посещала, как и прежде, выставки, ходила в Замоскворечье в свою любимую Третьяковскую галерею, проводила свободные часы в библиотеке училища, довольно большой и разнообразной по составу книг, постоянно пополнявшейся: еще в начале 80-х годов издатель и коллекционер К. Т. Солдатенков, член Художественного совета, пожертвовал все выпущенные им «переводы и сочинения по части искусства, педагогики и истории»… Бывала она и в театрах, иногда — по бесплатным билетам, контрамаркам.

С деньгами, конечно, туго. Питалась кое-как, занимала мизерные суммы, узнала дорожку в ссудную кассу. Все это довольно унизительно, но на что только не пойдешь, чего не перенесешь ради возможности учиться в знаменитой московской школе! К тому же Анна знала — такова судьба, участь многих художников, познавших и молодости столько трудностей и лишений, живших в нищете, но упорно шедших к своей цели и в конце концов добившихся успеха. И все же плохо, когда в кармане ни гроша… Она пишет Сане о каком-то происшедшем на этой почве нервном срыве, о какой-то «глупой приписке», которую она сделала в минуту отчаяния в предыдущем письме, успокаивает сестру, говоря, что «все это случилось нечаянно»: «Положим, денег у меня не было, но все-таки так беситься не следовало. Хотя я могу оправдаться тем, что это подготовлялось в течение недели; хлебом, селедкой, беганьем за 20-тью или 30 к. в долг занять. Больше не давали». А дальше — о своих мытарствах вместе с одной ученицей: «И потом еще в тот же вечер нас с Капытковской очень оскорбили в ссудной кассе, когда же мы пришли домой, то Капытковская стала плакать вперемежку с зубрением вслух лекций. Плачет и зубрит, плачет и зубрит».

Захотелось Анне посещать вечерние занятия в Строгановском художественно-промышленном училище на Рождественке, в год надо внести 3 рубля, не так уж много. Но где их взять, если она вынуждена одалживать у товарищей гривенники? Хорошо еще. что училищный формовщик Михайло Агафьин соглашается формовать бюсты и фигуры в долг или в рассрочку. А то как бы она переводила свои работы в гипс?

Но молодость есть молодость, и эти заботы, трудности пока не отражаются на ней, к тому же она относится к ним за редкими исключениями спокойно (деньги — «пустяки»), внешние обстоятельства не так уж беспокоят и тяготят.

Ученики, молодые художники заглядываются на эту современную Антигону в темном одеянии, с одухотворенным трагическим лицом, на ее высокую фигуру с довольно широкими плечами и в то же время худую и гибкую. У нее небольшие, но сильные, с длинными тонкими пальцами руки. Ходит она быстро, решительной походкой, у нее размашистые движения. Строгое бледное лицо с большим, слегка покатым лбом, часто нахмуренными бровями, с четким по форме носом с горбинкой, с красиво очерченными полными губами, с задумчивым взглядом изменчивых по оттенку глаз, кажется сурово-отрешенным. Кто-то из товарищей назвал ее черной тучей, «хмарой», и это прозвище осталось за ней…

Один ученик, с небольшой шкиперской бородкой, весельчак, неугомонный выдумщик, стихал, робел в ее присутствии, смотрел на нее влюбленными глазами. Это Леопольд Сулержицкий. Анна, замечая этот странный, особенный, обращенный к ней взор, с искренним недоумением спрашивала Любу Губину:

— Что с ним такое делается? Что это он такими глазами на меня смотрит?

Все знали, что Сулер страстно влюблен в Голубкину, лишь она одна не знала, не догадывалась. Но действительно ли не догадывалась, как это казалось другим?

Сулер оказывал ей знаки внимания, старался что-то сделать, услужить, помочь, нанимал извозчика и однажды даже бросился бежать за пролеткой, в которой ехала Анна… Как-то, набравшись храбрости, он стал говорить с ней, не выдавая себя, но все же стараясь, чтобы она заинтересовалась им или хотя бы пригляделась к нему. Равнодушие Голубкиной озадачивало его. И многочисленные товарищи, друзья Сулера не понимали: как это все училище любуется Леопольдом, восхищается, а Голубкина спокойно и безучастно проходит мимо?

