КАМНИ ПАРИЖА

Среди русских художников, работавших тогда в Париже и занимавшихся в свободных художественных мастерских, были питомцы Московского училища живописи, ваяния и зодчества. С ними-то и встретилась она сразу же по приезде в Мекку современного искусства.

Ее однокашники Александр Шервашидзе и Виктор Мусатов жили вместе на Монмартре и оба занимались в мастерской профессора Фернана Кормона, которая, подобно другим таким частным ателье, именовалась «академией». Она пользовалась хорошей репутацией: здесь в разное время учились Ван Гог и Тулуз-Лотрек… Мусатов был охвачен напряженными творческими поисками. Он еще не обрел себя. Борисов-Мусатов, умевший так проникновенно передать поэзию прошлого, живую прелесть совершенных женских образов, элегическую грусть, появится позже. В этом красивом и изящном молодом человеке, в жилах которого текла татарская кровь, страдавшем тяжелым заболеванием (в детстве он упал и повредил себе позвоночник), таились неодолимая тяга к красоте, чувство прекрасного. В Париже он с большим интересом знакомился с творчеством импрессионистов и их последователей, а также с полными гармонии, простоты и чарующей искренности работами Пюви де Шаванна, стоявшего в стороне от основных художественных течений того времени.

Нужно было помочь Голубкиной обосноваться в Париже и прежде всего подыскать жилье. Мусатов и Шервашидзе решили обратиться к бывшим соученицам Елизавете Кругликовой и Евгении Шевцовой, жившим в Латинском квартале, и вместе со своим товарищем художником Хамовиным повели к ним Анну.

Кругликова и Шевцова снимали квартиру из трех маленьких комнат на улице Гранд-Шомьер. Они были из обеспеченных семей и вели вполне благополучное, безбедное существование, не только учились и работали, но и развлекались. Подруги отличались добротой и отзывчивостью. Кругликова в дальнейшем в течение многих лет будет опекать русских художников, приезжавших в Париж, и ее мастерская станет своеобразным небольшим русским художественным центром. Елизавета Сергеевна примерно одного возраста с Голубкиной и так же, как она, целиком посвятила себя искусству. Не вышла замуж и не собиралась обзавестись семьей. Веселая, общительная, с живым любознательным умом. Привлекательной ее не назовешь: удлиненное лицо с довольно крупным носом, волевой подбородок. Но энергия, преданность искусству, простое и сердечное отношение к людям, чувство товарищества — все эти качества придавали ей обаяние. Талантливая художница, неутомимая труженица, она добьется больших успехов в области силуэта, силуэтных портретов и сценок, блестяще овладеет техникой монотипии, создаст немало прекрасных офортов… Ей уготована долгая жизнь, она умрет в Ленинграде в самом начале Великой Отечественной войны, и похороны состоятся на Волковой кладбище во время воздушной тревоги, под вой сирен и тревожно-прерывистые гудки заводов и фабрик…

Художницы тепло и радушно встретили Голубкину и поселили ее у себя, в одной из комнатушек.

Итак, все складывается удачно: Анна в шумном, пока совершенно незнакомом огромном городе, и уже есть крыша над головой.

Улица Гранд-Шомьер — на левом берегу Сены. Здесь предстоит жить и учиться зарайской огороднице — на этой улице «академия» Колароссн, которую она станет посещать. И первое знакомство с Парижем началось с помощью Кругликовой и Шевцовой именно с этого обширного университетского района, основанного еще в XII веке. Было лето, пора студенческих каникул, и Сорбонна опустела, малолюдно и на бульваре Сен-Мпшель, или Бульмиш, как его называли, излюбленном месте учащейся молодежи, как, впрочем, и в Люксембургском саду, где Голубкина прогуливалась по аллеям в тени старых платанов, любовалась фонтаном Медичи. Подруги показали ей здание Пантеона, где покоится прах Вольтера, Руссо, Гюго…

Париж, одетый сероватым камнем, окутанный легкой серебристой дымкой, возникал, вырисовывался перед ней в волнующей атмосфере многовековой истории, великих имен писателей, философов, художников, бессмертных творений искусства.

Она не совершала заранее намеченных прогулок (все ее мысли — о занятиях, работе, нельзя транжирить время) и знакомилась с Парижем постепенно. Яркая новизна впечатлений. Неумолчный стук экипажей, ржанье лошадей на Елисейских полях с виднеющейся вдали Триумфальной аркой. Многие покинули летом город, но на улицах движутся людские толпы, мужчины в черных котелках и цилиндрах, с тросточками, женщины в модных платьях, с зонтиками. Столики кафе на широких тротуарах, с гарсонами в красных куртках. Лотки букинистов на набережной зеленовато-мутной Сены, недалеко от собора Нотр-Дам. Угольщики, сгружающие темные мешки с барж. Пестрые афиши на заборах и стенах домов. Большие универсальные магазины «Бон марше» и «Лувр». Витрины с поднятыми железными шторами.

