ВЕЧЕРОМ, ПОД ПРАЗДНИК


В этот день с утра потеплело, наползли тучи, и после обеда в мягком безветрии пошел первый снег. Большие снежинки плавно опускались на землю, на крыши домов деревни и полустанка, на стога сена, делая их похожими на головки сахара. Все вокруг подновилось, стало светлее и чище, а снег падал и падал, радуя ребятню, с нетерпением ждущую последнего звонка.

Едва он раздался, школьный двор наполнился шумом. Набрасывая на себя телогрейки, шубенки, куртки из старых шинелей, в пилотках и шапках ребятишки выбегали во двор, белый и незатоптанный. Спускаясь с пригорка, на котором стояла школа, они разделялись на два табунка. Один сворачивал в деревенскую улицу, а другой скатывался под косогор на дорогу, ведущую к разъезду.

Дойдя до пади с кочками и кустарником, Петька Варнаков натянул до ушей бескозырку, предложил:

— Ребя, айда-ка в войну? Снежками-то, как гранатами, можно!

Девчонки опасливо заторопились дальше. Вслед им полетело несколько снежков, но тут же, делясь на два лагеря, мальчишки гурьбой окружили Петьку. И только Шурка Орлов — коренастый, крепенький, как гриб-боровик, — продолжал шагать по чистому и влажному снегу.

— Ты че, Шурк? — удивился Петька. — Не будешь?

Шурка остановился было, но упрямо крутнул головой:

— Не, мне домой надо… У нас дедушка с утра нонче хворый.

И пошел дальше, придерживая висящую на плече противогазную сумку с книжками. Торопился Шурка не зря. Дома была одна бабка, а деда на поезде отвезли в Узловую, в больницу. Шурка остался единственным мужиком в доме и главным работником по хозяйству.

Когда круглый бок солнца приблизился к линии горизонта, Шурка начал управляться с делами. Снег к тому времени перестал падать, небо очистилось, и в закатной стороне разливалась багряная полоса. Закат обещал мороз и ветер, сумерки густели по-осеннему быстро, и нужно было поторапливаться.

Для начала Шурка провел след по дорожке за линию, к колодцу с бездонным срубом, под кособокой крышей на двух столбах. Два ведра воды он принес в дом, а два Белянке — низенькой, пузатой и комолой коровенке. Напоив корову и подложив в ясли объедьев, вычистил стайку, принес от стожка два навильника свежего сена — Белянке на ночь. Потом загнал в клетушку четырех бестолковых куриц и трусоватого петушка, за делами утаптывая снег тяжелыми, на три портянки обутыми, но все равно спадавшими с ног мужскими сапогами.

Шурка уже колол дрова, когда из дома вышла бабка с подойником на руке. Мелкими шагами полузрячего человека она прошла к стайке, и скоро оттуда послышались напевы тугих нитей молока, ударяющих в дно ведра. Эти звуки напомнили Шурке об ужине, и он стал работать с пущей старательностью. К бабкиному возвращению успел перетаскать дрова в избу, затопил печь, а на косяке окна повесил зажженную семилинейную лампу.

За ужином бабка дала Шурке стакан молока. Себе и того меньше плеснула, только чай забелить. Остальное слила в бидон — снести в колхоз в счет налога. Бережливо прибрала несъеденные картофелины и горстку капусты, а редкие крошки смахнула в Белянкино пойло.

Еще крепкая на ноги, с руками, и в старости не отвыкшими от тяжелой работы, бабка мучилась глазами: плохо видела из-за перенесенной когда-то болезни. Почти всю работу делала она ощупью, не ошибаясь лишь по привычке. Сначала прикрыла трубу, потом плотнее прихлопнула отходившую дверь и бросила у порога старую телогрейку. Закрываясь от ветра и холода, она на целую ночь отделяла себя и внука от мира, зная, что с плохой вестью соседи до утра спешить не станут, а с хорошей и в окна постучать можно.

Неторопливо и привычно бабка сияла с гвоздика чистую тряпку, держа руку по краю стола, протерла клеенку, вздохнула и проговорила, глядя на Шурку:

— Теперь вот садись… Сегодня Климу напишем, а завтра письмецо и отправим.

