Думаете, что вы без греха? Ну, как говаривали у нас в Киеве, в трамвае всегда найдется место еще для одного святого. Мы справедливо судили о людях, и о евреях, и о язычниках, в былые времена, до того как трое красных, скрывавшихся под псевдонимами, затопили всю Россию кровью и назвали это «прогрессом».
Однако не стоит сейчас раскапывать старые могилы. Я и сам некогда верил в будущее. Вы можете сказать, что мои убеждения — это и моя слабость, и моя сила. А еще я слишком доверял другим и в этом отношении сам всегда оставался собственным худшим врагом. Допускаю. Я продолжаю, как могу, поднимать факел христианской цивилизации, борясь против наступающей Темной Твари. Поистине, лучший факел! И все же я познал бремя вины и моральной двойственности, самое мучительное, самое невыносимое — я предал родственную человеческую душу! Поставив машину на первое место и не приехав в Нью-Йорк заранее, чтобы сделать все подобающие приготовления по части транспорта и отелей, я предал доверие, которое мне оказала Эсме. Со временем я понял, что это исключительно моя ошибка и нет ничего удивительного, что Эсме, охваченная горем и ужасом при мысли о предполагаемом предательстве, вычеркнула из памяти меня, своего спасителя, своего возлюбленного, своего любящего мужа.
Скоро я узнал, в каком расположении духа находилась Эсме, — я позвонил ей по номеру, который дала Кармелита Герати, знаменитая «юная звездочка».
В отеле признали, что она зарегистрировалась, но каждый раз, когда я звонил, отвечали, что связаться с ней нельзя. Это был небольшой, но очень уютный частный отель на бульваре Сансет в Западном Голливуде, окруженный пальмами и расположенный на огороженном участке. Когда я представился, консьерж вежливо принял мои сообщения, но остался чрезвычайно сдержанным и довольно надменным. Я понял, что такова его манера поведения. Я объяснил, что некоторые трагические события привели к недоразумению между нами, но никак не мог добиться от консьержа, когда Эсме должна вернуться.
Мои терзания теперь превратились в постоянную тупую боль, и я мог заниматься обычными делами, не прилагая особых усилий воли, а Кармелита Герати, Хэзел Кинер, Люсиль Риксон и Бланш Макхаффи помогали мне забыть о пережитом. Мои попытки связаться с Эсме превратились в часть рутины. Каждый день я оставлял сообщения. Я был великим оптимистом тогда. Будущее казалось бесконечным, и оно могло нести только счастье. Теперь все иначе. Нет никаких правил, никаких границ Времени. Я изведал зрелость и старость в мире, который стремился дать новую форму, даже новый смысл самой вселенной. Что мне оставалось делать? Как древний моряк, дрейфующий по течению в открытой лодке, я предпринимал максимальные усилия, чтобы определить наиболее безопасный курс в чужих морях под чужими небесами. Черномазые развязно прохаживаются по моему магазину. Они говорят, что теперь здесь их территория. Уверен, это именно так, отвечаю я. Вот чем все кончилось.
Они заблуждаются, полагая, что у меня есть время для их «зута» и «джайва»[84], что я завидую их кислотному обществу, которое существует за счет наркотиков. Я родился в мире труда и страданий, где удовольствие заслуживали и оплачивали, где Природа была не чарующей и не идеальной, а подчиненной, где за преступлением следовало наказание. Кусок металла у меня в животе. Они вложили раскаленное добела железо в мою душу, и мои муки заполнили всю галактику, разрушив звезды, но я пережил даже это. Я стал сильнее. Я умер и воскрес. Я пережил холокост. Я пережил унижения и отчаяние. И даже теперь, ведя никчемную жизнь торговца, покупая и продавая ненужные костюмы и униформы двадцатого столетия, я, по крайней мере, сохранил свой голос, свою память, нашу историю; и я выжил, чтобы поведать всю правду. Для этих детей влиятельные лица, создавшие их мир, стали мифическими людоедами и полубогами. Я видел, как самая сущность нашей планеты подвергается великим и мучительным трансформациям, как совершаются судьбоносные изменения в Эпоху Человека. Я видел людей, умиравших в презренном ужасе и духовных терзаниях; они гибли один за другим, подтверждая принцип «смерть за смерть», — сначала миллион, потом два миллиона, потом десять миллионов; миллион за миллионом умирали они, один за другим, в канавах и в лесах, в поездах и в лагерях, в церквях и сараях, в квартирах и хижинах, под снегом и дождем или при свете солнца. Расстрелянные, погребенные