Непрерывные вереницы фиакров, омнибусов. Вечное оживление Больших бульваров. Одна из последних достопримечательностей Парижа — металлическая башня, сооруженная инженером Гюставом Эйфелем шесть лет назад — для Всемирной выставки 1889 года, приуроченной к 100-летию Великой французской революции, — и вызвавшая бурный протест со стороны многих видных деятелей культуры, среди которых — Александр Дюма-сын, Шарль Гуно, Леконт де Лиль и другие громкие имена, поскольку она, по их мнению, нарушила гармоничную красоту города. Но никто и не предполагал тогда, что эта башня уже навечно вписалась в общий облик Парижа и скоро станет как бы его эмблемой, «визитной карточкой».

Оживленный, неуемно-шумный город, полный неостановимого движения. Привольный по-деревенски Монмартр, где живут и занимаются в «академии» Кормона Мусатов и Шервашидзе. Этот холм, узкие улочки, лестницы с перилами, белые небольшие дома, крытые красной черепицей, с жалюзи на окнах, высокие круглые башни ветряных мельниц, сады и огороды, кабачки, идиллические козочки, спокойно пощипывающие траву, — все это напомнило Анне хорошо знакомую ей провинцию, правда, отличавшуюся от русского захолустья. Здесь много кабаре, кафешантанов, здесь в «Мулен Руж», «Мулен де Галетт» пользующиеся сомнительной репутацией девицы лихо отплясывают канкан, задирая ноги выше головы, здесь выступает знаменитая танцовщица Жана Авриль, звучат песенки Иветты Жильбер и Аристида Брюана. Это богемный Монмартр, его кумиры, запечатленные на полотнах и рисунках Тулуз-Лотрека… Веселая, разудалая ночная жизнь Монмартра, где Голубкина навестила своих друзей, ни в коей мере ее не интересовала. Облокотившись на перила, глубоко задумавшись, глядела она на раскинувшийся внизу великий город, чьи серые камни в лучах заходящего солнца приобретали неповторимый сиреневый оттенок, смотрела на центр и мглистые рабочие окраины, на этот город показной роскоши и неприкрытой бедности, город самодовольных буржуа, банкиров и трудового люда, рабочих, изысканно одетых модниц и простоволосых женщин, торговок овощами, город, где непреходящие художественные ценности соседствуют с банальными произведениями, создающимися для услады богатых обывателей, где дерзкие художники упорно прокладывают новые пути в искусстве…

По совету Кругликовой и Шевцовой она поступила в «академию» Коларосси, находившуюся на улице Гранд-Шомьер рядом с домом, где они жили, напротив небольшого ресторанчика. В этой мастерской, как говорили, когда-то давал уроки Гоген. Но теперь художник далеко от Парижа — в начале 1895 года он снова, и на этот раз навсегда, уехал на Таити…

Итальянец Филипп Коларосси был предпринимателем, владельцем художественной школы, где преподавали видные профессора. Занятия по живописи вели Жюль Симон, Рене-Ксавье Прине, Жак-Эмиль Бланш, по скульптуре — Жан-Антуан Инжальбер и другие педагоги. Обучались здесь в основном иностранцы — англичане, испанцы, итальянцы, русские, американцы… Шумная разноязыкая молодежь, женщин немного.

В «академии» Коларосси демократические порядки, заниматься мог каждый, кто хотел. Не надо сдавать никаких экзаменов. Заплати в день 50 сантимов, всего лишь полфранка, и рисуй или лепи с обнаженной модели, пользуясь советами опытных преподавателей. Для Голубкиной, приехавшей в Париж с весьма ограниченными средствами, полученными от семьи и Московского общества любителей художеств, такая плата вполне подходящая.

В Париже в те времена было немало частных художественных школ: Жюльена, Кормона, Витти, Коларосси, Делеклюза… Появились они не случайно. Дело в том, что наплыв во Францию иностранцев, желавших стать художниками, был весьма значителен, и правительство в свое время, чтобы ограничить их прием в Школу изящных искусств, аналогичную Академии художеств в Петербурге, ввело для них очень трудный экзамен по французскому языку, выдержать его было почти невозможно. И тогда один предприимчивый живописец, уроженец юга, энергичный толстяк с черной бородкой, которого звали Родольф Жюльен, открыл в 1873 году в Париже большую частную мастерскую, пригласив в нее в качестве консультантов преподавателей Школы изящных искусств. В «академии» Жюльена позже училась талантливая русская художница, автор исповедального «Дневника» Мария Башкирцева, умершая в 24 года от чахотки.

Вслед за «академией» Жюльена возникли и другие частные художественные школы. Основатель ателье на Монмартре — Фернан Кормой был художник академического направления, довольно известный, хотя и не слишком одаренный исторический живописец, автор громоздких однообразных полотен, посвященных жизни первобытных людей. Хороший педагог, сочувственно относившийся к новым течениям в искусстве, он пользовался симпатией у своих учеников. Мусатов и Шервашидзе, который будет заниматься здесь шесть лет, рассказывая Голубкиной об академии Кормона, тепло отзывались об этом добром и чутком человеке.