Шурка снял лампу с косяка, поставил ее на стол. Из темной комнаты принес школьную сумку, достал из нее пузырек с чернилами и тетрадку — согнутые пополам и сшитые нитками листы серой бумаги. Раньше у него и такой не было. Как и все, писал он в тетрадках, из старых газет. А бумагу принес в школу продавец дед. Колотилкин. Она осталась в магазине со старых, довоенных времен. В нее бывало заворачивали покупки. На дед рассудил, что селедку, если ее привезут, бабы и в руках разнести могут, а ребятишкам бумага в самый раз придется. Обрадованная учительница разделила подарок деда на всех, бумагу порезали, сшили, разлиновали, и получились хорошие тетрадки.

Пока Шурка собирался, бабка достала из сундука мешочек с отходами пшеницы и выдвинула к печке мельницу, сделанную дедом из толстого березового чурбака. Летом дед долго сушил этот чурбак под навесом, потом: вместе с Шуркой ровно распилил его пополам и в свежие торцы вбил множество кусочков железа. Поставив половинки одна на другую, дед проворачивал верхнюю и крутил до тех пор, пока железки не сгладились и не заблестели. После этого в середине одной чурки дед выдолбил дырку и с края приделал ручку. Получился верхний жернов мельницы, или, как называл ее дед, крупорушки. А нижний чурбак он оббил выступавшей над краем жестью, оставив узкую щелку с приделанным под ней желобком. Закончив работу, дед насыпал в дырку горсть кукурузы, покрутил жернов за ручку, и по желобку потекла желтоватая струйка почти настоящей муки.

Такие мельницы-крупорушки делали и в деревне, и на разъезде, — чтобы не бегать по соседям, не таскаться с тяжестью, когда в доме появятся отходы овса или пшеницы, соя или кукурузные зерна…

Бабка села на низенькую скамеечку с растопыренными, как у теленка, ножками, сыпанула в дыру горсть отходов, поправила на голове платок, спрятав под него седую прядку, и, сердясь, спросила молчавшего внука:

— Ты готов, нет ли? Чего копаешься?

— И не копаюсь я вовсе, — неторопливо поскребывая перышко ножом, отозвался Шурка. Он хорошо знал, что вечерами бабка совсем плохо видит, а читать и писать она не умеет вовсе. — Говори, чего писать-то… Поди, опять с приветов начнешь?

— Ну, а как же? — удивилась бабка, всегда робевшая перед ученостью внука. — Люди же со здоровканья день начинают…

Но Шурка и без объяснений знал, с чего начнется письмо, и в верхнем углу листа вывел: «Писано 6 ноября 1943 года». А бабка, проворачивая жернов, уже диктовала, немного растягивая слова:

— Здравствуй, дорогой наш сынок Климентий. Низко кланяемся тебе и шлем привет — тятя и мама, племянник твой Шурка…

Поскрипывая пером, Шурка спешил за бабкиными словами, пропустив привет от племянника. Буквы у него получались еще не так быстро, перо зацеплялось о шероховатинки на бумаге, к тому же о себе он всегда упоминал в конце: «Писано вашим дорогим племянником Шуркой». Писал он это всякий раз, хотя над такими словами дядьки в ответных письмах подшучивали. «А пущай смеются, — думал Шурка. — Сами же вот и пишут: „Здравствуй, дорогой наш племянник Шурка“. Им чего… Смеяться им не впервой».

И в Шуркиной памяти, по-детски цепкой, оживали картины жизни в старом доме с дедом, бабкой и тремя их сыновьями. Молодые и смешливые, они все уезжали и уходили по своим делам, а потом опять собирались вместе, принося с собой запахи мороза и вольного ветра, а заодно игрушки, конфеты и пакеты с печеньем. Сладости они, по молодости, вместе с Шуркой же и съедали, уча его заталкивать в рот целые печенюшки. И лучше всех это как раз у дяди Клима получалось.

Привыкнув к дядькам, Шурка без них потихоньку скучал. Тогда вспоминалось ему только грустное.

