-VII-


5 августа 355 года на восходе солнца я прибыл в афинский порт Пирей. Мне предстояло прожить в Афинах сорок семь незабываемых дней, самых счастливых дней в моей жизни.

Утро выдалось ветреное. Море штормило, волны с грохотом бросали корабль на сваи причала, он вздрагивал и скрипел. На востоке солнечные лучи прорывались сквозь мрак ночи, гасли звезды, рождался новый день - казалось, будто присутствуешь при сотворении мира. Я был почти уверен, что на берегу меня поджидает отряд солдат, чтобы арестовать по какому-нибудь сфабрикованному обвинению, но солдат нигде не было видно. Кругом стояли торговые суда из разных стран, и царила обычная для любого большого порта суматоха. Рабы выгружали на пристань товары, с корабля на корабль неторопливо прохаживались портовые чиновники. Возницы с тележками, запряженными ослами, зазывали седоков, обещая доставить их в город быстрее того юноши, что пробежал от Марафона до Афин за четыре часа (правда, добежав, он, как известно, тут же умер, но ирония возчикам не свойственна, даже если они - афиняне, воспитанные на Гомере).

По причалу от корабля к кораблю бродили гурьбой босоногие ученики, одетые чуть ли не в рубища. Они старались завербовать новичков на лекции к своим учителям. Между собой они люто враждовали, ведь каждому нужно было во что бы то ни стало убедить новоприбывших (их называют "лисами"), будто во всех Афинах имеется лишь один-единственный учитель, которого стоит посещать, - его собственный. Дело зачастую доходило до драк. На моих глазах двое учеников вцепились в какого-то чужестранца, один схватил его за правую руку, другой за левую. Тот, что справа, настаивал на том, что приезжему обязательно нужно послушать лекции некоего софиста, а тот, что слева, надрывался, уверяя, что этот софист - набитый дурень и что лишь вкусив от мудрости его учителя, киника, новичок не потеряет времени даром. Они, наверно, разорвали бы беднягу пополам, не объясни он им на ломаном греческом, что приехал из Египта продавать хлопок и до философии ему нет никакого дела. К счастью, мой корабль стоял вдалеке от этих зазывал, и я был избавлен от их внимания.

Обычно на корабле, где находится член императорской фамилии, поднимают флаг с изображением дракона - гербом нашего рода, но я фактически находился под гласным надзором, и поэтому было решено не привлекать ко мне внимание народа. По правде говоря, мне это было только на руку. Я хотел наконец обрести свободу, чтобы ходить, куда мне заблагорассудится, не будучи опознанным. К моему огорчению, ко мне снова приставили двенадцать человек постоянной охраны (фактически это были мои тюремщики), командир которых отвечал за мою безопасность. За такую заботу о моей особе я был ему в какой-то степени признателен, но не настолько, чтобы отказаться от пришедшей мне в голову смелой идеи.

Пока слуги выносили на палубу мои вещи, а охрана, столпившись на носу, сонно объяснялась с портовым начальством, я набросал своему главному тюремщику несколько строк, уведомляя, что он найдет меня вечером в доме префекта. Записку эту я оставил на крышке одного из своих сундуков, а сам, плотно закутавшись в простой плащ, какие носят ученики, перемахнул через борт и, никем не замеченный, спрыгнул на пристань.

Чтобы привыкнуть к твердой земле, мне понадобилось не более минуты. Хотя я не подвержен морской болезни, но корабельная качка и сопровождающие ее монотонные движения вверх и вниз меня утомляют. Моя стихия - не вода, а земля, не огонь, а воздух. Со вкусом поторговавшись, я тут же на причале нанял возчика (мне удалось сбить цену до половины - недурно, хотя могло быть лучше) и забрался в его тележку. Полусидя на ее бортике, я покатил по каменистой дороге в Афины.

Небо без единого облачка, освещенное восходящим солнцем, было такой голубизны, что глаза резало. Воспетая аттическая ясность - вовсе не метафора. Если бы горизонт не закрывала гора Гиметт (в лучах восходящего солнца она казалась лиловой), отсюда, наверно, можно было бы увидеть край света. Жара с каждой минутой нарастала, но это была сухая жара пустыни, которую смягчал легкий морской бриз.

Я был просто счастлив: в простом плаще и с бородой я ничем не отличался от других учеников. Никто не обращал на меня внимания, никто не знал, кто я такой. Подобных мне вокруг были десятки. Некоторые ехали в повозках, большинство шло пешком, и все устремлялись к одной цели - Афинам, светочу истицы.

По обе стороны от меня громыхали и скрипели колеса, бранились возчики, в повозках мычала и визжала скотина, жалобно вскрикивали люди. Греки-афиняне - люди живого и веселого нрава, однако, сколько ни вглядывайся, в их облике не найдешь ничего общего с Периклом или Алкивиадом. Они очень изменились - от былого благородства не осталось и следа. Этому не следует удивляться: в их жилах течет смешанная кровь - результат многих нашествий варваров. Тем не менее я никак не могу согласиться с некоторыми латинскими писателями, приписывающими афинянам изнеженность и коварство. Высокомерный тон, который римляне с давних пор усвоили по отношению к грекам, - не более чем затаенная обида перед лицом очевидного факта: в таких серьезных областях, как философия и искусство, Греция и ныне продолжает превосходить Рим, и все сколько-нибудь ценное, что создано римлянами в этой сфере, основывается на греческих источниках. Невозможно поверить в искренность Цицерона, когда он на одной странице признает себя в вечном долгу перед Платоном, а уже на следующей в презрительных выражениях рассуждает о греческом национальном характере. Похоже, он сам не замечает своих противоречий - очевидно, потому что подобные взгляды были в его среде общепринятыми. Известно, что римляне считают себя потомками троянцев, но эту чепуху никто никогда не принимал всерьез. Я уже не раз писал о римском характере, и далеко не в лестном тоне (примером тому в какой-то мере может служить моя статейка о первых цезарях, хотя это всего лишь набросок). Но здесь мне следует напомнить: будучи римским императором, я тем не менее ни на минуту не забываю о своем греческом происхождении, данная минута не исключение. И мне довелось побывать в самом сердце Греции - Афинах.

Афины. Минуло уже восемь лет с тех пор, как я подъезжал к их воротам в наемной тележке, скрываясь под видом простого ученика и дивясь красоте вокруг, подобно какому-нибудь германцу, впервые попавшему в город. В первый раз узрев Акрополь, я был потрясен его великолепием. Он парит над городом, как будто его поднял своей могучей дланью сам Зевс, возвещая: "Взгляните, дети мои, как живут ваши боги!" На солнце ослепительно сверкает медный щит колоссальной статуи Афины, стоящей на страже своего города. Поодаль, слева от Акрополя, я увидел огромную пирамидальную скалу и сразу же узнал в ней гору Ликабетт. Ее сбросила на землю сама Афина; в пещерах у подножия этой горы и поныне обитают волки.

На перекрестке мой возница так резко повернул тележку, что я чуть было из нее не выпал. "Дорога в Ликей", - объявил он преувеличенно громким голосом, каким обычно говорят с иностранцами; я был потрясен. Дорога от Афин до знаменитых садов Ликея обсажена вековыми деревьями. Она начинается у Дипилона - главных городских ворот, высившихся прямо перед нами, - затем пересекает афинские предместья и теряется в зеленых садах Ликея, где витает дух Аристотеля.

В то раннее утро у Дипилона стояла такая толчея, какая в любом другом городе возникает разве что к полудню. Ворота эти, как явствует из их названия, имеют два прохода, а на подступах к ним высятся две башни. Перед воротами в ленивой позе стояли часовые, не обращая никакого внимания на потоки пешеходов и повозок, двигавшихся в обоих направлениях. При въезде в Афины нашу тележку внезапно окружили гетеры: двадцать, а то и тридцать женщин и девушек всех возрастов, сидевшие до нашего появления в тени под городской стеной, вскочили и кинулись к тележке, отпихивая друг друга. Они принялись дергать меня за плащ, величая при этом "козленочком", "Паном", "сатиром" - и это еще были самые ласковые прозвища. Одна прелестная девчушка - на вид ей было не более четырнадцати - с ловкостью акробата уцепилась за борт тележки и крепко ухватила меня за бороду. Глядя на то, что со мной вытворяют, солдаты так и покатились со смеху. Пока я не без труда разжимал ее пальцы, другой рукой она, ко всеобщему восторгу, залезла мне между ног. Но вознице было не привыкать к таким набегам. Слегка взмахнув бичом, он ударил гетеру по руке - гетера ее с визгом отдернула и полетела на землю. Остальные женщины обрушили на нас потоки брани. То был великолепный, яркий, поистине гомеровский язык! Они отстали от нас лишь у вторых ворот, да и то только потому, что в этот момент в город въезжала конная когорта. Подобно рою пчел, женщины ринулись к всадникам и облепили их.

Я привел свою тунику в порядок. Резкое движение девичьей руки поневоле пробудило во мне плотские желания, и я стал размышлять, где в Афинах можно найти девушек покрасивее, ведь в то время я еще не давал обета безбрачия. Правда, и в то время я считал, что умерщвление плоти есть добродетель: общеизвестно, что воздержание придает мысли особую остроту. Но в тот год мне было всего двадцать три - плоть требовала своего, и рассудок не мог этому противостоять; воистину юность - время телесных желаний. Не проходило дня без того, чтобы я не испытал вожделения, и не проходило недели без того, чтобы я не нашел способ его удовлетворить. Тем не менее я не могу согласиться с дионисийцами, которые полагают, будто половой акт приближает человека к Единому Богу. Как раз наоборот: во время полового акта человек слеп и не способен мыслить, подобно животному во время случки. Однако всему свое время, а тогда я был молод и за несколько недель познал множество девушек. Даже сейчас, этой жаркой азиатской ночью, воспоминания о тех чудесных днях будят во мне беспокойство и мысли о плотской любви. Ну вот, мой секретарь краснеет. А ведь он грек!