Если Жюльен и Нормой были живописцами, то Витти, так же как и Коларосси, таковым не являлся. Приехавший из Италии Витти, в прошлом натурщик, поднакопив деньжат, организовал в Париже частную студию. В ней тоже были учащиеся из России, и среди них — Александр Головин, в дальнейшем видный театральный художник.

В 1895 году, когда Голубкина приехала в Париж, длившийся почти двадцать лет период импрессионизма, который так интересовал Виктора Мусатова, был уже давно пройденным этапом в развитии французского искусства: распад группы импрессионистов произошел еще в 1886 году. На смену им пришло новое поколение художников, теснейшим образом с ними связанных, но шедших собственным путем и выдвинувших новые художественные идеи, которые старались воплотить в своем творчестве. Гениальный, непризнанный при жизни Ван Гог, не имея надежды побороть душевную болезнь, в мае 1890 года застрелился в Овере, а менее чем через год в Париже, в «Салоне независимых», открылась выставка его работ, посвященная памяти художника. Гоген, вернувшийся из первой поездки на Таити в 1893 году, показал свои необыкновенные полотна из жизни туземцев Океании на выставке у Дюран-Рюэля, и эти картины заинтересовали прежде всего ищущих и беспокойных молодых художников, тех, кто жаждал обновления искусства и хотел идти по его стопам. Немалым событием осени 1895 года станет выставка картин «отшельника» Сезанна, многие годы жившего уединенно в тихом Эксе, на юге Франции, в Провансе. И произведения этого большого мастера, подвергавшегося грубым и несправедливым нападкам критиков, произведут глубокое впечатление на передовых художников и просвещенную публику.

Обо всех этих новостях и событиях парижской художественной жизни, о Ван Гоге, Сёра, Моне, Берте Моризо, Сезанне, Гогене, Сислее, Писсарро и других живописцах Виктор Мусатов увлеченно рассказывал, встречаясь с Голубкиной. Она слушала его с вниманием. Но, естественно, ее больше интересовало творчество французских скульпторов. Хотелось узнать о Родене. Однако Мусатов, постоянно размышлявший и говорившей о проблемах живописи, цвета, гармонии линий, не мог ничего сообщить о скульпторах.

…Итак, она живет на улице Гранд-Шомьер в Латинском квартале вместе с подругами, с которыми ее связывают общность профессии, художественные интересы, воспоминания о годах учебы в «московской академии» и которых она называет про себя и в письмах «барышнями», да, в сущности, так оно и есть: Елизавета Сергеевна Кругликова — генеральская дочка, Евгения Николаевна Шевцова, высокая симпатичная девушка, одетая со вкусом, выросла в буржуазной среде.

Утром, позавтракав у себя в комнате, съев бутерброд с ветчиной (чтобы сэкономить в Париже деньги, она привезла окорок и несколько ковриг черного российского хлеба), бросив мимолетный взгляд в зеркало, Голубкина, чаще всего вместе со Шевцовой, направлялась в ателье Коларосси. Занятия продолжались почти целый день с перерывом на обед: шесть часов лепили с натурщиков, а вечером еще три часа — рисование. Работали много. Да только… Чего-то нового, неожиданного, на что надеялась, чего ждала, эти занятия не приносили. Преподаватели следовали в основном академическим традициям. Обычные штудии, лепка с натуры, давно и хорошо разработанная техника ваяния. И все же, хотя и нечасто, но в советах, указаниях профессоров проскальзывало то, что позволяло Анне несколько по-иному взглянуть на пластическую форму, открыть в ней какие-то новые, неизвестные грани и возможности.

Женщины из скульптурной мастерской академии Коларосси сфотографировались на память, эти снимки сохранились. На одной фотографии — шестеро художниц расположились на каменной лестнице, ведущей в мастерскую: три ученицы сидят на ступенях, две присели на балюстраду, одна — на переднем плане — стоит. Особенно эффектно выглядит миловидная Шевцова, стоящая у балюстрады, в кокетливой шляпке, причудливо, по тогдашней моде, украшенной искусственными цветами и перьями. Анна Семеновна, в черном платье и скромной шляпе, сидит на широком периле балюстрады. Она похожа на большую черную нахохлившуюся птицу…

Другой снимок сделан в скульптурной мастерской, где позирует усатый обнаженный натурщик и на подставках его скульптурные изображения в глине. Ученицы те же, что и на первой фотографии. Большинство в светлых рабочих халатах. Голубкина в своей темной одежде. Вид у Анны мрачноватый, может, по контрасту с окружающими ее халатами… Но поражает какой-то сверлящий, пронизывающий взгляд. Рядом — просто лица, обычные, примелькавшиеся, которые постоянно встречаешь на улице. У Голубкиной на этой фотографии не лицо, а лик, лик сильной, волевой женщины. Такая не пропадет, не растеряет свое дарование в житейской повседневности, не променяет его ни на какие блага в мире.