…Их двор около большого дома на улице районного центра — в Узловой. Снег вьюжит, по-вечернему холодно, а со двора выезжают сани, запряженные парой коней. В передке дедушка с дядькой Федором — своим старшим сыном, — а за ними гроб с Шуркиной матерью. Ее увозили, чтобы похоронить на деревенском кладбище, рядом с родным домом. Шурка с бабушкой ехали отдельно — в переполненном вагоне поезда. К их приезду гроб уже стоял на столе, вокруг горели свечи. Хмурые, насупленные дядьки обступили Шурку, молча раздели, раскутали. Дядя Федор погладил его по голове: «Ничего, Шурка… Проживем!»

С того времени и остался Шурка в приземистом, самим дедом ставленном доме, вместе с дядьками — сильными и здоровыми. Под дверным косяком каждому приходилось нагибаться. Но выше всех был дядя Клим. «Средненький», говорила бабка. Тогда он уже на паровозе кочегаром работал. Бывало, как едет в Узловую, в депо, — не раз гуднет. Мол, заводите блины, скоро дома буду.

Дядька Клим был и озороватее всех. Не то что Федор. Тот хотя и старший, а от рождения тихий. Может, потому и пошел на колхозную конюшню, к лошадям, чем крепко рассердил деда. Дед-то хотел, чтобы сыны по его линии, в железнодорожники шли. И самому младшему — дяде Виктору, который десятилетку кончал, он все советовал подаваться в машинисты или путевые мастера.

Про Виктора говорили, что он в дедову кость пошел — коренастый, широкоплечий, смуглый, за что его «гураном» дразнили. А еще — «академиком»: читал он больше всех и все мудрил над разными штуковинами. Шурке то пистолет самовзводный смастерит, то самолет с гудящим пропеллером. А в одно лето, еще до войны, такое придумал, что все ахнули. Сделал дядька пароход. Как настоящий, — с мачтами, каютами, трубой и топкой. В топке зажигался фитилек, и тогда из трубы шел дым, колеса начинали крутиться, загребая воду, и пароход плыл по озеру против волны и ветра.

Смотреть на первый пуск собрались все Орловы. Клим, в аккурат, был свободен от поездки, а Федор пригнал коней — напоить. Смотрели они, смотрели — надоело. Сами попрыгали в воду и такую возню устроили, что пароход едва не утопили. И Шурку, как кутенка, тоже на глубину закинули — плавать учили. Он и теперь вздрагивал, вспоминая, как от страха колотил по воде руками и ногами, взбивая брызги и гребя к берегу.

…— А еще сообчаю тебе, дорогой сынок, — крутя жернов, продолжала бабка, — что младший брат твой Виктор по морю плавает, где много льда. Но они под лед-то ныряют и потом топят германские пароходы…

— И не пароходы, а корабли, — поправил Шурка, довольный таким упоминанием о дядьке, недавно приславшем фотокарточку. Был он снят в морской командирской форме, в фуражке и с биноклем, а за его спиной виднелись подводная лодка и широкое море.

— Прописывал он, что паек им дают хороший, — продолжала бабка, не обратив внимания на поправку, — и чтобы мы об ем шибко не беспокоились… А еще тебе шлют поклон Варнаковы Поликарп Емельянович и Серафима Петровна да еще Чалова Катерина со станции. От мужика ее письма так и нет…

Бабка всегда диктовала без разбора, что вспоминала. Особенно много наговаривала она приветов, но Шурка наловчился обходить их. Слушая бабкин рассказ про жизнь соседей, он и теперь задержал руку и, повернув коротко стриженную голову, затих, наблюдая, как бережно бабка засыпает в крупорушку новую горсть отходов.