Она выслушала весьма сумбурное словоизлияние Сулера и позвала стоявшую невдалеке Губину:

— Подойдите-ка скорее сюда, послушайте, как он чудно говорит. Что это с вами, Сулержицкий, как вы нынче говорите удивительно — чудеса…

Что же, у нее холодная натура, сердечные увлечения ей чужды? Вовсе нет. Просто она не испытывала никакого чувства к Леопольду, не встретился еще человек, которого она могла бы полюбить…

Третий год уже училась Голубкина в школе на Мясницкой. Она подробно, во всех тонкостях изучила основы и приемы лепки, занимаясь этим изо дня в день. Но чего-то нового она здесь, в училище, не получала. Временами казалось, что топчется на месте, что нечто важнее и существенное ускользает от нее. Будто идет и идет прямой дорогой по ровному полю, которая тянется бесконечно вдаль, а ей хочется подниматься ввысь, в гору, постоянно набирать высоту, устремляясь к вершинам искусства. Она жаждала обновления, творческого роста, постижения тайн ваяния, и ее пугали, тревожили однообразие, повторяемость одного и того же, монотонность работы в скульптурном классе, за которой не открывалось перспективы. Очевидно, профессор Иванов дал ей все, что мог. Большего дать он не в состоянии.

Так что же все-таки делать? Продолжать учебу, заканчивать полный курс или… Ведь в Петербурге есть Академия художеств, не училище, не школа, а академия!.. Основанная еще в конце 50-х годов XVIII века, давшая России выдающихся живописцев, скульпторов, ни в чем не уступающая другим подобным академиям мира, учебное заведение, о котором всегда мечтала художественно одаренная молодежь. В академии, размышляла Голубкина, опытные профессора, они хорошо знают все то лучшее, что существует в западноевропейской скульптуре, у них есть чему поучиться. Надо воспользоваться их знаниями, это необходимо. Они откроют ей глаза, помогут выразить себя в искусстве…

И Голубкина решает оставить московское училище, уехать в столицу и поступить вольнослушательницей в Академию художеств. Это решение, конечно, созрело у нее не сразу, постепенно, она вынашивала его, обдумывала, но уже к весне 1894 года знала, что в конце лета уедет в Питер.

В апреле в Москве состоялся первый съезд русских художников и любителей художеств. Официальное сообщение гласило: «С целью сближения русских художников и любителей художеств, совместного обсуждения общих и специальных вопросов и возможно большого распространения между художниками и любителями художественных познаний созывается в Москве, при Московском Обществе Любителей Художеств, первый съезд, в память открытия Городской Третьяковской галереи».

На съезде, проходившем целую неделю, были заслушаны доклады, рефераты, сообщения. Анна читала об этом в газетах.

В день закрытия съезда выступил Н. Н. Ге. Он выразил мысли, настроение своих коллег, русских художников, подчеркнув общественную, социальную роль искусства.

«…Было время, — сказал Ге, — когда люди жили одною школой и одной семьей (я помню это время); в настоящее время мы выросли: ни школа, ни семья нас не удовлетворяют. У нас есть общественные интересы, художнику интересно знать, что делает художник-ученый в своей области, что делает художник-гражданин в своей области, потому что искусство в конце концов есть достояние всех к совершенству самого человека…»

Это публичное выступление Николая Николаевича Ге окажется последним, и оно прозвучит как завет, прощальное слово. Ровно через месяц художника не станет…

А над Москвой тогда по-весеннему ярко светило солнце. Весна вселяла надежду. И Голубкина радовалась близкой перемене в своей судьбе. Правда, ей уже 30 лет. многие художники в этом возрасте создали значительные вещи и обрели славу, а она все еще пребывает в затянувшемся периоде ученичества (и сколько, господи, ей еще учиться!), но уверена, что на правильном пути.

В те дни Москва веселилась. В Сокольниках, как обычно, состоялось майское гулянье. По главным просекам рощи двигались парные экипажи, скакали всадники и амазонки, а боковые аллеи заполнила «простая» публика. Самоварщицы подают большие пузатые самовары, разносчики предлагают орехи, подсолнухи, пряники, леденцы… Пахнет дымком, свежей листвой, опушившей, будто облаком, деревья. Поют, щебечут разными голосами птицы. Где-то в дальних кустах выстреливает свою трель соловей… Несутся звуки гармоники с переборами. Кто-то на балалайке бесшабашно наигрывает «Барыню», чуть не рвет струны. Крутится карусель. Веселый говор, смех, песни…

Такое же гулянье на Девичьем поле. Разрисованные балаганы, на открытой эстраде выступает полковой оркестр, масса народа, гармонисты, хор песенников, фокусники, акробаты на трапециях…

Анна привыкла к Москве, к ее суматошной, неугомонной жизни. Расставалась с грустью. От Москвы и до Зарайска намного ближе, чем от Петербурга. Пять лет прожила она в этом городе. И особенно жалко оставлять училище, товарищей и друзей, которых хорошо узнала и полюбила, с которыми ее сроднили общие интересы и заботы. Жалко… Но она уже словно не принадлежит самой себе. Какая-то неведомая сила влечет, указывая путь…

И вот поезд, составленный из зеленых, синих и желтых вагонов (она в зеленом, третьего класса), увозит ее в Петербург, северную столицу, в строгий гранитный город на Неве. В академию… Там ее не ждут, но это ровным счетом ничего не значит. Она подаст прошение и поступит…

Загрузка...