Возчик указал бичом на руины справа. "Адриан, - пояснил он, - Адриан Август". Мне, как и всем путешественникам, часто приходится слышать из уст гидов имя моего знаменитого предка. Даже сейчас, по прошествии двух столетий, он единственный из римских императоров, чье имя известно каждому: он много путешествовал, воздвиг множество строений, но больше всего его прославила безумная страсть к мальчику по имени Антиной. Конечно, каждый волен любить мальчиков, однако столь преувеличенные знаки низменной страсти, какими Адриан осыпал Антиноя, просто выходят за рамки приличий. К счастью, мальчишку убили раньше, чем Адриан провозгласил его своим наследником. Но, оплакивая его, император снова выставил на посмешище и себя, и гения-хранителя Рима - он воздвиг своему покойному дружку тысячи статуй и множество храмов, даже провозгласил его богом! Эта скандальная демонстрация своих чувств навсегда омрачила славу Адриана. Впервые в истории над римским императором издевались в открытую, а смеялся над ним буквально весь мир. За исключением этого промаха, Адриан вызывает у меня большую симпатию: он был всесторонне одарен, особенно в области музыки. Ему были ведомы тайные знания и, как и я, он любил часами изучать звезды в поисках добрых и дурных предзнаменований. Наконец, у него, как и у меня, была борода, за что я люблю его больше всего. Мелочь, не правда ли? Я и сам себе удивляюсь, когда пишу об этом. Но наши симпатии и антипатии часто зависят от мелочей. Мне не по душе безрассудная страсть Адриана к Антиною: невозможно мириться с тем, что император так роняет себя в глазах подданных, зато его борода мне нравится. Человек, в сущности, создание примитивное, и именно поэтому мы непостижимы друг для друга.

Въехав в город, я отпустил возницу. И тут я уподобился человеку, заснувшему над учебником истории, и погрузился в прошлое. Я ступил на древнюю дорогу - она ведет от городских ворот к агоре и называется просто "Дорога". Я оказался в точке, где сомкнулись воедино настоящее и будущее. Время раскрыло мне свои объятия, и в тот же миг я познал сущность мироздания - оно бесконечно, ибо циклично.

Слева от ворот бил фонтан. Я омыл в нем запыленное лицо и бороду, а затем направился по дороге на агору. Мне говорили, будто Рим несравненно величественнее Афин - не знаю, я никогда не бывал в Риме. Единственное, что я знаю наверняка, это то, что именно таким должен быть город, но в жизни такое совершенство - редкость. Афины спланированы даже удачнее, чем Пергам, во всяком случае, центр города. Многочисленные портики слабо поблескивают в лучах ослепительного солнца, ярко-голубое небо оттеняет красные черепичные крыши, и кажется, что даже выцветшая краска на колоннах древних храмов светится.

Афинская агора - большая прямоугольная площадь, окруженная со всех сторон древними портиками. Тот, что справа, посвящен Зевсу; левый, более поздней постройки, - дар молодого пергамского царя, проходившего курс наук в афинской Академии. В центре агоры высится здание Академии - оно построено Агриппой в царствование Августа. Первоначально в нем размещался концертный зал. В прошлом веке оно по неизвестным причинам обрушилось и позднее было отстроено заново; его архитектура сегодня уже менее напоминает римскую, но, на мой вкус, все еще помпезна. Однако что бы я ни думал о внешнем виде этого здания, именно ради него я и приехал в Афины. В его стенах читают лекции знаменитые светила философии. Сюда я приходил три раза в неделю на лекции великого Проэресия - о нем подробнее ниже.

Сразу же за зданием Академии стоят еще два обращенных друг к другу портика, один - у самого подножия Акрополя. Направо, на холме, возвышающемся над агорой, расположен небольшой храм Гефеста, окруженный запущенным парком, а у подножия холма стоят здания городского управления Афин, архив и знаменитый Толос - круглый дом, где заседает афинский ареопаг числом в пятьдесят человек. Афиняне, всему и вся придумывающие прозвища, именуют это необычного вида здание с конической крышей "зонтиком". Раньше в Толосе находилось множество статуй из чистого серебра, но в прошлом столетии их разграбили готы.

Солнце близилось к зениту, и улицы опустели, только легкий ветерок гнал пыль по старой выщербленной мостовой. Мимо меня к Булевтерию спешили несколько важного вида толстяков в дурно сидящих тогах. Как и у всех политиков мира, у них был отсутствующий вид, но, глядя на них, я старался не забывать, что это наследники Перикла и Демосфена.

Затем я ступил под прохладные своды Расписного портика. Некоторое время я ничего не видел - так всегда бывает, когда после яркого света погружаешься в полумрак, - и мне не сразу удалось рассмотреть знаменитое изображение битвы при

Марафоне, которое тянется вдоль всей длины портика; когда же мои глаза вновь обрели способность видеть, я убедился, что эта роспись недаром считается чудом. Двигаясь вдоль стены, можно проследить за ходом всей битвы, а над росписью развешаны круглые персидские щиты, захваченные в тот день, будучи тщательно просмолены, они сохранились до наших дней. Вид трофеев победы, одержанной восемь столетий назад, растрогал меня до глубины души. Эти юноши и их рабы да-да, впервые в истории человечества рабы сражались плечом к плечу со своими господами - сумели, объединив усилия, спасти мир. Не менее важно и то, что они сражались добровольно, по зову сердца, тогда как современная армия в подавляющем большинстве состоит из наемников или рекрутов. Даже в пору, когда империя в опасности, римляне не желают сражаться, чтобы защитить свое отечество. Основа римского могущества ныне - не честь, а золото; когда оно иссякнет, империя падет. Вот почему необходимо возродить эллинскую веру; нужно вернуть человеку чувство собственного достоинства - основу любого цивилизованного общества, благодаря которой и была одержана победа при Марафоне.

Пока я стоял, созерцая просмоленные щиты, ко мне подошел бородатый молодой человек в грязной одежде. На нем был ученический плащ; судя по всему, это был один из порицаемых мною неокиников. В последнее время я немало писал об этих мерзких бродягах и бездельниках, которые мнят себя преемниками философии Кратета и Зенона. Подражая киникам во внешности, они тоже не стригут волос и бороды, ходят с посохом и сумой, нищенствуют. Но философия их нимало не интересует. Если истинные киники презирали богатство, искали добродетели, подвергали все сомнению, дабы постичь истину, их нынешние жалкие подражатели все охаивают, включая и саму истину, и прикрывают маской философии обыкновенную распущенность и безответственность. Если юноша в наше время не желает ни учиться, ни работать, он отращивает бороду, богохульствует и именует себя киником. Стоит ли удивляться, что в наш несчастный век философия снискала презрение у столь многих?

- А вот Эсхил, - бесцеремонно ткнул неокиник пальцем в роспись. Из вежливости я бросил взгляд на изображение бородатого воина, который ничем не отличался от остальных, если не считать знаменитого имени, начертанного у него над головой. Великий драматург изображен в поединке с персом. Хотя он сражается не на жизнь, а на смерть, его хмурое лицо обращено к зрителю, будто он вещает: "Я знаю, что бессмертен!"

- Живописец переоценил свои силы, - безразличным тоном заметил я, зная наверняка, что сейчас мой новый знакомый попросит денег, и приготовившись отказать.

Киник ухмыльнулся; по-видимому, он предпочитал воспринимать мое равнодушие как благосклонность. Он постучал по стене, и кусочек штукатурки с росписью, кружась, медленно упал на землю.

- Когда-нибудь все это исчезнет, и кто тогда узнает, как выглядела битва при Марафоне?

На этот раз в моей памяти что-то шевельнулось, его голос показался мне знакомым, но лицо пока ничего не говорило. Решив, что мы уже подружились, киник от росписи перешел ко мне. Я только что приехал в Афины? Да. Я ученик? Да. Я киник? Нет? Ну, зачем же так страстно? (Тут он улыбнулся.) Он и сам одевается киником только из-за бедности. Когда он сообщил мне эту поразительную новость, мы уже поднялись по лестнице и оказались около храма Гефеста. С высоты холма, на котором стоит храм, открывается прекрасный вид на агору, и при свете полуденного солнца можно рассмотреть город с окрестностями как на ладони, видны даже темные окошки домов, облепивших подножие Гиметта.

- Красивый вид, - сказал мой новый знакомый, и в его устах даже эти простые слова прозвучали как-то двусмысленно. - Хотя, впрочем, красота…

- Абсолютна! - оборвал я его. Затем, желая избавить себя от его кинической болтовни, я резко повернул и вошел в заброшенный парк при храме. Парк зарос сорной травой, а вид обветшалого храма наводил печаль. Но хорошо, что, по крайней мере, галилеяне не превратили его в свой склеп. Уж лучше храму лежать в руинах, чем быть оскверненным. Еще лучше, впрочем, его восстановить.

Мой спутник спросил меня, не хочу ли я есть. Я ответил отрицательно, но он понял это как согласие (он, кажется, вообще слышал только себя) и предложил зайти в таверну неподалеку, выразив уверенность, что мне там понравится, поскольку в этой таверне собирается "самая лучшая публика из учеников". Его наглость меня позабавила, и, все еще мучаясь вопросом, где я слышал этот голос, я последовал за ним и оказался в раскаленных переулках квартала кузнецов. Воздух в кузницах казался голубоватым, молоты с грохотом били по наковальням и высекали из раскаленного железа снопы ослепительных искр, разлетавшихся во все стороны, как хвосты комет.

Таверна, куда меня привели, оказалась низеньким строением с просевшей крышей, на которой от времени и непогоды недоставало доброй половины кровли. Чтобы войти, пришлось низко пригнуться. Внутри таверны также пришлось нагибаться, чтобы не стукнуться ненароком в полутьме о балки, подпиравшие низкий потолок. Мой низкорослый спутник этих трудностей не испытывал. Я поморщился; в нос ударил тяжелый запах прогорклого масла, кипевшего в горшках на очаге.

В комнате стояли два длинных, грубо сколоченных стола. Возле них теснились на скамейках около дюжины молодых людей, а сзади был вход в унылого вида двор с засохшей оливой - на фоне беленой стены ее ствол и ветви казались нарисованными серебром.