Жидкая струйка напомнила Шурке о недавнем приходе колхозного председателя Фрола Чеботарова. Шурка тогда еще подивился, как это Фрол с одной рукой и ногой на култышке донес до их дома большое цинковое ведро. Видно было, что председатель упарился. В распахнутой телогрейке и солдатской, откинутой на затылок шапке с щербатой жестяной звездочкой долго сидел он на лавке, выставив деревяшку и смахивая со лба пот. Помолчал, потом проговорил, будто стыдясь:

— Озадки вот к празднику вам приволок. В амбарах-то одни семена остались, и те считанные…

Хотел председатель еще что-то сказать, да запнулся и попросил деда свернуть ему самокрутку. Они закурили и стали говорить о скорой зиме, о дровах для школы, о сене и слабом тягле… А как войны коснулись, председатель опять замолчал, глядя в угол, и только уходя махнул рукой с мокрым платком в кулаке:

— Побьем его, старики… Побьем, гада ползучего! Гнулись мы, да не сломались, а теперь распрямляться начали. Не сегодня-завтра Киев опять нашим будет! Побьем его, падлу, помяните мое слово!

С тем и ушел тогда председатель.

Задумавшийся Шурка, уловив в бабкином рассказе короткую паузу, неосторожно спросил:

— Баб, а ты лепешки с утра печь станешь?

— Да ты чего не пишешь, окаянный! — рассердилась бабка. — Я ему говорю, говорю, а он сидит, про лепешки думает. Потом, гляди, спать захочет… Когда же письмо кончим?

Шурка сглотнул слюну и торопливо стал писать. Но: и теперь не перестал думать о лепешке. Он просто не мог не думать о ней. И о хлебе — белом, с дырочками в податливом мякише и хрустящей на зубах корочкой.

Последний раз такой хлеб Шурка видел перед самой войной, когда за ним отец приезжал. Широкоплечий, с выпиравшим животом, он выложил на стол белый хлеб, колбасу, конфеты, водку поставил. Располосовал буханку ножом, и Шурка потянулся к куску, но, перехватив прищуренный взгляд дяди Клима, отдернул руку. И только тогда увидел, что ни дядьки, ни дед с бабкой не придвинулись к столу, остались на своих местах — затаенно-молчаливые, какими были у гроба Шуркиной матери. Оробев, Шурка тихонько отошел от стола, потом и вовсе убежал в сад, а следом за ним дядьки вышли.

— Дурачок-дуралей! — несердито сказал ему Федор. — Он же приманивает тебя гостинцами. А увезет — и бросит, как мамку твою бросил. Вот вместе нам и черт не страшен. Соображаешь?

Шурка тогда еще не понимал, как это можно «бросить» его или мать, на могилке которой бабушка весной раздавала крашеные яички и рисовую кашу с конфетками.

Но ехать отказался наотрез и вместе с дядьками молча, насупленным взглядом проводил отца, широкими шагами уходящего к станции. Отец с тех пор как в воду канул, и никто о нем не жалел.

А вот когда уезжали дядьки, Шурке было горько до слез. Уезжали они в воинском эшелоне из Узловой, и все в один день. Провожая их, бабка плакала, дед хмурился и покашливал. А дядьки смеялись, пошучивали с отправлявшимся тем же эшелоном Фролом Чеботаровым — бригадиром трактористов — из деревни. Тот был выпивши, пел под гармошку песни и все жену свою по плечу гладил. Потом подцепился к составу паровоз и увез Шуркиных дядек на фронт. Перрон опустел, нагоняя безлюдьем тоску.

С того лета бабушка и перестала топить русскую печь, где выпекала калачи, разные кренделя и хлеб. Получался он чуть кисловатый, но очень вкусный. И всегда его было много. А теперь на карточку деда-пенсионера им дают на два дня чуть меньше буханки, похожей на кирпич. Бабка хлеб прячет и делит его перед едой. Деду и себе кладет поровну, а Шурке всегда чуток больше. И лишь на праздники она мелет кукурузу или озадки, печет лепешки — без ничего, прямо на плите. Получаются они малость подгорелыми, пахнут дымом, но все равно вкусные.

— …Тяжелей нам теперь без Пушкаря жить, — продолжала бабка. — Но на две головы скота уж больно большой налог. Спасибо, что молодой инспектор присоветовал сдать быка на мясопоставку. Вот мы старый-то долг и покрыли… Все бы ничего, да тут Белянка молоко убавила, а с чего и не знаю, сынок…

Бабка замолчала, нагнувшись, пощупала горушку муки под желобком. Подняла чашку с пола и ссыпала муку на железный лист. Смахнула с ладоней пыльцу и, опять садясь на скамеечку, проговорила:

— Еще столько же намелю, и нам хватит.