заживо или утопленные, замученные, униженные, изувеченные, лишенные чувства собственного достоинства — они умирали один за другим, дети и старики; люди всех возрастов. Миллион за миллионом… Они смотрели, как убивают их любимых. Они умирали во имя прогресса, они умирали за будущее, которое обращалось в пепел в тот миг, когда они погибали. И это испепеленное будущее еще цепляется за жизнь тут и там, в тех частях мира, которые восприимчивы к воздействию раковых клеток времени. И когда такие раковые образования появляются, их почти невозможно уничтожить, даже при помощи самых тонких, самых радикальных операций. Но едва ли кто-то будет прислушиваться к людям, способным к исполнению такой операции. Вряд ли эту эпоху можно назвать временем смелых и бескорыстных решений. Жадность — теперь почтенное достоинство, а зависть — прекрасная поддержка «амбиций» или жажды власти. Ложь стала банальностью. Былые добродетели осмеяны и унижены. Люди хохотом встречают самые благородные чувства и стремления. Вот почему я перестал ходить в Национальный дом кино[85] и искать, не мелькнем ли мы с миссис Корнелиус в каком-нибудь фильме. «Дорога во вчерашний день»[86] и другие великие моралистические истории нашего времени порождали искреннюю радость, которую нельзя сдержать. Иногда по телевизору я вижу фильмы двадцатых, не окончательно убитые нелепыми саундтреками. В те дни в кино стоило ходить. Кино чувствовало моральную ответственность; оно признавало свое влияние на общество — оно предлагало новую этику, а иногда — чтобы поднять зрителей выше уровня жадного стада — даже открывало новые идеалы. «Дорога во вчерашний день» с Хопалонгом Кэссиди и Верой Рейнольдс (которую я повстречал несколько лет спустя во плоти; тогда я смог выразить свой восторг) показала нам мир прошлого и осветила мир настоящего. В тот же день я увидел последнее лирическое приношение старому Западу Уильяма С. Харта, которого вытеснил очаровательный сорвиголова Том Микс во «Всадниках Пурпурного ранчо» Зейна Грея с Чарли Ченом. Я восторгался Рикардо Кортесом и Бетти Карни в «Пони-экспрессе». Я был поражен «Затерянным миром», который прочитал еще в виде романа с продолжением в «Стрэнде»; фильм с Уоллесом Бири и Бесси Лав владел моим воображением в том году, пока я не увидел «Мы, современные»[87], величайшую моралистическую историю наших дней с сильнейшей кульминацией, когда «джазовые детки» в неведении танцуют на палубе большого дирижабля, не подозревая, что в корпус вот-вот врежется самолет! Конечно, фильм был основан на книге Зангвилла. Я никогда не говорил, что все евреи безнравственны! Я также видел ленту «Она» с Бетти Блайт, «Лорда Джима» и «Волшебника страны Оз»[88], но «Мы, современные»… Этот фильм произвел самое сильное впечатление, и я бы и дальше смотрел его, если бы не начал понимать, что денег уже не хватает.
К тому времени я наслаждался обществом кое-кого из «джазовых деток», которых видел на экране. Джоан Кроуфорд, Клара Боу и Альберта Вон[89] — все эти леди сочли меня достаточно привлекательным для того, чтобы проводить с ними время; с их помощью, конечно, мне удавалось получать кокаин хорошего качества. А превосходный кокаин помог мне серьезно оценить сложившуюся ситуацию. Денег, оставшихся на моем банковском счете, вместе со средствами, которые были на руках, хватило бы на месяц с небольшим (если регулярно посещать мадам Франс), а я совсем не хотел занимать деньги у миссис Корнелиус. Она, конечно, широким жестом распахнула мне свой кошелек. В течение некоторого времени я не желал связываться с Херстом. Я вспоминал о встрече с бывшим партнером дружища Хевера, Голдфишем[90]. Он попросил меня прислать синопсис «Белого рыцаря и красной королевы». Как всегда, вместо того чтобы сожалеть об упущенных возможностях, я сосредоточился на оценке своих непосредственных ресурсов. Я не планировал постоянно заниматься сочинением сценариев, но нужно было поскорее заработать немного денег, а этот способ казался единственно возможным. Я, конечно, хотел отыскать для своих изобретений покровителя, наделенного большим воображением, нежели Хевер, «ангела», интерес которого к моей работе был бы основан на более существенных вещах, нежели «дутая сознательность». Вдобавок мне не хотелось пользоваться предложением миссис Корнелиус. Она могла сделать так, чтобы ее друг нанял меня, но я уже извлек урок из подобной ситуации и повторения пока не желал.
