-V-


- Так, значит, тебе тоже нравится поэзия Вакхилида? Ну, у нас с тобой прекрасный вкус! В этом нет никакого сомнения. - Лесть Екиволия так меня окрылила, что дай он мне тогда задание спрыгнуть с крыши дядиного дома, я бы с радостью подчинился, да еще процитировал на лету что-нибудь приличествующее моменту из Гесиода. Когда Екиволий стал гонять меня по Гомеру, Гесиоду, Геродоту, Фукидиду и Феогниду, я прямо из кожи вон лез, и ему пришлось потратить битых семь часов, чтобы прослушать множество страниц, которые я за годы заточения в Макелле выучил наизусть. Мой экзаменатор был растроган и изумлен: "Я знал, что епископ Георгий - выдающийся ученый: какая у него великолепная библиотека! Но он, оказывается, к тому же еще и гениальный педагог!" Я просиял, как полный идиот, и пуще прежнего застучал языком. Вот когда меня наконец прорвало, и некоторые считают, что с того дня я так ни на минуту и не умолкал.

До ареста отца я уже учился у Екиволия в школе для детей патрициев. Теперь мы с ним возобновили занятия, будто ничего не произошло, только я взял и превратился в нескладного подростка, у которого на подбородке уже курчавилась густая бородка, на верхней губе пробивался первый пушок, а щеки оставались гладкими. Вид у меня был страшноватый, но я наотрез отказывался бриться, гордо заявляя, что хочу стать философом. И с этим никто ничего поделать не мог.

В Константинополе меня фактически предоставили самому себе. У меня была лишь одна аудиенция с хранителем императорской опочивальни Евсевием; я называю это "аудиенция", так как Евсевий не только фактически правил страной за императора, но и держался как государь. В народе ходила шутка: если хочешь, чтобы твое дело решилось поскорее, нужно обратиться к Констанцию - говорят, он имеет некоторое влияние на хранителя своей опочивальни.

Евсевий принял меня в своем кабинете в Священном дворце. Приветствуя меня, он встал (хотя он и был вторым человеком в государстве, его титул - всего лишь "выдающийся" - был ниже моего). Он поздоровался со мной своим сладеньким детским голоском и знаком пригласил сесть рядом с собой. Я заметил, что его жирные пальцы унизаны перстнями с индийскими рубинами и бриллиантами, а кроме того, он был буквально насквозь пропитан розовым маслом.

- Удобно ли благороднейшему Юлиану в доме его дядюшки?

- Да, очень.

- Мы так и думали, что тебе там понравится больше, чем в Священном дворце, где ты не чувствовал бы себя так свободно. Впрочем, ты живешь в двух шагах от дворца и можешь приходить сюда сколько захочешь, когда только пожелаешь - я, по крайней мере, на это надеюсь. - Он улыбнулся, и на его щеках заиграли ямочки.

Я спросил у него, когда император вернется в Константинополь.

- Увы, мы и сами этого не ведаем. Сейчас он в Нисибе, и ходят слухи, будто он намерен в ближайшем будущем дать Шапуру генеральное сражение. Но об этом ты и сам знаешь не хуже меня. - Он склонил передо мной голову, изображая почтение. - Нам стало известно, что ты делаешь выдающиеся успехи в учении. Екиволий докладывает, что у тебя большие способности к риторике - редкость для твоего возраста, но, должен сказать, не для твоей семьи.

Хотя я очень волновался, такая явная лесть заставила меня улыбнуться: ни Констанций, ни Галл не могли не только достойно выступить на диспуте, но даже грамотно произнести речь.

Екиволий считает, что тебе следует пройти курс грамматики под руководством Никокла. Я с ним согласен: такие вещи необходимо знать, особенно тем, кому, возможно, предстоит вознестись очень высоко, - бросил Евсевий наживку. Я принялся, захлебываясь, тараторить о том, как горячо люблю грамматику и в каком восторге от Никокла, а он пристально меня разглядывал, как если бы перед ним стоял актер, декламирующий монолог. Я понимал, что представляю для него загадку. Галл, очевидно, его обворожил, но Галл не отличался ни умом, ни хитростью. Им можно было управлять точно так же, как Констанцием. Поэтому он не представлял опасности для хранителя священной опочивальни. Но кто этот третий принцепс, этот юнец с клочковатой бородкой, который чересчур быстро говорит и приводит без надобности десять цитат там, где вполне хватило бы одной? Короче говоря, Евсевий еще не составил обо мне окончательного мнения, и я, как мог, старался уверить его в своей безопасности.

Меня интересует философия. Моя цель - поступить в афинскую Академию - светоч мудрости мира, а затем я хотел бы посвятить себя литературе и философии. Как сказал Эсхил: "Люди ищут Бога и его обретают". Хотя, разумеется, мы познали Бога значительно полнее, нежели наши предки. Бог оказал нам великую милость, послав Иисуса для спасения нашего. Иисус подобен своему Отцу, но не един с ним. И все же я хотел бы изучить и старую веру, составить свое суждение обо всем, даже о ересях. Ведь Еврипид сказал: "Раб тот, кто мыслей своих излагать не умеет", а кто согласится пойти в рабство к кому-либо, кроме своего разума? Впрочем, и слишком большая вера в разум тоже опасна, ибо Гораций сказал: "Даже мудрец глупцом прослывет и правый - неправым, ежели он в самой добродетели в крайность вдается".

Должен признаться, я со стыдом вспоминаю свою тогдашнюю болтовню. Я был настолько неуверен в себе, что боялся высказываться о чем-либо от своего имени и, вместо этого, сыпал цитатами. В этом отношении я напоминал многих нынешних софистов, которые, за неимением собственных идей, нанизывают одно на другое высказывания усопших гениев, никак не связанные между собой, и мнят себя мудрецами, равными тем, кого они цитируют. Одно дело - привести цитату, чтобы подкрепить свой тезис, и совсем другое - чтобы продемонстрировать, какая у тебя замечательная память. В семнадцать лет я был софистом самого вульгарного толка, и это, вероятно, спасло меня: я нагнал на Евсевия такую скуку, что он перестал меня опасаться. Нам несвойственно опасаться зануд, чьи действия, по определению, совершенно предсказуемы, а значит, от них вряд ли можно ожидать неприятных сюрпризов. Поэтому я уверен, что в тот день, сам того не ведая, спас себе жизнь.

- Мы сделаем все возможное, чтобы поставить божественного Августа в известность о твоем желании - весьма похвальном желании - поступить в афинскую Академию. В настоящий момент, однако, тебе предстоит продолжить образование здесь. Кроме того, мне кажется… - он, тактично помолчав, окинул взглядом мою непритязательную одежду, мои пальцы со следами чернил… - что тебе надлежит обучиться придворному этикету. Для этого я пришлю тебе Евферия - он армянин, однако весьма сведущ в дворцовом церемониале. Он будет тебя знакомить с тонкостями наших ритуалов дважды… нет, пожалуй, даже трижды в неделю.

Тут Евсевий позвонил в изящный серебряный колокольчик, и на пороге возник мой старый знакомец - учитель Мардоний! С тех пор как мы с ним распрощались в портике епископского дворца, прошло шесть лет, но он ничуть не изменился. Мы радостно обнялись.

- Мардоний - моя правая рука, - промурлыкал Евсевий.

- Он начальник моего секретариата. Великолепный знаток классической литературы, образцовый верноподданный, добрый христианин, непоколебимый в вере. - Казалось, Евсевий произносит надгробную речь.

- Он проводит тебя к выходу. А теперь приношу извинения, благороднейший принцепс, но я должен идти на заседание Священной консистории. - Евсевий поднялся. Мы подняли руки в прощальном жесте, и он удалился, настоятельно прося меня заходить к нему в любое время.

Едва мы с Мардонием остались одни, я весело сказал:

- Ручаюсь, ты не надеялся вновь увидеть меня живым! Ох, не надо было мне этого говорить! Лицо бедного Мардония покрылось смертельной бледностью. "Не здесь, - прошептал он. - Дворец… тайные осведомители… повсюду. Пойдем".

Беседуя на отвлеченные темы, он провел меня по мраморным анфиладам к главному выходу. Гвардейцы, стоявшие на часах у дворцовых ворот, отдали мне честь, и я на миг ощутил честолюбивое волнение, которое вовсе не укладывалось в тот образ философа-аскета, который я только что нарисовал Евсевию в качестве своего портрета.

Моя охрана ждала меня под аркадой на другой стороне площади. Я знаком приказал им оставаться на месте. Мардоний был краток:

- Я больше не смогу с тобой видеться. Я просил хранителя священной опочивальни позволить мне учить тебя придворному церемониалу, но он отказал и дал мне ясно понять, что на наши встречи наложен запрет.

- А что это за армянин, о котором он говорил?

- Евферий - добрый человек, он тебе понравится. Не думаю, что он приставлен за тобой шпионить, хотя, разумеется, он будет регулярно писать о тебе донесения. Будь все время начеку. Ни в коем случае не критикуй императора…

- Это-то мне понятно, Мардоний. - Я не удержался от улыбки: он меня поучал совсем как в детстве. - Иначе бы я не прожил так долго.

- Да, но здесь Константинополь, а не Макелла. Здесь Священный дворец, который… э… э… нет, никто не в силах его описать.

- Даже Гомер? - поддразнил я его. Он печально усмехнулся.

- Вряд ли Гомер смог бы себе представить такой разврат и продажность.

- А что намереваются сделать со мной?

- Император еще не решил.

- Может ли за него решить Евсевий?

- Не исключено. Постарайся завоевать его расположение. Покажи, что ты безобиден.

- Это не так уж трудно.

- И жди. - Тут Мардоний снова стал таким, каким я его помнил с детства. - Между прочим, мне довелось читать одно из твоих сочинений - "Александр Великий в Египте". В нем излишне много перифразов. Кроме того, ты неточно процитировал Гомера, 187-й стих 16-й песни "Одиссеи": "Нет, я не бог. Как дерзнул ты бессмертным меня уподобить?" Вместо "дерзнул" ты написал "посмел". Когда Евсевий указал мне на эту ошибку, мне было очень стыдно.

Я смущенно извинился, но больше всего меня поразило то, что, как выяснилось, все мои школьные упражнения хранятся в архиве у Евсевия.

- Когда-нибудь на их основе тебе будет вынесен приговор, обвинительный или оправдательный. - Мардоний нахмурился, и на его лице резче обозначилась паутина морщин. - Будь осторожен. Никому не доверяй. - С этими словами он поспешил обратно во дворец.

Остаток года я прожил в Константинополе на доходы с крупного наследства, оставленного мне бабушкой, - она умерла тем летом. Перед самой ее смертью мне разрешили с ней повидаться, но она меня не узнала. Она бредила, и ее так трясло, что приходилось временами привязывать ее к кровати. Когда я собрался уходить, бабушка поцеловала меня и пробормотала: "Милый, милый".

По приказу хранителя священной опочивальни мне запрещалось общаться со сверстниками, да и вообще с кем-либо, кроме моих наставников, Екиволия и Никокла, а также евнуха-армянина. Екиволий был человеком обаятельным, а вот Никокла я просто возненавидел. Это был маленький, тщедушный старикашка - сущий кузнечик. Многие считают его лучшим грамматиком нашего столетия, но для меня он всегда был врагом. Он тоже меня недолюбливал. Мне особенно запомнился один из наших разговоров. Сейчас он представляется мне забавным.

