-II-
ЗАПИСКИ ИМПЕРАТОРА ЮЛИАНА АВГУСТА


На примере моего дяди, императора Константина, именуемого Великим (он умер, когда мне было шесть лет), я убедился, как опасно вступать в союз с любой галилейской сектой, ибо цель их - подменить и ниспровергнуть истинные святыни. Константина я помню плохо, хотя однажды меня представили ему в Священном дворце. Мне смутно припоминается гигант в расшитой драгоценными камнями негнущейся хламиде, от которого исходил сильный запах благовоний. Мой старший брат Галл всегда говорил, что я пытался стянуть с императора парик, но Галл любил грубые шутки, и я сомневаюсь, что так было в действительности. Если же я и в самом деле пытался сдернуть парик с Константина, это вряд ли расположило его ко мне, ибо во всем, что касалось его внешности, он был суетен, как женщина; это признают даже его поклонники-галилеяне.

От моей матери Василины я унаследовал любовь к знаниям. Мне было не суждено ее увидеть: вскоре после моего рождения, 7 апреля 331 года, она умерла. Она была дочерью преторианского префекта Юлия Юлиана. Судя по ее портретам, я похожу на нее больше, чем на отца: у меня, как и у нее, прямой нос и пухлые губы, в то время как у всех императоров династии Флавиев носы крючковатые, а рты маленькие, с тонкими поджатыми губами. Типичным Флавием был мой двоюродный брат и предшественник император Констанций, очень похожий на своего отца Константина, только пониже ростом. Зато от Флавиев у меня широкая грудь и толстая шея - наследие наших предков - иллирийских горцев. Моя мать, хотя и была галилеянкой, любила классическую литературу. Ее учителем, а впоследствии и моим, был евнух Мардоний.

У Мардония я научился ходить, потупя взор, не зазнаваться и не думать ежеминутно, какое впечатление я произвожу на других. Он же научил меня собранности во всем и даже пытался отучить много говорить. К счастью, теперь, когда я император, все восторгаются каждым моим словом! Также Мардоний убедил меня в том, что потратить время в цирке или театре - значит, потерять его попусту. И наконец, именно от Мардония, который для галилеянина слишком любил греческую литературу и философию, я узнал о Гомере и Гесиоде, Платоне и Теофрасте. Он был хорошим учителем, хотя и суровым.

Жестокий урок преподал мне мой предшественник и двоюродный брат, император Констанций: от него я научился скрывать и таить свои мысли. Не усвой я этого урока, я не смог бы дожить и до двадцати лет. В 337 году Констанций убил моего отца. В чем состояла его вина? В принадлежности к царствующей династии. Меня пощадили, потому что мне было всего шесть лет, а моего сводного брата Галла, которому исполнилось одиннадцать, - лишь потому, что он был болезненным ребенком и никто не думал, что он выживет.

Да, я пытался подражать книге Марка Аврелия "Наедине с собой" - и неудачно. И не только потому, что мне не хватает его чистоты и добродетельности: он мог писать о добрых уроках, преподанных ему семьей и друзьями, а я должен повествовать о горьких уроках, полученных от родных-братоубийц в век, отравленный раздорами и нетерпимостью секты, поставившей себе целью уничтожить нашу цивилизацию, краеугольными камнями которой стали песни слепого Гомера. Я не могу сравниться с Марком Аврелием ни в величии, ни в богатстве жизненного опыта. Теперь я должен говорить своим голосом.

Матери я никогда не видел, зато хорошо помню отца. Юлий Констанций был высоким статным мужчиной, по крайней мере, тогда он мне таким казался. На самом деле, если судить по его статуям, он был немногим ниже моего нынешнего роста, однако шире в плечах. В те редкие минуты, когда нам с Галлом доводилось его видеть, он был с нами очень ласков, но случалось это не часто - отец все время был в разъездах, выполняя различные мелкие поручения императора. Должен отметить: одно время считалось, что у него больше прав на престол, чем у его сводного брата Константина, но по натуре он не был борцом. Он был мягок, он был нерешителен, и его уничтожили.

