Глава II ВЕТРЫ ЮНОСТИ

Лета 1937 года я не заметил. Прокатилось оно мимо меня, сидевшего за книгами. К подготовке к вступительным экзаменам отнесся я серьезно. Когда носил свои документы в приемную комиссию Военно-инженерной академии им. Куйбышева, то был поражен размерами ее аудиторий, лабораторий, лекционных залов, широченных коридоров. Полковник, председатель приемной комиссии, знакомивший абитуриентов с академией — одним из старейших в России военных учебных заведений, — говорил тихо, внятно, тоном лектора. Она ведет свою историю от Главного инженерного училища, основанного в Петербурге в 1819 году и преобразованного в 1855 году в Николаевскую инженерную академию. С 1932 года — в Москве. Из ее стен вышли многие крупные военные деятели и ученые. Поступить в академию было лестно — профессия военного была в те годы в большой чести. К тому же я был бы одет, обут, сыт, содержал бы мать и сестренку. Да и ездить от дома из Останкино до Покровского бульвара, где находилась академия, мне было сподручно.

Наступили экзамены. Первым из них была письменная математика. Написал. Следующий — математика устная. Экзаменатор предложил задачу. Я решил. Он посмотрел и спросил: «Ты из Москвы в Ленинград поедешь через Владивосток?» Ответил: «Нет, напрямую». «А задачи решаешь объездным манером», — и вкатил двойку. Пошел в приемную комиссию за своими документами. Уже знакомый мне полковник долго уговаривал меня поступить в Военно-инженерное училище без экзаменов, а академия-де не уйдет…

Документы я забрал. Вышел на бульвар и увидел доску объявлений о продолжающемся приеме абитуриентов в ряд московских вузов. Среди них значился и Московский юридический институт, что на улице Герцена[6], куда, как я быстро сообразил, тоже было удобно трамваем добираться от дома.

Конечно, провал поступления в академию развеял все мои грезы. Но я не пришел в уныние, может быть потому, что знал: редко, когда выпускник десятого класса попадает в высшее военное учебное заведение, туда принимают преимущественно из числа действующего командного состава. Не упал я духом еще и потому, что большее влечение у меня было к гуманитарным наукам, а юридическое образование дает, как известно, весьма широкую подготовку в различных отраслях знаний. Что же касается содержания матери и сестренки, то я надеялся, что смогу подрабатывать во время учебы.

Приехал я в юридический институт. Сдал документы, получил на руки расписание приема экзаменов, за четыре дня сдал все, что было положено, и был зачислен студентом первого курса Московского юридического института.

Все государственные мужи выходили, как правило, из юристов. А почему бы не рискнуть?! — думал я. Но это не все. К тому времени у меня была и некоторая юридическая практика.


…Летом и зимой вся наша классная ватага проводила время в Останкинском парке. Летом — на волейбольных площадках, на прудах, в парковых дубравах. Зимой — на катке. Во время одного из посещений катка зимой 1936–1937 гг. у меня в раздевалке пропали ботинки с калошами. Калоши были сравнительно новые, а ботинки все в дырах, держались на ногах на честном слове. В связи с пропажей около гардероба собрались друзья. Думали-рядили: что делать? Помогла своим советом гардеробщица: «Подайте в суд!» Мы ухватились за эту подсказку. Долго ли коротко ли, я по всем правилам юриспруденции при помощи народного судьи оформил гражданский иск. В назначенный день и час рассмотрения моего иска в суде в зале заседаний собрались мои приятели, которые в ходе судебного разбирательства, выступая в качестве свидетелей, так расписали мои ботинки с калошами, что я по суду получил за них баснословную по тем временам сумму, часть которой потратил на покупку себе модных тогда ботинок на каучуковой подошве, а остальные деньги отдал маме.

Первого сентября 1937 года в малом лекционном зале института я сидел и слушал первую лекцию по курсу «Общая теория государства и права». Читал ее профессор Стальевич. Единственное, что я понял из лекции, это то, что теория государства и права «запутана врагами народа сознательно и бессознательно». Как можно запутать ту или иную проблему или вопрос «сознательно», я мог себе представить, а вот как запутать «бессознательно» — был не в состоянии. Самым главным действующим лицом среди врагов народа из числа юристов был, оказывается, Пашуканис, за ним следовал Стучка, а уже потом и другие (Е.Б. Пашуканис и П.И. Стучка впоследствии были реабилитированы и занимают ныне свое достойное место в ряду других видных советских юристов).

Большой лекционный зал нашего института носил имя тогдашнего Генерального прокурора СССР А.Я. Вышинского. В этом зале в канун двадцатилетия Великой Октябрьской социалистической революции с докладом-воспоминаниями выступал Н.В. Крыленко, член партии большевиков с 1904 года, член первого Совета Народных Комиссаров, Верховный главнокомандующий и нарком — член Комитета по военно-морским делам, нарком юстиции РСФСР (а с 1936 года — СССР), автор многих научных трудов. Зал был набит до отказа. Никогда до этого я не думал, что один человек своим выступлением так может объединить людей, сплотить их в единый монолитный коллектив, зажечь сердца слушателей чистотой, возвышенностью революционных идей от своего пламенного сердца. Небольшого роста, в поношенном костюме, почти совершенно лысый человек негромким голосом просто и ясно говорил нам, студентам, каким должен быть советский юрист. Ушел я с этого первого в моей жизни студенческого вечера с твердым обещанием самому себе — стать настоящим юристом, помогающим людям в беде.

Несколько дней спустя стало известно, что Николай Васильевич Крыленко арестован как враг народа.

Чему верить? Тому, кто с юных лет боролся за народное счастье, не щадя самого себя, кто так искренне и по-юношески пылко ратовал за Советскую власть?! Или тому, что, если арестован как враг народа, стало быть, так оно и есть?! И в этом аресте вся правда?! В голове пробудились сомнения. И, конечно, не только у меня. Однако эти сомнения тонули в большом хоре поддержки несомненной «правильности» подобных арестов, глушились тем объективно происходящим в стране улучшением условий жизни людей, что я ощущал, знал на примере своей семьи и что находило отражение в различных жанрах искусства — кинофильмах, спектаклях, музыке, живописи и так далее.

В пору массовых арестов в институте состоялось несколько общих комсомольских собраний, на которых ставился вопрос: оставлять того или иного сына или дочь «врага народа» в комсомоле или исключать из его рядов? Некоторые собрания продолжались несколько вечеров. Проходили они в острых спорах и дебатах. Я не помню ни одного случая, чтобы комсомольская организация исключила кого-либо из рядов ВЛКСМ по подобному поводу. Единодушно принимаемые решения укрепляли веру в возможность достижения справедливости коллективными действиями.

Думаю, что это свидетельствовало о зрелости организации, которая формировала в нас тем самым самостоятельность, мужество, веру в торжество справедливости.

На нашем курсе учились студенты разных возрастов — от недавних выпускников десятых классов до отцов семейств. Учились серьезно, с увлечением. Многие начали потихоньку определяться с будущей профессией, кем быть: адвокатом, судьей, прокурором, нотариусом, юрисконсультом, государственным служащим?

В какую сферу юриспруденции направить свои стопы, я не очень-то раздумывал. Наверное потому, что еще мало знал. Но занимался я прилежно — за книгами просиживал подолгу, чаще в библиотеке института, реже дома. Помимо рекомендуемой юридической литературы я продолжил свое школьное увлечение — ознакомление с историей отечественной революционной мысли и революционной практики. Меня интересовали декабристы и разночинцы, герои «Народной воли» и первые российские социал-демократы, волновало все, что относилось к истории большевистской партии, к ее предшественникам. Посещал я и научный кружок по истории политических учений.

Уже на втором курсе мы ходили на защиту диссертационных работ различных ученых степеней. Хорошо запомнилась мне защита докторской диссертации М.А. Аржановым в Институте права Академии наук СССР. (Михаил Александрович Аржанов, профессор, доктор юридических наук, член-корреспондент Академии наук СССР, станет моим научным руководителем в Академии общественных наук при ЦК КПСС.) Помню я ее по двум обстоятельствам: во-первых, потому, что диссертация была посвящена анализу сущности германского фашизма, проблеме, волновавшей миллионы советских людей, а во-вторых, потому что официальным оппонентом по диссертации выступал Генеральный прокурор Союза ССР А.Я. Вышинский. Мне было интересно узнать, каков же собой Генеральный прокурор. Сравнить его с понравившимся мне «врагом народа» Крыленко.