- В жизни благороднейшего Юлиана сейчас очень ответственный период, - заявил мне однажды Никокл, - и он должен осмотрительно выбирать себе наставников. В мире полно лжеучителей. В религии это раскольническая секта Афанасия, а в философии - всевозможные шарлатаны, вроде Либания.

Так я впервые услышал имя учителя и мыслителя, которому суждено было сыграть такую значительную роль в моей судьбе. Без особого интереса я спросил, кто это такой.

Антиохиец - всем известно, что это за народ. Он прошел курс наук в Афинах и около двенадцати лет назад явился к нам в Константинополь преподавать философию. Он был тогда еще молод, но не желал выказывать ни малейшего почтения тем своим коллегам, которые, возможно, были не так мудры, как он, однако, во всяком случае, обладали большим опытом. - Никокл издал что-то вроде стрекотания кузнечика в знойный полдень - засмеялся, что ли? - К тому же он еще и вольнодумец. Все знаменитые константинопольские учителя - христиане, он же - нет. Подобно многим побывавшим в Афинах (и должен сказать, я сожалею о том, что ты так туда рвешься), Либаний исповедует ложную веру наших предков. Он называет себя эллином и предпочитает Евангелиям Платона, а Ветхому Завету - Гомера. За какие-то четыре года, что он здесь провел, ему удалось перессорить всех академиков. Подумать только, какое самомнение, - он подал императору записку, в которой критиковал преподавание в академии греческого языка и даже требовал изменить программу! К счастью, вот уже восемь лет как он отсюда уехал, причем с подмоченной репутацией.

- А что случилось? - Как ни странно, филиппика Никокла меня заинтересовала. Странно потому, что я уже тогда знал: ученые повсюду враждуют между собой и верить тому, что они говорят друг о друге, нельзя ни в коем случае.

- На него пожаловался некий сенатор. Он пригласил Либания давать своей дочери уроки классической литературы, а тот, вместо учебы, наградил ее ребенком. Чтобы спасти честь девушки и ее семьи - очень известной (поэтому я тебе ее не назову…), Август выслал Либания из Константинополя.

- И где он сейчас?

- В Никомедии и, как всегда, доставляет массу беспокойств. У него просто страсть быть всегда на виду. - Чем больше Никокл хулил Либания, тем больший интерес вызывал он у меня; мне захотелось с ним встретиться. Но как это сделать? Либаний не мог приехать в Константинополь, а я - съездить в Никомедию. К счастью, у меня нашелся союзник.

В отличие от Никокла, которого я просто не переносил, евнух-армянин Евферий, три раза в неделю обучавший меня придворному церемониалу, был мне очень симпатичен. Этот тучный человек, всегда державшийся естественно и с большим достоинством, ничем не походил на евнуха - у него росла борода и был низкий мужской голос. Его оскопили в возрасте двадцати лет, так что он успел познать, что такое быть мужчиной. Однажды он рассказал мне с жуткими подробностями, как чуть не изошел во время этой операции кровью, "потому что чем ты старше, тем операция опаснее. И все же я доволен жизнью. Я прожил ее интересно, а в том, что со мною случилось, есть и положительная сторона: я не тратил времени на погоню за любовными утехами". Хотя последние слова и справедливы в отношении Евферия, их нельзя, однако, с полным основанием отнести ко всем евнухам, особенно тем, что жили во дворце: они, несмотря на свое увечье, способны к плотской любви, свидетелем чему я однажды оказался, - но об этом позднее.

Когда я сказал Евферию, что хотел бы поехать учиться в Никомедию, он согласился взять на себя щекотливые переговоры с секретариатом Евсевия. И вот между моим домом и Священным дворцом завязалась оживленная переписка. Шли месяцы, а Евферий все писал и писал для меня ежедневные прошения, на которые ему же самому зачастую приходилось и отвечать от имени Евсевия отказом в самых изысканных выражениях. "Это для меня хорошая практика", - приговаривал он устало.

Вскоре после нового, 349 года Евсевий наконец дал согласие отпустить меня в Никомедию с условием, что я не буду посещать лекций Либания. Никокл по этому поводу изрек: "Так же, как мы не позволяем детям приближаться к больному лихорадкой, нам надлежит охранять молодежь от опасных идей, не говоря уже о дурной риторике. У Либания есть отвратительная манера пересыпать свою речь шуточками, которые в конце концов надоедают, а в философии он чересчур привержен нашей глупой старой вере". Екиволию было приказано сопровождать меня и присматривать, чтобы я не нарушил запрета.

В феврале 349 года мы с Екиволием прибыли в Никомедию. Та зима была одной из счастливейших в моей жизни. Я ходил на диспуты опытных софистов и слушал лекции, на которых мог свободно общаться со своими сверстниками. Последнее не всегда было легким делом; они меня очень боялись, а я просто не знал, как себя с ними вести.

Имя Либания было в городе у всех на устах, но мне посчастливилось увидеть его лишь однажды - он стоял в окружении учеников под портиком гимнасия Траяна. Он был хорош собой, смуглый, с темными волосами. Мне на него указал Екиволий и мрачно заметил:

- Кто еще решился бы подражать Сократу во всем, кроме мудрости?

- Неужели он так плох?

- Он просто смутьян, хуже того - он еще и никуда не годный ритор. Так и не научился говорить как следует - сплошная трескотня.

- Зато он блестяще пишет.

- Откуда тебе это известно? - Екиволий бросил на меня внимательный взгляд.

- Мне… из разговоров учеников. Они много о нем говорят. - Екиволий и по сей день не догадывается, что я нанял стенографа, который записывал для меня все беседы Либания. Хотя Либания особо предостерегали от встреч со мной, он тайком присылал мне конспекты своих лекций, а я ему за это щедро платил.

- Он способен лишь развращать, - наставительно произнес Екиволий. - Мало того, что он дурной стилист, он к тому же ни во что не ставит нашу веру. Богохульник - вот он кто.


Приск: Не правда ли, похоже на Екиволия? Когда Юлиан стал императором, Екиволий превратился в ярого сторонника эллинской веры. Затем, после воцарения Валентиниана и Валента, он при всех бросился на землю перед храмом Святых Апостолов с воплем: "Топчите меня, я подобен соли обуявшей!" Меня всегда страшно интересовало: исполнил ли кто-нибудь его просьбу? Я бы был не прочь. Словом, Екиволий за тридцать лет переменил веру пять раз и при этом умудрился дожить до глубокой старости и умер, всеми почитаемый. Если в истории его жизни и есть какая-то мораль, мне она недоступна.

Я тоже припоминаю эту историю с сенаторской дочкой. Это что, правда? Я всегда подозревал, что ты был большим дамским угодником - в свое время, разумеется.


Либаний: Нет, я не отвечу Приску на этот вопрос, не доставлю ему такого удовольствия. Да и слова Юлиана о том давнем скандале тоже не следует предавать огласке: нет смысла без нужды ворошить прошлое. Я всегда знал, что обо мне ходят подобные слухи, но впервые узнал, насколько они грязны. Да, завистники-софисты готовы на все, лишь бы очернить мою репутацию! Никакой "дочери сенатора" не существовало, по крайней мере в том виде, как это представил Юлиану Никокл. Да и вся эта история абсолютно абсурдна: если император выслал меня из столицы за подобный проступок, почему же тогда в 353 году меня вновь пригласили ко двору и я несколько лет прожил в Константинополе, пока не возвратился к себе в Антиохию?

Гораздо больше меня задели слова Екиволия о моей "легкомысленной манере сыпать шуточками". Кто бы говорил! Для меня всегда был характерен серьезный - по мнению некоторых, даже чересчур серьезный - слог, и лишь в отдельных случаях я оживлял его шуткой. Кроме того, если я такой никуда не годный стилист, как он утверждает, почему из всех ныне здравствующих писателей больше всего подражают именно мне? Даже в те давние времена за конспекты моих лекций платил сам наследник престола! Кстати, Юлиан пишет, что он якобы платил за них мне. Это искажение истины: Юлиан платил одному из моих учеников, у которого были конспекты всех лекций. Кроме того, Юлиан нанял стенографа, чтобы записывать мои беседы. Сам я не взял у него ни гроша - такова истина, столь искаженная временем.


Юлиан Август

Сегодня, когда я оглядываюсь на прожитое, мой жизненный путь кажется мне абсолютно прямым: я, никуда не сворачивая, шел от одного наставника к другому навстречу своей судьбе, будто каждый из них был нарочно подобран. В то время, правда, я еще этого не осознавал и ощущал лишь пьянящее чувство свободы и ничего более. Но божественное предначертание уже начало сбываться. Каждый новый мудрый учитель, появлявшийся на моем пути, добавлял еще одно звено в цепи знаний, в конце которой меня ждало великое откровение, которое Плотин замечательно назвал "стремлением единого к Единому".

В Никомедии к этой цепи прибавилось новое важное звено. Как и в большинстве академических городов, там есть баня, которую посещают ученики академии. Как правило, это самая дешевая баня в городе, хотя и не обязательно, у учеников странные вкусы и если они вдруг сделают местом своих сборищ какую-нибудь приглянувшуюся им баню, аркаду или таверну, то не считаются ни с расходами, ни с неудобствами.

Мне очень хотелось побывать в этой бане без охраны и пообщаться со сверстниками, но Екиволий не предоставлял мне такой возможности. "Таков приказ Евсевия", - приговаривал он, когда мы входили в баню в сопровождении двух охранников, как базарные воришки, за которыми нужно следить, чтобы они чего-нибудь не стянули. Дело доходило до того, что даже в парильне по бокам от меня обливались потом охранники, а неподалеку рыскал Екиволий, чтобы никто, не дай бог, не заговорил со мной без его ведома. Все это, конечно, отпугивало от меня учеников, знакомства с которыми я так искал.

Но однажды утром Екиволий проснулся в лихорадке. "Придется мне сегодня полежать в постели «с лютой болью вместо прислуги»", - сказал он мне, стуча зубами. Я выразил ему самые глубокие соболезнования, а сам, не помня себя от радости, кинулся в баню. Охранники обещали мне, что, когда мы войдем внутрь, они будут держаться в стороне. Они понимали, как я желаю остаться инкогнито, а тогда это еще было возможно - в Никомедии меня почти никто не знал в лицо, потому что на агоре я не бывал, а на лекциях всегда входил в аудиторию последним и садился в заднем ряду.

Ученики обыкновенно ходят в баню в первой половине дня, когда плата за вход самая низкая. Незадолго до полудня я встал в очередь, и вскоре толпа внесла меня в раздевальню. Я разделся в одном углу, а мои телохранители, делавшие вид, что они солдаты в увольнении, - в другом. Насколько мне известно, никто меня не узнал.

День выдался теплый, и поэтому я сначала прошел в палестру; здесь желающие размяться поднимали тяжести и играли в разные игры. Обойдя группу стариков, которые, как всегда, устроившись в тени, следили за состязанием молодых, я вышел на солнечную сторону и подсел к компании оживленно беседующих молодых людей. Поглощенные разговором, они не обратили на меня никакого внимания.