22 мая 337 года в Никомедии умер император Константин - событие, которое, вероятно, его самого очень удивило: незадолго до этого он ездил на воды в Еленополь и, согласно предзнаменованиям, должен был прожить еще немало лет. На смертном одре он велел нашему родственнику, епископу Евсевию, окрестить себя. Ходили слухи, что незадолго до прибытия епископа Константин обеспокоенно сказал: "Только бы он ничего не перепутал!" Думаю, так оно и было: такая недоверчивость, достойная пера Аристофана, вполне в духе этого человека. Константин никогда не был истинным галилеянином: христианство для него было лишь орудием укрепления своей власти над миром. Он был умелым и расчетливым полководцем, но малообразованным человеком, и философия была ему абсолютно чужда. Правда, он испытывал огромное наслаждение от диспутов по вопросам христианского вероучения, причиной чему был, вероятно, извращенный вкус: грубые препирательства епископов его просто завораживали.

В своем завещании Константин разделил империю между тремя пережившими его сыновьями, каждый из которых к этому времени уже имел титул цезаря (сейчас это известно каждому школьнику, но будет ли так всегда?). Константину II, которому тогда исполнился двадцать один год, досталась галльская префектура; двадцатилетнему Констанцию - Восток; Констант, шестнадцати лет, получил Италию и Иллирию. Каждый из них при этом автоматически получил звание Августа. Как ни удивительно, этот раздел мира свершился полюбовно. После похорон Константина (я на них не присутствовал по малолетству) Константин II тут же удалился в свою столицу - Вьен, Констант отбыл в Милан, Констанций, в чьи владения вошел Константинополь, поселился там в Священном дворце.

Тут-то и начались убийства. Констанций утверждал, что против него существует заговор, составленный детьми Теодоры, законной жены его деда Констанция Хлора, между тем как Константин был сыном его наложницы Елены, которую Констанций Хлор бросил, когда взошел на престол… Да, тем, кому доведется читать подобное, все это покажется величайшей путаницей, но нам, пленникам этой паутины родственных связей, поневоле приходится ее изучать, ибо всегда находятся желающие взять на себя роль паука.

Говорят, заговор действительно существовал, но я в этом сомневаюсь: просто не верится, что мой отец мог быть изменником. В свое время он не возражал против того, чтобы его сводный брат Константин стал императором; какой же смысл ему было противиться восшествию на трон своего племянника? Так или иначе, в то страшное лето тайно арестовали и казнили одиннадцать потомков Теодоры, и в том числе моего отца.

В тот день, когда отца арестовали, мы с Мардонием гуляли в парке Священного дворца. Не помню, где тогда был Галл: он болел лихорадкой и, наверно, лежал в постели. Возвращаясь с прогулки, мы с Мардонием почему-то вошли в дом не с черного хода, как обычно, а с парадного.

В тот вечер стояла хорошая погода, и я, опять-таки в нарушение обычая, подошел к отцу, сидевшему с управляющим в атриуме. Мне вспоминаются кусты белых и алых роз, которые росли шпалерами между колоннами. Что еще мне запомнилось? Кресло с ножками в виде львиных лап. Круглый стол с мраморной столешницей. Управляющий - смуглолицый испанец, сидевший на табурете слева от отца и державший на коленях ворох бумаг. Все это всплыло в памяти, когда я диктовал эти слова, а до той минуты - вот странно! - я не помнил ни роз, ни отцовского лица, которое вновь предстает… предстало предо мною. Странная вещь - человеческая память!

У него были румяные щеки, маленькие серые глаза, а на левой щеке - неглубокий бледный рубец, похожий на полумесяц.

- Это, - сказал он, обращаясь к управляющему, - самое ценное мое достояние. Береги его, как зеницу ока. - Я не понял, о чем он говорит, но только помню, что смутился. Отец редко говорил со мною - не от недостатка любви: просто он был так же застенчив и робок, как и я, и не умел обращаться с детьми.

Птицы - да, я снова их слышу - щебетали в ветвях деревьев, а отец продолжал обо мне говорить с управляющим, я же слушал птиц и разглядывал фонтан в атриуме, понимая, что надвигается что-то непонятное. "Никомедия - место безопасное", - сказал отец, и управляющий согласился. Мне было интересно, что он имеет в виду. Потом речь зашла о нашем родственнике, епископе Евсевии, и о том, что у него тоже "безопасно", а я все разглядывал фонтан - греческой работы прошлого столетия, он изображал нимфу верхом на дельфине, из пасти которого вода лилась в бассейн. Теперь я понимаю, почему поставил точно такой же фонтан у себя в саду, когда жил в Париже. Неужели, если как следует напрячь память, можно вспомнить всю свою жизнь? (Примечание: если этот фонтан не сохранился, заказать его копию для Константинополя.)