Вышинский — среднего роста, хорошо сложенный, с округлым с правильными чертами лицом, в очках, подвижный — производил внешне впечатление больше ученого, чем прокурора. Его речь лилась плавно, как давно заученная. Говорил так, словно отвешивал слушающим им полагающееся, но не более того.

Я слушал Вышинского и все время сравнивал его с Крыленко. Слеплены они были из разного теста, замешены на разных дрожжах. Ощущение было такое, что речь Крыленко шла от его внутренней сущности, убежденности, что усиливало ее содержательную и эмоциональную сторону. Речь Вышинского напоминала чтение лектора, с хорошо поставленным голосом, строгая логика, но казенная. Может быть, такое впечатление создавалось самой темой докторской диссертации и той академической средой, в которой проходила ее защита. Может быть, впечатление от Генерального прокурора обуславливалось и тем, что я не разделял выдвинутую Вышинским концепцию: признание обвиняемого является «царицей доказательств». Эта концепция обосновывала произвол следователя по отношению к подследственному, выбивала из рук прокурора, адвоката, суда возможность требовать доказательств невиновности подследственного, как то предполагает презумпция невиновности обвиняемого, чему учил и на чем настаивал Н.В. Крыленко.

Когда я работал во Всесоюзном обществе «Знание», мне часто рассказывала о своем отце Марина Николаевна Крыленко, много сделавшая для восстановления его светлого имени — большевика-ленинца.


Комсомольская и особенно профсоюзная организация института проявляли заботу о том, чтобы постоянно расширять кругозор студенчества, повышать культурный уровень. Мы, студенты, пользовались невесть как доставаемыми бесплатными билетами и контрамарками на концерты и спектакли к нашим соседям — в консерваторию, в театры — Революции, Камерный, им. Вахтангова, во МХАТ. Любили ходить в Колонный зал Дома союзов, на концерты, проводимые специально для московского студенчества, в которых участвовали лучшие артисты страны: Степанова, Обухова, Козловский, Лемешев, Ойстрах, Гилельс, Тарасова, Коонен, Москвин, Качалов, Хенкин — всех не перечесть. Не будет преувеличением, если скажу, что ни одно крупное художественное явление в жизни столицы — будь то новый спектакль или выставка — не проходило мимо нас.

Вспоминается один забавный случай из моего тогдашнего знакомства с представителями мира большого искусства. Во время выборов в Верховный Совет СССР я был делегирован институтской комсомольской организацией в заместители председателя участковой избирательной комиссии, а моим председателем стал выдвиженец Московской консерватории Давид Федорович Ойстрах. Как-то сидим мы, от текущих дел отстранясь, он и спрашивает, глядя на меня: «Коля, ты, наверное, на чем-нибудь хорошо играешь?» — «А почему вы так думаете?» — «Потому, что у тебя идеальная ушная раковина». — «Нет, ни на чем не играю». — «Не может быть!» — «Я действительно ни на чем не играю», — к немалому своему сожалению, заключил я.


С первого курса я стал получать стипендию. Со второго начал подрабатывать — вести политкружок в кондитерской, что в Столешниковом переулке. Не знаю, как сейчас, а в те времена при кондитерской была своя пекарня, в которой пекли удивительно вкусные пирожные, торты и прочее, славящиеся на всю Москву. Занятия проводил раз в неделю. Приходил к обеденному перерыву в кабинет к директору, которого тоже звали Николаем Николаевичем. Мой тезка вызывал кого-нибудь и говорил ему, чтобы занес какао или чаю, а к ним пирожных и других вкусных изделий. Ставил передо мной тарелку со всеми этими яствами. На пустой студенческий желудок я быстро их уминал, а затем проводил здесь же, в директорской комнате, политзанятия. Работницы и работники кондитерской были как на подбор, словно только что выпечены: свежие, румяные, пышные. Однажды Николай Николаевич говорит мне: «Привел бы ты, Коля, кого-нибудь из своих приятелей с собой, к нам. Хочу посмотреть и на других студентов». Я и привел, аж пять человек. Тезке деваться было некуда, и он нас всех накормил, как говорится, до отвала. Но я понял, что такой гурьбой наваливаться на Николая Николаевича негоже.


Много времени у меня уходило на комсомольскую работу. Избирался я комсоргом в нашей академической группе, заместителем секретаря бюро курса. Комсомольская организация сложилась сразу в дружный коллектив, с развитым чувством взаимопомощи и поддержки друг друга во всех добрых делах и всякого рода студенческих забавах: никто из нас не пижонил, не выпендривался. Так было в стенах института и в общежитии.

Мне кажется, что ко всем делам, чем жила комсомольская организация, все мы относились с уважением и ответственностью. Эта ответственность порождалась демократичностью молодежного союза: все, что делалось в комсомольской организации, шло преимущественно от самих ее членов, их желаний, стремлений, увлечений, потребностей и запросов — от их самодеятельности. Именно из этого вырастала и на этом покоилась ответственность всех и каждого за дела своей комсомольской организации. Конечно, наша комсомольская организация жила также и интересами районной, городской организаций ВЛКСМ и всего Союза молодежи в целом. Рекомендации, шедшие «сверху», не ломали нашу инициативу.

Не потому ли с таким товарищеским пристрастием шел отбор из своей собственной среды вожаков, способных в силу своего ума организаторских навыков, искреннего участия в судьбах других повести за собой комсомольскую организацию — группы ли, всего ли курса института.

Пройдут годы — многие лета, и я до конца осознаю, какие прекрасные люди учились со мной на курсе: Юра Менушкин, Лена Шорина, Сережа Дроздов, Володя Шафир, Алексей Ковалев, Юля Данкова, Леонид Ростовцев — да всех и не перечислить. Многие уже ушли из жизни, оставив в ней свой неугасимый свет душевной красоты.

Однажды Владимир Шафир — заведующий одной из московских юридических консультаций во Всеволожском переулке, что между Пречистенкой и Остоженкой, — собрал всех нас, однокурсников, оставшихся на этой бренной земле, всего четырнадцать человек, а было… Странное чувство испытывал я, всматриваясь в лица институтских друзей: сквозь седины и морщины проступала былая молодость…

Верховодил нами, старушками и старичками, Владимир Шафир — с круглой головой, большим открытым лбом, с по-прежнему живыми карими глазами и полными губами, над которыми сидит почти римский нос; фигура стала грузной, сутуловатой, наверное, от тяжести прожитого, ведь он увенчан многими орденами и медалями за участие в боях на советско-германском фронте, которые просто так не давались. Да и после — сколько добра он принес людям как адвокат. Лена Шорина, доктор юридических наук, с таким же, как и в юности звонким голосом и русыми посеребренными волосами. Саша Ковалев, прошедший муки немецкого плена, но не согнувшийся под его тяготами, сохранил свою честь, достоинство и чуткость к людям. О каждом можно писать книгу… Каждая человеческая судьба — роман поколения победителей.


В сентябре 1939 года я был принят кандидатом в члены Всесоюзной коммунистической партии (большевиков). К этой высокой чести я стремился с тех пор, как узнал, что такое партия Ленина. Но, конечно, не только чести. Мне хотелось в рядах партии коммунистов прикоснуться к ее коллективному уму, учиться у нее совести, без которой немыслимо созидание народного счастья. К тому времени я уже хорошо понимал, что народное счастье это не абстракция, а счастье отдельно взятого человека — моей матери, сестренки, братьев, друзей и их родителей, товарищей по институту, всех, кто ездит со мной в трамвае, метро, живет в одном доме, в Москве, во всей нашей необъятной стране. Так я понимал тогда. И не я один. Впереди нас, нашего поколения, шло поколение первых борцов за народное счастье, с их жертвенностью, альтруизмом ради осуществления этой самой великой цели на земле. Для молодых коммунистов тех лет революционный романтизм окрашивал собой многие явления действительности. Естественно, что это было присуще и коммунистическому союзу молодежи. А разве без революционного романтизма может жить и действовать коммунистическая юношеская организация?! Романтизм заложен в природе юности…

Авторитет комсомольской организации института был высок и в нашем районе Красной Пресни, и среди всей комсомолии Москвы.