Она стала заниматься у Жан-Антуана Инжальбера. Это пятидесятилетний профессор, темпераментный и импульсивный, как все южане (родился в городе Безье, в Нижнем Лангедоке). Он автор статуй «Скорбь Орфея». «Распятый Христос», большого барельефа «Искушение»; фигура «Титана» украшала фонтан в его родном городе, он создал несколько статуй для вестибюля префектуры Монпелье, две группы «Дети со львами»… Когда в мастерской появилась новая ученица из России, скульптор работал над женскими фигурами для металлического моста Мирабо, строительство которого в Париже только что завершилось. (Эти четыре статуи будут установлены в 1897 году.)

Творчество Инжальбера реалистично. В ряде работ заметны поспешная стремительность лепки, преувеличения, рожденные пылким воображением. Но он умел придерживаться и более строгой формы, о чем свидетельствует, например, его «Гиппомен» (внук Нептуна).

Крупный мастер, работающий в традиционном русле, далек от новых веяний в скульптуре. И поэтому творческие искания Голубкиной вряд ли ему близки и понятны. Однако в чисто профессиональном отношении он может много дать своей ученице.

Занятия в академии Коларосси с утра до вечера, и Анна все время проводит в скульптурной мастерской и дома, в своей комнате. Это тот маленький замкнутый мир, в котором она живет. В театрах, концертах и разных увеселительных местах в отличие от барышень не бывает, потому что приехала в Париж учиться, а не развлекаться, да и денег на эти развлечения нет. Музеи — другое дело, это важно, интересно, необходимо. Прежде всего — Лувр.

Здесь внизу, на первом этаже, — произведения скульптуры. Она подолгу, с разных сторон, рассматривает статуи и бюсты, уходит и снова возвращается, не в силах оторваться от бессмертных творений. Римские портреты. Афродита Милосская, статуя греческой богини любви, которую называют римским именем Венера. В 1820 году ее обнаружил крестьянин на острове Мелос, и она была подарена французскому королю послом маркизом де Ривьером… Голубкину покорили изумительная гармония статуи, плавность ее линий, очертаний, женское достоинство, спокойствие и благородство, присущие этой фигуре. Будто само воплощение красоты, вечной женственности. И она вспомнила латинскую поговорку: «Искусство долговечно, а жизнь коротка». Сколько столетий пролежала статуя в каменистой земле маленького греческого острова, и вот, извлеченная из мрака, явилась на свет, и холодный мрамор ожил. Богиня — прекрасная женщина античных времен — вернулась через два тысячелетия к людям, чтобы радовать и восхищать их…

Но по-настоящему изумили «Рабы» Микеланджело. Другая эпоха и другое искусство, другие творения. Вместо античной гармонии и спокойствия — порыв, взрыв, возмущение, бунт! Созерцание Венеры Милосской вызывает радостное светлое чувство, «Рабы» гениального флорентийского художника — боль, гнев, сострадание… Голубкиной ближе, сродни мятежное, новаторское искусство Микеланджело. Она чувствует, сколь он современен: почти четыреста лет прошло с тех пор, как созданы «Рабы», которые должны были вместе с другими скульптурами украсить папскую гробницу, а как будто изваяны сейчас — настолько созвучны времени, тревогам, кипению страстей, трагическому мироощущению нынешних людей.

«Умирающий раб»… Сильное и мощное тело его еще полно жизни, борется, яростно протестует против смерти, небытия, но голова с закрытыми глазами уже бессильно клонится к плечу, и кажется, еще несколько минут — ноги зашатаются, подогнутся, они уже дрожат, сгибаются в коленях, и это мускулистое молодое тело, охваченное предсмертными конвульсиями, бессильно и навсегда поникнет. Скульптор изображает приближение неминуемой смерти, но раб пока дышит, живет, еще заметны движения мышц, которые сводит судорога, и эта извечная непримиримость жизни и смерти передана с необыкновенным мастерством…

Она не отходит от «Умирающего раба», она в каком-то смятении. Это искусство жжет, выворачивает душу, заставляет думать, страдать.

Поднявшись в залы живописи, увидит «Джоконду», изменчивый облик и странная улыбка которой словно говорят о неразгаданной тайне женской души, и другой шедевр Леонардо да Винчи — «Мадонну в гроте», портреты Тициана, Ван Дейка, полотна Рафаэля, Корреджо, Рембрандта, Рубенса, Эль Греко, Веласкеса… Да разве все посмотришь за один день? Тут и месяца не хватит. Надо бежать из этого завлекающего Лувра, от его художественных сокровищ, которых так много, которые столь прекрасны и разнообразны, что начинают подавлять. Нужно уходить поскорее, чтобы главное, наиболее для тебя значительное и ценное, не растворилось в массе впечатлений, чтобы все остальное не заслонило перед тобой эти работы.