- И ты взял у него деньги?

- Ну да, и не только я. Нас было около сотни.

- А потом?

- Мы и не подумали ходить на его лекции.

- И как он, рассердился?

- Конечно!

- А еще больше он, наверное, рассердился…

- Когда мы все как один вернулись к Либанию!

Историю, над которой они смеялись, передавали тогда в Никомедии из уст в уста. Дело в том, что Либанию не потребовалось и года, чтобы стать самым популярным учителем в городе. Несомненно, это привело в ярость его соперников-софистов, один из которых попытался переманить учеников Либания с помощью подкупа. Деньги они взяли, но продолжали ходить на лекции к полюбившемуся учителю. Поначалу все это казалось милой шуткой, однако разъяренный софист обратился в суд, где у него были друзья, и Либания под каким-то надуманным предлогом арестовали. К счастью, его вскоре выпустили.


Либаний: Находясь в заключении, я впервые осознал, насколько остро мы нуждаемся в тюремной реформе. За свою жизнь я немало написал на эту тему, и есть признаки того, что благодаря моим усилиям у народа Восточной Римской империи понемногу начинает пробуждаться совесть; по крайней мере, нашим правителям ныне известно, в каких невыносимых условиях содержатся заключенные. Я сам не подозревал, насколько ужасны наши тюрьмы, пока мне не пришлось познать это на собственном опыте. Правда, добиться улучшений стоит немалого труда, но, хотя многое свидетельствует об обратном, я не верю, будто жестокость присуща людям от рождения. Я полагаю, они просто как огня боятся каких-либо перемен. А теперь я позволю себе сделать небольшое отступление.

Может быть, тут все дело в возрасте? Как раз вчера у меня был об этом прелюбопытный разговор с одним моим старым другом и коллегой. Я спросил его, почему в последнее время всякий раз, когда я выступаю в городском сенате с речью, сенаторы начинают покашливать и о чем-то переговариваться между собой. Сознаю, что я не обладаю ораторским талантом, но все же и содержание, и форма моих речей - не сочтите это за нескромность - должны представлять определенный исторический интерес, ведь я - самый известный из здравствующих греческих писателей, да к тому же еще квестор, представляющий свой город перед государем. "Так почему же люди перестают слушать, как только я начинаю говорить? И после заседания, стоит мне подойти в аркаде к кому-нибудь из сенаторов и чиновников, как они тотчас обрывают разговор на полуслове и, вспомнив о каких-то срочных делах, удаляются, хотя совершенно очевидно, что все это вымысел?" - спросил я.

- Потому, старина, - только учти, ты сам напросился, - потому что ты превратился в старого зануду.

Я был потрясен до глубины души. Конечно, если всю жизнь читаешь лекции, это накладывает отпечаток и на твою повседневную речь, но такова участь большинства людей, которым приходится выступать перед большой аудиторией.

- И все же до сих пор мне казалось, что мои мысли представляют определенный интерес…

- Это сущая правда, так было всегда.

- Больший, нежели манера их изложения, хотя допускаю, что она несколько многословна.

- Ты просто чересчур серьезен.

- Разве можно быть излишне серьезным, когда речь идет о таких важных предметах?

- По всей видимости, антиохийцы на этот счет другого мнения.

На этом мы расстались, но, должен признаться, я размышлял над словами моего друга целый день. Неужели я так одряхлел, что утратил способность аргументировать и убеждать? Неужели я стал излишне глубокомысленным? Мне даже захотелось написать трактат в свою защиту, в котором моя серьезность, кажущаяся согражданам чрезмерной, получила бы исчерпывающее объяснение. Я должен что-то предпринять… Но эти сугубо личные пометки на полях записок Юлиана не должны превращаться в мою апологию!


Юлиан Август

Я сидел на солнышке и радовался, что меня здесь никто не знает, как вдруг ко мне подошел темноволосый молодой человек. Он пристально посмотрел на меня и спросил:

- Макелла?

Поначалу я, было, огорчился - меня узнали, но затем сообразил, что мой собеседник - врач Оривасий, и очень ему обрадовался. Не прошло и минуты, как мы уже увлеченно беседовали, будто знали друг друга всю жизнь. Мыться мы тоже пошли вместе. В круглой парильне мы продолжали разговаривать, соскребая масло друг у друга со спины. Оривасий сказал мне, что оставил двор.

- Хочешь заняться частной практикой?

- Нет, семейные дела заставили. У меня умер отец, и я еду домой в Пергам вступать во владение его поместьями.

- И как ты меня узнал? Мы не встречались два года.

- У меня хорошая память на лица - особенно на лица принцепсов.

Я дал ему знак говорить потише, так как заметил, что двое учеников, сидевших напротив, стараются подслушать.

- Кроме того, - прошептал Оривасий, - тебя выдает эта дурацкая бороденка.

- Да, она еще не очень густая, - печально согласился я, дергая себя за бороду.

- А в Никомедии все знают: благороднейший Юлиан старается отрастить бороду, чтобы походить на настоящего философа.

- Что ж, у меня еще есть надежда.

Окунувшись в бассейн с холодной водой, мы перешли в зал тепидария, где собралось несколько сот учеников. Стоял гул голосов, кто-то пел, то тут, то там ученики принимались бороться - тогда к ним подскакивали рассерженные банщики и лупили правого и виноватого по головам тяжелыми медными ключами.

Оривасий тут же убедил меня, что мне следует приехать пожить к нему в Пергам.

- У меня там большой дом, и я живу в нем один. Там ты сможешь повидать Эдесия…

Я разделял всеобщее восхищение Эдесием. Это был самый знаменитый из пергамских философов, друг покойного Ямвлиха и учитель Максима и Приска.

- Пергам тебе понравится. Там тысячи софистов, и все с утра до вечера только и делают, что ведут диспуты. У нас есть даже женщина-софистка.

- Женщина?

- Возможно, это женщина, но ходят слухи, что она богиня. Об этом лучше спросить у нее - говорят, она сама и пустила этот слух. Во всяком случае, она читает лекции по философии, занимается магией и предсказывает будущее. Тебе она должна понравиться.

- А тебе, как видно, нет?

- Дело не во мне.

Тут к нам присоединились двое юношей, только что вышедшие из парильни. Один был высокого роста, хорошо сложен, держался он с большим достоинством. Другой, напротив, щуплый, с маленькими бегающими черными глазками и кривой ухмылочкой на губах. Когда они приблизились, сердце у меня так и упало: я понял, что меня узнали. Первым представился низкорослый.

- Меня зовут Григорий Назианзин, благороднейший Юлиан, а это - Василий. Мы оба из Каппадокии. В тот день, когда божественный Август приезжал в Макеллу, мы стояли в толпе и видели тебя.

- А здесь вы учитесь?

- Нет, мы едем учиться к Никоклу в Константинополь. Но Василий захотел остановиться в Никомедии, чтобы послушать лекции нечестивого Либания.

Василий мягко возразил:

- Либаний, конечно, не христианин, но лучше его учителя риторики в Никомедии нет.

- Василий не похож на нас с тобой, благороднейший Юлиан, - заметил Григорий, - очень уж он снисходителен к еретикам.

Так уж получилось, что Василий мне сразу понравился, а Григорий нет, видимо, из-за этого бесцеремонного "мы с тобой"; он всегда был чересчур честолюбив. Со временем, впрочем, чувство неприязни к нему исчезло, и теперь мы трое - добрые друзья, хотя и расходимся в вопросах веры. С ними мне всегда было приятно общаться, и я по сей день с удовольствием вспоминаю нашу первую встречу; тогда я, как и они, был простым учеником, и со мною не было охраны, которая могла бы помешать нашей беседе. Перед тем как уйти, я обещал Оривасию сделать все от меня зависящее, чтобы вырваться к нему в Пергам. Григория с Василием я пригласил к себе на обед. Я решил, что Екиволий, наверное, одобрит это знакомство: оба они были ревностными галилеянами, а к политике относились равнодушно. Что касается Оривасия, то я инстинктивно понимал: его появление может встревожить Екиволия. Оривасий богат, бывал при дворе и вращался в высших кругах общества, а также вкусил от мирских радостей; словом, опальному принцепсу таких друзей лучше не иметь. Поэтому я решил пока что хранить свою дружбу с Оривасием в тайне, и это оказалось мудрым решением.


* * *

В январе 350 года мы с Екиволием получили разрешение на поездку в Пергам. Целых триста миль мы с охраной тряслись верхом по лютому морозу. Мы скакали, окутанные паром от своего дыхания, и помнится, мне пришло на ум, что все это напоминает передвижение войск в Германии или Сарматии: те же голые поля, обледенелые дороги, сумерки в полдень и бряцание солдатских доспехов в мертвой тишине. Как странно - я грезил наяву военной жизнью, хотя в те времена был от нее далек и занимался лишь философией и религией. Я подозреваю, что был рожден воином, а философа из меня сделали обстоятельства.

В Пергаме префект города устроил нам у городских ворот пышную встречу. Екиволий настаивал на том, чтобы нас поселили во дворце греческих царей, который был отдан в мое распоряжение, но префект дал понять, что в таком случае мне придется оплачивать все расходы по содержанию дворца. У ворот Пергама нас поджидал Оривасий. Он сделал вид, будто не знаком со мной, но тем не менее ему, как бывшему придворному, лестно оказать гостеприимство двоюродному брату императора, и Екиволий решил, что нам действительно будет удобнее принять приглашение Оривасия. В те времена Оривасий был намного богаче меня и часто выручал деньгами. Мы с ним были как братья.

С большим удовольствием Оривасий показывал нам свой родной город. Он знал, что я интересуюсь старинными храмами (хотя в те дни я еще не осознавал себя эллином), и несколько дней подряд мы бродили среди заброшенных храмов на Акрополе и на противоположном берегу реки Селина, которая течет через город. Уже тогда меня поразил унылый вид некогда священных зданий, которые теперь населяли только пауки и скорпионы. Один храм Асклепия еще поддерживался в пристойном виде, и то лишь потому, что Асклепион - центр интеллектуальной жизни города. Это целый комплекс зданий, обособленная территория, включающая в себя театр, библиотеку, гимнасий, портики, парк и, разумеется, сам круглый храм бога врачевания. Большинство этих зданий построено два столетия тому назад, в эпоху, когда архитектура достигла наивысшего расцвета.

В многочисленных проулках и внутренних двориках здесь всегда толпятся ученики. Учителя беседуют с ними, сидя в портиках, и у каждого есть свои последователи. К сожалению, когда мы подошли к портику, где обычно сидел Эдесий, его там не оказалось; нам объяснили, что он болен.

Что поделаешь? Как-никак ему уже за семьдесят, - сказал нам неряшливо одетый юноша, в котором легко можно было узнать неокиника. - Послушайте, а почему бы вам вместо этого не сходить на лекцию Прусия? Это просто высший класс, и вообще, Прусий - это же восходящая звезда философии! Сейчас я вас к нему отведу. - Но Оривасий с завидной твердостью вырвал нас из его объятий. Добродушно выругавшись, поклонник Прусия отстал, и мы повернули назад, на агору.

Это способ существования многих учеников, - объяснил мне его назойливость Оривасий. - Они вербуют новичков для своего учителя, а тот за это платит им с головы. - Обогнув старый театр, мы свернули в узкий переулок, и Оривасий указал нам на небольшой дом:

- Здесь живет Эдесий.