Надо заметить, что ни в школе, ни в институте я не чувствовал какого-либо администрирования со стороны партийных организаций, хотя их влияние ощущалось постоянно. В школе — потому что коммунисты-педагоги в силу своей профессиональной подготовки понимали, что администрирование — это бич самодеятельных начал, без которых не может нормально жить детский, юношеский коллектив. В институте парторг нашего курса был гораздо старше нас, опытнее, и мы прислушивались к его советам, как к советам старшего, потому что они были разумными, полезными. Не докучал и общеинститутский партком. Комсомольская организация института действовала вполне самостоятельно, осознавая, что придет время, и все мы — студенты — станем частицей советской интеллигенции, тем ее отрядом, который призван судить людей, себе подобных. На белом свете издревле существуют три профессии: учить, лечить и судить. Говорят, и справедливо, что это самые благородные профессии, а потому требующие высокой нравственной культуры и научной подготовки. И, самое главное, как мне кажется, доброты и честности. Без этих двух последних человеческих качеств не следует посвящать себя этим профессиям, даже не профессиям, а призванию. Мои сотоварищи по юридическому институту, люди второго после Октября поколения, по мере взросления и овладения совокупным запасом юридических знаний вполне осознавали это.

Мы знали и то, что подготовка кадров интеллигенции в 30-е годы шла преимущественно через высшие и средние специальные учебные заведения. К тому времени фактически были исчерпаны два других источника, вызванных к жизни исторически сложившейся обстановкой после Октября 1917 года: привлечение старой, дореволюционной интеллигенции и выдвижение рабочих и крестьян на руководящие посты.

Коммунистическая партия и советское государство не жалели сил и средств на дело подготовки кадров интеллигенции, на дело народного образования вообще. Следовало бы подчеркнуть, что в те годы народы Страны Советов по своей грамотности ушли далеко вперед по сравнению с гражданами других государств, что и явилось одним из решающих факторов успехов, одержанных во всех сферах социалистического строительства и подготовки к обороне.

Вряд ли будет преувеличением сказать, что одним из верных и надежных путей возвращения страны в русло передовых, развитых в экономическом отношении стран, является наилучшая постановка народного образования в средней школе, в средних специальных и высших учебных заведениях с учетом достижений современной науки, техники, культуры. На это поистине величайшее дело нельзя жалеть ни сил, ни средств, подобно тому, как это делалось в годы формирования моего поколения.

Ни переход на рыночные отношения, ни введение различных форм собственности, ни преобразования в сфере управления, никакие другие реформы не смогут дать эффекта без по-настоящему обученных новых поколений, прочно стоящих на уровне не только современных знаний, но и способных вносить качественные изменения в развитие мировой цивилизации. История учит, что знания, приобретать которые дает возможность Родина, оборачиваются все возрастающей к ней любовью.

Мы горячо любили свою Родину — Страну Советов, — под крылом которой в дружном институтском коллективе учились, с открытой душой шли навстречу друг другу люди разных национальностей. Никто не делил Родину на части. Она была одна и единственная: с отчим домом, тайгой или сыпучими песками, небольшим ручейком, Волгой или морем. Одна и единственная. Чувства советского патриотизма и пролетарского интернационализма были частью личностной сущности каждого из нас. На защиту Родины мог по первому зову встать любой.

Формированию наших идейно-нравственных позиций способствовали романы Н. Островского «Как закалялась сталь» и «Рожденные бурей», книги А. Макаренко «Педагогическая поэма» и «Флаги на башнях», Б. Горбатова «Мое поколение», А. Фадеева «Последний из Удэге». Нас увлекали тогда стихи М. Исаковского, А. Твардовского, А. Суркова. С удовольствием распевали песни И. Дунаевского, М. Блантера, Дм. Покрасса. По нескольку раз смотрели фильмы «Ленин в Октябре», «Чапаев», «Мы из Кронштадта», «Трилогию о Максиме», «Семеро смелых», героям которых хотелось подражать. Всего, что увлекало, интересовало, шлифовало наши характеры, не перечесть.

Но главным нашим учителем становилась уже не книга, как бы ни велика была ее роль, а жизнь — ее повседневность, будничность, трагические и героические мотивы окружающего нас внешнего мира. Наши познания создавали возможность самим анализировать происходящее вокруг.


Вторая половина 30-х годов стала временем моего становления как личности. Детство и юность с их специфическими возрастными особенностями остались за плечами навсегда.

Время побуждало к быстрому мужанию. Народ строил социализм. Усиливалась экономическая и военная мощь государства. Шла титаническая работа по созиданию нового мира. Новизна была во всем: в теории, практике, во внутренней политике и в международном положении. В воздухе уже пахло порохом. Советский народ и мы, молодежь, знали, что будет война. И знали с кем!

На наших глазах жертвами агрессии нацистской Германии, фашистской Италии и милитаристской Японии становились многие народы и страны. Политика «умиротворения» агрессивных государств со стороны Англии, Франции и США привела в сентябре 1938 года к мюнхенскому сговору правящей верхушки Англии и Франции с германским фашизмом, что еще более поощрило агрессоров на новые авантюры. Спустя год пожар мировой войны перекинулся на Англию и Францию. Потерпела крах попытка определенных кругов этих стран повернуть войну на Восток, оставить Запад в стороне от нее.

Советский Союз в этой сложной международной обстановке предпринимал усилия, чтобы отсрочить начало войны, выиграть время для подготовки к отражению вражеского нашествия.

С прочтения новостей на газетных полосах до начала лекций и, чего греха таить, во время некоторых из них начинался трудовой день тогдашнего студенчества. Жаркие споры, дискуссии, разные предположения о развитии событий на фронтах Второй мировой войны… Острота переживаний сама собой сместилась с текущих учебных и общественных забот к проблемам войны и мира.

Наши переживания не носили абстрактного характера. Мы стали историческими свидетелями того, как гитлеровская Германия с легкостью подминает под себя народы и страны Европы, лишая их свободы и независимости, заглядывается на Восток и строит планы не только порабощения, но и истребления народов нашей страны. С немецкой педантичностью расписывалось, что уготовано русскому, еврею, цыгану. И мы это тоже знали. И не боялись грядущих схваток. Наши знания суровой действительности побуждали к действиям.

На этом нелегком пути были и заблуждения, и крупные просчеты, и даже тягчайшие преступления. Многое было… От истребления командных кадров армии и флота до ничем не объяснимой веры Сталина и его сподвижников в заверения гитлеровской правящей верхушки о верности советско-германскому пакту 1939 года. Кое-что из этого мы знали, о чем-то догадывались, чему-то не хотели верить.

Но было и другое, что мы знали наверняка, ощущали каждой своей клеточкой: народ наш денно и нощно готовится к защите своего социалистического отечества.

К сожалению, сейчас пишут такое, что вызывает удивление: откуда появилась такая злоба по отношению к героическому прошлому народа? Вольности обращения с фактами, событиями, явлениями тех лет позавидовал бы, будь жив, доктор Геббельс.

Не пускаясь в детальный критический разбор подобных писаний, хочу, однако, сказать о двух характерных явлениях периода конца 30-х годов, которые пронизывали всю жизнь нашего многонационального народа и которые подрубают основы возможных фальсификаций истории тех лет.

Во-первых, это сам дух того времени. Дух, пронизанный героикой социалистических свершений, атмосферой всеобщей приподнятости, даже в будничных делах, рост чувства взаимного уважения, товарищества, гордость за Красную армию. Это и есть те исторические реалии, в которых жили Отчизна и ее народ. Любой факт, событие, явление того времени, взятое вне исторического контекста, без учета духа того времени, исказят правду.

И во-вторых: чем объяснить, что массовые аресты ни в чем не повинных людей не привели к общему изменению этой атмосферы, к ломке духовного настроя народа? Может быть, мое восприятие тех лет весьма субъективно и идет от молодости, которая, как правило, не замечает трагического. Или от того, что ни я, ни мои сверстники лично не были причастны к фактам насилия и произвола.

А может быть, в данном случае мы имеем дело с историческим парадоксом, а точнее, с диалектическим соотношением добра и зла применительно к целому народу и его части, когда добро берет верх над злом и создает соответствующую атмосферу — порождает дух веры в идеалы.

Совесть пишущего не должна позволять ему забывать о глубоких и крепких причинных связях, где одно порождает другое. Историю прошлого нельзя судить мерками современности, в которой ныне многое еще шатко, не устоялось, не утвердилось, изломано.

Наше поколение тоже когда-то было молодым. Оно вправе рассчитывать на правдивый рассказ о нем со стороны последующих за ним поколений. Прошлое не грозит реальной опасностью ни крупному, ни мелкому критику. За прошлым можно прятать современные проблемы, однако их не спрячешь от глаз истории. Ведь рано или поздно историческая правда берет верх.