Таким образом, среди множества симпатичных, талантливых и сексуально искушенных девушек, что в те дни заполонили рынок, я отыскал опытную машинистку и предложил ей отпечатать сюжет пьесы, которую мы с миссис Корнелиус играли в разных штатах. Основную работу взял на себя я; я излагал ей сцену за сценой, в то время как девушка делала заметки. Она немного помогла мне с английским: тогда я владел языком не идеально, и скоро мы подготовили примерно дюжину страниц, которые можно было отправить знаменитому независимому продюсеру, герою и жертве двух великих кинокомпаний — к тому времени он поменял фамилию на «Голдвин» и снова занялся производством качественных фильмов. «Мусор, — не раз говорил он, — не хранится долго. При надлежащем качестве вы получаете инвестиции, приносящие высокую прибыль, которая будет поступать в течение многих лет». Именно эта вера в качество как основу коммерческого здравомыслия привлекла мое внимание, и эта же вера обеспечила нам обоим совершенно особое место в истории кино. Я сожалею только о том, что моя роль и роль миссис Корнелиус были вырезаны из «Алчности» фон Штрогейма[91]. Пират Майер[92] перехватил фильм и сделал из сорока двух катушек пленки десять! Это только пародия на картину, которую все зрители первоначальной версии считали величайшей из когда-либо снятых. Она стала шедевром эпического реализма. Я бы даже сказал, что она затмила «Рождение нации», но фон Штрогейм никогда не был таким профессионалом, как Гриффит.
Мэдж Паддефет, моя секретарша, симпатичная девочка из Миссури, очень удивилась, узнав о моих близких отношениях со многими экранными знаменитостями. Сама она была большой поклонницей миссис Корнелиус, и я, с обычным добродушием, обещал ей автограф моей подруги. (Мэдж позже прославилась под именем Вивьен Прентисс[93], особый успех ее ждал во Франции. Выпивка сгубила ее, но в те годы она была умненькой «джазовой деткой», которую поразило, что я хотя бы слышал о городе Ганнибал, уже не говоря о том, что побывал там. Я не собирался уточнять обстоятельства этого визита.) Она приезжала ко мне в отель два раза в день, и, конечно, прошло совсем немного времени, прежде чем естественное влечение почти незаметно увлекло нас в постель. Тогда Голливуд еще не поддался буржуазным идеалам, представлениям о «норме», и Мэдж подарила мне утешение, в котором я так нуждался. Ее, как и многих других девочек, всему научил отец.
Бедный мученик Арбакль[94] (я очень хорошо его знал) и Хейс — они вместе отправили американское кино по той дороге, которая в конечном счете привела к появлению широких брюк, какие носили люди среднего класса, на Микки Маусе и к замене Перл Уайт и Теды Бары на «Блонди» и «Поцелуй меня, Харди» [95]. Когда это произошло, сказали, что Америка «выросла». Но у нас был свой кодекс и своя мудрость и мы могли бы позаботиться о себе, если бы Большой Бизнес и Международный Сионизм не замыслили тайное покушение на любовь к воле и терпимости, которая сотворила особый мир кино в те ранние, невинные годы, когда к сексуальному освобождению относились с меньшим благоговением и большей радостью, нежели, как представляется, в наше время. Последняя победа над Искусством была одержана, когда мы наконец смогли заговорить, давая собственные интерпретации ролям, — после чего все художники, наделенные цельностью и индивидуальностью, исчезли, их сменили Хорошие Американские Парни и Типичные Американские Девочки. Клара Боу, с которой я переписывался до 1953 года, знала о заговоре все, как и миссис Корнелиус, и Норма Толмедж. Луиза Брукс писала об этом. Джона Гилберта заговор погубил, как и Джона Бэрримора[96].