Я послал одного из моих телохранителей узнать, не примет ли меня хозяин дома. Нам пришлось долго ждать, прежде чем дверь отворилась и на пороге появилась толстая старуха с роскошной седой бородой и колючими усами. Она твердо заявила:

- К нему нельзя.

- А когда он сможет нас принять?

- Может, и никогда, - ответила она и захлопнула дверь.

- Это его жена, - рассмеялся Оривасий. - Как видите, очаровательная внешность не всегда свидетельствует о кротком нраве.

- Но я обязательно должен его увидеть.

- Ничего, мы это как-нибудь устроим. А пока я припас для тебя на вечер кое-что интересное.

Этим "кое-чем интересным" оказалась женщина-философ Сосипатра. Ей было тогда уже за сорок, но выглядела она значительно моложе - высокого роста, несколько полновата, но все еще свежа и прекрасна.

Как только мы переступили порог дома Сосипатры, она вышла нам навстречу и сразу же направилась ко мне со словами приветствия, хотя никто ей меня не представил.

- Добро пожаловать, благороднейший Юлиан, и ты, Екиволий. Оривасий, твой отец передает тебе привет.

Оривасий растерялся, и немудрено: ведь его отца уже три месяца как не было в живых! Однако Сосипатра говорила вполне серьезно.

- Я только что с ним беседовала. Он в полном здравии и находится в третьей дуге Гелиоса, под углом в сто восемьдесят градусов к свету. Он советует тебе продать усадьбу в Галатии - не ту, где кедровая роща, а другую, с каменным домом. Входи же, благороднейший принцепс. Сегодня ты хотел встретиться с Эдесием, но его жена не пустила тебя. Тем не менее через несколько дней мой старый друг тебя примет. Сейчас он нездоров, но скоро поправится. Святой человек! Ему еще отпущено четыре года жизни.

Слова Сосипатры потрясли меня до глубины души. Она крепко взяла меня за руку и повела в обеденный зал, стены которого были расписаны изображениями таинств Деметры. Для нас там были приготовлены ложа, а для Сосипатры кресло. Рабы помогли нам разуться, омыли ноги, и мы возлегли за стол.

- Вам известна прекрасная история об Эдесии и его отце? Нет? Она очень поучительна. Отец Эдесия был торговцем и хотел, чтобы сын пошел по его стопам, но сначала он отправил его учиться в Афины. Вернувшись, Эдесий заявил отцу, что не сможет заниматься торговлей, так как он предпочитает быть философом. В ярости отец выгнал Эдесия из дома с криком: "Ну, и какой тебе прок теперь от твоей философии?", на что тот ответил: "Она научила меня чтить отца, даже если он выгоняет меня из дому". С той минуты Эдесий с отцом стали добрыми друзьями.

Голос Сосипатры был так мелодичен, что даже Екиволий, который поначалу был против нашей встречи с ней, попал под ее чары. Рассказанная ею история тронула всех до слез. Сосипатра была настоящим кладезем мудрости, и нам выпало счастье к нему припасть.


Приск: Ты когда-нибудь встречался с этим монстром? Я как-то прожил у нее в доме целую неделю, и все это время она не умолкала ни на минуту. Даже Эдесий, который к ней благоволил (не иначе, он когда-то был ее любовником), считал ее невеждой, хотя открыто этого никогда не высказывал. Он-то, кстати, был прекрасным человеком: в конце концов, он мой учитель, а разве я не самый мудрый человек нашего времени, если не считать Либания?


Либаний: Это что, ирония?


Приск: И все же, хотя Сосипатру вряд ли можно назвать философом, ей нельзя отказать в даре прорицания. Даже я едва не уверовал в ее заклинания и пророчества, тем более что она обладала исключительным талантом лицедейства. Юлиан же поверил ей всецело и, по-моему, его роковое увлечение всей этой чепухой началось с того обеда.

Между прочим, один мой приятель как-то провел с нею ночь. Когда все было кончено, она, лежа на смятых простынях, потребовала, чтобы он воскурил ей фимиам, утверждая, что она, видите ли, богиня Афродита, сошедшая на землю к людям! Мой друг исполнил ее желание, но с той поры больше не делил с нею ложе.

Максим также считал Сосипатру прорицательницей. "Во всяком случае, - говорил он, - время от времени ее посещает дух Афродиты". Можно подумать, что она - постоялый двор! Я в ее обществе всегда скучал, и все же зачастую ее предсказания сбывались. Счастливые совпадения? Кто знает. Но неужели, если боги на самом деле существуют - в чем я лично сомневаюсь, - они точь-в-точь такие же болтуны и зануды, как Сосипатра?


Либаний: Как всегда, Приск впадает в крайность, и все же в том, что касается Сосипатры, я с ним согласен. Она действительно была излишне говорлива, но могу ли я ее за это упрекать, если только что мой старый друг заявил мне прямо в лицо, что своими речами я нагоняю тоску на всю Антиохию?


Юлиан Август

После обеда Сосипатра представила нам своих сыновей. Они были почти моими сверстниками. Двое из них позднее стали торговцами зерном, причем весьма нечистоплотными в делах. Сведения о судьбе третьего, Анатолия, дошли до меня совсем недавно. Несколько лет назад он стал жрецом в александрийском храме Сераписа. Когда по приказу епископа Георгия этот храм был разрушен, Анатолий влез на обломок его колонны и стоит там поныне, глядя на солнце и поворачиваясь вслед за ним. Как завидую я высокой духовности и чистоте его жизни! Но в тот вечер за ужином будущий святой предстал перед нами как вполне заурядный юноша, которого отличало только легкое заикание.

Когда сыновья Сосипатры удалились, она велела принести треножник и фимиам.

Ты желаешь узнать, что советуют тебе боги, по какому пути идти, кого избрать в учителя. - Она одарила меня ослепительной улыбкой.

Возьми меня к себе в ученики, - вырвалось у меня.

К огромному облегчению Екиволия, Сосипатра покачала головой:

- Мое будущее ведомо мне, и принцепсам в нем нет места. Мне хотелось бы иной судьбы, - мягко добавила она, и я тут же разделил участь многих учеников Сосипатры: влюбился в нее по уши.

Сосипатра воскурила на треножнике фимиам и закрыла глаза. Прошептав молитву, она стала тихим голосом молить Великую Богиню откликнуться. Комнату заполнил дым, от которого у меня заболела голова, а очертания предметов стали расплываться. Вдруг Сосипатра громко заговорила, ее голос изменился до неузнаваемости.

- Юлиан! - воскликнула Сосипатра. Я завороженно следил за ней; Сосипатра впала в забытье, из-под ее полуприкрытых век блестели белки - в нее вселился дух. - Мы возлюбили тебя, как ни одного из смертных, - вещала Сосипатра.

Я был в недоумении. "Кто это «мы»?" - пронеслось в голове. Наверное, боги, но за что? Я ведь сомневаюсь в самом их существовании, к тому же я галилеянин. Правда, я начал уже ставить под сомнение божественное происхождение Назарея, а значит, не был ни эллином, ни галилеянином, ни верующим, ни безбожником. Я застрял где-то посредине и ждал знамения. Так это оно?

- Ты отстроишь наши храмы. С тысяч алтарей к нам вознесется дым тысяч жертвоприношений. Твой удел - служение нам, а мы, в знак нашего особого расположения, наделяем тебя властью над всеми смертными.

- Нам не следует это слушать, - пробормотал Екиволий, боязливо поеживаясь. А голос невозмутимо продолжал:

Твой путь опасен, но мы будем оберегать тебя, как делали это с момента твоего появления на свет. В земной жизни тебя ждет великая слава, и ты погибнешь смертью героя от вражеской руки в далекой Фригии; твоя смерть будет легкой, без мучений. И тогда ты пребудешь с нами во веки веков рядом с тем Единым, которое дарует свет и к которому свет возвращается. О Юлиан, избранник наш… Отступник! - прохрипела вдруг Сосипатра; голос ее изменился. - Мерзкий нечестивец! Мы принесем тебе несчастье и ввергнем тебя в отчаяние. Тебя ждет смерть во Фригии, и твоей истерзанной душе не видать света - она будет низвергнута к нам, в кромешную тьму!

Сосипатра издала пронзительный вопль и забилась в кресле; руками она хваталась за горло, будто пытаясь разжать невидимую петлю. Из уст ее вылетали нечленораздельные звуки. Было ясно: духи добра и зла борются в ней. Но вот наконец добрые духи взяли верх, и она вновь успокоилась.

- Эфес, - произнесла она; голос снова стал мягким и ласковым. - В Эфесе тебе откроется путь к свету. Екиволий, в детстве ты зарыл три монеты в саду при доме твоего дяди в Сирмии. Одна из них была времен Септимия Севера. Эти монеты нашел садовник и потратил на свои нужды. Та, что отчеканена в царствование Севера, находится сейчас в одной из пергамских таверн. Оривасий, твой отец снова настаивает на том, чтобы ты продал усадьбу, но надеется, что ты не повторишь прошлогодней ошибки, когда ты сдал заливной луг в аренду соседу-сирийцу, а тот не захотел платить. Юлиан, остерегайся судьбы Галла. Помни… Гилария! - Тут Сосипатра замолчала и очнулась. Она устало пожаловалась на головную боль.

Виденное и слышанное потрясло всех нас, а меня в особенности. Сосипатра фактически предсказала мне императорский сан, а это означало государственную измену, ибо обращаться к оракулам и даже размышлять вслух о том, кто будет преемником императора, запрещено законом, так что тревога Екиволия, без сомнения, была вполне обоснованной.

Своих прорицаний Сосипатра не помнила, и мы пересказали ей, что предрекли ее устами какая-то богиня и злой дух. Она выслушала нас с большим интересом.

- Судя по всему, благороднейшего Юлиана ожидает большое будущее.

- Ну конечно, - заволновался Екиволий. - Он же верноподданный член императорской фамилии…

- Без сомнений! - рассмеялась Сосипатра. - Но больше об этом ни слова. - Потом она нахмурилась: - Не знаю, кто бы мог быть этот злой дух, а вот добрая богиня - это явно Кибела. Она твоя покровительница и мать всего сущего, а раз так - тебе следует ее чтить, такова ее воля.

- И к тому же Юлиану, по-видимому, следует избегать Фригии, - усмехнулся Оривасий.

Но Сосипатра отнеслась к этим словам всерьез.

- Да, Юлиану суждено принять славную смерть во Фригии, на поле брани. - Она повернулась ко мне. - Вот только не понимаю, что имела в виду богиня, когда упомянула твоего брата. А ты что-нибудь понял?

Я утвердительно кивнул, но объяснять не стал: от опасных мыслей у меня кружилась голова.

- Все остальное, по-моему, достаточно ясно, - продолжала Сосипатра. - Тебе суждено восстановить веру в истинных богов.

- А не поздновато ли? - вставил наконец слово Екиволий. - Кроме того, Юлиан ведь христианин, как и вся императорская семья. Как же он будет возрождать старую веру?

- А ты что скажешь? - Сосипатра прожгла меня взором своих больших черных глаз.

- Я беспомощно покачал головой:

- Не знаю. Я жду знамения.