Потом отец неловко погладил меня по голове и отпустил. И ни слова напутствия, ни единого жеста, выражавшего любовь, - настолько он был застенчив.

Солдаты пришли к нам в дом, когда я ужинал. Их приход привел Мардония в ужас. Его испуг так меня поразил, что поначалу я не смог понять, что происходит. Услышав шаги солдат в атриуме, я вскочил.

- Что это? Кто это? - спросил я.

- Сиди, - приказал Мардоний. - Не двигайся. Молчи. - Его безбородое лицо евнуха, изрытое морщинами, как мятый шелк, покрылось смертельной бледностью. Увидев это, я отшатнулся от него и бросился бежать. Он неуклюже пытался преградить мне путь, но я испугался его больше, чем присутствия в доме незнакомых людей, и проскочил в пустой атриум. В передней за ним стояла плачущая рабыня. Парадная дверь была открыта. Привратник так привалился к ее косяку, будто его к нему пригвоздили. Тихие женские всхлипывания не могли заглушить звуки, проникавшие с улицы: мерный топот тяжелых сапог легионеров по мостовой, скрип кожи, позвякивание металла о металл.

Привратник пытался меня задержать, но я увернулся от него и выскочил на улицу. В полуквартале от меня шел отец, его конвоировали солдаты под командой молодого трибуна. С криком я бросился за ними. Солдаты не остановились, но отец на ходу обернулся. Лицо у него было пепельно-серым. Он сказал мне страшным голосом, каким никогда раньше со мною не говорил, - голосом суровым, как у Зевса-громовержца:

- Домой! Немедленно домой!

Я тут же остановился как вкопанный, посреди улицы, в нескольких шагах от него. Трибун также остановился и с любопытством на меня взглянул. И вдруг отец повернулся к нему и властно потребовал:

Идем. Это зрелище не для детских глаз.

Ничего, скоро мы за ним вернемся, - усмехнулся трибун. Тут из дома выскочил наш привратник и подхватил меня.

Хотя я плакал и вырывался, он отнес меня в дом.

Через несколько дней моего отца обезглавили в одном из винных погребов Священного дворца. Ему не предъявили никаких обвинений, не было и суда. Я не знаю, где его могила и есть ли она у него вообще.


* * *

Как странно, сколько подробностей всплывает в памяти, когда я пишу эти строки! Скажем, улыбка трибуна, о которой я двадцать лет не вспоминал. Невольно задумываешься: а что с ним стало потом? Где он сейчас? Может быть, я его знаю? А что если это один из моих генералов, скажем, Виктор или Иовиан? И тот, и другой как раз в подходящем возрасте… Но нет, лучше не тревожить прошлое, пусть оно оживает лишь здесь, на пергаменте. У кровной мести должен когда-то быть конец, а кто более, чем государь, достоин положить ей конец?

Вскоре я узнал, что имел в виду мой отец во время беседы с управляющим, показавшейся мне такой странной. Нас должны были отправить к нашему родственнику Евсевию, епископу Никомедийскому. Он согласился стать нашим опекуном. На следующий день после ареста отца Мардоний поспешил увезти нас с Галлом из Константинополя, взяв с собой лишь кое-что из нашей одежды. Мы промчались пятьдесят миль до Никомедии без отдыха, останавливаясь лишь для того, чтобы сменить лошадей. Однажды нас остановили конные легионеры. Мардоний дрожащим голосом сказал им, что мы находимся под личным покровительством императора Констанция, и нас пропустили. Так мы ехали целый день и целую ночь.

Что это была за ночь! Галла мучила лихорадка, от которой он едва не умер. Истязаемый демонами лихорадки, он корчился в бреду на соломенном тюфяке, который ему постелили на дне повозки. Мардоний прикладывал ему ко лбу тряпку, смоченную уксусом, - запах уксуса, этот едкий запах, до сих пор напоминает мне о той страшной ночи. Один раз я коснулся лица Галла: оно было горячим, как влажная простыня, которую вывесили сушиться на солнце. Его золотые кудри потемнели от пота; он размахивал руками, выкрикивал что-то бессвязное и плакал.


Всю эту теплую ночь я просидел рядом с Мардонием на скамье, ни на минуту не сомкнув глаз. Нас мотало на ухабистых проселках; кругом было светло как днем - огромная желтая луна освещала нам путь, подобно морскому маяку.