Большинство присутствовавших оказались знакомыми моего спутника. Все они были неокиниками - необразованный сброд: шумные, бородатые и чванливые. Они бодро приветствовали нас в своей обычной непристойной манере. Мне сразу стало не по себе, но я решил пережить это приключение до конца. Разве не об этом я мечтал: быть таким же, как все, даже если "все" - это неокиники? И вот наконец такой редкостный случай мне представился, по крайней мере, так мне казалось. Меня спросили, кто я, и мой знакомый ответил за меня: "Не киник"; все добродушно расхохотались. Услышав, что я только что прибыл в Афины, они тотчас же стали наперебой зазывать меня на лекции к своим учителям, но мой спутник пришел мне на помощь. "Он уже занят. Учится у Проэресия". Его слова меня поразили: я ни словом не обмолвился о Проэресии, а между тем я приехал в Афины именно ради него. Откуда мог знать первый встречный о моих намерениях?

- Мне все о тебе известно, - сказал он таинственно. - Я читаю мысли и предсказываю будущее. - Тут его перебил один из юношей. Он потребовал, чтобы я сбрил бороду, иначе меня могут принять за неокиника и своим благопристойным поведением я им испорчу репутацию. Такие вот были шуточки в этой таверне. Высказывалась также идея, не следует ли отнести меня в городские бани и хорошенько поскрести - в афинской Академии это обычный обряд посвящения для новичков, которого я решил любыми средствами избежать. В крайнем случае, я готов был даже обвинить их в оскорблении величия!

Тем временем мой спутник грубо столкнул с противоположной скамьи нескольких учеников и освободил для меня место возле самого выхода во двор. За это я был ему признателен: я не особо чувствителен к запахам, однако в такой жаркий день вдыхать аромат дюжины грязных неокиников в помещении, заполненном дымом от прогорклого масла, было уже слишком. Удостоверившись, что у меня есть деньги (по-видимому, мой новый знакомый был у него по уши в долгу), хозяин таверны принес нам сыру, горьких маслин, черствого хлеба и кислого вина. Как ни странно, у меня разыгрался волчий аппетит, и я стал быстро поглощать пищу, не разбирая вкуса. Оторваться от нее меня заставил чей-то пристальный взгляд. Я поднял глаза на своего знакомого, который устроился напротив. Неужели это он?

- Неужели ты меня не забыл, Юлиан?

И тут я наконец понял, откуда мне знаком этот голос: это был Григорий Назианзин, с которым мы встречались в пергамских банях! Рассмеявшись, я пожал ему руку.

- И как же это случилось, что такой истый христианин превратился в неокиника?

- Бедность, единственно бедность. - Григорий указал на свой грязный, рваный плащ и нечесаную бороду. - И защита, - добавил он вполголоса, кивнув в сторону учеников за соседним столом. - Христиане в Афинах в меньшинстве. Омерзительный город, ничего святого - сплошные диспуты и безбожие.

- Так зачем ты сюда приехал? Григорий вздохнул.

- Здесь живут лучшие учителя, самые блестящие риторы. Кроме того, нужно знать врага, чтобы сражаться с ним его же оружием.

Я кивнул, делая вид, что согласен; чего-чего, а смелости в те годы мне явно недоставало. Впрочем, хотя я и не мог никогда быть искренним с Григорием, я считаю его занятным собеседником. Он также беззаветно предан галилейской галиматье, как я - истине. По моему мнению, причина тому - его тяжелое детство. Родился он в Каппадокии, и его семейство до сих пор живет в Назианзе, маленьком городке в пятидесяти милях к юго-западу от Кесарии, столицы этой провинции. Мать Григория с избытком одарена сильной волей, а зовут ее… вот этого мне никак не припомнить, хотя несколько лет назад мне довелось-таки с нею встретиться. Вид у нее был грозный - этакая бой-баба, гордая и горячая, и абсолютно нетерпимая к другой вере, кроме галилейской.

Отец Григория - наполовину грек, наполовину еврей, но жена так его допекла, что ему, хочешь не хочешь, пришлось принять галилейскую веру. Если верить Григорию, когда епископ Назианзский окроплял его отца водой, вокруг новообращенного вдруг разлилось яркое сияние. Епископа это так поразило, что он воскликнул: "Вот мой преемник!" Этому епископу не откажешь в благородстве: большинство из нас вовсе не спешит назначать себе преемника. Впоследствии отец Григория действительно стал епископом Назианзским. Отсюда следует, что его предшественник если и не блистал талантами, то наверняка имел дар пророчества.

Тем временем Григорий торопливо рассказывал о себе:

- …Сюда я прибыл по морю - ужасное плавание! Возле Эгины мы попали в шторм, и я был уверен, что корабль пойдет ко дну. Я был в ужасе, ведь я до сих пор не принял крещения и, если бы я потонул… Словом, тебе нетрудно представить, что мне пришлось испытать. - Он вдруг пристально на меня посмотрел. - А ты крещен?

Напустив на себя побольше благочестивого трепета, я ответил, что меня крестили еще в детстве.

Я воссылал молитвы, пока силы меня не оставили, и тогда я уснул, - продолжал Григорий. - Мне снилось, будто какое-то отвратительное чудовище, видом похожее на фурию, хочет утащить меня в преисподнюю. В это время один из наших корабельных юнг, мальчик родом из Назианза, видел во сне - вот это воистину чудо! - мать, идущую по водам!

- Чью мать - свою, твою или Иисуса? - вырвался у меня вопрос, боюсь, довольно ехидный, но Григорий понял меня буквально.

- Мою, мою! - ответил он. - Юнга был с ней знаком. - Приблизившись по бушующим волнам, она взяла корабль рукой за нос и отвела в тихую гавань. Этому вещему сну суждено было сбыться. Той же ночью буря утихла, а на следующее утро нам встретилось финикийское судно, которое и отбуксировало нас в родосский порт. - С торжествующим видом Григорий откинулся назад. - Ну, что скажешь?

- Твоя мать - выдающаяся женщина, - ответил я, ничуть не погрешив против истины. Григорий согласился и, захлебываясь, пустился в рассуждения об этой достойной матроне. Затем он поведал мне о своих мытарствах в Афинах (этот намек я понял: пока я жил в Афинах, ему от меня перепало немало денег.) Кроме того, как выяснилось, наш общий знакомый Василий также был в то время в Афинах - подозреваю, идея поступления друзей в Академию исходила от него. Они всюду были неразлучны, и афиняне дали им прозвище Близнецы.

- Я жду Василия, он скоро будет: Проэресий пригласил нас посетить его во второй половине дня. Мы возьмем тебя с собой. Знаешь, мы стараемся держаться друг друга: живем вместе, вместе ходим на лекции, вместе выступаем на диспутах со здешними софистами и, как правило, одерживаем победу.

- Что правда, то правда: Василий с Григорием оба наделены редкостным красноречием, которому, однако, можно было бы найти и лучшее применение. В настоящее время они самые ярые апологеты галилейства, и порой мне любопытно: что они думают о приятеле своей юности, ныне царствующем государе? Боюсь, ничего хорошего. Став императором, я пригласил их навестить меня в Константинополе. Василий ответил отказом, а Григорий согласился, но так и не приехал. Из них двоих мне больше по душе Василий: он так же прямодушен, как и я. Его верования ложны, но он заблуждается искренне, в то время как Григорий, по-моему, ищет выгоду лишь для себя.

- А это кто? - рядом с нашим столом возникла стройная девушка; ее черные глаза светились умом, а губы с одинаковой легкостью складывались и в язвительную усмешку, и в добрую улыбку. Григорий нас познакомил, меня он назвал своим земляком-каппадокийцем. Девушка оказалась племянницей Проэресия, звали ее Макриной.

- Мне нравится твоя борода, - заявила она мне, садясь без приглашения. - У большинства мужчин она, как у Григория, торчит во все стороны, а у тебя подстрижена клинышком - сразу чувствуется замысел. Ты будешь учиться у моего дяди?

Я ответил утвердительно. Макрина меня очаровала с первого взгляда. На ней был собственноручно сшитый ученический плащ из выгоревшего синего полотна. Ее крепкие загорелые руки, обнаженные до плеч, машинально крошили черствые хлебные корки на столе. Мы сидели так близко, что касались друг друга бедрами.

- Дядя тебе понравится. В этом болтливом городе он, без сомнения, лучший учитель. Но Афины ты, как и я, скоро возненавидишь. Здесь все переливают из пустого в порожнее: говорят, говорят без умолку, и каждый делает вид, будто эта болтовня имеет какой-то смысл.

- Ты удостоен чести впервые слышать так называемый "плач Макрины", - вставил Григорий.

- Ну и что? Разве это не правда? А вот эти, - она указала на него жестом трагической актрисы, - эти хуже всех: Григорий и Василий, неразлучные Близнецы-спорщики.

- Вдруг Григорий просиял.

- Если бы ты слышал, с каким блеском вчера Василий доказал софистам неопровержимость догмата о непорочном зачатии! - воскликнул он, повернувшись ко мне. - Я тебе уже говорил, что в Афинах множество безбожников, и некоторые из них чертовски умны. Одного мы особенно презираем…

- Одного? Да ты, Григорий, всех до одного презираешь! - Макрина, не спросив, глотнула вина из моей чаши. - Вы с Василием - еще та парочка епископов. Кстати, а ты часом не епископ? - подпустила она мне шпильку, но тон был дружелюбный.

- Я покачал головой.

- И рядом не стоял, - протянул Григорий очень двусмысленным тоном.

- Но ты христианин? - спросила Макрина.

- Разумеется, - вкрадчиво ответил за меня Григорий. - Он и не может им не быть.

- Не может? Но почему? Ведь никому не запрещено быть и эллином - по крайней мере, пока еще не запрещено?

- За эти слова я сразу в нее влюбился по уши - мы оказались единоверцами. Теперь уже с внезапно нахлынувшей нежностью я следил, как она своими изящными, хотя и не очень чистыми пальчиками поднесла мою чашу к губам и осушила ее до дна.

Я хотел сказать, что он не может не быть христианином, потому что… - Я нахмурился: Григорий не должен был меня выдавать, - но он имел в виду другое, - потому что он блестяще учится, а всякий, кто искренне любит науки, не может не любить Бога, не может не любить Христа, не может не любить Троицу.

- А я вот их не люблю. - Макрина со стуком поставила чашу на стол. - И сомневаюсь, чтобы он любил.

Я поспешил переменить тему и спросил у Григория, как же все-таки Василию удалось отстоять непорочное зачатие.