Клара вышла замуж. Она пыталась стать хорошей девочкой. Но это сводило ее с ума. Ее характер был таким же свободным, как и мой. Свобода — угроза для легкой прибыли. Это — первая вещь, которую уничтожают корпорации. Они предлагают варианты выбора и называют это свободой. Но мы-то знаем, какой была настоящая свобода в 1924‑м.
Мэдж сама доставила мою рукопись в офис Голдфиша, но смогла вручить ее только привратнику; мы оба очень удивились, когда на следующий день раздался телефонный звонок: Голдфиш ожидал меня в четыре часа. В те дни он уже разорвал отношения с «Метрополитен» и Майером (который, по иронии судьбы, сделал состояние на актерах-любителях). Он снова стал доступным эксцентричным аристократом, а не одним из голливудских королей. «Сэмюэл Голдвин продакшнз» уже выпустила несколько успешных и хорошо принятых критиками фильмов, таких как «Тусклость», «В Голливуде с Поташем и Перламутром»[97] и многие другие. Голдвин был типичным колоритным варшавским евреем. Из вежливости я обратился к нему на идише, но он настоял на том, чтобы говорить по-английски; потом он смягчился и перешел на идиш, которым владел гораздо лучше. Мой текст его впечатлил. Он как раз искал что-то подобное.
— Нам нужно, — серьезно произнес он, — показать людям, как там обстоят дела. — Ему понравился основной сюжет, и он считал, что нашел человека, способного поставить такой фильм. — Он на самом деле швед, но кого это волнует? — Голдфиш захихикал и подмигнул мне. — Да и кому это известно?
Мне Голдфиш показался радушным и обаятельным человеком, мало отличавшимся от завсегдатаев заведения лохматого Эзо, моих старых одесских друзей из Слободки. Мы оба ностальгически вспоминали довоенную Россию.
Голдфиш сказал, что моя история отличается убедительностью, которая свидетельствует о богатом личном опыте. Он немного расспросил меня об участии в гражданской войне. Я рассказал ему, как сражался вместе с белоказаками, как меня захватили анархисты, как я сбежал в Стамбул. Он выразил сочувствие, но услышанное не произвело на него особого впечатления.
— С таким враньем вы могли бы быть Романом Новаччо[98], - заметил он.
Несомненно, Голдфиш уже наслушался сказок от недавно обнаруженных родственников и соотечественников, желавших получить работу. Я не собирался извлекать выгоду из своей военной карьеры, хотя, естественно, постарался, продемонстрировать Уолдфитпу полное отсутствие антисемитизма. Это он счел само собой разумеющимся, как будто иных взглядов не существовало в цивилизованном мире. Его не удивили мои упоминания о Боре Бухгалтере и прочих одесских приятелях-евреях. Никаких затруднений не возникло, и вскоре мы полностью сосредоточились на реализации моего сюжета: он, хотя и менялся в деталях, поскольку Голдфиш предлагал способы, которыми его можно было наилучшим образом представить на экране, в основном оставался верен моей оригинальной концепции. Не раз Голдфиш отмечал, что история тронула его за живое. Он спросил, как я представляю сцену, в которой комиссар женского батальона смерти, Татаня (до революции — графиня), приговаривает к расстрелу князя Димитрия, предводителя белых.
Я объяснил, что по образованию я инженер-строитель и поэтому мне гораздо проще нарисовать всю сцену. Голдфиш достал лист бумаги, и я быстро изобразил схему — обвинение, приговор, осуждение. Голдфиш одобрительно кивнул.
— Мало кто умеет так рисовать.
Внезапно наша беседа прервалась. Секретарь, которая представилась Сейди, проводила меня до парадных ворот. Голдфиш сообщит мне, как студия сможет использовать сюжет. Сейди протянула мне конверт, в получении которого следовало расписаться. Я прошел пару кварталов, пока не убедился, что меня не сможет увидеть никто из офиса; тогда я открыл конверт. Там лежал чек на двести пятьдесят долларов и письмо от Голдфиша, в котором говорилось, что я официально нанят «Сэмюэл Голдвин продакшнз» для написания сценария, основанного на моем сюжете. Голдфиш свяжется со мной, как только вернется из Берлина.