Потом она побывает в Люксембургском музее, это поблизости, в Латинском квартале. Рядом с музеем — сад, где она любит побродить по покрытым желтым песком аллеям, где много статуй и бюстов известных французских поэтов, писателей, композиторов, выделяющихся белыми пятнами на зеленоватом фоне деревьев и кустарника.

В картинной галерее Люксембургского музея — работы художников нового времени. Сюда приходит Виктор Мусатов, чтобы вновь увидеть полотна Эдуарда Мане, Сислея, Писсаро, Клода Моне, Ренуара и, конечно же, своего любимого мастера — Пюви де Шаванна. Этого художника, создателя тонких и туманных аллегорий, автора многочисленных фресок, стремившегося оживить традиции классического искусства, ценили импрессионисты и постимпрессионисты, несмотря на то что их творческие устремления были совершенно иного плана. Например, Ван Гог, Сёра, Тулуз-Лотрек…

Понравились работы Пюви де Шаванна и Голубкиной. Картина «Бедный рыбак»: молодой мужчина, опустив голову, стоит в лодке у самого берега, а на берегу — его жена и ребенок. Тишина и умиротворенность. Опоэтизированная бедность, которая не вызывает жалости и не пробуждает протеста. Гладкое, словно застывшее, зеркало реки… На другой картине Пюви де Шаванна — «Надежда», имевшей, как и многие его работы, символический смысл, изображена юная обнаженная девушка: она сидит на белом покрывале, расстеленном на траве, и держит в руке тонкую веточку. Робкая и хрупкая надежда в бурном современном мире…

И подлинным откровением для нее стали в этом музее несколько вещей Родена.

Постоянная работа не ограждает от текущих событий, от тех забот и тревог, которыми охвачена Франция. Действительность напоминает о себе, вторгается в жизнь людей, казалось бы, далеких от политики. Голубкина, приехавшая в Париж «без языка», начинает, хотя и с трудом, понимать чужую речь, не без помощи барышень, которые знают французский с детства. В декабре 1895 года она напишет родным в Зарайск: «Я кой-как стала говорить по-французски и понимаю чуточку. Только мало очень». Но она уже может читать несложные тексты в газетах и журналах.

Всегда интересно, что происходит в стране, в мире. О чем только не пишут газеты! О забастовках, которые привели к закрытию ряда заводов. О крупных маневрах в Вогезах в присутствии президента республики Феликса Фора и гостя — русского генерала Драгомирова (не так-давно заключен франко-русский союз). Об открытии в Риме, на высоком Япикульском холме, памятника Гарибальди в связи с 25-летием освобождения итальянской столицы. О смерти Луи Пастера. О присланных молодым русским царем подарках Парижу, Марселю и Тулону, среди которых — в разобранном виде, в ящиках — огромная ваза из яшмы с орнаментом из бронзы, весом четыре тонны…

О новостях рассказывали и барышни, они разъезжали по городу в омнибусах и фиакрах, бывали в разных местах, посещали художественные выставки, делали покупки в магазинах, у них появились французские знакомые, друзья, они много видели, много знали, легко привыкли к ритму парижской жизни, уже как бы «офранцузились», посвежели, принарядились и даже приобрели некий шик, присущий парижанкам.

Этого нельзя сказать о Голубкиной: и в Париже она почти не изменилась, осталась самой собой. Ее положение отличалось от положения Кругликовой и Шевцовой. У нее каждый день на учете, он стоит денег, а денег, этих франков, кот наплакал… Поэтому она старается использовать все дни для занятий и работы, понимая, что прожить длительное время в Париже не сможет.

Барышни хорошо к ней относятся, стараются тактично и ненавязчиво помогать, ибо уже знают, как она ранима и обидчива, и все же Анна испытывает некоторое унижение бедности, чувство социального неравенства. И по характеру, поведению, привычкам она и они — очень разные люди.

А то, что приходится во всем себе отказывать, чтобы сэкономить деньги, так это — мелочи жизни. Авось как-нибудь продержится, не протянет ноги… Когда великолепному окороку пришел конец, стала по утрам покупать в лавочке в их доме на первом этаже маленькую булку, кусок сахара и немного колбасы, которая не всегда ей по карману, и завтракала у себя, пила крепкий чай. Нередко только чай с хлебом. Потом закуривала и собиралась в мастерскую. Курила много, как, впрочем, и Кругликова.

Барышни общительны, любят поговорить, пошутить, посмеяться; Голубкина держится как-то обособленно, молчаливо-сосредоточенно, порой будто думает о чем-то, будто какая-то тяжелая неотвязная мысль преследует, и она не замечает, что происходит вокруг. Говорит мало, ответит на вопрос и замолчит надолго.

Барышням хотелось, чтобы она немного развлеклась, и не раз предлагали:

— Пойдем сегодня в театр?

— Что-то нет желания, — отвечала Голубкина. — Вы уж сами идите…

Больше всего боялась, как бы «сожительницы» не вздумали купить ей билет на свои деньги. Так же отказывалась от шоколада, фруктов, которыми те пытались ее угощать.