За всю ночь я не произнес ни слова. И хотя от роду мне было всего шесть лет, я все время твердил про себя: "Скоро ты умрешь, скоро ты умрешь" - и пытался себе представить, что это значит - быть мертвым. Думаю, именно в эту ночь я и стал философом: будучи ребенком, я плохо понимал, что происходит, и любопытство во мне пересиливало страх. Наверное, я даже испытывал нервное возбуждение от отчаянной гонки по незнакомым местам при свете золотистой луны, а рядом корчился Галл и умолял меня дать ему палку, чтобы отогнать демонов.


* * *

К нашему удивлению, нас оставили в живых. Последующие пять лет мы с Галлом жили у епископа Евсевия в Никомедии, а позднее в Константинополе. Евсевий был мрачным стариком, и, хотя он не любил детей, с нами он обращался хорошо. Более того, он запретил Констанцию к нам приближаться, и тот ему подчинился, так как Евсевий имел большой вес в галилейской иерархии. Через два года после того как он стал нашим опекуном, его возвели в сан епископа Константинопольского, и он фактически правил Восточной церковью до самой своей смерти.

Дети быстро привыкают к переменам. Сначала мы тосковали по отцу, потом забыли его. При нас постоянно находился Мардоний - воплощенная связь с Прошлым, а еще нас навещал мой дядя с материнской стороны, комит Юлиан. Этот обаятельный царедворец, большой дока по части интриг, держал нас в курсе событий, происходящих во внешнем мире. Именно от него мы узнали, как Констанций стал единовластным правителем империи. В 340 году между Константом и Константином II началась междоусобица. В Аквилее Константин II попал в засаду и был казнен. Констант стал править всей западной частью империи. Затем генерал по имени Магненций объявил себя Августом и гнал Константа из Отена до самых Пиренеев, где зимой 350 года последнего убили. На Западе воцарилась смута: Магненций предпринимал отчаянные усилия, чтобы сохранить неправедно добытую власть над распадающейся империей, а на Дунае уже объявился новый самозваный император - генерал Ветранион.

Констанций, надо отдать ему должное, был гениальным стратегом гражданской войны. Он знал когда напасть, а главное - на кого, и поэтому всегда побеждал. Часто мне приходила в голову мысль: останься он в живых, меня постигла бы та же участь, что и остальных его соперников. Итак, в 350 году Констанций начал войну против обоих самозванцев сразу. Ветранион тут же сдался, и его пощадили - случай в нашей истории поистине небывалый! Магненций же, как известно, был наголову разбит 28 сентября 352 года в битве при Мурсе. Это был один из критических моментов в судьбе государства, и римская армия до сих пор не оправилась, потеряв пятьдесят четыре тысячи отборных солдат.

Нет нужды говорить, что я и в глаза не видел никого из этих императоров и самозванцев, не припомню также, чтобы мне довелось повидать своих двоюродных братьев Константа и Константина П. Да и Констанция я впервые увидел, когда мне было уже шестнадцать лет; об этой встрече я подробно расскажу чуть ниже.

Принцепсы строили заговоры и сражались, а я учился у Мардония. Он был строг, но преподавал увлекательно. Я его любил, а Галл ненавидел - впрочем, это чувство у Галла рано или поздно начинали вызывать все люди без исключения. Помнится, однажды, когда я хотел пойти посмотреть состязания колесниц, Мардоний сказал: "Если хочешь развлечься, почитай Гомера. Никакие зрелища не смогут сравниться с его описаниями скачек, да и всего остального". Меня этот запрет привел тогда в бешенство, но теперь я понимаю, что в нем таилась великая мудрость. Так и получилось, что благодаря Мардонию я попал в театр и цирк уже будучи взрослым, да и то, чтобы не обидеть других. Да, ханжой я был, ханжой и остался!