Чтобы отпраздновать этот успех, я пригласил Мэдж на рождественский обед в кафе «Альфонс», а оттуда мы перебрались в ночной клуб. Я не мог провести ее в отель «Голливуд», не привлекая ненужного внимания, поэтому мы просто сняли комнату на ночь у мадам Франс и провели незабываемое Рождество. Однако повсюду скоро появились следы запустения. Даже в те дни центр Лос-Анджелеса свидетельствовал о социальном упадке, и почти все отели стали, можно сказать, «коммерческими». Конечно, теперь все они таковы. Вероятно, ощутив прилив вдохновения в новом окружении, Мэдж продемонстрировала, что наделена воображением и открытой душой. Я обнаружил, что до тех пор попробовал только soupçon[99] ее замечательного сексуального меню. Нельзя было поверить, что некоторые из ее желаний и наклонностей могли возникнуть в захолустных районах Миссури. Я, поразмыслив, пришел к выводу, что она не раз регистрировалась в дешевых отелях под вымышленными именами, а возможно, и работала в учреждениях, подобных заведению мадам Франс; и все же я по-прежнему испытывал к ней сильное влечение и даже решил нанять ее на постоянную работу, как только у меня появится такая возможность. После ночных развлечений у меня все еще оставалось в кармане около ста пятидесяти долларов; я мог рассчитывать на большие поступления, если Голдфиш не нарушит слова. Имевшихся денег мне бы хватило на месяц; за это время следовало найти работу, более подходящую для моих талантов. Я уже собирался обратиться к Уильяму Рэндольфу Херсту — он ведь был руководителем большого инженерного концерна, а не только студийным боссом — и набросал письма нескольким другим заметным магнатам, включая Хьюза[100] и Дюпона, предложив им возможность воплотить кое-какие изобретения, которые я начал реализовывать в России, Турции и Франции, прежде чем волею обстоятельств я оказался в Америке. Мэдж согласилась напечатать эти письма, как только у нее появится свободная минута.
Оставшееся время мы провели с миссис Корнелиус, ее «красавчиком» и их друзьями, в основном известными личностями из мира кино. Миссис Корнелиус ревновала к Мэдж значительно меньше, чем к Эсме. Она доверительно сообщила, что считает Мэдж «приличной» и советует мне остаться с ней. Я заметил, что обручен с другой девушкой. Я не мог пообещать Мэдж ничего, кроме временных отношений. Вдобавок были и другие доступные молодые особы. Я выразил надежду, что как джентльмен не обману доверия юной девушки из Миссури. Хотя, заметил я, она даже не была девственницей, когда мы встретились.
— И она не одна такая! — решительно заявила миссис К.
Я так и не понял, о ком она говорила, о себе или о ком-то еще.
Пока мы находились в гостиной одни, я воспользовался случаем и спросил, удалось ли ей что-нибудь разузнать об Эсме. Все, что ей было известно, — Мейлемкаумпф, всячески старавшийся избегать внимания публики, в настоящее время с необычайным усердием охранял свою частную жизнь.
— Если это как-то связано с его женой, я не удивлюсь, Иван.
Я учел ее замечание. Пресса могла самым непристойным образом истолковать заботу Мейлемкаумпфа о моей возлюбленной. Теперь, узнав больше об этом человеке, я уже не подозревал, будто он собирался утолить низменные желания, уединившись с Эсме на каком-то удаленном ранчо. Я понял: Эсме, решив, что ее бросили, инстинктивно обратилась за помощью к местному, американскому джентльмену. Я сказал миссис Корнелиус, что жду, когда мне представится возможность все объяснить. Она выразила мнение, что нам обоим, вероятно, следует кое-что объяснить, но прежде, чем миссис Корнелиус успела развить мысль, к нам присоединился Бак Бухмейстер со своими шумными приятелями-инженерами, которые обсуждали декорации, только что возведенные для «Граустарка» Дж. М. Шенка[101].