Она любила с детства природу, сельское приволье и мечтала о том, чтобы хоть разок вырваться из каменного лабиринта города, да и интересно узнать, что представляет собой французская деревня: свою-то, русскую, все эти Гололобовы, Беспятовы, Никитины, Кармановы знала хорошо.

И вот однажды она и барышни, проехав километров сорок в поезде, сошли на маленькой станции, и перед ними открылась равнина с невысокими холмами, полями и виноградниками, рощами, где, слегка извиваясь, течет Сена. Скоро они приходят в какой-то населенный пункт, с заасфальтированной улицей, по обеим сторонам которой — красивые дома из серовато-белого камня с островерхими черепичными крышами, и перед каждым домом — цветник.

— И это деревня? — с недоумением спрашивает Анна. — Ведь это город. Маленький город…

— Так оно и есть, — говорит Кругликова. — Здесь все деревни такие. А настоящие остались в России…

И тут же добавляет:

— Смотрите, там вывеска кафе. Не мешало бы нам подкрепиться и передохнуть…

Да, французская деревня не рязанское Беспятово… О своей поездке и впечатлениях Голубкина расскажет в письме к мамаше Екатерине Яковлевне:

«…Ну какая это деревня? Газ, водопровод, асфальтовые мостовые, рестораны, бабы-парижанки, электрические звонки, в окны видны красивые лампы, креслы. Разводят цветы, салат и овощи, целые поля гвоздики, резеды и фиалок, говорят, что они большей частью торгуют еще в Париже, только, по-моему, это вовсе не деревня. Я посмотрела через тын, как они работают, очень у них снасть хорошая, всякая вещь словно на выставку: ведро, скрябки, грабли — все это такое удобное и прочное. Я хочу привезть что-нибудь. Есть там 4-этажные дома, но есть и избушки, повсюду убранство хорошее. Да, видела еще один дом с надписью «Пансион для лошадей». Уж не знаю, чьи там лошади воспитываются…»

Примечательно, что обратила внимание и на «снасти» — ведра, скрябки, грабли… В этих вещах она, бывшая огородница, разбиралась и не сомневалась, что об этом будет интересно прочитать ее родным в Зарайске…

Занятия в скульптурной мастерской на улице Гранд-Шомьер продолжаются, войдя в привычку, как это было в училище живописи, ваяния и зодчества или в Академии художеств. Но на душе неспокойно. Тревоги и сомнения одолевают ее. Учебой она не удовлетворена. Дни бегут, франки эти проклятущие тают, а чего достигла?.. Порой кажется, что топчется на месте. Стала нервной, многое, чего раньше не замечала, начинает раздражать. Сказываются, дают о себе знать усталость, переутомление: девять часов лепки и рисования в день, систематическое недоедание…

Но всем этим можно было бы пренебречь, если бы она продвигалась вперед. Беспокоит и мучает то, что мать, братья и сестры наверняка не сомневаются в ее успехах и верят, что их Анюта вернется в Россию настоящим скульптором. Она старается внушить им, что не нужно питать излишних иллюзий. Пускай не думают, что все это получится так легко и быстро. «Работаю все еще у Коларосси, — пишет она осенью все того же 1895 года, — но надеюсь, что, может, что получше выйдет. Вы, похоже, надеетесь на какой-то блестящий результат моих работ, не думайте, так просто буду учиться и вернусь с тем, с чем и уехала. Только знания, может, прибавятся. Да и неоткуда ждать результатов, учись и больше ничего».

Между тем Инжальбер и другие преподаватели начинают хвалить работы этой серьезной и сдержанной русской ученицы, которая старается все делать по-своему, которая молча выслушивает советы и наставления, а потом все равно лепит, как хочет, как считает нужным. Это на первых порах выводило их из себя, они подходили к вылепленному ею бюсту или фигуре, придирались, «цапали» рукой по свежей глине, стараясь что-то поправить, сгладить… Профессора учили технике, приемам ваяния, навыкам мастерства; их питомцы были для них массой в той или иной степени способных молодых людей, которые хотят углубить свои знания и научиться грамотно работать. И когда попадались изредка яркие индивидуальности, резко выделявшиеся, работавшие не как все, это вызывало раздражение. Голубкина, не терпевшая никакой прилизанности пластической формы, всегда стремившаяся подчеркнуть характерное в модели, не могла примириться с этими профессорскими поправками и приглаживаниями. И Инжальбер, некоторые из его коллег вынуждены были в конце концов предоставить этой упрямой и строптивой, но, несомненно, очень одаренной ученице определенную свободу, тем более что свою правоту, право на собственное видение натуры она доказывала своими работами. Впрочем, не обходилось и без курьезов.