- Ему бросили вызов на ступенях Академии, вчера, незадолго до полудня. - Казалось, Григорий описывает битву всемирного значения, каждая подробность которой для истории драгоценна. - Некий киник - настоящий киник, - добавил он специально для меня, - преградил Василию путь и спросил: "Так, значит, вы, христиане, полагаете, будто Иисус родился от девственницы?" На что Василий возразил: "Мы не только полагаем, но утверждаем это, ибо это есть истина. Господь наш появился на свет, не имея земного отца". Тогда киник сказал, что такое рождение совершенно противоестественно, ибо ничто живое не рождается на свет иначе, как будучи зачатым самцом и самкой. На это Василий возразил, - а к этому времени вокруг спорящих уже собралась довольно большая толпа, - так вот, Василий ему ответил: "Ястребы рождаются без спаривания". Вы бы слышали только, какие он заслужил рукоплескания, как смеялись над нечестивым киником! Посрамленный, он поспешил скрыться, а Василия чествовали, как героя, причем даже те ученики, кто лишен веры.

- Что ж, по крайней мере, они не забыли Аристотеля, - сказал я добродушно, но Макрина и бровью не повела.

- Так из-за того, что ястребы не спариваются…

- Самка ястреба оплодотворяется ветром! - Григорий из тех, кто не может устоять перед искушением приукрасить чужое высказывание. К несчастью, его так и тянет на банальности, и он с важным видом изрекает прописные истины. Однако Макрина была безжалостна.

- Даже если ястребы не спариваются…

- Что значит "даже"? Они не спариваются, это общеизвестный факт.

- А что, кто-нибудь видел, как ястребиху оплодотворяет ветер? - с озорной улыбкой спросила Макрина.

- Полагаю, кто-то, наверно, видел. - От раздражения круглые глаза Григория еще больше округлились.

- Но как это можно видеть, если ветер невидим? Как узнать, оплодотворил ли ветер птицу, а если да, то какой именно?

- Вот упрямая! - бросил мне раздосадованный Григорий. - Кроме того, будь это неправдой, Аристотель не написал бы об этом и нам бы сегодня не пришлось спорить, истинно это или нет.

- По-моему, это не вполне логично, - задумчиво протянула Макрина.

- Когда-нибудь ее отдадут под суд за безбожие. - Григорий попытался обратить свой проигрыш в шутку, но ему это не удалось. Макрина рассмеялась - какой это был приятный, тихий, незлобивый смех!

- Ну ладно. Самка ястреба откладывает яйца, будучи девственницей, согласна. Но при чем тут рождение Христа? Мария была женщиной, а не птицей, а у женщин зачатие происходит только одним способом. Не понимаю, что такого сокрушительного в ответе Василия кинику: то, что истинно для самки ястреба, не обязательно истинно в отношении Марии.

- Василий, - строго проговорил Григорий, - отвечал на довод киника, состоявший в том, что абсолютно все живые существа рождаются на свет от совокупления самца и самки. Ну, а если хотя бы одно живое существо рождается иным путем, - а именно это и имел в виду Василий, - тогда, может быть, и другие…

- Но разве "может быть" - это довод? Может быть, у меня сейчас вырастут крылья и я полечу в Рим (как бы мне этого хотелось!), но я не могу, а потому и не делаю этого.

- Людей с крыльями никогда не существовало, тогда как…

- А как же Дедал с Икаром? - храбро кинулась в бой Макрина, и спасло нас лишь появление Василия. Лицо Григория потемнело от злости, а девушка была сама не своя от удовольствия.

- Мы с Василием дружески поздоровались. Со времен нашей ранней юности он сильно изменился и стал красивым мужчиной, высоким и худощавым; в отличие от Григория, его волосы были коротко острижены.

- Постригся под епископа? - пошутил я. Василий дружелюбно улыбнулся и тихо ответил цитатой из Назарея: "Да минет меня чаша сия", однако, в отличие от плотника, он говорил искренне. Сегодня он живет именно так, как хотелось бы жить мне, - уединенно, избегая соблазнов, вся его жизнь посвящена книгам и молитве. Несмотря на веру, Василий вызывает у меня искреннее восхищение.

Услышав, что Василий назвал меня Юлианом, Макрина вдруг спросила:

- Кажется, в Афины должен прибыть двоюродный брат императора? Его тоже зовут Юлианом.

Василий удивленно взглянул на Григория, но тот знаком показал ему, что нужно держать язык за зубами.

- А ты знаешь принцепса Юлиана? - спросила меня Макрина.

- Знаю, но не очень хорошо, - кивнул я, повторив знаменитое изречение Солона.

Макрина тоже кивнула:

- Ну конечно, как же иначе? Ты жил вместе с ним в Пергаме. Близнецы часто его вспоминают.

Слова Макрины меня и смутили, и позабавили. Я никогда не подслушивал чужих разговоров, даже в детстве, и не потому, что считаю это постыдным, а просто оттого, что не желаю знать, что обо мне думают или, точнее, говорят - а это далеко не одно и то же. Все, что обо мне можно сказать плохого, я могу представить себе и сам, ибо люди таковы, какими другие их себе представляют. Вот почему наши репутации так часто и радикально меняются: меняемся не мы, а мнение о нас. К примеру, когда дела в государстве идут хорошо, императора любят, а если плохо - ненавидят. Мне нет нужды глядеть в зеркало, я даже слишком ясно вижу свое отражение в глазах приближенных.

Итак, меня смутило не столько то, что Макрина могла обо мне сказать, сколько то, что мне предстояло узнать о Василии и Григории. Меня бы нисколько не удивило, если бы оказалось, что они обо мне невысокого мнения. Образованные юноши, вышедшие из низов общества, обычно смотрят на ученые потуги принцепсов с явным пренебрежением. На их месте я поступал бы точно так же.

Реакция моих пергамских приятелей на слова Макрины была неодинаковой. Григорий проявил чрезвычайное беспокойство, лицо же Василия осталось непроницаемым.

Я попытался сменить тему и спросил, когда можно прийти к ее дяде, но она не отреагировала.

- Знакомство с Юлианом - их главный конек, - продолжала она. - Они готовы говорить о нем часами, главная тема их споров - насколько велики его шансы стать императором. Григорий убежден, что Юлиану это удастся, а Василий - что Констанций с ним разделается.

Хотя Василий уже понял, к чему клонит Макрина, он ничуть не испугался:

- Макрина, а ты уверена, что он не тайный осведомитель на службе у императора?

- Но ты же с ним знаком.

- Мало ли с кем мы бываем знакомы? Среди наших знакомых есть преступники, идолопоклонники, посланцы Сатаны…

- Где это видано, чтобы у осведомителя была такая бородка? Кроме того, какое мне дело? Я, во всяком случае, ничего не замышляю против государя. - Сверкая черными глазами, она повернулась ко мне. - Если ты и в самом деле осведомитель, запомни это хорошенько, ладно? Я боготворю нашего императора. Мне без него свет не мил. Всякий раз, когда я вижу этот божественный лик, запечатленный в мраморе, мне хочется разрыдаться и воскликнуть: совершенство, имя тебе - Констанций!

- Тс-с! - зашипел на нее Григорий, не будучи уверен, хорошо ли я отнесусь к насмешкам над своим двоюродным братом. Меня они позабавили, но стало не по себе. По правде говоря, я не исключал, что Григорий, Василий или даже сама Макрина служат в тайной полиции; в таком случае того, что наговорила Макрина, хватило бы с избытком, чтобы отправить нас всех на плаху. Трудно себе представить более печальную судьбу: погибнуть из-за шутки!

- Не будь бабой, Григорий! - Макрина вновь обернулась ко мне. - Ума не приложу, почему эти двое так не любят Юлиана, особенно Григорий. По-моему, он просто придирается, правда ведь, Григорий? - От ужаса лицо у Григория стало землисто-серым. - По их мнению, Юлиан - поверхностный дилетант. Они говорят, его любовь к знаниям - сплошное притворство. Василий, тот даже считает, что истинное призвание Юлиана - военное искусство, если, конечно, его оставят в живых, но, по мнению Григория, Юлиан чересчур легкомыслен даже для этого занятия. Тем не менее Григорий страстно желает, чтобы Юлиан стал императором. Он хочет быть его фаворитом. Как они оба погрязли в мирской суете, правда?

От потрясения Григорий лишился дара речи. Василий тоже казался обеспокоенным, но все же нашел в себе мужество ответить.

- Я готов с тобой согласиться во всем, кроме того, что мы погрязли в мирской суете. Мне лично в миру не нужно ничего. Более того, могу сообщить, что не пройдет и месяца, как я вступлю в кесарийский монастырь. На этом свете трудно найти обитель, более удаленную от мирской суеты.

- Ну и злой у тебя язычок, Макрина! - Пришедший наконец в себя Григорий снова попытался обратить все в шутку. - Она все выдумывает, просто ей нравится над нами издеваться, ведь она же язычница. Истая афинянка. - Он с трудом скрывал свою ненависть к Макрине и страх предо мной.

- Во всяком случае, мне было бы любопытно свести знакомство с принцепсом, - рассмеялась Макрина. - Где ты собираешься остановиться? У моего дядюшки?

Я ответил отрицательно, объяснив, что хочу пожить у друзей. Она кивнула.

- У дяди хороший пансион, и главное, он никогда не обсчитывает. Те постояльцы, которых не может принять дядя селятся у моего отца - он не менее честен, но терпеть не может учеников, и переубедить его невозможно.

Я посмеялся ее шутке; Близнецы последовали моему примеру, хотя смех у них получился какой-то деланный. Затем Василий предложил пойти к Проэресию. Я расплатился за всю компанию, мы вышли на улицу и зашагали, поднимая раскаленную пыль. По дороге Макрина шепнула мне на ухо: "А я с самого начала знала, что ты принцепс".


Приск: Ты, наверное, оценишь иронию, заключенную в нескольких местах прочитанного тобою эпизода. Представленный в столь отвратительном виде Григорий ныне избран председателем очередного Вселенского Собора, и его прочат в епископы Константинопольские. Какое наслаждение - бросить взгляд на нищую юность этого достойного епископа! А Василий, что так жаждал отрешенной от мирской суеты жизни, возведен в сан епископа Кесарийского и правит церковью Азии. Он недолго проучился в Академии. Я был тогда с ним знаком и остался о нем самого лучшего мнения. Он умен, горяч, и не задайся он целью стать одним из столпов христианской церкви, из него вышел бы первоклассный историк. Но что поделаешь, честолюбивые молодые люди не могут устоять перед соблазном занять высокое положение в обществе. Философия не обещает им в будущем ничего, церковь - все.