Бухмейстер, как мне кажется, приложил руку и к режиссуре фильма, но под псевдонимом. В те времена люди довольно часто «подрабатывали» в конкурирующих студиях за дополнительную плату, чтобы помочь друзьям или добиться какой-то выгоды. Вполне резонно предположить, что в Голливуде только один человек из трех сохранял свое настоящее имя. Эту моду завели евреи, у которых, конечно, имелось множество поводов для того, чтобы следовать подобному обычаю, — многие таким образом ассимилировались в Америке. Не то чтобы эти евреи были неграмотны или необразованны. Я не могу ничего дурного сказать о лучших евреях. Они очень сильно помогают нашему обществу и зачастую приносят много добра. У меня есть только одна оговорка — нет ничего здорового или нормального в том, что раса, находящаяся в меньшинстве, сохраняющая традиции, многие из которых противоречат нашим устоям, управляет нашей культурой. Не удивительно, что в те годы в кино проникали некие чуждые идеи. Достаточно вспомнить «Врага», «Назови человека», «Тот, кто получает пощечины», «Дело Лены Смит» или «Мужчину, женщину и грех»[102]; по большей части действие этих картин происходило за границей, а их содержание едва ли сочеталось с идеалами американского народа. Не то чтобы я выступал против Джинн Иглс — я восхищался ею во всех фильмах, — но я совсем не удивился, когда узнал о ее трагической смерти. В каждой роли, которую ей приходилось играть, скажем, в «Ревности» и «Письме», было что-то ненормальное[103]. И неизбежно случилось так, что в сороковые годы огромное сердце Голливуда поразил коммунизм, и пришлось прижечь рану — это средство некоторые считали грубым и жестоким, даже чрезмерным, но многие из нас знали, что оно еще недостаточно радикально. Вот вам доказательство: коммунисты перебрались в другие страны, продолжив свою деятельность, а некоторые, вроде небезызвестного Кубрика[104], просто изменили имена, ни на миг не смутившись! И мы теперь видим результаты, день за днем, на Би-би-си и Ай-ти-ви[105], которые превратились просто в перечисление всех язв, когда-либо существовавших на Земле. Я человек терпимый и спокойный, но порой я думаю, что был неправ. «Живи и дай жить другим» — это кредо оказалось ошибочным, особенно в дни моей голливудской славы.
Несмотря на то что мои мысли постоянно возвращались к Эсме и предположениям о том, как она проводила свои первые каникулы в Америке, Рождество у Бухмейстера прошло довольно весело. Я поговорил с несколькими декораторами и предложил решения их проблем. Казалось, они посчитали, что у меня врожденный талант к их профессии, и один из них, Ван Нест Полдарк (корнуоллский пират, как он себя называл, — в числе его предков были писатели, контрабандисты и морские разбойники), сказал, что мне следует работать в техническом отделе главной студии. Я рассмеялся и ответил, что я инженер по профессии и призванию. Он возразил, что есть и более доходные места, и мне следует попробовать свои силы в создании декораций. «Тут нужны знания Исаака Ньютона и художественное чутье Микеланджело», — сказал он. Я думал, что Полдарк, подобно многим другим представителям кинематографического братства, склонен к преувеличениям, но он дал мне свою карточку и предложил встретиться на студии «Парамаунт» — он совсем недавно устроился туда. Я не стал выбрасывать карточку. Позже я объяснил Мэдж: если я не смогу увидеть, как мои изобретения воплощаются в реальном мире, по крайней мере, я получу удовольствие, наблюдая их на киноэкране. Так я сумел бы передать общественности те образы, которые возникали в моем сознании. Я никогда не презирал и, надеюсь, не отвергал массовые искусства. Загоревшись мыслью о том, что мне удастся популяризировать некоторые особенно важные идеи, я стал всерьез обдумывать предложение Полдарка.
Мой энтузиазм по этому поводу быстро сменился, однако, совершенно иным настроением. Мы с Мэдж, пользуясь праздничной суматохой, смогли ускользнуть ко мне в номер, где я, желая доставить ей побольше удовольствия, познакомил девушку с тем оклеветанным препаратом, который первооткрыватели назвали «эль Невада»[106] и который сослужил такую необычную службу человеку двадцатого столетия. На следующий день мы оба вымотались до предела, испробовав почти все сексуальные вариации, возможные для двух атлетически сложенных молодых людей, ограниченных пространством небольшого гостиничного номера с постелью четыре на шесть футов. Мне нравился тяжелый мускусный запах сливочной темной кожи, который намекал, что у Мэдж была примесь негритянской крови. Опыт подсказывает мне, что окторонки[107] или мулатки становятся самыми страстными любовницами, особенно если в их жилах есть толика еврейской крови. Стоит поразмыслить о том, почему мавританских женщин до сих пор чрезвычайно ценят в гаремах Северной Африки и Ближнего Востока, но об этом я скажу позднее. (Именно Мэдж, само собой разумеется, первой заговорила о том, чтобы пригласить кого-то третьего.)