— Давай, баб, про что дальше писать, — поторопил ее Шурка. — А то я уже от себя начну.

— Торопишься-то чего? — нахмурилась бабка. — Завтра целую лепешку получишь. А пока пиши что говорят.

— Чего бы! — обиделся Шурка. — Я что, за лепешку пишу?..

В темной половине дома высветились крестовины рам, по стене и по потолку поползли узорчатые тени от растущих в саду деревьев. Их высвечивал луч паровозного прожектора: по линии на запад шел поезд. Язычок пламени за ламповым стеклом начал мелко вздрагивать, в избу через стены доносился грохот тяжелого состава.

Дожидаясь, когда поезд пройдет, сердитый Шурка отложил ручку и уставился в темное окно, за которым ничего не мог разглядеть. «Лепешку, говорит, дам… Вот бабушка!» — вертя головой, думал он, не понимая, как можно такое сказать. Пишет же он не кому-нибудь, а дядьке Климу. Тот хотя и задирал, бывало, Шурку и щелбанов отваливал за дразнилки невестами, а был веселей других. Бывало, затеет игру в карусель. Сложит руки на голове, сцепит пальцы, присядет, и Шурка, а с ним приятели — Семушка, Варначата или Ленька со станции — подцепляются, обхватывая бугры дядькиных мускулов. Выпрямится дядька в рост и медленно начинает крутиться на одном месте, а потом все быстрей, быстрей — и тогда только держись. Смешаются в глазах земля, небо, не выдержит, замрет сердце, расцепятся пальцы, и летят ребятишки кубарем по мягкой луговине. А уж когда дядьки между собою борьбу затеют — близко не подходи. Земля ошметьями кверху летит. Дед, видя такое, ворчал, пряча в бороде усмешку: «Повырастали, поганые… Рельсы гнут, а ума — с горошину…» Но Шурка-то видел, что дед совсем не сердится, а наоборот, доволен, что такие большие, веселые у него сыновья.

Вспомнив былое, Шурка вздохнул. Показалась ему очень давней эта его жизнь с дядьками. За лето перед войной он только в школу готовился. Дядя Виктор ему книги купил, Федор привез пенал, а Клим — цветных карандашей и коробку красок… Теперь Шурка уже третий класс осиливает, десятый год ему миновал. Многое переменилось за это время. Нету уж в их стайке добродушного быка Пушкаря, нет парохода с трубой и каютами. И дядьки Федора нет…

Весной почтальонка Варька в их дом принесла письмо. Не треугольничком, как всегда, а в сером конверте. Дед распечатал, подал Шурке листок. Шурка сразу узнал дядькину руку, но подивился, почему это дядька Федор отправил письмо надорванным и запачканным чем-то бурым.

— «Дорогие тятя и мама, племянник дорогой Шура! — начал Шурка читать вслух. — Сегодня у нас шумно, и буквы получаются плохо, а я тороплюсь, чтобы успеть послать весточку и вас успокоить. Сообщаю, что я жив и здоров, чего и вам всем желаю. Знаю, что вы, мама, все плачете и за нас молитесь. Но я уже писал, что в бои не хожу, служу при штабе и работа у меня неопасная…»

На этом-то месте письмо обрывалось и было залито так, что Шурка не смог разобрать ни слова. Пока он старался, дед нашел в конверте еще листок и протянул внуку. Написано письмо было от руки, но разборчиво.