Правда состоит в том, что в итоге досрочного выполнения второй пятилетки мы, советские люди, стали лучше жить — питаться, одеваться, отдыхать, учиться, больше любить жизнь. Фактически завершилась техническая реконструкция народного хозяйства. Народ ничего не жалел для своих Вооруженных сил. Создавались новые виды оружия. Делались выводы из финской кампании, событий в Испании, боев на Халхин-Голе. Готовились кадры для армии, флота, авиации. Были созданы спецшколы, новые военные училища и военные академии, учиться в которых считалось для каждого молодого человека большой честью. Так было…


В марте 1940 года я добровольно с рекомендацией партийной организации с третьего курса института пошел на второй курс вновь созданной Военно-юридической академии Красной армии. Желающих было много. С нашего курса были зачислены слушателями академии восемь человек, из юридических вузов Саратова, Харькова, Свердловска[7] и других городов страны еще человек пятьдесят. Академия разворачивалась на базе ранее существовавшего военно-юридического факультета Военно-политической академии им. В.И. Ленина. В каждом учебном отделении были старослужащие в различных воинских, и весьма солидных, званиях, и мы, как говорится, рядовые — необученные.

Из этих двух разных по своим возрастным особенностям, и прежде всего по степени опыта военной службы частей, довольно быстро сложился дружный коллектив, который объединило стремление сполна овладевать знаниями. Если юридические дисциплины для нас, бывших студентов, были в известной мере проторенными дорожками, то военные специальности приходилось осваивать почти с самых азов. Здесь и подставляли свое плечо слушателям старослужащие. Мы же помогали им в усвоении юридических наук, в чем, честно говоря, были сильнее. Взаимопомощь считалась делом естественным, осуществлялась сама собой и даже с удовольствием.

Учиться без прилежания было совестно. Страна обеспечивала «академиков», так нас величали в миру, всем необходимым, урезая расходы в других сферах. Слушатели в достатке получали различное добротное вещевое довольствие, что позволяло начальнику академии требовать, чтобы каждый из нас на московских улицах выглядел не только опрятно одетым, но являл собой «военного щеголя» в лучшем смысле этого слова. Идет по Москве слушатель Военно-юридической академии Красной армии, говорил он, прохожие, глядя на него, останавливаются и говорят друг другу — это идет «военный щеголь». Слушатели получали высокую стипендию. Это позволило мне освободить маму от работы уборщицей, а сестренке Лидии поступить в Институт геодезии и картографии. Не без грусти распрощался я с добрыми, милыми людьми из кондитерской в Столешниковом.

Загрузка в академии была большой. Аудиторные часы перемежались полевыми занятиями, стрельбами; немало времени уходило и на строевую подготовку.

Летом 1940 года у нас прошла первая и как оказалось последняя практика на Балтфлоте, преимущественно на крейсере «Аврора». Это была моя вторая встреча с краснознаменной «Авророй», а первая, если помнит читатель, состоялась в мальчишеские, школьные годы. В ходе практики мы осваивали различные виды работ, входящих в расписание воинской службы краснофлотца, младшего командира, старшего офицера. Мне особое удовлетворение приносили артиллерийские стрельбы, нравилась ходьба под парусами на баркасах, что-то в ней было от детства на Волге. Постепенно усваивался ритуал морской службы, познавались превосходные традиции русского военного флота. В кают-компании все — от командира крейсера до нас, слушателей, — были равны. Каждый сидящий за столом был учтив к другому и раскован в своих мыслях, мог вести разговор, поддерживать беседу на любую интересующую его тему, кроме служебных отношений, что считалось неэтичным. Где-где, а на флоте чувство коллективизма, товарищеской спайки стоит, мне кажется, превыше всего. Без этого на плаву не удержаться.

Белые балтийские ночи располагали к раздумьям, дружеским откровениям. Всматриваешься в горизонт, в его неоглядную даль, смотришь, как тонет солнце в бескрайности, и не хочется думать о том, что где-то там, на Западе, бушует война и что ее пламя может переброситься и на нас… Старшие командиры не торопясь делились пережитым, словно пели свои песни о былых походах, о юности своих друзей. Радовало, что и ты влился в огромный коллектив нашего славного военного флота. Смотришь в морскую даль и чувствуешь, что и за тобой, за твоими плечами раскинулась твоя Родина и ты ее защитник.

Вспомнились Москва, домашние, друзья. Очень, до боли, хотелось, чтобы сбылось несбыточное: хотя бы одним глазком посмотрела мама на своего сына и вспыхнула бы в ней материнская гордость за него, стоящего у флага легендарной «Авроры». Думается, что родительская радость особенно велика, когда родители видят, что их дети — сын, дочь — состоялись как личности, стали нужны людям, стране. Мне всегда было жаль, что эта радость приходит обычно на склоне лет наших отцов и матерей или тогда, когда она им уже не нужна — их нет в живых. Может быть, подобные мысли приходили потому, что я слишком рано потерял и отца и мать.

В ходе практики на крейсере все, даже самое тяжелое, делалось легко — по команде, но без понукания, без принуждения.

Учеба, как и в институте, спорилась, хотя даже считанных часов на различные забавы почти не оставалось. Много времени занимала общественная работа — я был избран секретарем комитета ВЛКСМ военно-морского факультета академии. Особой разницы в постановке комсомольской работы в условиях военной академии по сравнению с институтом я почти не заметил, разве что был упор на воспитание в духе безусловного соблюдения воинских уставов и наставлений.

В академии историю партии вел у нас бригадный комиссар (к сожалению, фамилию не помню), который умел разжечь споры, повести дискуссию по острым, животрепещущим проблемам, в прямой связи с изучаемой темой. Он побуждал нас к тому, чтобы мы вырабатывали умение использовать научные абстракции, законы общественного развития при анализе явлений, видеть их проявления в окружающей действительности.

В ходе споров и дискуссий выдвигалось много проблем, которые требовали совершенно определенного уяснения. В их ряду меня помимо другого занимал вопрос о соотношении морали и права, что я и выдвигал в качестве предмета товарищеских дискуссий. В самом деле, разве эта проблема не лежит в основе отношений воинского начальника и подчиненного? Где находится водораздел между моральной ответственностью и наказанием по закону? Что должно лежать в основе отношений между бойцом и командиром: жесткая палочная дисциплина или высокий авторитет командира — с одной стороны, и вера подчиненного, рядового бойца в справедливость требований воинского начальника — с другой? Иначе говоря, проблема соотношения морали и права выступала на первый план. Она была практически значима для нас, военных юристов. В ее правильное понимание упиралась оценка действия (бездействия) лица (или лиц), совершившего преступление, которому необходимо найти совершенно точную в смысле справедливости оценку — то ли морального осуждения, то ли уголовного наказания.

Полагаю, что проблема соотношения морали и права актуальна и сейчас. Без определенного понимания соотношения морали и права, их диалектической взаимосвязи, умения четко разграничить категории морали и права нельзя строить государство, основанное на праве. Ныне стала крылатой фраза: «Дозволено все, что не запрещено законом». Она преподносится даже высшими руководителями нашего государства как некое достижение правовой мысли, как один из критериев становления правового государства.

Однако провозглашение этого постулата в отрыве от норм морали есть не что иное, как открытый путь к вседозволенности, к безнравственным поступкам — обману, стяжательству, наживе и прочим мерзостям, которые могут быть неподсудны. Наряду с этим закон может быть несовершенен в том смысле, что он не регулирует вновь появившиеся общественные отношения, как это случилось, например, с законом о кооперации, открывшим заслон для формирования спекулятивных кооперативов, грабящих трудящихся.

В академии многие возникающие вопросы подчас не находили в ходе учебного процесса убедительного разрешения. Среди них центральный, вокруг которого, по существу, должна была выстраиваться вся система советского социалистического права — свобода человека. Он остро вставал еще во время моей учебы в институте, на фоне репрессий 1937–1938 гг. Его острота не сгладилась и во время моей учебы в академии. По-прежнему решение сводилось к отсылу к положениям, содержащимся в Конституции СССР 1936 года, которая стала несомненным шагом вперед по сравнению с Основным законом прошлых лет. Конечно, юридический анализ содержания соответствующих статей Основного закона страны очень важен, они составляют правовой фундамент свободы личности. Однако механизм их юридической реализации и защиты, что также архиважно для юриста, в необходимом виде разработан не был.

Юрист помимо знания науки права обязан хорошо знать историю своей страны и историю других стран и народов. Без этого научного багажа его кругозор будет страдать узостью, скрадывать возможность объективно оценивать теоретические позиции, жизненные устои других, в том числе тех, кто попадет в сферу его следственных, судейских, прокурорских, адвокатских функций.

Меня до душевной боли доводила несправедливость, которую я видел вокруг себя. Вся русская литература, передовая российская общественная мысль восставала против злоупотребления властью, против ее насилия над личностью, а она имела место в нашей действительности.