Я сказал Мэдж, что она может поработать на следующий день. Мне стоило отдохнуть и подготовить новые заметки к предполагавшемуся сценарию. Она ответила, что приедет утром, а не днем, поскольку у нее назначена встреча в четыре часа; наконец-то она пройдет прослушивание. Я пожелал ей удачи, но попросил не слишком увлекаться этой идеей. Из сотни девочек в Голливуде, может, всего одна или две могли рассчитывать на законную работу в кино.
Сообщив, что голова у нее сидит на плечах крепче, чем у всех прочих, энергичная маленькая развратница поцеловала меня в нос и уехала. Полчаса спустя зазвонил телефон. Консьерж сообщил, что прибыла некая молодая особа, желавшая встретиться со мной. Помня о гипертрофированных нравственных принципах этого заведения, я сказал, что спущусь в холл. Несомненно, Мэдж забыла что-то уточнить, а поскольку она не могла позвонить по телефону, то просто развернулась и вновь пришла в отель. Я быстро оделся, зная, что выгляжу в этот час не лучшим образом, но примерно так же выглядит и Мэдж, и спустился по укрытой толстым красным ковром лестнице в холл. И здесь, вся в белом, как ангел, с волосами коротко подстриженными по последней моде, так что любой мог бы принять ее за Рут Тейлор[108], - здесь стояла моя возлюбленная! Она наконец пришла ко мне! Вне себя от радости я бросился к ней, а затем, осознав, насколько сильно устал, приостановился.
— Эсме?
Если мне требовалось подтверждение, то им послужила чудесная трель смеха, эхо которого заполнило большой холл.
— Максим! Теперь я Эмили Дейн. Как и ты, я стала американкой.
Она раскрыла объятия, чтобы прижаться ко мне. Хотя я жаждал этого, но снова заколебался. Я сам чувствовал зловоние, пропитавшее мое тело за минувшие шестнадцать часов. У меня на усах остался запах духов Мэдж.
— Я грязен, — ответил я. — Всю ночь работал. Сядь здесь и подожди; я приведу себя в порядок. Через пятнадцать минут я вернусь.
— Но, Максим, у меня есть всего пятнадцать минут! Автомобиль ждет. — Она нетерпеливо взмахнула рукой.
— Автомобиль? — Я был ошеломлен, увидев свою суженую во плоти. Наконец-то передо мной предстала та девочка, которую я спас из самых порочных трущоб Стамбула. Моя прежняя возлюбленная трахалась так, что у нее во влагалище появились мозоли, но эта перевоплощенная Эсме, очищенная Эсме, мой милый маленький ангел, моя младшая сестра, моя возродившаяся суженая! Неужели она сказала, что уезжает? — Куда ты собираешься?
— Я должна встретить Вилли. Это так ужасно. Он, знаешь ли, капризный. Я так хотела увидеть тебя. И вот самая первая возможность, которая мне представилась, мой дорогой! — Она терзалась от неутоленной страсти.
Я потянулся к ней, но тут же остановился.
— Ты прощаешь меня? — Слезы выступили у меня на глазах. Я с трудом сдерживался.
— За что? — спросила она. — Коля объяснил, что ты должен был сделать то, что сделал. И когда ты не появился в порту, я просто подумала, что ты все еще в бегах и свяжешься со мной в Лос-Анджелесе. Вилли был так добр. У него собственный поезд, который идет на побережье из Чикаго; он предложил меня подвезти. Теперь он помогает мне. Ну, ты знаешь, как это происходит, любимый. Мне нужно быть дипломатичной. Но теперь мы наконец-то вместе, и ничего плохого не случилось. Есть большая вероятность, что я скоро получу роль в кино! Разве ты не будешь мной гордиться?
— Я уже горжусь тобой, мой ангел. Мне нужно так много тебе сказать, так много объяснить. Я, наверное, сам буду работать в кино.
— О, любимый! Ты уже кинозвезда!
— Не совсем. Я буду, вероятно, снимать фильм, сценарий которого сейчас пишу. Что до актерской игры… конечно, у меня есть опыт. Посмотрим.
— Я прочитала все твои письма, и твои маленькие записки, и все остальное, Максим.