— «Здравствуйте, дорогие отец и мать! — бойко начал Шурка. — Горько писать эти строки, посылать вам печальную весть с неотправленным письмом нашего боевого товарища, но вы должны знать правду. Ваш сын Федор Орлов был лучшим разведчиком артиллерийского полка и погиб при корректировке огня батарей у местечка…»

Страшная весть еще не дошла до Шуркиного сознания, а бабка уже зашлась криком. Тогда и Шурка не выдержал — заревел. Дед отпаивал их водой, гладил тяжелой рукой Шуркину голову и говорил глухо:

— Поплачь, внучек, поплачь… Жить-то надо…

А сам дед не плакал, только с лица почернел. И борода у деда вроде бы тяжелее стала, клонила голову книзу, гнула его, и без того уже согнутого. Шутка ли — две войны отвоевал дед. Империалистическую, гражданскую. Потом до старости на железной дороге работал. Отдыхать бы ему теперь в спокойствии, да тут еще и эта война пришла, опустошила дом, принесла горе, подлая…

— …Сообчаю тебе, что приходил к нам в гости Фрол Чеботаров, — под ровное горготание крупорушки говорила бабка. — Теперь он новый колхозный голова. Мы уж прописывали, что с фронта он пришел шибко скалеченный — без ноги, и рука обожженная у него сохнет…

— Погоди-ка, баб, — сказал Шурка. — Листок переворачивать нужно… Пускай чернила просохнут.

— Пускай, — согласилась бабка. — И ты отдохни.

Перечитывая написанное, Шурка запнулся на непонятных словах «колхозный голова» и, задумавшись, вспомнил свою первую встречу с нынешним председателем.

С фронта Фрол Чеботаров вернулся в покос. Встречавшие его, особенно деревенские пацаны, говорили, что у него орденов на всю грудь и еще медалей с горсть. Шурки тогда не было, а посмотреть на веселого Фрола, уезжавшего с его дядьками, ему хотелось. Но когда они встретились, никаких орденов он не разглядел. Фрол лежал на земле рядом с магазином. На крыльце сидел выпивший дед Колотилкин, еще весной получивший похоронку на своего Кольку-танкиста. Дед плакал, глядя на Фрола. Сапог на единственной ноге Чеботарова скалился гвоздями, а самодельная култышка была неумело затянута сыромятными ремнями. Напрягаясь так, что на шее вздувались жилы, пытался Фрол подняться с земли, да нога скользила, а второй не было, и он снова валился на бок, ругаясь вовсю.

Но тут подошла к Фролу сельсоветская председательша тетка Мария. Она помогла ему встать, отряхнула, спросила негромко:

— Опять тоске предаешься?

Фрол припал к теткиному плечу, скрипнул зубами:

— Ты пойми, Мария… Душу пойми!

— Понимаем, все понимаем, — ведя покорного Фрола, говорила председательша. — Да сам себя в стыд роняешь, фронтовичок ты наш дорогой…

Шурка долго смотрел им вслед и, расстроенный, потихоньку пошел к мосту через речку. Догадался он, что жалко Фролу свою ногу, оставленную в подбитом танке, обидно быть калекой.

Даже сейчас, вспомнив ту встречу, Шурка не удержался от вздоха, опять торопя перо за бабкиными словами.

— …Лето нынче удалось, в огородах все уродилось, и люди запаслись на зиму. Мы огурцов хорошо насолили и капусты. Картошки семь мешков сдали в колхоз по самообложению. Картошки, капусты и огурцов свезем на базар, справим Шурке одежку да катанки по ноге подберем…

— А когда напишем, что дедушка наш в больнице лежит? — спросил Шурка, обрадованный словами о новых катанках.

Не дождавшись ответа, он посмотрел на бабку. Видно, устав крутить жернов, она сидела, подперев рукой голову и глядя в темный угол избы. Ответила бабка не сразу.

— С плохой вестью зачем торопиться? Вот встанет дедушка, тогда и пропишем, что маленько хворал… — Она еще помолчала и вдруг заулыбалась: — Ты ему лучше про Варьку, почтальонку нашу, пропиши-ка. Да привет от нее передай.