Я не ожидал от Юлиана такой неприязни к Григорию, но здесь, возможно, наложились более поздние впечатления. Когда Юлиан работал над своими записками, он как-то меня спросил, что я думаю о Григории. Я ответил, что из всех его врагов этот шакал самый опасный. Юлиан со мной тогда не согласился, но все же мои слова, видимо, запали ему в душу. Еще раз напоминаю: я не хочу иметь никакого отношения к публикации записок. Но если они увидят свет, я получу большое удовольствие, когда буду наблюдать, как отнесется к ним новоиспеченный епископ Константинопольский. Вряд ли ему придется по вкусу публичное напоминание о том, как он в юности прикидывался киником.

Забавно также сравнить правдивый рассказ Юлиана о похождениях Григория в Афинах с тем, как сам он повествует об этом периоде своей жизни в "Обличительном слове" против Юлиана, сочиненном вскоре после его гибели. Эта работа лежит сейчас передо мной, и все в ней от начала до конца лживо. Вот, например, как описывает Григорий внешность Юлиана: "Его шея качалась в разные стороны, плечи находились в постоянном движении, как чаши весов, глаза он то закатывал, то поводил ими вправо и влево с почти безумным видом; его ноздри дышали гордыней и дерзостью, выражение его лица вызывало смех, время от времени с ним случались приступы громоподобного хохота, он кивал головой в знак согласия и качал в знак несогласия совершенно невпопад, речь его прерывалась на полуслове, когда ему приходилось перевеста дух, его вопросы были лишены смысла и порядка, а ответы ни на йоту не лучше вопросов…" Это описание нельзя назвать даже хорошей карикатурой! Конечно, Юлиан любил поговорить, его обуревала жажда учить и учиться, частенько он совершал глупости. Но все же он совершенно не походил на дергающегося недоумка, изображенного Григорием. Удивляться этому не приходится: кто на свете может сравниться в злобности с истым христианином, пытающимся изничтожить своего оппонента? Ни одна другая религия в мире не считала нужным лишать людей жизни только потому, что они не хотят исповедовать твою веру. В самом худшем случае над какими-либо верованиями посмеивались, иная религия могла, наконец, стать объектом презрения - взять, к примеру, египтян, поклонявшихся животным. Но те из них, что поклонялись Быку, все же не пытались истребить тех, кто поклонялся Змее, или насильно обратить их в свою бычью веру! Ни одно зло еще не входило в мир так наглядно и в таких масштабах, как христианство… Полагаю, тебе не стоит напоминать: мои заметки предназначены только для твоих глаз и не должны быть опубликованы. На этот раз я позволил себе в них более, нежели обычно, лишь потому, что и сам не представлял, как растрогают меня воспоминания о том лете в Афинах, которое врезалось в память не только мне, но и Юлиану.

Григорий также утверждает, будто он уже тогда знал, что Юлиан - язычник, втайне лелеющий враждебные замыслы против христианства. Это явная ложь. О том, что Юлиан - эллин, Григорий действительно мог догадаться (хотя я лично в этом сомневаюсь), но откуда ему было знать, что Юлиан замышляет изменить государственную религию? В то время Юлиан попросту не мог вообще ничего замышлять: он находился под строгим надзором и желал только одного - выжить. Тем не менее Григорий пишет: "Я сказал тогда о нем: "Какую змею отогревает у себя на груди Римское государство!", хотя всем сердцем желал, чтобы мое пророчество не сбылось". Если бы Григорий на самом деле сказал что-либо подобное, это означало бы государственную измену, поскольку Юлиан был наследником престола, так что Григорий, скорее всего, прошептал свое пророчество Василию ночью, когда они делили ложе, но и это маловероятно.

Рассказ Юлиана о его первой встрече с Макриной меня позабавил, но он далек от истины. Ниже я расскажу тебе, как это было на самом деле, а ты при наличии желания можешь использовать эти сведения в биографии Юлиана. Он пишет лишь полуправду. Думаю, он просто не хотел бросать тень на репутацию Макрины, не говоря уже о своей собственной.

Я иногда встречаю Макрину. Она никогда не блистала красотой, а теперь стала просто уродиной - как и я, впрочем. Как и весь мир. Старость никого не красит. Но в то время Макрина была самой занятной девицей в Афинах.


Юлиан Август

Проэресий и сейчас продолжает вызывать у меня неподдельное восхищение. Я говорю "и сейчас" потому, что он, будучи галилеянином, выступил против моего эдикта, запрещающего тем, кто исповедует эту веру, преподавать классическую литературу и философию. Хотя для Проэресия я сделал исключение и всячески его уговаривал, он предпочел удалиться на покой. К моменту нашего знакомства он уже сорок лет как держал пальму первенства среди учителей риторики в Афинах. Его большой дом на берегу реки Илисса в любое время дня и ночи заполнен - вернее, был в то время заполнен учениками. Шел нормальный учебный процесс: одни ученики отвечали на вопросы, другие их задавали.

Сначала я, стоя в дальнем конце набитого до отказа полутемного зала, внимательно изучал Проэресия, который удобно расположился в большом деревянном кресле и вел занятия. Ему тогда было уже восемьдесят лет, но он оставался бодрым, необычайно статным, с могучей грудью и красивыми черными глазами, как у его племянницы Макрины. Вьющиеся пряди густых седых волос ниспадали ему на лоб подобно морской пене - словом, это был во всех отношениях красавец, одаренный к тому же на редкость звучным голосом. Его красноречие таково, что, когда мой двоюродный брат Констант послал его с поручением в Рим, римляне не только признали его лучшим оратором, какого им доводилось когда-либо слышать, но и воздвигли на Форуме бронзовую статую с надписью: "Проэресию, царю красноречия, от Рима, царя городов". Я упоминаю об этом лишь для того, чтобы показать масштаб его дарования - не так-то просто найти путь к сердцу пресыщенных римлян, которым все на свете давным-давно наскучило. По крайней мере, так мне все говорят. Но мне еще предстоит посетить свою столицу и убедиться в этом самому.

Когда я вошел в зал, Проэресий утешал ученика, который жаловался ему на бедность:

- Я ни в коем случае не хочу сказать, будто бедность - это благо, но в юности ее тяготы еще можно переносить. Главное не падать духом. Когда я только приехал в Афины из Армении, мне пришлось жить с товарищем на чердаке, недалеко от улицы Боен. На двоих у нас был всего один плащ и одно одеяло, и зимой мы устанавливали дежурства. Когда мой друг брал плащ и выходил на улицу, я забирался под одеяло, когда он возвращался, я надевал плащ, а он согревался в постели. Вы и представить себе не можете, как подобный образ жизни оттачивает стиль! Какие потрясающие речи сочинял я под этим ветхим одеялом; я декламировал их, стуча зубами от холода, и у меня на глаза наворачивались слезы умиления.

По залу пробежал веселый гул; я понял, что это любимая история Проэресия, которую он частенько рассказывает ученикам. Григорий что-то тихо сказал Проэресию, тот кивнул и поднялся с кресла. Меня поразил его рост - не меньше семи футов.

- У нас гость, - сказал он, обращаясь к ученикам. Все взгляды обратились на меня, мне стало неловко, и я опустил глаза.

- Юноша, известный своей ученостью. - Это было сказано не без насмешки, но дружелюбным тоном. - Коллеги, позвольте представить вам двоюродного брата покойного друга моей юности. Перед вами благороднейший Юлиан, коему предстоит унаследовать весь материальный мир, подобно тому, как мы наследуем - или во всяком случае, пытаемся наследовать его духовные богатства.

На мгновение учеников охватило замешательство: они не знали, обращаться им со мной как с равным или как с наследником престола. Многие, кто сидел, встали, некоторые мне поклонились, остальные разглядывали меня с нескрываемым любопытством. Макрина прошептала мне на ухо: "Ну, чего ты стоишь как столб? Давай, отвечай!"

Собравшись с мыслями, я произнес ответную речь - очень краткую и по существу. Так мне, во всяком случае, казалось; позднее Макрина заявила, что моя речь была затянута и претенциозна. К счастью, с тех пор, как я стал императором, все в один голос меня заверяют, что все мои речи, без исключения, изящны и всегда произносятся по существу. Как, однако, высокое положение благоприятно влияет на слог!

Когда я закончил, Проэресий повел меня по залу, знакомя то с одним, то с другим юношей. Все они казались очень смущенными, хотя я в своей речи особенно упирал на то, что приехал в Афины как частное лицо и буду посещать Академию наравне со всеми.

Проэресий еще некоторое время продолжал занятия, после чего распустил учеников по домам и пригласил меня в атриум, освещенный косыми лучами заходящего солнца. С верхнего этажа слышались шарканье ног и смех учеников, снимавших там комнаты с полным пансионом. Время от времени кто-нибудь выходил на галерею, чтобы на меня поглядеть, но стоило мне поднять глаза, как они тотчас делали вид, будто идут по делу в другую комнату. Как много бы я дал, чтобы жить инкогнито в одной из этих нищенских каморок!

Между тем Проэресий усадил меня у фонтана в кресло для почетных гостей и представил мне свою жену Амфиклею. Эта молчаливая женщина всем своим видом выражала глубокую печаль: она так и не сумела оправиться после потери двух дочерей. Как видно, философия была для нее слабым утешением. Познакомился я и с отцом Макрины Анатолием, неотесанным мужланом, в котором с первого взгляда угадывался трактирщик. Макрина его не любила.

Василий и Григорий поспешили откланяться. Григорий при этом был особенно любезен и предложил сопровождать меня на все лекции в Академию и быть моим гидом. Не менее любезен был и Василий, хотя он сразу предупредил, что сможет составить нам компанию только в исключительных случаях.

- В моем распоряжении всего лишь несколько месяцев, - пояснил он, - а затем - домой, в Кесарию, так что мне предстоит работать не покладая рук, тем более что я опасно болен. - Сморщившись, как от мучительной боли, он схватился обеими руками за живот. - Моя печень так горит, будто ее терзает ястреб Прометея!