Моя память отчетливо запечатлела лишь один эпизод, связанный с епископом Евсевием. В тот день он самолично взялся обучать меня жизнеописанию Назарея. Уже много часов мы с ним сидели в боковом приделе Никомедийского храма; епископ меня все время допрашивал, а я изнывал от скуки. Евсевий почему-то любил объяснять как раз то, что и так понятно, оставляя в тени вопросы, вызывавшие у меня особый интерес. Речь у этого тучного, бледного старика была замедленной, и следить за ней не составляло никакого труда. Для разнообразия я стал рассматривать мозаику на сводчатом потолке, изображавшую четыре времени года. До сих пор перед моими глазами стоят великолепные картины, изображавшие птиц и рыб, переплетенные гирляндами из цветов и плюща, и немудрено - в этом приделе мы с Галлом три раза в день молились. Во время этих скучных молитв я мечтал о том, чтобы подняться в воздух и попасть в сверкающий позолотой мир павлинов, пальм и увитых виноградом беседок - мир, в котором слышится лишь журчание ручьев и пение птиц и уж конечно же нет никаких проповедей, никаких молитв! Когда несколько лет назад Никомедию разрушило землетрясение, я прежде всего спросил: уцелел ли храм? Мне ответили, что да, но крыша обвалилась. Итак, волшебный приют моего детства превратился ныне в кучу мусора.

По-видимому, я чересчур заметно глядел на потолок, так как епископ внезапно спросил меня:

- Какое из поучений Господа нашего самое важное?

Я, не раздумывая, ответил: "Не убий" - и тут же привел все относящиеся к этой заповеди тексты из Нового Завета (я знал его почти целиком наизусть), а также все, что мог припомнить из Ветхого. Епископ не ожидал такого ответа, но все же одобрительно кивнул:

- Ты хорошо изучил Священное Писание. Но почему именно эта заповедь кажется тебе самой важной?

- Потому что, если бы ее соблюдали, мой отец был бы жив. Быстрота, с которой вырвались у меня эти слова, потрясла

меня самого.

Лицо епископа, и без того бледное, стало совсем землистым.

- Что это тебе пришло в голову?

- Но ведь это же правда! Император убил моего отца, и все это знают. Наверно, он и нас с Галлом убьет, только у него сейчас руки не доходят. - Если уж понесет, вовремя никак не остановиться.

- Наш император - святой человек, - строго проговорил Евсевий. - Весь мир восхищен его благочестием, непреклонностью в борьбе с еретиками, твердостью в истинной вере.

Тут я совсем потерял голову:

- Но если он такой добрый христианин, почему он тогда убил столько своих родных? Разве не сказано в Евангелии от Луки, а еще от Матфея…

- Глупый мальчишка! - Епископ был вне себя от ярости. - Кто тебя этому учит? Мардоний?

У меня хватило ума не подставлять своего учителя под удар:

- Нет, епископ. Но об этом все говорят прямо при нас - верно, думают, мы не понимаем. А главное - разве это не правда?

Епископ взял себя в руки.

- Запомни хорошенько, - твердо, с расстановкой выговорил он, - твой двоюродный брат император Констанций - это сама доброта и благочестие, и не забывай: ты находишься в его власти.

В наказание за дерзость епископ заставил меня четыре часа подряд читать вслух, но эффект получился обратный ожидаемому. Я усвоил только одно: Констанций истреблял свой род и при этом был добрым христианином; а если убийца может быть благочестивым христианином, значит, в этой религии что-то не так. Нет нужды объяснять, что я давно уже не считаю веру Констанция причиной его злодеяний, равно как и мои недостатки не следует связывать с эллинской верой, которую я исповедую! Но тогда я был еще ребенком; такое грубое противоречие запало мне в душу и не давало покоя.

В 340 году Евсевия возвели в сан епископа Константинопольского. С этого времени мы стали жить то в столице, то в Никомедии, но Константинополь нравился мне больше.

Будучи основан всего лишь за год до моего рождения, Константинополь пока еще не имеет истории, а живет только шумным настоящим, но, если верить предсказаниям авгуров, ему суждено блестящее будущее. Решив, по зрелом размышлении, перенести столицу Римской империи в древний Византии,Константин выстроил на месте старого города новый и назвал в свою честь (чего-чего, а скромности ему было не занимать!). Подобно большинству уроженцев Константинополя, я люблю бурлящую жизнь этого юного города. В воздухе столбом стоит пыль, пахнет известкой, на улицах гремят молотки, но эта сумятица не только не вызывает раздражения, наоборот, она бодрит. Город меняется не по дням, а по часам. В местах, которые я помню с детства, появились новые дома, новые улицы, новые площади… отрадно хотя бы здесь видеть, как нечто великое рождается, а не погибает!