Шурка, удивленный, что нужно писать привет еще и от Варьки — сестры его дружка Юрки Шарапова, задаваки с длинной косой, — заупрямился, но бабка стояла на своем:

— Пиши, дурачок, пиши. Много ты понимаешь! Им там все о доме охота знать. Что тебе, грамотному, тяжело, что ли? Пиши: Варька, дочка дорожного мастера Сергея Петровича, жива и здорова, держит себя в красоте и строгости, баловством не занимается…

Бабка говорила про Варьку что-то еще, но Шурка строчил уже самую важную часть письма — от себя. «Дядь Клим! — выходило из-под пера. — Учусь я хорошо, как ты и прописывал, для помощи фронту. Учителка ставит мне „хор.“ и „отл.“. А завтра праздник. Сказывал мне Юрка Шарапов, что на станцию опять передали наркомовский подарок. Значит, дадут нам завтра шоколадки, конфет, может еще и пряников. А мне обещали выдать новые штаны или материю на них. Это уж Юркин отец сказывал. Потому как я сирота и племянник фронтовиков. Но штаны, видать, привезут в другой раз. Я и подождать могу, хотя эти крепко поизносились… Ты, дядь Клим, однако, здорово фашистов колошматишь, если еще был поранен и к ордену опять приставлен. Бабушка только плакала и говорила, что она сердцем неладное чуяла. Почему про ранение сразу не сообчал? Это не дело! Я бы тогда тебе чаще отписывал. А у меня, дядь, тоже беда. Нонче занесло пал с покоса на край нашего огорода, а там я пароход под заплотом прятал. Он и сгорел, и жалко до слез. А помнишь, как мы с тобой у деда без спросу арбузы таскали? Помнишь? Мы тогда жерди возили и арбузные корки кидали в траву, а дед-то нас и опознал в шкоде и тебе хворостиной грозил. Вот потеха была! А счас, дядь Клим, тут без вас тихо…».

Забывшись, усердный Шурка высунул кончик языка и, склонив голову, торопил слово за словом, видя перед собой родное лицо дядьки Клима. Это была для него счастливая минута. Довольный возможностью поговорить с дядькой, он вспоминал всякое из прошлого, дорогого обоим. Выводя слова, Шурка представлял, как дядька Клим командует огнем своей пушки, сщелкивает с бугра фашистские танки. А потом садится в окопе, читает это письмо товарищам-солдатам, щурит смешливые глаза и говорит, как раньше: «Во дает, короед пузатый! Глядите, чего отчебучивает…».

— Чего пишешь-то? — в который раз спросила недовольная бабка. — Все от себя? Скрипит и молчит! Давай-ка читай, чего написали, а я вспомню чего, доскажу…

— Писать уже некуда, — сказал Шурка. — Я тут уже и «до свиданьица» вывел.

— Гляди, грамотей! — осерчала бабка. — Успел уже.

Обычно письма перечитывались, и при этом Шурке приходилось хитрить. Он пересказывал бабке приветы, которых на бумаге не было, да разные подробности про соседей. И в этот раз Шурка сделал так же, вспомнив и про Варьку, про которую и не подумал писать. А в конце с чувством прочитал написанное от себя.

— Ну вот и молодец! — похвалила ничего не заметившая бабка. — Ложись уже, Витюше завтра отпишем…

— А хлебушка не дашь, баб? — собирая тетрадку, спросил Шурка.

Бабка перестала крутить жернов, молча пошевелила губами, ответила, виновато вздохнув:

— Нету ж хлеба… Завтра поутру привезут.

— Ладно, баб, — смутился Шурка. — Это я так спросил.

Он снял штаны с заплатами на коленках, сшитую к школе рубашку из голубого сатина и забрался под одеяло. Его кровать стояла в дальнем углу, там было прохладней, и Шурка стал укутываться с головой. Копошась, он не слышал, как подошла бабка, только почувствовал, что она подтыкает одеяло под ноги, а сверху укрывает его еще и старым полушубком. Потом бабка ткнулась рукой к изголовью внука.

— На-ка вот, сухарик нашла…

Шурка торопливо сунул руку в темноту, и в его ладони оказался кусочек сухого черного хлеба. Он надкусил его, и, жмурясь от удовольствия, стал медленно жевать. Обрадованный, засыпая, он думал про письмо, которое прочитает дядька, про завтрашние праздничные подарки.

Шурка так и уснул с улыбкой. За стеной старого дома проносились составы, по-зимнему гудел обещанный закатом ветер. Прислушиваясь к голосам ночи и вздыхая в полумраке избы, бабка все крутила тяжелый жернов крупорушки.


Загрузка...