- Так не стой на сквозняке, а то еще снесешь ястребиное яйцо! - не удержался я. Макрина с Проэресием отлично поняли мой намек и разразились веселым смехом. Василию моя шутка понравилась куда меньше, и я пожалел, что сострил, не подумав. Со мной это бывает, и хвалиться тут нечем. Григорий, горячо пожав мне руку на прощание, удалился вместе с Василием. Он, вероятно, до сих пор в страхе, как бы я не припомнил ему его слов. И напрасно: всему миру известно, что я не злопамятен!

За чашей вина Проэресий расспрашивал меня о делах при дворе. Он живо интересовался политикой; когда в знак восхищения его талантами мой двоюродный брат Констант хотел даровать ему почетный титул преторианского префекта, старый философ предпочел заведовать продовольственным снабжением Афин (важный пост, который Констанций приберегал для себя). Находясь в этой должности, Проэресий добился того, что в Афины стало дополнительно поступать зерно с нескольких островов. Нет нужды говорить, что он в глазах города - герой.

Поначалу Проэресий отнесся ко мне с подозрительностью. Несмотря на сердечность тона, он то и дело задавал мне вопросы, пытаясь выяснить, с какой целью я прибыл в Афины. Он говорил о величии Милана и Рима, кипучей жизни Константинополя, изысканной развращенности Антиохии, могучих интеллектуальных силах, собранных в Пергаме и Никомедии; он даже с похвалой отозвался о Кесарии - "столице словесности", как величает ее Григорий, причем без тени улыбки. Любой из этих городов, заявил Проэресий, должен был бы привлечь меня больше, чем Афины. На это я прямо ответил, что приехал повидать его.

- И посмотреть прекрасный город? - неожиданно вмешалась в разговор Макрина.

- И посмотреть прекрасный город, - послушно повторил я. И вдруг Проэресий поднялся на ноги.

- Пойдем прогуляемся у реки, - сказал он мне. - Вдвоем. На берегу Илисса мы остановились возле фонтана Каллирои - это нечто вроде маленького каменного островка, и впрямь похожего на фонтан: он круглый и с впадиной посередине, из которой бьет священный источник. Мы устроились среди высокой травы, пожухлой от августовского зноя. Листва высоких кленов закрывала от нас вечернее солнце. Уходящий день был прекрасен. Куда ни посмотри, повсюду на траве сидели и лежали ученики, одни занимались, другие просто спали, а на том берегу, над запыленными верхушками деревьев, вздымался Гиметт. Глядя на эту картину, я преисполнился ликованием.

- Мальчик мой, - обратился ко мне Проэресий, отбросив условности, как отец к сыну, - ты ходишь рядом с огнем.

Такого начала я никак не ожидал. Я растянулся на жирной бурой земле, а он, скрестив ноги, сел напротив меня, прямой, как древко копья, опершись спиной о ствол клена. Я смотрел на него снизу вверх и удивлялся, какой по-юношески крепкой и округлой была его шея, как тверды линии подбородка - и это в таком-то возрасте.

- С каким огнем? - спросил я. - Земным или небесным?

- Ни с тем, ни с другим, - улыбнулся Проэресий. - И даже, как говорят христиане, не с адским пламенем.

- В которое ты веруешь? - Я не знал, насколько искренна галилейская вера Проэресия, не знаю я этого и теперь. Он всегда оставался для меня загадкой. Мне трудно поверить, что такой замечательный педагог и знаток эллинской культуры может исповедовать их веру, но пути богов неисповедимы, и мы видим тому подтверждения каждый день.

- Думаю, к такому диалогу мы еще не готовы, - сказал он, указывая на бурную реку возле наших ног; от летней жары она заметно обмелела. - На этом месте, между прочим, происходит диалог Платона "Федр". Его герои многое высказали друг другу в тот день на этом берегу.

- Ты хочешь, чтобы мы уподобились Платону?

- Как знать. Возможно, когда-нибудь… - Он сделал паузу. Я ждал - так ждут знамения. - Настанет день, и ты станешь императором, - произнес он ровным голосом, будто констатируя очевидный факт.

- Но я к этому не стремлюсь и сомневаюсь, что это может когда-нибудь произойти. Не забывай: из всей нашей семьи остались в живых только я и Констанций. Мне предстоит разделить судьбу своих родственников. Поэтому я сюда и приехал: мне хотелось повидать Афины прежде, чем я погибну.

- Возможно, ты и в самом деле так думаешь. Но я… понимаешь, должен тебе признаться: у меня слабость ко всяким оракулам. - Он многозначительно помолчал, но для меня этого было достаточно. Еще одно слово - и он признался бы в совершении государственной измены. Закон воспрещает справляться у оракулов о судьбе императора, и запрет этот, между прочим, очень мудр. Кто станет повиноваться правителю, зная день его смерти и имя преемника? Честно говоря, откровенность Проэресия меня потрясла. Мне было особенно приятно, что он счел меня заслуживающим доверия.

- Таково предсказание? - спросил я, проявив не меньшую смелость. Я умышленно ставил себя под удар, желая показать, что на меня можно положиться.

- Да, хотя день и год неизвестны, - кивнул он. - Только кончится это трагично.

- Для кого? Для меня или для государства?

- Неизвестно. Оракул не дал мне подробностей. - Проэресий улыбнулся. - Впрочем, они редко вдаются в детали. Не знаю, почему мы им так верим.

- Потому что боги действительно являются нам в вещих снах и Даруют нам откровения. Это же факт! И Гомер, и Платон…

- Возможно. Так или иначе, привычка верить на слово стара… Я знал всю твою семью. - Руками, на которых от староста вздулись вены, он потеребил увядшую траву. - Констант обладал многими достоинствами, но он был слаб - куда ему до Констанция! Ты - другое дело.

- Неужто?

- Это всего лишь мое личное мнение. - И вдруг он повернулся ко мне. - Кажется, Юлиан, ты хочешь возродить веру в старых богов.

- От этих слов у меня перехватило дыхание.

- Ты отдаешь себе отчет в том, что говоришь? - Хотя мой голос дрожал, его металлический тон мог бы сделать честь самому Констанцию. Рано или поздно все мы усваиваем этот трюк цезарей: неожиданную перемену тона, которая должна напомнить нашим подданным о плети и топоре, которые могут обрушиться на них по одному нашему слову.

- Думаю, что да, - спокойно ответил Проэресий.

- Просто, мне не следовало так с тобой говорить. Ты мой учитель и господин.

Он покачал головой.

- Нет, это ты наш господин - во всяком случае, скоро им будешь. Я хочу только дать тебе полезный совет и предупредить. Помни, что бы там ни говорил твой наставник Максим, христиане победили.

- Не верю! - Я потерял всякое чувство такта и с яростью начал доказывать Проэресию, что лишь небольшая часть подданных римской империи - галилеяне.

- Почему ты их так называешь? - прервал он мою тираду.

- Потому, что этот родился в Галилее!

- Ты боишься слова "христианин", - Проэресий видел меня насквозь, - ибо оно указывает: те, кто так себя именуют - последователи царя, великого властителя.

- Какая разница, как их называть? - уклончиво ответил я, но в душе признал его правоту. В названии "христиане" для нас действительно таится великая опасность.

Я стал повторять свои доводы: большинство жителей цивилизованного мира - уже не эллины, но еще и не галилеяне, они колеблются, не зная, к какой вере примкнуть. Народ, по большей часта, ненавидит галилеян, и не без оснований: слишком много ни в чем не повинных людей погибло во время их бессмысленных распрей вокруг догматов вероучения. Рекомендую читателям этих записок вспомнить убийство епископа Георгия в Александрии - одного этого вполне достаточно, чтобы понять, как безжалостны приверженцы этой религии не только к ее противникам (их они именуют "нечестивцами"), но и к собственным единоверцам.

Проэресий пытался мне возразить, но я не пожелал его слушать. Кроме того, для самого блистательного в мире оратора, каким был Проэресий, его доводы в пользу христиан были явно слабы, и это вновь вселило в мою душу сомнения; да полноте, галилеянин ли он на самом деле? Подобно множеству других он мечется между эллинской верой и новоизобретенным культом смерти, и не думаю, что им руководят соображения собственной безопасности. Его сомнения искренни. По всей видимости, древние боги и в самом деле нас покинули. Как ни ужасно это признать, я никогда не исключал, что они, возможно, перестали вмешиваться в дела людские. И все же у нас остался разум и философия! Поэты и философы, начиная с Гомера и кончая Платоном и Ямвлихом, описывают истинных богов во всем богатстве их свойств и характеристик; их много, но всех их объединяет Единое, и все они - эманации истины. Как писал Плотин, "по своей природе душа любит бога и стремится соединиться с ним". Пока на свете существует хоть одна человеческая душа, есть и бог, неужели это кому-то не ясно?

Я понимал, что выгляжу смешно, пытаясь переубедить великого мастера красноречия, но не мог остановиться. Дремавшие вокруг ученики поднялись и стали с любопытством поглядывать на меня: вероятно, я казался им сумасшедшим - распалясь, я, как всегда, махал во все стороны руками. Проэресий терпеливо выслушал меня и наконец сказал:

- Веруй в то, во что тебе предначертано верить.

- Но ведь и ты в это веришь, учитель! Мы с тобой единоверцы, иначе ты бы не смог учить тому, чему учишь.

- У меня другое мнение на этот счет, только и всего. Спустись с небес на землю - неужели ты не видишь, что новая вера уже пустила крепкие корни? С помощью Констанция христиане правят миром. Вряд ли они легко расстанутся с властью и богатством, которыми владеют уже три десятилетия. Ты опоздал родиться, Юлиан. Конечно, будь ты Константином и вернись мы на сорок лет назад, я бы закончил нашу беседу на ту же тему словами: "Бей! Объяви их вне закона! Отстрой храмы!" Но время уже упущено: ты не Константин, и мир принадлежит им. Максимум того, что можно сделать, - это попытаться приобщить их к цивилизации. По этой причине я и продолжаю преподавать, и потому-то я никогда не смогу тебе помочь!

В тот день я проникся к Проэресию глубочайшим уважением, которое сохранил и поныне. Если к моему возвращению из похода он еще будет жив, мне хотелось бы продолжить нашу беседу. Как мы все жаждем обращать других в свою веру!