- Возможно, это и было знамение. С тобой говорила сама Кибела!

- Кроме Кибелы там был кто-то еще, - напомнил Екиволий.

- Да, Другой всегда присутствует, - ответила Сосипатра, - но свет проникает повсюду. Как учит Макробий, солнце - это разум вселенной, пронизывающий весь мир и достигающий даже бездонных глубин Тартара.

- А при чем здесь Эфес? - не удержался я. Сосипатра пристально посмотрела на меня и ответила:

- В Эфесе живет Максим. Он ждет тебя с той самой минуты, как ты появился на свет. Екиволий заерзал:

- Не сомневаюсь, Максим был бы очень не прочь стать учителем наследника престола, но беда в том, что руководить образованием Юлиана пока что поручено мне. Меня назначил сам хранитель императорской опочивальни, и я совсем не жажду, чтобы мой ученик общался с этим колдуном, о котором идет такая дурная слава.

- Максим, по нашему мнению, - нечто большее, чем просто "колдун, о котором идет дурная слава", - ледяным тоном заметила Сосипатра. - К нему являются боги, и это истинная правда, но…

- В самом деле являются? - Я был потрясен.

- Трюки с актерами из театра, - пробормотал Оривасий. - Тщательно отрепетированные представления со световыми эффектами…

- Ай-яй-яй, Оривасий, от тебя я такого не ожидала! - улыбнулась Сосипатра. - Что бы на это сказал твой отец?

- Почем мне знать? С тех пор как он умер, ты с ним видишься чаще, чем я.

Сосипатра сделала вид, что не расслышала, и снова обратилась ко мне:

- Максим не обманщик, не то бы я давно его разоблачила. Конечно, некоторые сомневаются в его могуществе - так и должно быть, не следует ничего принимать на веру. И все же когда он беседует с богами…

- Он с ними беседует, а они-то ему отвечают? Вот в чем вопрос, - вставил Екиволий.

- В этом нет никаких сомнений. Как-то при мне в Эфесе несколько безбожников спросили Максима о том же, что и ты.

- Не верить Максиму еще не значит быть безбожником, - все больше раздражался Екиволий.

Сосипатра будто и не слышала:

- Максим пригласил нас ночью в храм Гекаты. Этот огромный храм уже много лет как заброшен. Если не считать бронзовой статуи богини, он совершенно пуст, так что у Максима не было никакой возможности… подготовить свое чудо заранее. - Она строго поглядела на Оривасия. - Когда все мы прибыли, Максим обратился к статуе и сказал: "Великая богиня, дай этим неверующим знамение твоей силы!" Минуту все было тихо, и вдруг бронзовые факелы в руках у статуи запылали.

- Петролеум, - бросил Оривасий.

- Я должен съездить в Эфес, - сказал я.

- Но это еще не все. Статуя улыбнулась нам, представляете, на бронзовом лице появилась улыбка! А затем Геката рассмеялась - в жизни не слыхала ничего подобного. Мы в ужасе бежали из храма, а вслед нам неслись громовые раскаты хохота - казалось, над нами смеется само небо.

Сосипатра повернулась к Екиволию и пророчески закончила:

- Видишь, у него нет выбора. В Эфесе начнется его подлинная жизнь.


* * *

На следующий день я получил известие от Эдесия: он согласился меня принять. Я нашел его в постели, рядом сидела его бородатая жена. Эдесий оказался маленьким сморщенным старичком: старость и болезни иссушили его некогда упитанное тело, и дряблая кожа свисала складками. С трудом верилось, что этот ветхий старец когда-то учился у самого Ямвлиха, более того - видел своими глазами, как тот сотворил чудо, вызвав из горных озер неподалеку от Гадары двух юношей божественной красоты. Однако внешность Эдесия была обманчива: он еще сохранил бодрость духа и ко мне отнесся дружелюбно.

- Сосипатра мне говорила, у тебя дар философа, - начал он.

- Если только пристрастие можно назвать даром.

- А почему бы и нет? Страсть - это божественный дар. Еще она сказала, что ты намереваешься посетить Эфес.

- Намереваюсь, но только если ты не возьмешь меня в ученики.

- Увы, с этим ты уже опоздал. - Эдесий вздохнул. - Как видишь, я тяжко болен. Сосипатра предсказывает, что я проживу еще четыре года, но боюсь, мне столько не протянуть. В любом случае Максим придется тебе больше по душе. После афинянина Приска он лучший из моих учеников. Правда, Максим предпочитает наглядность диспутам и таинства - книгам, но к постижению истины ведет много путей. К тому же, если верить Сосипатре, он рожден на свет, чтобы стать твоим учителем, а от судьбы не уйдешь.


Приск: Да это же просто заговор! Они все были его участниками. Много лет спустя Максим признался в этом: "Я с самого начала знал, что только я гожусь в учителя Юлиану. Само собой, у меня и в мечтах не было, что он станет императором". И в самом деле, не мечтал - он жадно к этому стремился. "Я знал, что лишь мне дано спасти его душу", - вещает Максим. Поэтому-то он, дескать, и упросил Эдесия с Сосипатрой свести его с Юлианом, что те и сделали. Ну и шайка: кроме Эдесия, ни одного истинного философа!

Как мне представляется, такого одаренного юношу, как Юлиан, было очень легко поймать на удочку "истинной философии": он обладал философским складом ума, любил учиться и с блеском выступал на диспутах. Если бы ему удалось получить серьезное образование, он вполне мог бы стать новым Порфирием или, учитывая его несчастное происхождение, даже вторым Марком Аврелием. Но Максим опередил всех и нащупал слабое место Юлиана - его тягу ко всему туманному и непонятному. Качество это скорее азиатское, чем греческое, это ясно даже в наше время, когда мы, греки, явно переживаем полосу интеллектуального упадка. К примеру, в Афины сейчас понаехало столько учеников со всего мира, что афиняне уже говорят не на чистом аттическом наречии, а на каком-то безобразном ломаном жаргоне. И все же, несмотря на этот девятый вал варварства, который вот-вот потушит "всемирный светоч мудрости", мы, жители Афин, по-прежнему гордимся тем, что видим вещи такими, каковы они есть на самом деле. Если нам показывают камень, то мы видим камень, а не Вселенную. Между тем бедняга Юлиан, подобно многим нашим современникам, желал верить, будто человеческая жизнь значит несопоставимо больше, нежели она значит на самом деле. Болезнь его чрезвычайно характерна для нашей эпохи: нам так не хочется смиряться с конечностью нашего бытия, что мы готовы пойти на все, поверить любым фокусам, лишь бы только отдалить осознание той горькой тайной истины, что в конце нас ждет небытие. Не уведи Максим у нас Юлиана, это сделали бы епископы: в глубине души он был христианским мистиком, только наизнанку.


Либаний: Христианским мистиком! Имей Приск хоть каплю религиозного чувства, он бы давно познал истину о Едином, вовсе не "горькую" и не "тайную" - к ней мистически пришли Плотин и Порфирий, Юлиан и я, каждый своим путем. А если это ему не дано, всего в четырнадцати милях от его дома находится Элевсин. Будучи посвящен в его таинства, Приск, возможно, постиг бы, что душа все-таки существует, а значит, ни о каком небытии после смерти не может быть и речи.

Тем не менее в том, что касается Максима, я готов согласиться с Приском. Я уже тогда осознал, что маги замыслили поймать Юлиана в свои сети, но мне было запрещено с ним говорить, и посему я едва ли мог его предостеречь. Впрочем, они не принесли Юлиану существенного вреда. Порой он и в самом деле излишне доверял колдовству и оракулам, но его мышление всегда отличалось строгой логичностью, а на философских диспутах слушатели поражались силе его аргументации. Христианским мистиком Юлиан не был, но мистиком - пожалуй; однако Приску этого не понять.


Юлиан Август

К моему удивлению, Екиволий просто рвался в Эфес, хотя я был убежден, что он будет всячески препятствовать моей встрече с Максимом. Он же был на редкость уступчив и рассуждал так:

- В конце концов твой учитель - я. Мое назначение на этот пост одобрено самим императором. Тебе официально запрещено учиться не только у Максима, но вообще у кого-либо, кроме меня. Только не подумай, что я против, ничего подобного. Мне рассказывали, что Максим обладает большой силой внушения, но мне вряд ли стоит беспокоиться о его влиянии на тебя: его взгляды безнадежно устарели. В конце концов, ты воспитанник двух великих епископов. Кто может быть тверже тебя в вере? Нам непременно следует побывать в Эфесе; тебе понравится бурная интеллектуальная жизнь этого города, да и мне это будет любопытно.

На самом деле больше всего Екиволию нравилось играть роль Аристотеля при юном Александре. Везде, куда бы мы ни приезжали, академики сгорали от любопытства, желая со мною познакомиться, а чтобы это желание осуществилось, им нужно было сначала добиться разрешения у Екиволия. Он же первым делом учтиво предлагал им "обменяться учениками" - это означало, что они посылают в Константинополь своих учеников, а взамен могут рассчитывать на милость наследника престола. Таким способом Екиволий, путешествуя со мной, нажил себе недурное состояние.

Несмотря на вьюгу, у ворот Эфеса нас встретили сам префект города и его сенат. Вид у них был обеспокоенный.

- Для Эфеса большая честь принимать благороднейшего Юлиана, - приветствовал нас префект. - Мы готовы ему служить, как служили благороднейшему Галлу, уже почтившему нас своим посещением. - Как только префект произнес имя Галла, сенаторы, как по команде, забормотали: "Добрый, кроткий, мудрый, благородный".

- Где мой брат? - спросил я. Последовало напряженное молчание. Префект встревоженно оглянулся на сенаторов, но те молча переглядывались между собой, энергично стряхивая с плащей снег.

- Твой брат, - выдавил наконец из себя префект, - сейчас в Милане, при дворе. Император вызвал его туда месяц назад, и больше мы не получали о нем никаких сведений. Никаких. Мы, конечно, надеемся на лучшее.

- Что значит "на лучшее"?

- Ну… что его назначат цезарем. - Спрашивать после этого о худшем уже не было смысла.

После обычных церемоний нас отвели в дом префекта, где для меня были приготовлены комнаты. Екиволия больше всего занимала мысль о том, что я, возможно, вскоре окажусь сводным братом цезаря, но меня тревожило отсутствие вестей о Галле, а когда вечером того же дня я узнал от Оривасия, что Галла увезли в Эфес под стражей, мое волнение переросло в настоящую панику.

- Ему предъявили какое-нибудь обвинение? - допытывался я у Оривасия.

- Нет, никакого. Такова воля императора. Большинство, однако, склоняется к мысли, что его казнят.

- За что?

- Оривасий пожал плечами:

- Если его казнят, люди отыщут сотни объяснений, почему государь поступил наилучшим образом. Если же его назначат цезарем, все в один голос будут уверять, что с самого начала знали: такая преданность и мудрость достойны высокой награды.

- Если Галл умрет… - Меня всего передернуло.

- Но ведь ты далек от политики.

- Я вовлечен в политику со дня рождения, и тут ничего не поделаешь. Если с Галлом покончат, очередь за мной.

- А я думаю, ты в полной безопасности: ты всего лишь ученик.