Обычно в хорошую погоду Мардоний водил нас с Галлом гулять по городу. Мы называли эти прогулки "охотой за статуями", так как Мардоний страстно любил классическую скульптуру и в поисках выдающихся произведений искусства был готов таскать нас с одного конца города на другой. Мы с ним, должно быть, осмотрели все десять тысяч бронзовых и мраморных статуй, которые Константин свез со всего света, чтобы украсить свою столицу. Эти кражи достойны безусловного осуждения (а разграбление эллинских храмов в особенности), но благодаря им в аркадах вдоль главной магистрали города - Средней улицы и в близлежащих кварталах собрано больше выдающихся скульптур, чем где-либо в мире, если не считать Рима.

Однажды, гуляя по городу, мы остановились возле галилейского склепа, что стоит невдалеке от Ипподрома. Мардоний возился с планом города, пытаясь выяснить, куда мы забрели, а мы с Галлом стали бросать осколки мрамора в стену недостроенного дома на другой стороне улицы. Детям всегда есть что бросать на улицах Константинополя, усеянных мраморной крошкой, щепками, битой черепицей: строители никогда не убирают за собой мусор.

- Ну вот, - сказал Мардоний, вглядываясь в план, - недалеко отсюда должна стоять знаменитая статуя Немезиды, изваянная Фидием, которую божественный Константин приобрел несколько лет назад. Считается, что это оригинал, хотя есть мнение, что это копия, но изготовленная в том же веке из паросского мрамора - стало быть, не испорченная римлянами.

Вдруг дверь склепа распахнулась. На улицу выбежали два старика, за которыми гнались по пятам не менее десятка монахов с палками в руках. Старики успели добежать лишь до аркады, где мы стояли. Здесь монахи нагнали их, сбили с ног и принялись избивать, вопя при этом: "Вот тебе, еретик! Вот тебе, еретик!"

Потрясенный, я обернулся к Мардонию:

- За что бьют этих стариков?

- За то, что они еретики, - вздохнул Мардоний.

- А, богомерзкие никейцы? - спросил Галл. Будучи старше меня, он уже разбирался в суевериях нашего нового мира.

- Боюсь, что так. Пойдемте отсюда, дети.

Но меня терзало любопытство, и я спросил, кто же такие эти никейцы.

- Обманутые глупцы. Они думают, будто Иисус и Бог - одно и то же…

- Хотя всякому известно, что они лишь подобны друг другу, - вставил Галл.

- Вот именно. Так учит пресвитер Арий. Ваш божественный брат - император Констанций высоко его ценил.

- Они отравили пресвитера Ария, - распалял себя Галл. С криком: "Еретики! Убийцы!" - он подобрал с земли камень, с силой швырнул его в одного из стариков и, к несчастью, попал. Монахи прервали свою дружную работу и стали хвалить Галла за меткость, Мардоний же пришел в ярость, но лишь из-за того, что мой брат нарушил правила приличия.

Галл! - воскликнул он, как следует встряхивая моего брата. - Ты наследник престола, а не уличный мальчишка! - И, схватив нас за руки, поспешил увести прочь. Нет нужды говорить - всё увиденное меня остро заинтересовало.

- Но какой может быть вред от этих стариков? - спросил я.

- Какой вред? Да они убили пресвитера Ария! - Галл так весь и светился благочестием.

- Вот эти двое? Они его убили?

- Нет, - ответил Мардоний, - но они последователи епископа Афанасия…

- Худшего еретика, чем он, свет не видывал! - Галл всегда приходил в исступление, если вечно обуревавшую его жажду насилия удавалось оправдать высшими соображениями.

- …И говорят, семь лет тому назад, во время Вселенского Собора, Ария по приказу Афанасия отравили. За это ваш божественный дядя отправил Афанасия в ссылку. А теперь, Юлиан, я тебя прошу не то в сотый, не то в тысячный раз: прекрати грызть ногти.

Я перестал грызть ногти - привычка, от которой я окончательно не избавился до сего дня, - и спросил:

- Но разве все они не христиане? Разве они не верят в Иисуса и Новый Завет?

- Не верят! - заорал Галл.

- Верить-то верят, - оборвал его Мардоний. - И вообще они такие же христиане, как мы, только впали в ересь.

Даже в детстве я умел достаточно логично мыслить:

- Но раз они такие же христиане, как мы, то вместо того чтобы с ними драться, мы должны подставить им другую щеку, а убивать вообще нельзя, ведь Иисус нас учит…

- Боюсь, это все не так просто, - ответил Мардоний.