Передо мной постоянно стоял вопрос: как мне, будущему военному юристу, человеку, состоящему на службе у власти, быть? Творить насилие от имени власти или от ее же имени выступать против насилия — насилия несправедливого? А есть ли праведное насилие? Да, есть. А обоснование тому лежит в плоскости гуманизма общества, то есть способности защитить себя и своих граждан от элементов, посягающих на его нравственность и правопорядок, но опять-таки в рамках закона.

При всей важности этих и других проблем, встающих в ходе учебы, меня и моих товарищей, конечно, волновали события Второй мировой войны. Мое поколение и я вместе с ним продолжали вбирать в свою историческую память то, как в течение 1938–1940 годов фашистская Германия захватила всю Чехословакию, Австрию, Мемель и Мемельскую область, Данию, Норвегию, Польшу и большую часть Франции; что 14 мая 1939 г. Япония напала на Монголию в районе реки Халхин-Гол, а Италия захватила Албанию.

Война подбиралась к нашему отечеству. Все эти исторические факты выстраивались в один ряд и не могли не привести к закономерному выводу о том, что империализм и его зловещее порождение — фашизм — это война.

В мае 1941 года меня приняли в члены Всесоюзной коммунистической партии (большевиков). Тогда, на общем собрании коммунистов, я дал слово вместе со всеми товарищами активно участвовать в строительстве социализма, поклялся верой и правдой служить своему народу, его счастью. Эти слова были альфой и омегой моего бытия.


…Прошло чуть больше месяца, и началась война, война Великая, война Отечественная. О неизбежности войны с гитлеровской Германией догадывались многие.

Поздно вечером 21 июня я после встречи с друзьями по школе возвращался из Останкинского парка, шел вдоль пруда, а в тишине разливалась раздольная русская песня. Песня без слов. Одна распевная мелодия. Она вливалась в сердце, рассказывая о широчайших просторах отчизны, о приволье, о свободе, возносящей человека высоко-высоко и делающей его сильным, непобедимым. Так думалось мне. Песня поднимала ввысь. Хотелось жить, шагая вперед и вперед. С тех пор эта мелодия постоянно со мной, она и сейчас звучит во мне.

Утром 22 июня я после завтрака пошел в читальный зал библиотеки останкинского студенческого городка, чтобы подготовиться к очередному экзамену: шла сессия. Сижу, читаю материалы. Около двенадцати часов раздается на весь читальный зал знакомый мальчишеский голос: «Дядя Коля, скорее иди домой. Пришел с работы дядя Саша и сказал, что по радио будет важное сообщение». Я быстро собрал свои конспекты, сдал книги и побежал с племянником домой. Вслед за мной стали покидать читальный зал и другие его посетители.

Дома из выступления В.М. Молотова по радио узнали о нападении фашистской Германии на нашу страну. Мама плакала, брат Александр заторопился на свой завод «Калибр», сестренка молчала. Мне показалось, что комната стала меньше, ниже. Я быстро надел форменную одежду и поехал в академию.

На улице во всей красе своей ликовал июньский день. Но на лицах людей, в их фигурах уже была тревога. Знакомые и незнакомые люди говорили тихо, вполголоса: весть о войне сразу и цепко схватила каждого и всех сразу. В академии все были необычайно сдержанны. Дежурные по академии, факультетам и курсам объявили, что состоятся митинги — сначала по факультетам, потом общеакадемический. Среди нас, бывших студентов, возникла идея подать рапорт об уходе в действующую армию. Старослужащие осадили нашу горячность — командование академии поступит с каждым так, как это полезнее для ратного дела.

Митинги прошли с большим подъемом. Выступающие говорили о неизбежном и скором разгроме врага. Слушателям было приказано учиться, овладевать военными знаниями, а о всякого рода рапортах с просьбами об отправке на фронт забыть.

Академию вывезли в военные лагеря в район Болшево, под Москву. В нашу повседневную жизнь вошло новое: ежедневные сводки с советско-германского фронта и раздирающие душу ежедневные налеты вражеской авиации на Москву. Мы слышали завывающий гул немецких самолетов, видели их в лучах наших прожекторных подразделений и в разрывах зенитных снарядов, наблюдали, как горизонт окрашивался заревом пожарищ, но мы были бессильны что-либо сделать, чем-либо помочь москвичам. Я, человек военный, чувствовал себя ужасно: было горько и стыдно…

Война начала учить мое поколение своим правилам: оттачивать такие грани характера, о существовании которых в природе человека мы и не знали. Однако все по порядку.

А урок состоял в том, что нельзя, невозможно быть безучастным, когда фашистские захватчики убивают детей и стариков, женщин и подростков, терзают столицу, превращают в руины и пепел города и села, идут словно маршем по просторам Родины; слыша, как стонет родная земля, сердце наливалось ненавистью к врагу, священным чувством отмщения, стремлением, не жалея ничего, воевать на любом участке Родины.

Священная месть. Умение защищаться. Эти уроки первого периода войны войдут в нашу плоть и кровь.


Немецко-фашистские войска быстро продвигались в глубь страны. Но уныния и растерянности у нас не было. Мы списывали успехи гитлеровских войск на счет внезапности нападения и считали их временными. Конечно, правда всегда неодномерна. Но в главном мы не ошиблись — победа была за нами.

Сегодня, спустя 60 лет после Победы, новоявленные «демократы» с необыкновенной легкостью расписывают на все лады, что страна наша не была готова к войне, что внезапность нападения фашистской Германии показала несостоятельность военно-политической системы; некоторые, из той же среды, ставят себя на место верховной власти времен войны и на словах одерживают или бескровную победу над мощным и коварным врагом, каким был тогда германский фашизм, или вообще предотвращают войну. Вот так — и не менее того! Эти новоявленные «демократы» и им подобные забывают одну простую истину: предполагать в истории — пустое занятие.

Немецкая военная машина к июню 1941 года, опираясь на экономический потенциал оккупированных стран Западной Европы и возможности своих союзников, набрала такую экономическую силу и военно-стратегическую инерцию, что ее не смогли насторожить ни победа Красной армии на Халхин-Голе, ни необходимость вести войну на два фронта.

Что касается тезиса о нашей экономической несостоятельности в подготовке к войне, то, новоявленным «демократам» и просто хулителям всего, что было в истории отечества после 1917 года, ни к чему факты. А они таковы, что расходы нашей страны на оборону в первой пятилетке равнялись 5,5 процента от госбюджета. Во второй пятилетке они составляли уже 12,7, а в третьей, недовыполненной, они были запланированы в размере 16,4 процента. Специально для хулителей подчеркнем, что в конце третьей пятилетки по величине и качеству оборонного потенциала страна могла выйти на уровень, гарантирующий нашему отечеству практически абсолютную неприкосновенность. Об этом надо было поинтересоваться, если уж берешься за перо. Хорошо было бы знать и о том, что на всех главных направлениях научно-технического развития СССР выходил тогда на первое место в мире: в области твердотопливного и жидкостного моторостроения, радиолокации, материаловедения, гидроаэродинамики и так далее.

Именно благодаря советской социалистической экономической системе наша страна в области военной экономики к июлю 1943 года практически превосходила довоенный уровень и продолжала наращивать темпы производства. Однако какое дело радетелям «демократии» и их борзописцам до этих и других исторических реалий, творцами которых был наш народ!

Пожалуй, трудно в истории нашей страны найти период времени, который был бы столь напряженным по своему драматизму и героизму, как начало войны. Историография того времени накопила за прошедшие десятилетия огромный материал — от архивных источников до мемуарных свидетельств. Казалось бы, черпай из этого кладезя факты для объективного анализа прошлого. Увы, ныне пытаются не только фальсифицировать обстановку кануна войны, но и сместить смысловые акценты, пустить в ход версию о том, что нападение фашистской Германии на Советский Союз было не преднамеренным, не заранее спланированным, а вынужденным актом.

Историческая память моего поколения, моя историческая память свидетельствуют о заведомой лживости подобных утверждений, которые паразитируют на неосведомленности советских людей, вступивших в жизнь после Великой Отечественной войны, на умышленном сокрытии от них правды.

Ложь новоявленных фальсификаторов истории Великой Отечественной войны, в частности обеление ими гитлеровского руководства в том плане, что Германия якобы была вынуждена напасть на СССР, опровергается документами Нюрнбергского процесса над главными военными преступниками фашистского рейха. В числе огромного количества документов, исследованных этим международным трибуналом, есть и показания генерал-лейтенанта гитлеровской армии Франца фон Бентивеньи — бывшего начальника Управления «Абвер-3» гитлеровской военной контрразведки.