Как-то она лепила фигуру обнаженной натурщицы Профессор, с которым не раз вступала в спор, отстаивала свое мнение, показал пальцем на большое углубление в ключице и пояснил жестом, что таких резкостей в натуре не бывает. Голубкина так же молча подходит к натурщице и вкладывает палец в ключицу, демонстрируя педагогу, как глубоко палец туда уходит. Ну что поделаешь с этой странноватой, высокой, похожей на крестьянку русской! Француз рассмеялся и направился к станкам, у которых работали другие ученики…

В качестве поощрения Голубкину на некоторое время освобождают от платы за ученье: администрация академии знает о ее бедности. Только это мало ее радует. Она похудела, осунулась. По-прежнему испытывает неудовлетворенность. Живет с барышнями, встречается с русскими художниками, с Мусатовым, Шервашидзе и все же чувствует себя одинокой. Ей кажется, что друзья неискренны, в обычных словах видит какой-то скрытый, потаенный смысл. Подозрительно относится к окружающим, к тому, что происходит. Чувствует порой неимоверную усталость. Тоскует о России, о матери, родных в Зарайске. Как они там? Думает, когда же наконец обучится ремеслу и сможет зарабатывать, чтобы возместить семье потраченные на нее деньги. Вдруг все эти траты впустую? Ей уже за тридцать. А что успела сделать? Почти ничего…

Парижская жизнь, толпы хорошо одетых людей на главных улицах, где в сгущающихся, мглисто-лиловатых сумерках зажигаются фонари, красивые парижанки, которые ведут себя смело и независимо, игривый смех, запах духов, элегантно одетые мужчины, дерзко, в упор разглядывающие хорошеньких женщин, свобода нравов, легкий флирт, ярко освещенные подъезды театров, где начинаются спектакли, бесшабашное веселье народных балов, разных этих публичных «танцулек», кабаре и кафешантаны, «Мулен Руж» на Монмартре, с крутящимися, освещенными лампочками, мельничьими крыльями, — все это вызывает — у нее не вполне осознанное беспокойство, смутное волнение. Она вспоминает Петербург, академию, свое глупое (да уж такое ли глупое!) увлечение Беклемишевым. Он далеко, и это чувство давно развеялось. И вдруг в ее воображении возникает молодой француз-художник, с которым она недавно познакомилась, его странный, обращенный на нее взгляд, напоминающий взгляд Сулера…


Прошла осень, и наступила парижская зима, с хмурым дождливым ненастьем, промозглым белесым туманом над Сеной, с сиротливыми темными силуэтами деревьев на бульварах и в парках. Уже декабрь, а снега и в помине нет. Задумается она, вспомнит русскую зиму, белые поля, березы в серебре инея, сугробы, этот пушистый, сверкающий на солнце снег…

Барышни по-прежнему «летают»: то театр, то концерт, то магазины… Она остается одна, предоставленная самой себе. Разные мысли лезут в голову… Чтобы не думать, раскрывает газету, читает сообщения, рекламу. В Зоологический сад поступили четыре великолепных льва… Во Дворце промышленности открылась первая международная выставка птицеводства… Часы «Омега», рисовая пудра «Манон Леско», ром «Шове», ликер «Люксардо», минеральная вода «Маттони», горчица «Гре-Пупон», лучшее успокаивающее средство «Сироп Берте»… На бульваре Капуцинок впервые состоится сеанс синематографа, изобретенного братьями Люмьер. Но даже это чудо конца века не вызывает у нее любопытства.

В канун рождества в городе предпраздничная суматоха, оживление, на улицах много народа, люди идут с покупками, подарками. Анна отправляется в церковь в их квартале. Хорошо пел хор и играл орган… Под Новый год, конечно, никто не работал, но в академии Коларосси шли занятия, в мастерской позировали натурщики. Она проявила уважение к празднику, традициям и покинула мастерскую. Дома села писать письмо мамаше. Да что писать-то? Разве всю правду напишешь?.. Разве раскроешь, обнажишь душу, расскажешь, что с тобой происходит, отчего ты так маешься? Она и сама не знает… Только такую безысходность чувствует, такое отчаяние, хоть вешайся или беги к Сене и бросайся в воду…

Последнее время думает, размышляет о самоубийстве. И раз говорит в присутствии барышень:

— Коль жить невыносимо, человек сам может решить: продолжать ли мучиться или покончить с этим навсегда…

— Выбрось это из головы, — внушает Шевцова, — все образуется, все будет хорошо, вот увидишь…

— Да нет уж… Не чаю, как вырваться отсюда…

И Шевцова, и Кругликова догадываются, что с Голубкиной что-то происходит, она еще больше замкнулась, стала еще молчаливей, похудела, щеки ввалились… Что-то, видимо, мучает, не дает покоя. И во взгляде настороженность, недоверчивость, точно кто-то собирается ее обидеть. Барышни хотели поговорить с ней по душам, выяснить, отчего она так изменилась, хотели, чтобы она открылась им, рассказала о том, что ее гложет. Но, зная нелегкий характер Анны, ее крайнюю чувствительность и подозрительность, остерегались начинать откровенный разговор, полагая, не без основания, что все равно такой разговор не получится.