Но все было как раз просто донельзя. Даже ребенку видно несоответствие между словами галилеян и их делами. Приверженцев религии смирения и братства, которые то и дело убивают тех, кто с ними в чем-то не согласен, можно назвать, в лучшем случае, лицемерами. Конечно, мои записки очень бы выиграли, заяви я, что в ту самую минуту перестал быть галилеянином, но это, к сожалению, будет ложью. То, что я увидел, меня озадачило, но я все еще верил в Назарея, и прошло еще немало лет, прежде чем я окончательно отрекся от этой веры. И все же сегодня, оглядываясь на прожитое, я полагаю, что первые оковы слетели с моей души в тот день, когда я увидел на улице монахов, которые преследовали двух несчастных стариков.


* * *

В детстве меня увозили на лето из города в Вифинию, в небольшое поместье всего в двух милях от моря, принадлежавшее моей бабке с материнской стороны. Сразу за домом там был невысокий холм, с вершины которого открывался чудесный вид на Мраморное море, а далеко-далеко на горизонте, к северу, можно было даже разглядеть очертания башен Константинополя. Здесь я провел много часов за книгой и в мечтаниях.

Однажды днем жужжание пчел, запах чабреца и теплый морской воздух меня убаюкали; я заснул, и мне приснилось, будто из-за чего-то я поссорился с Галлом. Он погнался за мной, а я - от него. Чем дальше я бежал, тем шире становились мои шаги, и вот я уже поскакал, как олень. С каждым прыжком я поднимался все выше в воздух, и наконец я полетел, а люди внизу с удивлением смотрели, как я скользил над их головами, над полями, лесами, морем… Нет ничего приятнее детских снов, в которых мы летаем.

Так я парил, наслаждаясь свободой, и вдруг услышал, как кто-то зовет меня по имени. Я огляделся. Вокруг никого - только белые облака, голубое небо, темно-синее море. Я летел над Мраморным морем, и мне уже был виден Константинополь, когда тот же голос прозвучал вновь.

- Кто меня зовет? - спросил я и вдруг понял, сам не знаю как, но понял: голос исходит от солнца. Нависшее над городом огромное золотое солнце раскрыло мне свои огненные объятия; меня охватила неистовая радость - так бывает, когда после долгой отлучки возвращаешься домой, - и я бросился прямо в жаркий солнечный свет… Тут я проснулся и увидел: заходящее солнце действительно светит мне прямо в лицо. Ослепленный, я поднялся на ноги; мне напекло голову. К тому же я растерялся. Произошло что-то важное. Но что именно?

О своем видении я никому не рассказал. Однако несколько месяцев спустя, когда мы вдвоем с Мардонием гуляли в дворцовом парке над Босфором, я стал его расспрашивать о старой религии. Начал я издалека: спросил, всё ли, написанное Гомером, истина.

- Конечно же, все! До последнего слова!

- Тогда Зевс, Аполлон и другие боги должны существовать на самом деле, раз он так говорит. А если они существуют, что с ними стало? Иисус их убил?

Бедный Мардоний! С одной стороны, он был страстным поклонником классической литературы, а с другой - галилеянином. Как и многие в наши дни, он разрывался между старым и новым, но на мой вопрос у него уже заранее был приготовлен ответ.

- Ты же знаешь: когда жил Гомер, Христа еще не было на свете. Гомер, при всей своей мудрости, не мог знать конечную истину, которая дарована нам, и ему приходилось довольствоваться воспеванием тех богов, в которых верили его современники.

Иисус их называет ложными богами, а значит - то, что о них пишет Гомер, неправда.

И тем не менее олимпийские боги, как и все сущее, суть проявления истины. - Как видите, Мардоний изменил точку зрения. - Во многом Гомер был нашим единоверцем. Он поклонялся Единому Богу, повелителю Вселенной, и я подозреваю, что Гомеру было известно: Единый Бог может принимать различные обличья, в том числе и олимпийских божеств. В конце концов и сейчас у Бога столько имен, сколько существует на свете религий и языков, а он всегда один и тот же.

- А как бога звали раньше?

- Зевс, Гелиос, Серапис…

- Гелиос - солнце, мой покровитель, - промелькнуло у меня в голове.

- Аполлон… - начал я.

- У Аполлона тоже много имен. Его называют еще Гелиосом, спутником Митры…

"Аполлон, Гелиос, Митра", - повторил я тихонько. Из тенистой рощи на косогоре за дворцом Дафны, где мы сидели, я с трудом мог разглядеть моего покровителя, пронзенного темно-зеленым копьем кипариса.