Мы возвращались домой, как двое заговорщиков. Нас теперь связывали нерушимые узы, ибо мы открылись друг другу и поведали опасные тайны. Страх упрочил нашу дружбу и придал ей особую остроту.

В полутемном атриуме дома Проэресия уже собрались ученики. Они говорили все разом, стараясь друг друга перекричать - так ведут себя все ученики на свете. Как только мы вошли, веселый гомон утих. Мне показалось, что ученики смотрят на меня с опаской. Однако Проэресий их успокоил, сказав, что со мной следует обращаться, как с простым учеником.

- Правда, несмотря на бороду и поношенную одежду, он не так уж прост. - Все рассмеялись. - Он не такой, как все мы. - Я хотел было вставить, что члены царствующей фамилии все же имеют некоторое сходство (пусть и отдаленное) с прочими представителями рода человеческого, но Проэресий вдруг закончил: - Он истинный философ. Он сам, по собственной воле, выбрал тот путь, на который нас толкнула нужда. - После этих слов по атриуму пронеслась настоящая буря восторга, и лишь на следующий день до меня дошло, сколько иронии заключалось в них.

Тут меня за руку взяла Макрина:

- Тебе непременно нужно познакомиться с Приском. Из всех афинян он самый несносный.

Приск, окруженный учениками, восседал на табурете. Он худощав, лицо его всегда бесстрастно, ростом он почти так же высок, как Проэресий. Когда мы к нему подошли, он встал и буркнул: "Привет". Мне было очень приятно познакомиться с этим выдающимся учителем, о котором я был много наслышан, ибо слава о его остроумии и двусмысленной манере изъясняться разнеслась повсюду. Кроме того, он начисто лишен восторженности и в этом полная противоположность мне, способному прийти в экстаз от любого пустячка. С первой же встречи мы с ним стали друзьями; в данный момент он сопровождает меня в походе.

- Попробуй переспорь его в диспуте о чем угодно, - обратилась ко мне Макрина, взяв Приска за тонкую руку; казалось, она предлагала мне сойтись с ним в кулачном бою. - Приск славится своим умением увиливать от споров. Он никогда не вступает в диспуты, и все тут.

С выражением брезгливости, которое я впоследствии так хорошо изучил (и трепещу, когда являюсь его причиной!), Приск стряхнул руку Макрины.

- А зачем мне спорить? То, что я знаю, мне и так известно, а другие всегда не прочь поделиться со мной тем, что знают они - или им кажется, что знают. О чем тут, собственно, спорить?

- Но неужели ты не знаешь, что в споре рождаются новые мысли? - спросил я у Приска. Наивный человек - я пытался его раздразнить. - Разве не беседа и спор помогали Сократу наставлять своих учеников?

- Спор и беседа - совсем не одно и то же. Я также учу философии - или пытаюсь учить - при помощи бесед, но споры - это главная язва Афин, где люди с хорошо подвешенным языком почти всегда одерживают верх над теми, кто мудрее, но не столь красноречив. Форма изложения стала ныне всем, а содержание ни во что не ставится. Наши софисты большей частью актеры, а то и хуже - адвокаты. А юноши слушают их за деньги, как бродячих певцов.

- Уж не в меня ли ты метишь, Приск? - сказал подошедший Проэресий. Видимо, это у них был давний спор, и он забавлял моего учителя.

- То, что я думаю, тебе известно, - огрызнулся Приск. - Ты из них самый зловредный, потому что лучше всех лицедействуешь. - Он прибавил, обращаясь ко мне: - Проэресий настолько красноречив, что все без исключения софисты в нашем городе люто его ненавидят.

- Все, кроме тебя, - вставила Макрина. Приск пропустил ее слова мимо ушей.

- Несколько лет назад собратья Проэресия позавидовали его популярности. Они дали взятку проконсулу…

- Осторожнее! - перебила Макрина. - Не стоит говорить, что чиновники берут взятки, в присутствии того, кто когда-нибудь, возможно, станет самым главным чиновником.

- Дали взятку проконсулу, - спокойно продолжал Приск, будто и не слышал ее, - чтобы он изгнал нашего хозяина из города. Что и было исполнено. Но вот проконсул удалился на покой. Его преемник, годами помоложе, пришел от этой истории в такое негодование, что разрешил Проэресию вернуться в Афины. Софисты, однако, не собирались сдаваться без боя и продолжали строить нашему учителю козни. Тогда проконсул предложил им всем собраться в большом зале Академии…

- Дядюшка его сам об этом попросил.

- От Макрины ничего не утаишь! - улыбнулся Проэресий. - Да, это я навел его на эту мысль. Я хотел собрать моих врагов вместе, чтобы всех их разом…

- Разгромить, - закончила Макрина.

- Победить, - поправил ее Проэресий.

- Разбить! - настаивала Макрина.

- Зрелище было устрашающее! - продолжал Приск. - В Академии собрались софисты со всех Афин. Друзья Проэресия пребывали в беспокойстве, враги же заранее торжествовали победу. Наконец прибыл проконсул и занял место председателя. Он объявил, что Проэресий готов выступить на любую тему по желанию публики. За его словами последовала гробовая тишина…

И вдруг дядя заметил, что в заднем ряду за чужими спинами прячутся два его злейших врага. Он громко потребовал, чтобы тему назначили они. Враги пытались было бежать, но проконсул приказал солдатам из своей охраны вернуть их в зал.

- Да, в тот день добродетель, как видно, восторжествовала благодаря солдатам, - с угрюмым видом пробурчал Приск.

- Приску пальца в рот не клади! - рассмеялся Проэресий. - Впрочем, может быть, ты и прав. Хотя, мне кажется, больше всего мне помог неудачный выбор моих противников, назначивших мне очень узкую и к тому же крайне непристойную тему.

- С какой стороны женщина приятнее, спереди или сзади? - ухмыльнулась Макрина.

- И все же Проэресий принял вызов, - продолжал Приск. - Он говорил с таким мастерством, что в аудитории воцарилась мертвая тишина, будто это выступал сам Пифагор.

- Дядя потребовал, чтобы стенографы из суда записывали за ним каждое слово. - Макрина гордилась мастерством Проэресия едва ли не как своим собственным. - Он также обратился к слушателям с настоятельной просьбой воздержаться от рукоплесканий.

- Эта речь запомнилась мне на всю жизнь, - продолжал Приск. - Сначала Проэресий описал во всех подробностях сам предмет. Затем он приступил к анализу одной из сторон - переда. Через час он сказал: "А теперь давайте проследим, помню ли я все приведенные мною доводы", - и повторил всю речь до мельчайших подробностей, только теперь он уже разбирал противоположную сторону - зад. Несмотря на запрет проконсула, зал разразился рукоплесканиями. Это был величайший триумф красноречия и памяти в наши дни.

- И что же из этого следует? - Проэресий знал, что Приск припас ему под конец какую-нибудь шпильку.

- Что следует? А вот что: ты наголову разбил своих врагов, и если раньше они тебя презирали, то теперь ненавидят. - Приск пояснил для меня: - На следующий год они едва не отправили его на тот свет и продолжают замышлять против него козни по сей день.

- И что же это доказывает? - Проэресию не меньше чем мне хотелось узнать, к чему клонит Приск.

- Что? Да только то, что победы в диспутах ничего не значат. Это все игра на публику. Высказывание всегда вызывает больший гнев, нежели молчание, а словопрения никогда никого не убеждают. Не говоря уже о том, что победитель всегда вызывает зависть, хочу спросить: что делать побежденному? Он ведь тоже философ, и даже если он осознает, что был не прав, тот факт, что это стало известно всем, доставляет ему неисчислимые страдания. Он может разъяриться до такой степени, что возненавидит философию! Нет, я бы предпочел сохранить его для цивилизации.

- Неплохо сказано, - согласился Проэресий.

- А может быть, - взвилась вдруг Макрина, - ты просто боишься проиграть диспут, потому что знаешь: тебе не вынести публичного унижения? Как ты тщеславен, Приск! Ты не хочешь состязаться с другими, дабы не потерпеть поражения. Фактически никто из нас не знает, насколько ты мудр: молчание создает легенду, принцепс, и поэтому Приск - величайший из великих. Всякий раз, когда Проэресий открывает рот, он тем самым ставит себе предел, ибо слово, по сути своей, конечно. А Приск мудрее. Молчание нельзя точно оценить. Молчание скрывает все - или, возможно, ничто. Только сам Приск может объяснить нам, что скрывается за его молчанием, но он предпочитает этого не делать, и нам ничего не остается, как гадать, уж не гений ли он.

Приск не ответил. После Макрины мне не доводилось встречать женщин, способных так виртуозно, с такими неожиданными поворотами и переходами вести спор и при этом так блестяще владеть оружием иронии, но она вообще была незаурядной женщиной. Прежде чем Приск успел ей что-либо ответить, нашу беседу прервал приход моих телохранителей и офицера из свиты проконсула - по Афинам уже прошел слух, что я остановился у Проэресия. Меня снова взяли под стражу.


Приск: Макрина всегда была стервой. Мы все испытывали к ней омерзение, но терпели: как-никак племянница Проэресия!

Юлиан неточно описывает мою первую встречу с ним - во всяком случае, наши воспоминания не совпадают. К примеру, Юлиан утверждает, будто его охрана пришла раньше, чем я успел ответить Макрине. Дело обстояло совсем иначе: я тут же парировал, сказав, что за моим молчанием скрывается сострадание к умственной неполноценности собеседников, ибо не желаю ранить словом никого, даже ее. Все рассмеялись, и тогда-то и появились охранники.

Мне хотелось бы сохранить для истории мое первое впечатление о Юлиане. Он показался мне красивым юношей, широкоплечим, как все мужчины в его роду, с великолепной мускулатурой - это был дар природы, ибо в то время он редко занимался гимнастикой. У него было другое занятие - все свое время Юлиан тратил на нескончаемую болтовню. Григорий, который отмечает его неутихающее словоизвержение, не так уж далек от истины. Я и сам не раз спрашивал Юлиана: "Как же ты думаешь чему-нибудь научиться, если ни на минуту не умолкаешь?" В ответ он разражался каким-то возбужденным смехом и заявлял: "Но я могу слушать и говорить одновременно. Это мой природный дар!" Возможно, так оно и было: я всегда поражался, сколько знаний успевал Юлиан вобрать в себя.