Кто может быть полностью уверен в своей безопасности? - Еще никогда в жизни меня не бил такой озноб, как в ту морозную ночь; не знаю, что бы я делал, если бы не Оривасий. Это был мой первый истинный друг, и ближе у меня никого нет и по сей день. Здесь, в Персии, мне его очень не хватает: именно от него я обычно узнаю то, что от меня скрывают в силу моего положения. Людям не свойственно откровенничать с императорами, а Оривасий, благодаря своему профессиональному навыку врача, может разговорить кого угодно.

Не прошло и дня с момента нашего прибытия в Эфес, а Оривасию уже было доподлинно известно, какое впечатление произвел Галл на жителей города.

- Он внушает страх, но им восхищаются.

- За красоту? - Я не смог удержаться от этого вопроса, так как все мои детские годы находился под обаянием этого золотоволосого красавца.

- Он щедро дарит свою красоту женам городских сановников.

- Естественно.

- Его считают умным.

- Он хитер…

- Очень честолюбив, искушен в политике…

- И все же не пользуется популярностью и внушает страх. Почему?

- У него дурной нрав, и порой он впадает в буйство.

- Да, это так… - Я вспомнил кедровую рощу в Макелле.

- Люди боятся Галла. Они не могут объяснить почему.

- Бедняга Галл. - Я сказал это почти искренне. - Ну, а что они говорят обо мне?

- Говорят, что хорошо бы тебе побрить бороду.

- А мне последнее время казалось, она недурно смотрится. Почти как у Адриана. - Я любовно погладил свою бороду, уже довольно густую. Вот только цвет ее меня смущал: волосы у меня каштановые, а борода была еще светлее; чтобы она казалась темнее и блестела, я даже иногда втирал в нее масло. Сейчас, когда я стал седеть, моя борода неизвестно почему взяла и потемнела, и я вполне удовлетворен ее видом; жаль только, что этого чувства никто не разделяет.

- Кроме того, они интересуются, что у тебя на уме.

- На уме? Мне казалось, это и так ясно: я приехал учиться.

- Что поделаешь? На то мы и греки. - Оривасий, как истый грек, усмехнулся. - Мы во всем стремимся угадать какую-то тайную подоплеку.

- Во всяком случае, никаких переворотов я не замышляю, - мрачно ответил я. - Все мои помыслы о том, как бы выжить.


* * *

Хотел того Екиволий или нет, Оривасий ему нравился. И все же его мучили сомнения:

- Как-никак, мы нарушаем указания хранителя императорской опочивальни. Он строго ограничил штат нашей прислуги, и врача нам не положено, - беспокоился Екиволий.

- Да, но Оривасий не простой врач.

- Ну разумеется: меня, например, он вылечил от лихорадки, изгнал "боль - лютую служанку"…

- Кроме того, он обладает еще одним достоинством: он богаче меня и помогает нам платить долги.

- Да, тут ты прав, хотя это и печально. - Екиволий всегда питал к деньгам здоровое чувство уважения, и это помогло мне сохранить Оривасия возле себя.

С Максимом мне удалось повидаться лишь спустя несколько дней после нашего приезда в Эфес. Он беседовал в уединении с богами, но каждый день мы получали от него вести через его жену. Только на восьмой день, во втором часу ночи, к нам пришел раб с известием: Максим сочтет за честь принять меня к вечеру следующего дня. Я сумел уговорить Екиволия отпустить меня к Максиму одного. После долгих препирательств он согласился при условии, что я напишу подробный отчет о всех наших разговорах.

Скромное жилище Максима находилось на склоне горы Пион, неподалеку от высеченного в скале амфитеатра. Моя охрана осталась у входа. Слуга провел меня в дом. Навстречу мне вышла худощавая робкая женщина и со словами приветствия поцеловала край моей хламиды.

- Я Плацидия, жена Максима, - представилась она. - Мы приносим извинения за то, что мой муж не смог увидеться с тобою раньше: он уединился в подземелье с богиней Кибелой. - Плацидия подала знак рабу, который вручил ей горящий факел, а она протянула его мне. - Сейчас он все еще там. Он приглашает тебя к себе.

С факелом в руке я последовал за Плацидией в другую комнату, одна из стен которой была занавешена. Когда Плацидия раздвинула занавес, моему взору открылся голый склон горы, в котором зияло отверстие:

- Ты должен войти туда один, благороднейший принцепс.

Я вошел в подземелье и, спотыкаясь, двинулся по узкому коридору, в конце которого брезжил свет. Путь этот, наверно, занял всего несколько минут, но мне они показались вечностью. Наконец я достиг порога вырубленной в скале ярко освещенной пещеры, заполненной дымом, - так мне, по крайней мере, почудилось. Полный нетерпения, я сделал шаг вперед и… ощутил резкую боль в ноге. Передо мною была глухая стена! На минуту мне показалось, что я схожу с ума: я видел комнату, но не мог войти в нее! И тут позади меня раздался удивительно красивый звучный голос Максима:

- Видишь? Все в этом мире иллюзия - все, кроме богов.

Я обернулся на голос и увидел, что вход в пещеру находится не передо мной, а слева. Дым рассеялся, но рядом со мной по-прежнему никого не было.

- Ты сделал тщетную попытку пройти сквозь зеркало. Таким же образом непосвященные пытаются достичь вечного блаженства, но натыкаются на собственное отражение. Лишь полное отречение от своего эго позволяет вступить на долгий и извилистый путь, в конце которого тебе откроется Единое.

Мне было очень холодно, ушибленная нога ныла. Я был раздражен и в то же время потрясен.

- Мое имя Юлиан, - сказал я наконец. - Я из рода Константина.

- А я Максим из рода всех богов. - И он вдруг возник рядом со мной. Казалось, он явился из скалы. Максим был высок и строен, у него была роскошная седая борода, похожая на серебристый водопад; в полумраке его зеленые глаза по-кошачьи светились. Одет он был в зеленую хламиду, расписанную непонятными знаками.

- Войди же, - сказал он, взяв меня за руку. - Здесь тебя ждут чудеса.

Я ступил в пещеру. С ее свода спускались настоящие сталактиты, а в самом центре находилось небольшое озеро с застывшей темной водой. На его краю стояла статуя Кибелы. Она изображала богиню сидящей со священным барабаном в руке. Кроме двух табуретов, никакой мебели в пещере не было. Максим предложил мне сесть.

- Тебе предстоит дальний путь, - произнес он, и у меня упало сердце. С этих слов начинал любой гадатель на агоре. - И я буду с тобой до самого его конца.

- О лучшем наставнике я и не мечтал, - ответил я из вежливости, хотя был несколько обескуражен: уж очень самонадеянным он мне показался.

- Не тревожься, Юлиан… - Максим прямо читал мои мысли. - Не думай, будто я напрашиваюсь тебе в учителя, как раз наоборот, меня, так же, как и тебя, понуждают силы, нам не подвластные. То, что нам предстоит совершить, не просто и таит множество опасностей, в особенности для меня. Я страшусь быть твоим учителем.

- Но я надеялся…

- Я твой учитель, - твердо закончил Максим. - Что ты желаешь узнать прежде всего?

- Истину.

- Какую истину?

- Откуда приходим мы в этот мир и куда из него уходим и в чем смысл этого путешествия?

Ты христианин, - сказал он осторожно, так, чтобы это не было ни утверждением, ни вопросом. Не будь мы одни, я бы, возможно, замкнулся в себе, но здесь задумался. Перед моим мысленным взором промелькнул епископ Георгий, нудно объясняющий, в чем разница между "подобным" и "единым", диакон, распевающий песенки Ария, я сам, зубрящий урок в часовне Макеллы. Затем перед моими глазами возникла Библия в кожаном переплете - подарок Георгия и заповедь: "Да не будет у тебя других богов перед лицом Моим".

- Нет, - сурово произнес Максим, - этот путь ведет к вечному мраку.

- Я ничего не говорил, - вздрогнул я.

- Ты процитировал книгу Исход Священного Писания иудеев: "Да не будет у тебя других богов перед лицом Моим".

- Но я не сказал этого вслух!

- Ты об этом подумал.

- Значит, ты способен читать мои мысли?

- Да, когда боги дают мне силы.

- Тогда вглядись внимательнее и скажи мне честно, христианин ли я.

- Я не вправе говорить за тебя, а также раскрывать тайну увиденного.

- Но я верю в то, что существует демиург, наделенный абсолютной властью…

- Тот самый Бог, что говорил с Моисеем "уста в уста"?

- Да, так меня учили…

- Но ведь этот Бог не абсолютен - он создал землю и небо, людей и животных, однако, если верить Моисею, не он создал тьму и даже материю, ибо земля уже была до него, безвидная и пустая. Он лишь придал форму тому, что уже существовало. Не предпочтем ли мы ему бога, описанного Платоном, вызвавшего Вселенную к жизни "подобно живому существу, наделенному душой и разумом, воистину благодаря Божьему промыслу"?

- Это из "Тимея", - машинально заметил я.

- И кроме того, при сопоставлении иудейского писания и книг о Назарее возникает путаница. И там, и там речь, казалось бы, идет об одном и том же боге, однако в книге о Назарее бог оказывается отцом Назарея.

- Божьей милостью. Они подобносущны, но не едины…

- Неплохо усвоено, мой юный арианин! - рассмеялся Максим.

- Да, я арианин потому, что не могу поверить, будто Бог ненадолго стал человеком и был казнен за государственную измену. Иисус - это пророк, сын Божий, но не Единый Бог.

- И даже не его посланец, как бы ни тщился Павел из Тарса, человек вообще-то незаурядный, доказать, будто племенной бог еврейского народа - это всеобщий Единый Бог. Но каждое слово, сказанное Павлом, противоречит Священному писанию иудеев. В посланиях к римлянам и галатам Павел утверждал, будто бог Моисея - это бог не только евреев, но и других народов, однако иудейское писание неоднократно отрицает это. Вот, например, что говорит бог Моисею: "Израиль есть сын Мой, первенец Мой". Будь еврейский бог действительно, как утверждает Павел, Единым Богом, разве даровал бы он помазание, пророков и законы лишь одному малочисленному народу, оставив все остальные веками прозябать во мраке ложных верований? Как известно, иудеи признают, что их бог "ревнив", но это странно для абсолюта, и к кому он должен ревновать? А ведь иудейский бог еще и жесток: мстит безвинным детям за грехи отцов. Разве не ближе к истине описанный Гомером и Платоном демиург, который заключает в себе все сущее, является воплощением всего сущего и исторгает из себя богов, демонов, людей? Вспомним орфическое прорицание, которое христиане уже приспосабливают для себя: "Зевс, Аид, Гелиос, три бога в одном божестве".

- Из Единого множество?… - начал я, но, когда говоришь с Максимом, нет нужды договаривать до конца - он предвидит ход мысли собеседника.