Бентивеньи допрашивал я. Спустя некоторое время после окончания войны я был отозван из отдела контрразведки СМЕРШ 5-й Гвардейской танковой армии на работу в Москву, в центральный аппарат Главного управления контрразведки СМЕРШ. И среди других дел, которыми мне пришлось заниматься, было дело Франца фон Бентивеньи. Он, как один из руководителей абвера гитлеровской военной разведки и контрразведки, представлял несомненный оперативный интерес по ряду принципиальных позиций не только сугубо разведывательного и контрразведывательного, но и политического характера. Наше высшее руководство интересовали вопросы, связанные с подготовкой фашистской Германией нападения на Советский Союз. Помимо этого, показания Франца Бентивеньи могли сыграть свою роль и в разоблачении дьявольских замыслов гитлеровской верхушки на готовившемся тогда Нюрнбергском процессе.

Я начал работать с Бентивеньи в сентябре 1945 года. Сидел он в одиночной камере внутренней тюрьмы, которая находилась в отдельном доме во дворе здания, выходящего своим фасадом на Лубянку и известного среди коренных москвичей как «дом два».

Бентивеньи предстал передо мной в полной генеральской форме, при знаках различия и с орденской колодкой на мундире. Он был свежевыбрит и казался готовым к дипломатическому рауту на любом уровне, что вызвало во мне неприязнь. Несколько лет работы в советской контрразведке против абвера давали мне основание судить, сколь многоопытен стоящий передо мной враг, как много горя и страданий принесла нашему народу возглавляемая им военная контрразведка.

Стройный, моложавый, несмотря на свои почти пятьдесят лет, с умным проницательным взглядом серых глаз, он так же спокойно разглядывал меня, как я его. Я хорошо запомнил генерал-лейтенанта Бентивеньи, потому что допросы его как бы подводили черту под моей собственной работой в нашей контрразведке в годы войны, давали мне лично уникальную возможность сравнить: какая же из противоборствующих контрразведок была сильнее — наша или нацистская.

Предложив Бентивеньи сесть, сказал, чтобы он сообщил о себе то, что считает нужным. И так день за днем я работал с ним в интересующем нас плане. Отношения между нами установились ровные — он, безусловно, сознавал свое положение подследственного со всеми вытекающими отсюда для него юридическими последствиями. Его показаниям я верил. Их достоверность подтверждалась показаниями других подследственных из числа верхушки абвера и полученными документами.

Касаясь обстоятельств подготовки фашистской Германии к нападению на Советский Союз, Франц Бентивеньи на допросе, который фигурировал под номером «СССР-230» в перечне доказательств обвинения от СССР на Нюрнберском процессе, в частности, показал (Нюрнбергский процесс. М.: Юрид. лит., 1961. Т. 7. С. 632):

«Вопрос: Какие задачи поставил перед вами Канарис в свете подготовки войны против Советского Союза?

Ответ: Канарис поставил передо мной общую задачу: подготовить контрразведывательные органы „Абвера“ к войне против СССР. Разработка и проведение конкретных действий лежала на мне как на руководителе контрразведывательного отдела „Абвера“.

Канарис лишь предупредил меня, что подготовку к войне нужно вести в строжайшей тайне, не издавая каких-либо письменных приказов или распоряжений.

Вопрос: Как вы практически реализовали эти общие установки Канариса?

Ответ: Деятельность руководимого мною отдела „Абвер-3“ в вопросе подготовки войны против СССР имела три направления:

1. Дезинформация иностранных правительств через их разведывательные органы о том, что германское правительство придерживается якобы тенденции к улучшению отношений с Советским Союзом. На это были специальные приказания адмирала Канариса — начальника „Абвера“.

2. Подготовка низовых контрразведывательных органов „Абвера“ к ведению работы в условиях военных действий против СССР.

3. Мероприятия по блокированию средств связи в период, непосредственно предшествовавший нападению на СССР, с целью сокрытия факта подготовки к войне.

Вопрос: Какие меры были вами предприняты для дезинформирования иностранных правительств?

Ответ: Подготовка войны против СССР велась, как известно, под прикрытием существовавшего Договора о ненападении между СССР и Германией.

В мою задачу входило путем дезинформации иностранных разведорганов вызвать у них убеждение в том, что, намереваясь осуществить в 1941 году вторжение на Британские острова, Германия прежде всего заинтересована в нейтралитете Советского Союза, поэтому стремится улучшать с ним взаимоотношения.

Я помню следующие конкретные случаи дезинформации иностранных правительств: сотрудник „Абверштелле-Кенигсберг“ — капитан Крибитц в 1940 году установил, что советский консул в Кенигсберге имеет среди местного населения доверенных лиц, которые сообщают ему некоторые интересующие советское консульство данные.

В 1941 году мы решили использовать этих людей для дезинформации советских органов по вопросам перспектив германо-советских отношений, и, согласно моим указаниям, Крибитц провел намеченные мероприятия в жизнь…

Швейцарский журналист, под псевдонимом „Хокули“, являлся нашим агентом, находившимся на связи у начальника одного из отделений моего отдела — полковника Ролефера, и по его заданию работал с британской разведкой, в частности с английским посольством в Швейцарии.

Согласно моим указаниям, Ролефер снабдил „Хокули“ материалами, из которых было ясно, что Германия, рассчитывая осуществить вторжение на Британские острова в 1941 году и желая обеспечить себе тыл на Востоке, стремится к улучшению отношений с СССР. Весь дезинформационный материал мы получали в соответствующих отделах Генерального штаба. Передача дезинформационных материалов имела цель усыпить бдительность Советского Союза и дать возможность германской армии внезапно напасть.

Вопрос: Какие еще мероприятия проводились вами для подготовки войны против СССР?

Ответ: Низовые органы „Абвера“ — абвергруппы и абверкоманды — до нападения на Советский Союз действовали с войсками против Франции, Бельгии, Голландии. Когда я узнал о предполагаемом нападении на Советский Союз, я принял меры к тому, чтобы ввести в состав абвергрупп и абверкоманд людей, владевших русским языком, заполнить все вакантные места. Узнав в Генеральном штабе, какое количество абвергрупп потребуется для Восточного фронта, я расписал абвергруппы по армиям…

Я делал все от меня зависящее для того, чтобы нападение на СССР было произведено внезапно для Красной армии.

Вопрос: Почему, зная о существовании Договора о ненападении между Германией и СССР, вы готовили нападение на Советский Союз?

Ответ: Я считал, что вопросы целесообразности нападения на Советский Союз являются вопросами политическими, в которые я как офицер не должен вмешиваться. Поскольку гитлеровским правительством было принято решение напасть на СССР, я считал своим долгом принять в контрразведывательной области все меры для успешного проведения принятых решений…»


Вот что показал Франц Бентивеньи на допросе!

Для меня и до его допросов было абсолютно ясно, что агрессия фашистской Германии против СССР была заранее запланированным и тщательно разработанным планом, получившим название «Барбаросса». К сожалению, это приходится ныне заново свидетельствовать. Счастье, что еще не ушли в мир иной все участники Великой Отечественной войны.

Для меня Бентивеньи не представлял интереса ни с политической, ни с нравственной стороны. Он мало отличался от других представителей генералитета вермахта — так же был пропитан насквозь духом нацизма, верил в миф о превосходстве военной мысли вермахта и был высокого мнения об абвере. Даже во время допросов в его поведении, в постоянной напряженной фигуре, даже в посадке головы, вздернутой кверху, сквозил дух превосходства его расы над всеми другими. Однако за внешним воинским лоском — если это назвать лоском — было мало привлекательного.

В ходе допросов я довольно часто обращал мысли Бентивеньи к тому, почему же «сверхчеловеки» проиграли тщательно подготовленную агрессию, вероломную войну против Советского Союза? Его ответы меня не удовлетворяли, были поверхностными, шаблонами: виноват Гитлер, были допущены крупные просчеты высшего командования и тому подобное. Он в своих ответах ни разу не поднялся до понимания бессмысленности войны, причин политико-нравственного краха Германии, преступлений гитлеровской верхушки и его, Бентивеньи, действий против человечности. Его мысль не шла дальше рассуждений о просчетах Гитлера и его окружения в оценке военно-политической мощи Советского Союза, крепости союза народов нашей страны; ведения войны на два фронта, неверного анализа данных разведки и контрразведки о положении на Восточном фронте.

Бентивеньи не испытывал угрызений совести по поводу того, что массовая вербовка агентуры из числа советских военнопленных шла под страхом их медленной голодной смерти; что совершаемые диверсии лишали тысячи людей возможности элементарного человеческого существования: террористические акты против гражданского населения, не имевшего никакого отношения к войне, взорванные зондеркомандами шахты, поселки, целые города… Да разве все перечислить! К сожалению, ныне забыты тысячи томов свидетельских показаний советских людей о зверствах немецко-фашистских войск на советско-германском фронте, к которым имела прямое отношение и контрразведка абвера.