Лишь ознакомившись с записками Юлиана, я узнал о его беседе с Проэресием. Мне и в голову не приходило, что старик способен на такую смелость или хитрость - открыться совершенно незнакомому ему принцепсу, что он справлялся у оракула о судьбе императора. Это был опасный поступок, но покойный всегда питал слабость к оракулам.

Вообще-то Проэресий никогда мне особо не нравился: мне всегда казалось, в нем слишком много от демагога и мало от истинного философа. Пожалуй, он чересчур всерьез принимал роль великого старца, которую играл. Он был готов ораторствовать где угодно и на любую тему, а учеников-принцепсов коллекционировал точно так же, как епископы коллекционируют мощи. Оратор он был, каких мало, но все, написанное им, начисто лишено оригинальности.

Дозволь мне теперь рассказать кое-что о романе Юлиана и Макрины. Юлиан об этом предмете умалчивает, и, если я не восполню этот пробел, ты никогда ничего об этом не узнаешь. Между тем их любовь была для всего города притчей во языцех. Макрина в своей обычной шутовской манере рассказывала всем встречным и поперечным о ходе своего романа, не опуская даже самых интимных подробностей. В частности, она много толковала об отменных мужских достоинствах Юлиана, намекая на свой якобы обширный опыт в этой области, а между тем к моменту встречи с Юлианом Макрина, скорее всего, была девушкой. Вряд ли в ее окружении нашелся кто-нибудь, кто пожелал бы лишить ее невинности: афинянки славятся своей уступчивостью на весь мир, и немногие мужчины соблазнятся женщиной с таким язычком, когда вокруг столько прелестных тихонь. Я твердо уверен, что Юлиан был у Макрины первым.

В то время по Афинам ходил про них анекдот, без сомнения, апокрифический. Якобы кто-то подслушал разговор Юлиана с Макриной на ложе любви. Макрина опровергала пифагорейцев, а Юлиан защищал непреходящую ценность платонизма - и все это до и во время совокупления! Что и говорить, хороша была парочка!

Юлиан редко говорил со мною о Макрине: я был свидетелем их любви, и ему было просто неловко. Последний раз он спросил меня о ней в Персии, когда писал свои записки - ему хотелось узнать, что с ней стало, за кого она вышла замуж и как сейчас выглядит. Я ответил, что Макрина несколько пополнела, что она замужем за купцом из Александрии, живущим в Пирее, и что у нее трое детей. Я скрыл от Юлиана только одно: отцом старшего сына был он.

Да, эта скандальная история была у всех на устах. Примерно через семь месяцев после отъезда Юлиана Макрина родила сына. Во время беременности она жила у отца и, несмотря на всю свою смелость, в этой ситуации вела себя весьма банально: ей отчаянно хотелось замуж, хотя всем было известно, что отец ее незаконнорожденного - Юлиан, и, следовательно, для матери это не позор, а честь. Макрине повезло: александриец женился на ней и признал ребенка своим.

Пока сын Юлиана был маленьким, я изредка с ним встречался. Сейчас ему уже за двадцать. Внешностью он напоминает отца, и поэтому мне тяжело его видеть: при всем моем стоицизме, некоторые воспоминания причиняют мне боль. К счастью, юноша живет теперь в Александрии, где управляет торговым заведением своего приемного отца. Как-то Макрина рассказала мне, что ее сын примерный христианин и совершенно не интересуется философией. Таков конец рода Константина Великого. Знал ли Юлиан, что у него есть сын? Думаю, нет. Макрина клянется, что держала это от него в тайне, и я почти готов ей верить.

Несколько лет назад я встретился с Макриной на площади, которую мы, афиняне, называем Римской агорой. Дружелюбно поздоровавшись, мы присели отдохнуть на ступеньку башни с водяными часами. Я спросил Макрину о ее сыне.

- Красавец! Одно лицо с отцом: император, сущий бог! - Как видно, язычок у Макрины остался прежним, хотя острота ее ума с годами несколько притупилась. - Но я ни о чем не жалею, - добавила она.

- О чем? Что отец твоего сына - Юлиан или что сын на него похож?

Макрина не ответила. Отсутствующим взглядом она окинула площадь, которая, как всегда в этот час, была запружена стряпчими и сборщиками податей. В ее черных глазах сверкал прежний огонь, хотя лицо обрюзгло, а грудь, вскормившая троих детей, тяжело обвисла. Вдруг Макрина резко обернулась.

- Знаешь, Приск, Юлиан хотел на мне жениться. Я могла бы стать императрицей Римской империи - представляешь? Как бы ты к этому отнесся? Тебе не кажется, что я бы… неплохо смотрелась? Уж во всяком случае, необычно. Сколько найдется императриц, которые по праву могут называть себя философами? Это было бы забавно, правда? Я бы навесила на себя целые груды драгоценностей, хотя я их терпеть не моту. Посмотри! - Она дернула за свое простое платье. Несмотря на богатство мужа, она не носила ни колец, ни брошек, ни гребней в волосах, ни серег в ушах. - Но императрица - другое дело, императрица должна и выглядеть соответственно! Уж я бы себя показала, а за образец взяла бы Мессалину.

- Это ты-то ненасытная? - Я так и покатился.

- Именно! - Ненадолго былая острота ума вернулась к Макрине; в черных глазах засверкали веселые искорки. - Сейчас я верная жена, потому что растолстела и никого не соблазняю. По крайней мере, никого из тех, кто мог бы мне понравиться. Но мужская красота меня все еще привлекает. Как бы я желала стать распутницей! Но только чтобы самой выбирать любовников, а для этого и нужно быть не ниже чем императрицей. Я вошла бы в историю под именем Макрины Ненасытной!

- Всякий, кто увидел бы нас на этих ступеньках, подумал бы: до чего благонравная пара! Убеленный сединами философ и почтенная матрона степенно беседуют о ценах на пшеницу или о последней проповеди епископа. Между тем на самом деле Макрина пела гимн похоти.

- А что бы на это сказал Юлиан? - успел я перебить ее, чтобы она не пустилась в более подробное описание своих воображаемых любовных похождений. Удивительно, как мало интересуют нас страсти тех, кто нам безразличен.

- Не знаю… - Макрина ненадолго замолчала. - Думаю, он не стал бы возражать. Хотя нет, возражать бы стал, но отнюдь не из ревности. Не думаю, что Юлиан был способен ревновать, но он не любил ни в чем излишеств. Я, кстати, тоже, но мне и не представлялось возможности позволить себе излишества в чем-либо, кроме еды. - Она хлопнула себя по животу. - Видишь, что из этого вышло? Правда, в Персии я еще сошла бы за красавицу. Там толстух обожают… - Помолчав, она вдруг спросила: - А он говорил обо мне с тобой, когда вы были в Персии?

Я покачал головой. Не знаю, что заставило меня солгать - скорее всего, моя давняя к ней неприязнь.

- Нет? Я так и знала. - Казалось, мой ответ ее ничуть не расстроил; поистине ее эгоизм не знает предела. - Перед отъездом в Милан Юлиан говорил мне, что если он только останется в живых, то обязательно на мне женится. Сплетники болтали всякое, но он не знал, что я беременна, - я от него это скрыла. Я только сказала Юлиану, что согласна стать его женой, но если у Констанция на его счет другие планы (так оно, конечно, и вышло), я не стану печалиться. Ну и отчаянная же я была девчонка!

- Он тебе писал? - спросил я.

- Ни строчки, - покачала головой Макрина. - Правда, вскоре после того как Юлиан стал императором, он велел вновь назначенному проконсулу Греции посетить меня и узнать, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. Никогда не забуду, с каким изумлением разглядывал меня этот проконсул: с первого же взгляда у него не осталось сомнений, что Юлиан не мог испытывать к этой толстухе никакого сердечного влечения. Как он был озадачен, бедняжка… Как ты думаешь, знал Юлиан о нашем сыне? Об этом ходили слухи.

Я сказал, что вряд ли. Так я, кстати, и думаю. Уж я-то, во всяком случае, никогда не говорил Юлиану об этом, а у кого, кроме меня, хватило бы на это смелости?

- Ты был знаком с его женой? - спросила Макрина.

- Да, когда мы жили в Галлии. Она была гораздо старше его и к тому же очень некрасива.

- Да, я об этом слышала. Впрочем, я и так не ревновала - его ведь заставили на ней жениться. Неужели он после ее смерти действительно наложил на себя обет безбрачия?

- Насколько мне известно, да.

- Странный он был все же! Будь он христианином, они бы наверняка причислили его к лику святых, и сейчас его бедные косточки лечили бы людей от желтухи. Так или иначе, с этим все кончено, правда? - Она обернулась и посмотрела на водяные часы. - А я опаздываю домой. Кстати, сколько ты даешь отступного сборщику налогов?

- Об этом заботится Гиппия.

- Да, в таких делах женщины разбираются лучше. Здесь нужно думать о мелочах, а нам, бабам, только того и подавай - мы, как та курочка, любим по зернышку клевать… - Макрина медленно, тяжело поднялась, пошатнулась и прислонилась к мраморной стене башни. - Да, хотелось бы мне побывать на римском престоле.

- Неужто? Не советовал бы: будь ты императрицей, тебя бы уже не было на свете. Христиане бы тебя давно прикончили.

- Нашел чем пугать! - Макрина вдруг всем корпусом повернулась ко мне, и ее огромные черные глаза сверкнули на солнце, как обсидиан. - Неужели ты не понимаешь, неужели не видишь, мой милый старый мудрый Приск, что за эти двадцать лет не было и дня, чтобы я не мечтала умереть?!

- И Макрина ушла, а я остался сидеть на ступеньках. Глядя, как ее грузная фигура, переваливаясь, пробирается сквозь толпу к зданию городского суда, я вспомнил прежнюю Макрину и признаюсь: на мгновение только что услышанный мною вопль, исторгнутый из самой глубины ее сердца, меня тронул. И все же это не отменяет того факта, что Макрина была и остается крайне неприятной женщиной. С тех пор мы с ней больше не разговаривали, хотя, встречаясь на улице, всегда раскланиваемся.


Загрузка...