Она была далеким цветком, мечтой о небесах в белом шелке и мехах, с небольшим личиком в форме сердечка, обрамленным изящным шлемом из недавно осветленных волос, с голубыми глазами, источавшими темный блеск. Я никогда не видел ее такой красивой, даже в тот первый раз, когда я внезапно заметил ее, мою возродившуюся музу, в «Ротонде». Ma soeur! Meyn shvester! Moja rozy! Dans la Grande Rue, lallah… Hiya maride. Ma anish råyih… Qui bi'l'haqq, ma tikdibsh! Awhashtena! Awhashtena! Samotny, Esmé. Samotny![109] Мне так одиноко, Эсме. Так одиноко. О, я мечтал о тебе долгие пустые годы. Они забрали тебя, мою музу, мой идеал, мой смысл жизни, и они сделали тебя шлюхой. И теперь я думаю: разве это не знак вечной благости Бога — то, что ты должна возвращаться ко мне, раз за разом, как будто в подтверждение мысли, что подлинная красота, подлинная любовь, подлинный альтруизм не увядают, независимо от того, в какие бездны падает мир? Что эти неувядающие ценности никогда не исчезнут и не забудутся? И вот ты предстала передо мной, ты поспешно рассказала о доброте Мейлемкаумпфа и о положении, в котором ты теперь очутилась и которое можно было назвать компрометирующим, потому что ты не изложила Мейлемкаумпфу всех деталей своей истории.
— Он думает, что меня должен был встретить брат, но он, вероятно, погиб во время гангстерских разборок.
Как я мог упрекнуть за ложь во спасение? Я и сам в точно таких же обстоятельствах решался на подобную, и, хотя от нее никогда не бывало вреда, порой она могла смутить или вызвать нежелательные осложнения — вот почему я давно уже перестал лгать.
— Когда ты сможешь уйти, чтобы увидеться со мной? — спросил я.
— Очень скоро. Мы собираемся на север на несколько дней, чтобы навестить Херста на его ранчо. Мы должны вернуться к концу недели. Возможно, ты договоришься с кем-нибудь о роли для меня?
Эта последняя просьба прозвучала с той обезоруживающей, сладостной нежностью, которую я никогда не мог позабыть.
— Конечно. Но мы должны поговорить как можно скорее.
Хотя ее невинное упоминание о Херсте вызвало у меня непреодолимую дрожь, я гораздо сильнее испугался того, что Эсме придется оставить меня снова и мы опять разлучимся на целую вечность! Я упивался ее красотой. Эсме почти не переменилась. Она, конечно же, стала более утонченной, чем тогда, когда мы с ней встречались в последний раз: в Париже она освоила манеры и правила, необходимые благородной леди, и, несомненно, Коля и его жена помогли ей. Ее изумительная осанка напомнила мне Теду Бару. Я упомянул о том, что миссис Корнелиус теперь добилась больших успехов в кино, и Эсме пробормотала на турецком фразу, которой я не расслышал. Повторять ее времени не было. Эсме понизила голос и спросила по-французски, есть ли у меня для нее «neige»[110]. Ее запасы кончились, а Вилли Мейлемкаумпф неодобрительно относился и к наркотикам, и к алкоголю, поэтому не собирался ей помогать.
— Вот что у них с Херстом общего, помимо их миллионов.
Я был рад оказать услугу своей суженой.
Наркотики уже стали нашей связью, способом поддерживать контакт до тех пор, пока ей не удастся возвратиться ко мне, не расстроив Мейлемкаумпфа. Я слышал, что в Неваде можно пожениться, не предъявляя большого количества документов, и попытался сказать обо всем этом Эсме, когда возвратился с небольшим бумажным пакетом и вложил его в теплую полудетскую ручку. Как же она была красива! Луиза Брукс[111], наверное, подражала моей Эсме; именно так она сделала состояние в Германии. Но, как мне слишком хорошо известно, есть цена, которую нужно платить всякому, кто опережает время. Мало того что о твоих заслугах не упоминают, так еще и деньги достаются не тебе, а подражателям… Потом я хотел поцеловать Эсме, но не успел. Взметнулись серебряные волосы, она кинулась к ожидавшему «мерседесу», бросилась в похожий на пещеру салон и махнула рукой темнокожему шоферу так, словно приказывала извозчику поскорее погонять лошадей.
Только тогда, когда она исчезла, мне пришло в голову, что ее водитель тоже показался знакомым. Это был не кто иной, как сам Джейкоб Микс. Возможно, именно его мне следовало благодарить за перемену в настроении Эсме?
Me duele. Tengo hambre. Me duele. Me duele[112].