Да и захваченные в ходе разгрома немецко-фашистских войск секретные документы абвера, гестапо и других карательных органов нацистской Германии обнажают варварскую сторону деятельности абвера и его отдела контрразведки.

Конечно, представляла оперативный интерес и документация о функционировании центральных армейских структур абвера, а после окончания Второй мировой войны и их агентурных сетей в других государствах.

Выборочная проверка наиболее интересных связей через Бентивеньи говорила о его превосходной памяти. Он обладал способностью так воспроизвести обстоятельства того или иного контрразведывательного действа и нарисовать словесный портрет, что перед тобой появлялась живая картина происходящего. Мгновенная реакция на поставленный мной вопрос, четкость ответов дополняли человеческие возможности Бентивеньи.

Как-то в ходе допроса в минуты отдыха Бентивеньи, глядя в окошко на многоцветные листья деревьев, сказал: «Хорошо бы сейчас пройти по улицам Москвы, посмотреть, как закончилась и живут люди после ее окончания».

«То, что война закончилась полной капитуляцией фашистской Германии и милитаристской Японии, вы знаете из газет».

«Газеты можно изготовить любого содержания и на любом языке… А вот посмотреть на людей, на московскую осень очень хотелось бы».

«Да, в Москве стоит, говоря по-русски, бабье лето, последний „пылкий вздох“ уходящей летней поры».

Я, конечно, «засек» просьбу Бентивеньи. И подумав решил, что в преддверии Нюрнбергского процесса над главными военными преступниками, на котором Бентивеньи должен был выступить в качестве свидетеля, было бы целесообразно совершить с ним прогулку по центру Москвы.

Руководство отдела и Главного управления СМЕРШ поддержало мое предложение (не знаю точно, докладывалось ли оно Абакумову — думаю, что да).

В один из дней после тщательной экипировки Бентивеньи в гражданское платье мы впятером — Бентивеньи, мой постоянный переводчик, я и двое негласно сопровождающих нас сотрудников из службы наружного наблюдения — вышли из дома № 2 на Лубянке. Бентивеньи остановился и долго осматривал открывшиеся виды и особенно площадь Дзержинского и далее к Охотному ряду. Туда мы не спеша и пошли. Бентивеньи внимательно разглядывал прохожих, движущийся транспорт, гостиницу «Метрополь», Малый и Большой театры. Обогнув гостиницу «Москва», мы вышли к Красной площади, потом, спустившись к Музею В.И. Ленина, пошли обратно.

Бентивеньи был задумчив. За все время прогулки он произнес только одну фразу: «Эти места я хорошо знаю по многочисленным кадрам кинохроники». И после того, как я пригласил его выпить пива в бар, находившийся на месте нынешнего магазина «Детский мир», Бентивеньи сказал: «Да, война нами проиграна. Москва выглядит так, как будто войны не было. Только по лицам людей — истощенным и озабоченным — можно догадаться, что их коснулось большое горе».

«Рана, нанесенная фашистской Германией, вами в том числе, столь глубока, что вряд ли когда-либо окончательно зарастет…»

В баре было немноголюдно. Сели за столик, официант принес по паре кружек пива и вареных раков.

Пили пиво молча. Так же молча вошли в дом № 2, зашли ко мне в кабинет, оттуда я отправил Бентивеньи в камеру.

На следующем допросе Бентивеньи говорил мне о том, что он не спал всю ночь. Как бы рассматривал строгим взглядом свою жизнь.

Да, Гитлер и его ближайшее окружение допустило грубейшую ошибку, развязав войну против Советской России, и его родина была повержена.

«Расскажите трибуналу о том, сколь тщательно и скрытно готовилась гитлеровская Германия к нападению на СССР».

«Я это непременно сделаю».

И Бентивеньи сдержал свое слово.


Однако вернемся к нашему повествованию. Другим уроком первого этапа войны для каждого из нас явилась необходимость сохранения идейно-нравственной стойкости и силы духа. Не сломаться, не покривить душой перед идеалами, в правоте которых убеждены. Война заставила наше поколение не только закалить свои социалистические убеждения, но и выстрадать их.

Шла великая война. Продолжалась боевая учеба. Слушателям было объявлено, что наш курс выпустят из академии досрочно, без сдачи государственных экзаменов, с дипломами, на что есть соответствующее постановление Совнаркома СССР. Это означало для нас, что фронт уже близко. Времени до выпуска осталось немного. Оно уплотнилось до предела: постигали в сжатые сроки то, что предстояло пройти за два-три семестра.

…Вдруг обнаружилось, что на занятиях отсутствует слушатель Василий Корячко. Куда он запропастился? Никто ничего определенного сказать не мог. «Лег в госпиталь», — говорил кто-то, «Уехал по вызову к родителям», — предполагал другой. Но однажды мой закадычный друг Юра Менушкин, с которым я дружил до самой его кончины, сообщил мне, что его вызывают зачем-то в Москву, на Лубянку, в Особый отдел НКВД СССР. Вернувшись, он рассказал, что его допрашивал следователь по делу нашего Корячко, который находится под следствием по подозрению в совершении преступления, предусмотренного статьей 58 пункт 10 части II УК РСФСР, — проведение антисоветской пораженческой агитации в военное время. В этот же день, но в разное время по делу Корячко там же, на Лубянке, были допрошены и другие слушатели.

Я спросил у Юры:

— Что же ты мог показать по поводу антисоветских пораженческих взглядов Корячко?

— Ничего существенного, хотя следователь нажимал. Единственное, что я сказал, так это то, что у Корячко были заметны украинские националистические мотивы. Ты же сам с ним по этому поводу спорил.

— Но в наших спорах не было ничего предосудительного, а тем более криминального, и ты об этом прекрасно знаешь.

Я не мог понять, за что же арестован Корячко. Ведь он все время был с нами. Мы не могли пройти мимо его пораженческих настроений, если бы таковые были. После обмена мнениями в нашей академической группе решили, что арест Корячко — ошибка, разберутся и освободят. Однако время шло. Корячко в академии не появлялся.

Подходил к концу август. Вечера стали заметно прохладнее. После дневных занятий допоздна не засиживались. Наступательный порыв немецко-фашистских войск не ослабевал на центральном участке советско-германского фронта и на московском направлении.

В один из таких вечеров, когда я уже собирался ложиться спать, к нам в палатку зашел дневальный и сказал мне, чтобы я следовал за ним, он проводит меня до палатки оперуполномоченного Особого отдела НКВД СССР. Было около 10 часов вечера. Горнисты еще не сыграли отбой. Было темно. В некоторых палатках уже горели керосиновые лампы.

Шел я за дневальным и думал: «Зачем же я понадобился особисту? Наверное, из-за связи с Корячко — хотят установить истину, поступить по справедливости, освободить его».

Зашел в палатку. Доложился по уставу. В палатке стояла кровать, посередине стол, по обеим сторонам его две табуретки, на столе горящая керосиновая лампа. Хозяин палатки в армейской форме с шевроном чекиста на рукаве гимнастерки, с одной шпалой в петлице. На вид моложавый, подтянутый. Я видел его неоднократно раньше, обычно в свите, сопровождавшей начальника академии, или с кем-либо из другого академического начальства.

Особист сел за стол, предложил мне сесть напротив, сдвинул лампу к краю стола, достал из внутреннего ящика какие-то листы бумаги, чернильницу и ручку. Развернул бумагу, положил перед собой. Я увидел, что на листе сверху написано «НКВД СССР. Главное управление Особых отделов», а ниже жирными буквами «Протокол допроса» и далее перечень обычных биографических данных о допрашиваемом.

Особист взял ручку, макнул ее в чернильницу и начал вписывать мои данные: фамилия, имя и отчество и прочее. Закончив, особист открыл второй лист, обмакнул ручку в чернильницу-непроливайку, и я вижу, как он выводит: «Вопрос: дайте показания о проводимой вами совместно с Корячко антисоветской пораженческой агитации».

Во мне поднялась буря негодования, вся моя предыдущая недолгая, но честная жизнь восстала против этого гнусного, омерзительного вопроса. Не поднимая на меня глаз, он членораздельно прочитал вопрос и тут впервые, как мне показалось, посмотрел на меня. Не знаю, были ли заметны мои переживания или особисту было на них просто-напросто наплевать. Я молчал.