К тому же они порой просто не понимают Анну: чем она недовольна, чего хочет? Огородница, выросшая в простой семье, училась в Москве, потом в Петербурге — в Академии художеств, а теперь живет и учится в Париже. Ведь это же прекрасно! Радоваться надо… А она мрачна, нелюдима, одевается во все темное. Недаром ее прозвали в училище «хмарой» и «черной тучей»…

В конце концов она стала просто раздражать барышень, и они уже жалели, что согласились поселить ее в своей квартире.

Отношения между ними, вначале нормальные, постепенно начали портиться, возникли отчуждение, даже антипатия. Теперь одного слова, жеста, не говоря уж о поступке, достаточно, чтобы произошел взрыв и все подспудное вылилось наружу. Вероятно, Голубкина стала замечать какую-то скрытую насмешку, иронию. И это могло ее страшно обидеть. Она думала, старалась догадаться о том, что барышни говорят о ней между собой, какие дают ей смешные прозвища…

Дальше жить вместе невозможно. Нужно снять комнату где-нибудь в Латинском квартале, недалеко от академии Коларосси. И она твердо решает сделать это, разъехаться с барышнями в ближайшее время.

Но главная причина нервного кризиса в том, что она недовольна, не удовлетворена своими занятиями: чувствует, что ничего не приобретает, зря тратит время и деньги в Париже. Кроме того, испытывает лишения, которые и не всякий здоровый мужчина может выдержать — с утра до вечера работает, не давая себе передышки, живет впроголодь. К этому прибавились и глубоко личные, интимные переживания, связанные с художником, с которым у нее было несколько встреч, принесших в целом не радость, а душевную боль, разочарование…

Все это, вместе взятое, и привело к депрессии, душевному расстройству. Ей кажется, что все происходящее вокруг делается неспроста. Например, увидит на мостовой ворох соломы, упавшей с проехавшей тележки, и думает, что солому эту положили тут нарочно… А то в своей комнате, окутанной папиросным дымом, подойдет к окну и смотрит на серую стену во дворе. Уныло-серая, ровная стена. И такую тоску нагоняет… Будто это стена тюрьмы. И сама она не в комнате, а в тюрьме. И нет из нее выхода. Какая противная, наверное, шершавая на ощупь стена! Но она притягивает к себе, и Анна снова у окна и, застыв в оцепенении, сжав локти руками, глядит на эту ужасную стену…

Что делать? Что делать с собой? Куда себя деть? Почему перед тобой постоянно эта серая стена? Эх, кабы не стена… Бежать отсюда, от этой стены, сейчас же бежать… Но далеко в Париже не убежишь. Стена эта в любом месте тебя настигнет…

Позже, в Москве, Лев Николаевич Толстой, заговорив с художником Николаем Ульяновым о Голубкиной, скажет: «Я слышал, что она хотела покончить самоубийством в Париже. Как это было?»

И Ульянов сообщит известные ему подробности:

«— Сначала она бросилась в Сену. Ее спасли. Потом — отравилась.

— Чем? — спросит Толстой.

— Серниками…»

Серными спичками… Но все это уже легенда. Верно лишь то, что Анна Голубкина была на грани самоубийства.

В январе 1896 года Виктор Мусатов, часто встречавшийся с Голубкиной и барышнями, знавший о напряженности в их отношениях, послал Анне Семеновне письмо, которое она не успела получить из-за внезапного и поспешного отъезда в Москву. Вот что он писал:

«…Вы жаловались на невозможность Вашего положения среди наших барышень. Вас мучило их к Вам отношение, которого Вы не понимали. Отношение, как Вам казалось, неестественное и невозможное. Вас расстраивала их неискренность и отношение к Вам как к посторонней и их вечные непонятные секреты… Вначале я и Шервашидзе очень удивлялись тому, как Вы, Кругликова и Шевцова могли сойтись вместе и даже жить как сестры. Ваши натуры с такими противоположными взглядами, требованиями и понятиями так непохожи одна на другую. Но это, конечно, не должно разрывать между Вами прежних симпатий. Если Вы теперь и уехали от них и поселились одна, то это очень хорошо. Это должно было рано или поздно случиться. С такими характерами люди вместе не уживаются…»

Мусатов с похвалой отзывается о барышнях: «…Они Вас любят и уважают, может быть, больше, чем Вы их. И все это внимание к Вам было только от их добросердечия и участия».

И в конце письма: «Да, я думаю, что Вы уже освободились от своих каких-либо подозрений к окружающим и способны более спокойно смотреть на все…»

В том, что Голубкина обрела способность «более спокойно смотреть на все», Мусатов ошибался. Она больна, и надежды на то, что нервное расстройство пройдет само собой, нет. Ее нужно спасать. Лечить. Но поместить в одну из парижских клиник нельзя прежде всего потому, что сама не согласится. В Париже не выздоровеет. Рвется домой, в Россию. И Елизавета Сергеевна Кругликова, решительно отринув возникшие сложности в их отношениях, проявив подлинно материнскую заботу, незамедлительно повезла ее в Москву.

Загрузка...