- Да, множество, и нет смысла это отрицать! Разве все наши чувства одинаковы? Разве каждый из нас не обладает своими особенностями, присущими только ему? Разве характер или черты каждого народа не от бога? А если эта самобытность - дар Единого Бога, разве не следует ее воплотить в присущем данному народу божестве? У евреев бог - ревнивый жестокий патриарх. Изнеженные, умные сирийцы видят в боге подобие Аполлона. А вот германцы и кельты свирепы и воинственны - разве случайно, что их бог - Арес, бог войны? Или это все-таки предопределено? У древних римлян было пристрастие издавать законы и реформировать государство, и каков же их бог? Царь богов, Зевс. И у каждого бога много ипостасей и имен, ведь на небесах должно быть такое же разнообразие, как и на земле, среди людей. Некоторые задаются вопросом: мы создали богов или они нас? Это старый спор: являемся ли мы все сновидением божества, или каждый из нас видит свой сон и создает свой мир? Хотя мы не можем знать наверняка, все наши чувства говорят нам: единая вселенная действительно существует и мы заключены в ней навеки. А теперь христиане желают загнать все многообразие мироздания со всеми его тайнами в жесткие рамки одного мифа, который считают окончательным, - нет, даже не мифа, ибо Назарей существовал во плоти, в то время как наши боги, которым мы поклоняемся, никогда не были людьми - это, скорее, природные силы и человеческие качества, облеченные в поэтическую форму для более легкого усвоения. С началом поклонения мертвому иудею поэзия умерла. Теперь взамен наших прекрасных легенд христиане предлагают полицейский протокол, живописующий биографию иудейского раввина-реформатора, и из этого сомнительного материала они надеются создать синтез всех известных религий мира, который провозглашают окончательным. Местных божков они превращают в святых. Они похитили наши празднества, обряды и таинства, особенно митраистские. Мы называем наших жрецов "отцами", и вот христиане, в подражание нам, стали так именовать своих священников, они даже выстригают у них на макушке тонзуру, желая, очевидно, произвести на новообращенных впечатление знакомыми атрибутами религии, гораздо более древней, нежели их собственная. Они стали именовать Назарея "спасителем" и "исцелителем". Почему? Да потому, что самый любимый наш бог - Асклепий, и мы именуем его "спасителем" и "исцелителем".

- Да, но ведь у митраистов нет ничего похожего на христианские таинства, - вступил я в спор от лица дьявола-искусителя. - Как быть, например, с евхаристией - причастием хлебом и вином, о котором Христос сказал: "Вкусивший от моего тела и крови удостоится жизни вечной"?

Максим улыбнулся.

- Я не выдам особой тайны, если скажу, что и у нас, митраистов, тоже есть символическая трапеза в память персидского пророка Заратустры. Тем, кто поклоняется Единому Богу и Митре, он сказал: "Тот, кто вкусит от моего тела и крови, станет един со мною, а я с ним, и познает спасение". Это сказано за шесть веков до рождения Назарея.

- Заратустра был человеком? - опешил я.

- Он был пророком и погиб в храме от руки врагов. Его последние слова перед смертью были: "Да простит вам Бог, как прощаю я". Воистину, нет такой святыни, которую бы галилеяне у нас не похитили. Чему посвящены их бесчисленные соборы? В первую очередь осмыслению всего того, что они позаимствовали из чужих религий. Тяжкий труд - не позавидуешь!

- Я читал Порфирия… - начал я.

- Тогда тебе уже известно, сколь богато противоречиями учение галилеян.

- А как быть с противоречиями эллинской веры?

- Между древними легендами неизбежно накапливаются противоречия, но ведь мы не воспринимаем эти легенды буквально; они - не более чем туманные откровения богов, а те, в свою очередь, - эманации Единого. Нам известно, что они нуждаются в толковании, которое может быть удачным, а может и нет. Между тем христиане считают книгу, написанную о Назарее через много лет после его смерти, непреложной истиной. Но и эта книга постоянно ставит их в тупик, и они вынуждены все время менять ее содержание. К примеру, в книге об Иисусе нигде не говорится о его божественном происхождении.

- Кроме Евангелия от Иоанна. - И я привел цитату: - "И Слово стало плотью и обитало с нами". - Как видите, пять лет службы чтецом в церкви не прошли для меня даром.

- Эту фразу можно толковать по-разному. Что именно заключено в понятии "слово"? Неужели это и в самом деле, как сейчас толкуют. Святой дух, который к тому же еще Бог, а также Иисус? Но тогда мы вновь возвращаемся к трижды кощунственному учению о Троице, которое кое-кто называет "истиной". А это, в свою очередь, напоминает нам о некоем благороднейшем Юлиане, который также стремится познать истину.

- Да, я стремлюсь к истине… - Дым факелов наполнял пещеру. У меня кружилась голова, предметы теряли очертания, а все происходящее казалось нереальным. Если бы стены внезапно раздвинулись и над нами засияло ослепительное солнце, я бы ничуть не удивился, но в тот день Максим не прибегал к магии, он пустил в ход логику и факты.

- Ни одному человеку не дано убедить другого в том, что есть истина. Истина - это все, что нас окружает, но каждый познает ее своим путем. Какая-то крупица ее заключена в учении Платона, другая - в песнях Гомера, есть доля истины и в сказаниях об иудейском боге, если отвлечься от их самонадеянных притязаний. Истина открывается человеку лишь в соприкосновении с божественным - это откровение может быть даровано через посредство магии; поэзия - еще один путь к откровению. Бывает и так, что боги сами срывают пелену с наших глаз.

- Мои глаза не видят истины.

- Ты прав.

- Но мне известно, что я хочу познать.

- Это так, но стена перед тобою подобна тому зеркалу, сквозь которое ты хотел пройти.

Я пристально посмотрел ему в глаза:

- Максим, так покажи мне дверь, а не зеркало.

Он надолго умолк, а когда заговорил, то смотрел мимо меня на лицо Кибелы.

- Ты христианин…

- Я никто.

- Но ты обязан веровать в Христа, это вера всей твоей семьи.

- Я должен лишь делать вид, что верую, не более того.

- И тебя не пугает твое лицемерие?

- Еще страшней для меня неведение.

- Готов ли ты пройти через тайные обряды Митры?

- Это путь к истине?

- Да, один из путей. Если ты искренне желаешь попытаться, я покажу тебе дорогу. Но помни: я могу довести тебя только до двери, войдешь в нее ты один. У порога моя помощь кончается.

- А что будет, когда я войду?

- Ты познаешь, что такое смерть и второе рождение.


- Так веди же меня вперед, Максим. И будь моим наставником.

- Конечно, я буду твоим наставником, - сказал он с улыбкой. - Такова наша судьба. Помнишь, что я сказал? Ни у тебя, ни у меня просто нет другого выбора. Это рок. Мы пройдем весь путь, до конца трагедии, вместе.

- Какой трагедии?

- Жизнь человеческая трагична! она оканчивается муками и смертью.

- А что после мук? После смерти?

- Переступив порог Митры, ты познаешь, что происходит после трагедии, за пределами человеческого бытия, и что означает - воссоединиться с богом.


Приск: Интересно наблюдать Максима за работой. Да, это был большой умница! Я-то думал, при первой встрече он будет показывать Юлиану свои фокусы, скажем, заставит статую Кибелы танцевать или что-нибудь еще в этом роде, ан нет! Сначала он ведет искусную атаку на христианство, а взамен подбрасывает Юлиану митраизм. Эта религия не может не понравиться нашему герою: Митра был любимым божеством многих римских императоров, а солдаты чтут его и по сей день. Максим также понимал, что если ему удастся втянуть Юлиана в митраизм и организовать его посвящение, это непременно породит между ними особые отношения.

Теперь я не сомневаюсь, в тот период жизни практически любой мистический культ мог бы дать Юлиану толчок к разрыву с христианством: он сам к этому стремился. Хотя трудно сказать почему, коль скоро тяга Юлиана к суевериям и магии была точно такой же, как и у христиан. По всей видимости, поклонение трупам ему претило, но позднее он узрел проявление "Единого" в еще более странных вещах. Будь Юлиан и в самом деле тем, кем он себя считал - философом школы Платона и, стало быть, нашим единомышленником, его неприятие христианских бредней было бы нетрудно объяснить, но Юлиан был одержим, прежде всего, идеей личного бессмертия - единственной навязчивой идеей, роднящей христианство с древними мистическими культами.

Несмотря на все то что Юлиан об этом понаписал, я так и не сумел до конца разобраться, почему он пошел против веры своей семьи. В конечном счете, христианство предлагало ему почти все, в чем он нуждался. Если он желал символически вкушать от тела Господня, почему же он предпочел хлебу и вину христианского причастия вино и хлеб Митры? Дело тут не в христианстве. Христиане давно уже потихоньку переняли все таинства Митры, Диониса и Деметры, и современное христианство есть не что иное, как свод народных суеверий.

По-моему, Юлиан невзлюбил христианскую веру из-за своих родственников, в особенности Констанция - ярого христианина и страстного любителя богословских диспутов. У Юлиана были все основания ненавидеть Констанция, отсюда и проистекает его ненависть к христианству. Возможно, я упрощаю, но я склонен считать, что объяснения, лежащие на поверхности, как правило, верны, хотя, безусловно, допускаю, что душа человеческая таит много загадок и в ней всегда есть доля таинственного,

Юлиан был христианином во всем, кроме веротерпимости; более того - согласно христианскому вероучению, его вполне можно было бы причислить к лику святых. И все же он яростно отверг религию, которая полностью соответствовала его складу, и вернулся к ее эклектическим источникам, которые он впоследствии попытался систематизировать и создать новое учение - не менее смехотворное, чем отвергнутый им синтез. Все это очень странно, и я не нахожу поступкам Юлиана удовлетворительного объяснения. Правда, он утверждает, что в детстве ему внушил отвращение к христианству фанатизм епископа Георгия, а позднее Плотин с Порфирием открыли всю несостоятельность притязаний христиан… Отлично! Но зачем же ударяться в не меньший абсурд? Допустим, ни один образованный человек не может согласиться с тем, что еврей-бунтовщик - есть бог. Но, отвергнув этот миф, можно ли поверить, будто персидский герой-полубог Митра родился двадцать пятого декабря от удара молнии в скалу и первыми свидетелями его рождения были пастухи? (Я слышал, христиане только что вставили этих пастухов в легенду о рождении Иисуса.) Можно ли поверить, будто Митра жил на смоковнице, которая давала ему и пищу, и одежду, или в то, что он боролся с первым творением солнца - быком, а тот тащил его по земле (это символизирует страдания человека в жизни), пока не вырвался; наконец в то, что по приказу бога солнца Митра заколол быка ножом и из тела животного возникли травы, цветы, злаки, из крови - вино, из семени - первые мужчина и женщина? А далее - в то, что после священного ужина Митра вознесся на небо и что когда настанет страшный суд и все мертвецы восстанут из могил, зло будет искоренено, добро восторжествует и праведники удостоятся вечной жизни в лучах солнца.

Между митраистским мифом и его христианским вариантом нет никаких существенных различий. Следует, впрочем, признать, что нравственный кодекс митр аистов во всех отношениях превосходит христианский. Так, митраисты ставят праведный поступок выше созерцания. Они ценят такие старомодные добродетели, как мужество и самоограничение. Они первыми поняли, что сила человека - в смирении и кротости. Все это несравненно лучше, нежели истерические призывы христиан к уничтожению еретиков, с одной стороны, и рабскому преклонению перед загробной жизнью - с другой. Наконец, митраист не получает отпущения грехов, будучи обрызган водицей. Полагаю, что с этической точки зрения митраизм - лучший из всех мистических культов, но нелепо было бы считать, будто он "истиннее" всех остальных. Когда люди начинают веровать в один-единственный миф и магию, это неизбежно приводит к безумию.