- Культ Митры - самая сатанинская религия на свете. У нас до сих пор еще сохранились его приверженцы, по большей части солдаты и неграмотное простонародье, хотя митраизмом увлекаются и некоторые философы (или люди, которые себя таковыми считают). Например, Ямвлих… Я с ним как-то встречался. Это сириец, кажется, из Халкиды, он на редкость уродлив. Умер он несколько лет назад, почитаемый узким кругом своих приверженцев, хотя, на мой взгляд, его писания чересчур туманны. Он претендовал на звание ученика Платона и, разумеется, утверждал, будто Иисус - лжепророк, а наше учение о Троице абсурдно. А затем, основываясь на Платоне, этот безумец выдумал свою Троицу…

У Мардония была страсть всему на свете давать исчерпывающие объяснения, и, увлекшись, он забыл, что внемлющий ему, затаив дыхание, ученик едва ли понимает его и наполовину. Но общий смысл сказанного был совершенно ясен: Гелиос - аспект Единого, и некоторые, вроде этого Ямвлиха, до сих пор ему поклоняются.

- По Ямвлиху, существует три мира, три области бытия, над которыми господствует Единый Бог, а солнце - его видимое воплощение. Первый из этих миров - мир умопостигаемый, который можно понять лишь разумом. Все это ты найдешь у Платона, если, конечно, при твоих нынешних успехах в учении мы до него когда-нибудь доберемся. Второй мир - выдумка Ямвлиха: это промежуточный мир, наделенный Разумом. Им правит Гелиос-Митра, которому помогают старые боги в разных обличьях. Серапис - повелитель загробного мира, Дионис - красота вселенной, Гермес - ее разум и, наконец, Асклепий. Этот последний, по-моему, жил на самом деле. Он был знаменитым врачом, которому поклонялись наши предки, считая его спасителем и исцелителем.

- Как Иисуса?

- Да, пожалуй, здесь есть некоторое сходство. Наконец, третий мир - это воспринимаемый чувствами мир, в котором мы живем. Солнце движется между этими тремя мирами. Свет - это добро, тьма - зло, а Митра - это мост, связь между человеком и Богом, светом и тьмой. Как видишь, или, вернее, как увидишь, учение Ямвлиха лишь частично основывается на Платоне. Большею частью оно персидского происхождения, и в основу его положен культ персидского героя Митры, который жил - если он жил на самом деле - тысячу лет назад. К счастью, после того как родился Иисус и нам было открыто таинство Троицы, всей этой чепухе пришел конец.

- Но ведь солнце по-прежнему существует.

- Точнее говоря, в данную минуту солнце не существует. - Мардоний встал. - Оно зашло, и мы опоздали на ужин.

Так я узнал о существовании Единого Бога. Во сне ко мне воззвал Гелиос-Митра, и мне, в буквальном смысле слова, открылся свет. С того дня я больше не был одинок: моим покровителем стало солнце.

По правде говоря, в те годы я очень нуждался хоть в каком-то утешении, поскольку все время жил под дамокловым мечом - казнят меня, как отца, или нет? Я тогда все время мечтал о случайной встрече с Констанцием прямо здесь, на бабушкином холме. В моих фантазиях император неизменно появлялся один. Он был строг, но милостив. Мы с ним беседовали о литературе. Он приходил в восторг от моей эрудиции (я любил, когда меня хвалили за начитанность). Потом мы становились закадычными друзьями, и в конце концов император даровал мне свободу жить в бабушкиной усадьбе до конца дней, ибо одного взгляда мне в глаза было ему достаточно, чтобы убедиться: я человек не от мира сего и вовсе не хочу отнять у него трон или отомстить ему за отца. Я вновь и вновь убеждал в этом Констанция, находя блестящие доводы, и он, со слезами на глазах от моей искренности и простодушия, неизменно исполнял мое желание.

Все-таки человек - любопытное создание! Ведь в то время я был искренен и сейчас ничего не исказил. Я не желал власти - так, по крайней мере, мне казалось; я на самом деле хотел прожить жизнь в безвестности. А потом? Я восстал против Констанция и захватил власть. Поскольку я все это знаю, то, будь я Констанций, а он - тот мечтательный мальчуган на холме в Вифинии, я бы прикончил этого юного философа на месте! Но тогда ни он, ни я не знали, кто я такой и что из меня выйдет.


Загрузка...