Особист сказал: «Отвечайте на поставленный вопрос».

Я ответил, что этот вопрос для меня оскорбителен. Никакой антисоветской пораженческой агитации я не проводил, так же, как не проводил ее и Корячко. И потому мне отвечать нечего.

Допрос длился примерно с десяти вечера до рассвета. Вряд ли нужно пересказывать брань и угрозы, которые сыпались в мой адрес со стороны особиста: я и бесчестный, и антисоветчик, и врун, и негодяй; выгораживаю себя и такого же прохвоста, как я, Корячко; а будет так, что посадят не только меня, но и моих близких, и тому подобное. Чем больше сыпалось угроз, тем спокойнее становился я. Со мной и раньше так бывало: чем труднее ситуация, тем я спокойнее. На какие-то мгновения мои мысли уносились куда-то в сторону от этого кошмара. В палатку иногда залетали ночные бабочки. Они влетали на свет горящей керосиновой лампы. Кружились вокруг нее. Некоторые неразумные влетали внутрь, спасаясь от огня, бились о стекло и, обессилев, сгорали. «Я не сгорю, — решил я. — Сила моей воли тебе, особист, не по зубам. Я волжанин. В душе моей такая вольность, которая тебе и не снилась».

Чем дольше длился допрос, усиливалась брань, тем становилось яснее, что особист, не имея никаких конкретных фактов, относящихся к поставленному передо мною вопросу, хочет меня сломить. Заставить оговорить не только себя. Превратить Корячко, а может быть, и еще кого-то в антисоветчиков-пораженцев.

Что бы ни было, я решил не сдаваться, не оговаривать ни себя, ни товарищей. Я стал говорить особисту:

— Поймите, я без пяти минут юрист, неужели испугаюсь ваших угроз и встану на путь ложных показаний? Соберите нашу учебную группу и спросите о Корячко и Месяцеве. Вам скажут, какие они «антисоветчики»! Если вы продолжите вести допрос в таком недопустимом тоне, я встану и уйду, что хотите то и делайте!

Мои показания и заявления особист в протокол не занес, их содержание, судя по всему, его не устраивало. Я ушел.


…На улице было светло. Солнце уже поднялось над горизонтом. Но лагерь еще спал. Дошел я до своей палатки, смотрю, а мои друзья сидят на топчанах, не спят. Ждут меня. Я рассказал им все как было. Днем пошел в политотдел академии, доложил о случившемся и попросил защиты. В противном случае, сказал я, соберу общее комсомольское собрание академии и расскажу всем, в чем меня обвиняют и как добивается показаний уполномоченный Особого отдела НКВД СССР. Заместитель начальника политотдела сказал, чтобы я никаких мер сам не принимал.

Дни шли за днями. Меня больше не беспокоили ни из Особого отдела, ни из политотдела. Все шло так, как будто ночного допроса и не было. Но так только казалось. В моем сознании, в чувственном восприятии бытия произошло переосмысление многих жизненных позиций. Я это понял не сразу. Допрос особиста в сознании всплывал всякий раз, когда речь шла о моем отношении к человеку и могли быть затронуты его честь, достоинство, а тем более что-то поставить ему в вину.

Особист своим допросом преподал мне хороший урок. И не один…

На собственном примере я понял, какой дьявольский смысл заложен в концепции Вышинского о том, что признание обвиняемого (подследственного, подозреваемого) является «царицей доказательств», которую карьерные профессора вдалбливали в наши не замутненные еще политиканством головы. Опираясь на эту концепцию, с любым человеком (я это до конца осознал чуть позже) можно сделать все или почти все, если он не тверд характером, испечь «врага народа» любой масти: шпиона, антисоветчика, диверсанта и так далее. Она, эта зловещая концепция, позволяла обосновывать произвол и насилие над человеком целой системе государственных органов, таких, как НКВД, прокуратура, суд, а их должностным лицам — вроде допрашивавшего меня особиста — учинять произвол и насилие над личностью. Своим допросом оперуполномоченный НКВД СССР преподал мне и второй урок, который я отлично усвоил.

Урок состоял в следующем: идет тяжелейшая война с коварным, вооруженным до зубов врагом. На фронте ежедневно гибнут тысячи людей. Не счесть тех, кто попадает во вражеский плен, испытывая там физические и моральные муки. А здесь, в лагерях военной академии, в которой готовят военных юристов, призванных в скором времени творить праведный суд, представитель органов Государственной безопасности всю ночь напролет стремится добиться дачи показаний об антисоветской пораженческой деятельности, не располагая к тому никакими доказательствами, а прибегая к угрозам, шантажу, психологическому давлению по отношению к допрашиваемому.

Разве была нужда плодить таким образом врагов Родины?! Или в нашем Отечестве цена человека — ломаный грош?! Урок, преподанный особистом (хотя, конечно, он и не думал о каких-то уроках), состоял в том, что чем тяжелее в стране, чем горше родному народу, тем больше внимания, больше заботы и тепла должны проявлять все органы государственной власти и управления по отношению к человеку. Плодить сознательно врагов народа — преступление, которому нет оправданий!

Первый этап Великой Отечественной учил нас, молодых, тому, чтобы ни при каких обстоятельствах — самых тяжких, трагических — не терять чувства личного достоинства. Из него складывается, вырастает достоинство всего народа, не позволяет врагу поставить его на колени.

В первые месяцы войны, как и позже, советский народ не склонил головы и не стоял преклоненным перед врагом. Его честь и достоинство вырастало из его исторического прошлого. Народ, который отказывается от прошлого, — не имеет будущего. Сейчас новоявленные «демократы» пытаются лишить нас прошлого. Надо быть начеку, восстать против подобных бессовестных попыток.


В первых числах сентября в актовом зале академии нам вручили дипломы об окончании Военно-юридической академии Красной армии и присвоении квалификации военного юриста. На радостях гурьбой поехали в мастерскую Военторга, где нашили на рукава кителя соответствующие воинскому званию галуны и преисполненные чувства собственного достоинства разбежались к своим пенатам.

Дома меня ждали родные и друзья. Мама приготовила праздничный обед. Конечно, меня поздравили. Но было не до радости. У каждого кто-то уже воевал — отец, брат, сестра. На фронте был брат Георгий — второй по старшинству. Самый старший, Борис, перестраивал в Уфе завод комбайнов на авиамоторный; брат Александр, лекальщик, продолжал работать на заводе «Калибр», делая эталоны прибора, автоматически выводящего самолеты-бомбардировщики из пике; брат Алексей, морской летчик, служил на Дальнем Востоке в Советской Гавани; сестра Лидия и мама были дома.

Спустя несколько дней состоялось назначение выпускников на работу. Вызывали каждого в отдельности и после короткой беседы вручали служебное предписание о явке в соответствующее воинское соединение для дальнейшего прохождения службы. Товарищи получали назначения на флоты и флотилии. Большая часть — на Балтийский и Северный. Вызывали по алфавиту. Юра Менушкин направлялся в Севастополь. Следующим должны были вызвать меня, но пригласили Женю Новикова — назначение в Ленинград.

И так шли мои товарищи друг за другом, а я сидел, ждал. Начал волноваться. Остался один, последний. Приглашают. Председатель комиссии говорит: «Есть мнение направить вас на работу в органы государственной безопасности — в Третье управление наркомата Военно-морского флота СССР (так называлось Главное управление Особых отделов НКВД СССР на флоте) на должность младшего следователя. Ваше назначение — большая честь для всего выпуска военно-морского факультета Академии. Вы единственный, кто сразу назначается на работу в Центральный аппарат разведки и контрразведки. Поздравляем вас!»

«Я не могу принять это назначение, — сказал я комиссии. — Всего три недели тому назад оперуполномоченный Особого отдела НКВД СССР допрашивал меня, обвиняя в том, что я вместе со слушателем Корячко, который и сейчас находится под следствием, проводил антисоветскую пораженческую агитацию. Искорежил мне душу этот допрос. Работа в органах госбезопасности не по мне. Направьте меня, пожалуйста, на любой воюющий флот».

Члены комиссии переглянулись и попросили меня выйти. Через какое-то время я был приглашен снова.

Мне было сказано, что назначение остается в силе, а что касается допроса, то это недоразумение, служебная ошибка оперуполномоченного Особого отдела. Из-за стола вышел человек с нашивками бригадного комиссара и сказал: «Вам надлежит завтра с документами, которые возьмете в отделе кадров академии, прибыть в дом № 2 на площади Дзержинского, этаж и номер кабинета будут указаны в прилагаемом к документам пропуске».

Мне оставалось только поблагодарить членов государственной комиссии.


Загрузка...