Юлиан постоянно говорит о своей любви к эллинской философии. Он искренне верит в то, что любит Платона и диспуты, основанные на логике, но в действительности Юлиан страстно желал только одного - уверенности в личном бессмертии; в наш упадочный век это не такая уж редкость. Христианский путь к бессмертию он, по неясным для меня причинам, отверг, чтобы тут же ухватиться за столь же нелепые бредни. Я, конечно, сочувствую ему: он дал христианству несколько хороших оплеух, и я от этого в восторге, но его страх перед небытием не вызывает у меня сострадания. Почему это нужно непременно стремиться к вечной жизни? То, что до рождения мы не существовали, никем не оспаривается, так разве не естественно вернуться в это первозданное состояние? Откуда тогда этот непонятный страх? Я совсем не тороплюсь расстаться с жизнью, но небытие - это, в моем понимании, и есть: не быть. Ну что тут страшного?

Что же касается обрядов и инициации, через которые должен пройти новообращенный митр аист, о сем лучше умолчим. Насколько мне известно, одно из двенадцати мучительных испытаний состоит в том, что тебе выдергивают по одному все волосы, растущие в паху, - весьма духоподъемная процедура! Кроме того, я слыхал, будто во время таинств все участники вдрызг перепиваются и с завязанными глазами прыгают через канавы - это, несомненно, символизирует превратности плотской жизни. Впрочем, всевозможные таинства поражают воображение людей, и чем они отвратительнее и страшнее, тем лучше. Какое печальное зрелище являет собою человек, как страшно им быть!


Либаний: Воистину редко можно встретить философа, настолько лишенного каких-либо проблесков религиозного чувства, - это очень напоминает людей, от природы не способных различать цвета, что для остальных не составляет ни малейшего труда. Приску действительно присущи логичность мысли и умение четко формулировать, но главное от него сокрыто. Что же касается меня, то я, подобно Юлиану, был посвящен в таинства Митры в пору моего ученичества. Они произвели на меня глубочайшее впечатление, хотя, должен признаться, не явились таким откровением, как для Юлиана. Впрочем, я никогда не был христианином и мне не пришлось столь драматически, с такой опасностью для себя порывать с миром, к которому я ранее принадлежал. Для Юлиана это был чрезвычайно смелый шаг: узнай Констанций о его поступке, ему бы не сносить головы. К счастью, Максим столь ловко все устроил, что Констанций так никогда и не узнал, что в возрасте девятнадцати лет, в пещере, неподалеку от горы Пион, его двоюродный брат отрекся от христианства.

То, что Приску не удалось проникнуть в суть митраистских таинств, не вызывает у меня удивления. Приск дает высокую оценку митраистской этике - что ж, спасибо и на этом! Обряды же наши представляются ему отвратительными, а между тем он знает о них только понаслышке, так как посвященные обязаны хранить в тайне все происходящее в пещере. Могу засвидетельствовать: как бы ни были болезненны и неприятны испытания, откровение стоит того. Я, к примеру, не мыслю мира без Митры.

Со своей обычной грубоватой прямотой Приск указывает на то, что христиане заимствуют один за другим атрибуты нашего культа. И мне вдруг пришла в голову мысль: возможно, это и есть путь к нашей победе? Может быть, постепенно перенимая наши обычаи, христиане будут все больше сближаться с нами, пока окончательно нам не уподобятся?


Юлиан Август

3 марта 351 года свершилось мое посвящение в таинства Митры. В тот день я наблюдал восход солнца, а также его закат, приняв при этом необходимые меры предосторожности, так как Констанций запретил возносить солнцу молитвы, и с той поры вездесущие соглядатаи и доносчики хватали даже тех, кто просто любовался солнечным закатом.

Екиволию я сказал, что собираюсь денек поохотиться на горе Пион. Поскольку он терпеть не мог охоту, я был уверен, что он со мной не пойдет. Так и получилось: он процитировал Гомера, я процитировал Горация, он - Виргилия, а я - Феокрита и так далее, пока мы вдвоем не перебрали почти все, что великие написали за и против охоты.

Было еще одно препятствие - моя охрана. Ко мне был приставлен офицер с двенадцатью солдатами, - они и составляли, так сказать, мой "двор", и не менее двух из них неотступно следовали за мною повсюду. Как быть с ними? И тут меня надоумил Максим: поскольку митраизм - религия, широко распространенная среди солдат, это означает, что хотя бы двое из охраны наверняка окажутся митраистами, - решил он и оказался прав: пятеро из двенадцати оказались нашими единоверцами. Я без труда сумел устроить так, что в день посвящения оба моих охранника были из этой пятерки, а все братья по Митре связаны обетом молчания.

Мы с Оривасием и солдатами вышли из дома за час до рассвета. У подножия горы нас встретили Максим и девятеро отцов. В глубоком молчании мы поднялись по склону и остановились у назначенного места - там, где росла смоковница. Здесь мы дожидались восхода солнца.

И вот настала утренняя заря. Небо бледнело, над нами зажглась голубая Венера, и темные тучи расступились. В тот самый миг, когда над горизонтом показался край солнца, первый его луч упал на скалу как раз за нашей спиной, и меня сразу осенило: это была не обычная скала, а дверь, вход в подземелье. Мы вознесли молитвы солнцу и его спутнику Митре, нашему спасителю.

Когда солнце наконец поднялось над горизонтом, Максим открыл дверь и мы вошли в небольшую пещеру со скамьями, вытесанными в скале. Нам с Оривасием велели подождать, а отцы удалились в другую пещеру - внутреннее святилище. Так начался самый знаменательный день в моей жизни - день меда, хлеба и вина, день семи ворот и семи планет, день паролей и отзывов, день молитвы, а в конце концов (после Ворона, Невесты, Воина, Льва, Перса, Посланника Солнца и Отца) день Нама Нама Себезио.


Либаний: Изо всех таинств, кроме разве что элевсинских, наибольшее впечатление производят митраистские, так как по мере того как совершаются эти таинства, ты все более и более отрешаешься от земной суеты. На каждой из семи ступеней посвященный испытывает то, что когда-нибудь испытает его душа, когда будет подниматься по семи небесным сферам и избавляться от пороков, свойственных человеческой природе. В сфере Ареса душа лишается воинственности, в сфере Зевса - тщеславия, в сфере Афродиты - плотских вожделений и так далее - до полного очищения. И тогда… Но здесь я умолкаю. Нама Нама Себезио!


Юлиан Август

Когда наступил вечер, мы с Оривасием, рожденные заново, выкарабкались из пещеры.

В тот самый миг это и произошло. Взглянув на заходящее солнце, я почувствовал, как меня наполняет свет. Благодать

Гелиоса снизошла на меня, и я узрел Единое. Лишь немногим избранным доводилось ощущать подобное - по моим жилам вместо крови струился свет.

Я постиг высшую мудрость, увидел бесконечную простоту мироздания. Человеку не дано ее познать без божественной помощи, ибо этого не охватить мыслью и не выразить словом, и в то же время это так просто, что я был потрясен, как человек не способен познать того, что всегда живет в нас и в чем живем мы. В пещере меня испытывали и обучали, а по выходе из нее меня ждало откровение.

Стоя на коленях в полыни, я, освещенный косыми лучами заходящего солнца, узрел самого бога. То, что я тогда видел и слышал, невозможно описать словами. Даже сегодня, спустя столько лет, острота ощущения сохранилась до такой степени, как будто это было вчера. Ибо там, на кругом горном склоне, я был подвигнут на великий труд, который сейчас выполняю: на меня была возложена миссия восстановить религию Единого Бога во всем ее великолепии и неповторимости.

Так я стоял на коленях, пока не зашло солнце, и, как мне сказали, простоял еще целый час в полной темноте, пока Оривасий наконец не встревожился. Он разбудил меня… или, скорее, погрузил в сон, ибо с тех пор "реальный мир" кажется мне сновидением и лишь откровения Гелиоса - действительностью.

- Здоров ли ты? - услышал я.

Я кивнул и поднялся на ноги. "Я видел…" - начал я и осекся; разве мог я описать то, что узрел? Даже сейчас, когда пишу эти записки, я не нахожу слов, чтобы передать испытанное мною, так как в человеческой жизни нет ничего сравнимого с этим.

Однако Максим сразу понял, что со мной произошло.

- Бог избрал его, - сказал Максим, - и дал свое знамение. В город мы возвратились храня глубокое молчание. Мне не хотелось ни с кем говорить, даже с Максимом, так как меня все еще несло на крыльях света. Я даже не ощущал боли в тыльной стороне ладони, где была нанесена священная татуировка. Но возле городских ворот меня грубо вернул к жизни шум огромной толпы. Множество людей окружило нас с криками: "Потрясающая новость!"

Эти крики привели меня в замешательство. Первое, что пришло в голову: неужели бог все еще со мной? Неужели виденное мною открылось всем? Я хотел спросить об этом у Максима и Оривасия, но гул толпы заглушал наши голоса.

В доме городского префекта меня ожидал сам префект, вместе с Екиволием и почти всем сенатом. Увидев меня, все они упали на колени. На мгновение я подумал, уж не настал ли в самом деле конец света и не послан ли я самим богом отделить праведников от грешников, но Екиволий мгновенно разогнал мои апокалиптические мысли.

- Благороднейший Юлиан, божественный Август призвал твоего брата… - Тут обступившие нас люди стали наперебой восторженно выкрикивать имена и титулы Галла, - божественный Август призвал его разделить с собою пурпур. Галл назначен цезарем Восточной империи. Кроме того, божественный Август отдал ему в жены свою божественную сестру Констанцию!

При этих словах раздались приветственные клики, и жадные руки потянулись ко мне, хватая за хламиду, за руки и за плечи. Одни просили меня не оставить их своей милостью, другим требовалось мое благословение. Наконец мне удалось прорваться сквозь толпу и укрыться внутри дома.

- Они что, с ума посходили? - накинулся я на Екиволия, как будто бы это он все подстроил.

- Это все от того, что ты теперь стал братом цезаря, - оправдывался он.

- Да уж, много они от этого получат… да и я не больше, - вырвалось у меня. Это было не очень-то осторожно, но мне от этих слов стало легче.

- Ты что, хочешь, чтобы тебя любили за твои красивые глаза? - подтрунивал надо мной Оривасий. - По-моему, тебе очень нравились почести, пока ты не узнал их причину.

- Я думал, божественный свет… - начал я и осекся, как раз вовремя.

- Какой свет? - остолбенел Екиволий.

- Юлиан хотел сказать, что лишь божественный свет очей наших - Иисус достоин таких почестей, - пришел мне на выручку Максим. - Людям не следует поклоняться себе подобным, даже если это и принцепсы.

- Да, это, конечно, пережиток древних суеверий, - согласился Екиволий. - Августа именуют "божественным", но все же он не бог, как полагали наши предки. Но поспешим: ванны уже нагреты, и нас ждет торжественный обед у префекта в честь великого события.

Так я познал Единого Бога в тот самый день, когда пришла весть, что мой брат стал цезарем. У меня не было и тени сомнения в том, что это божественное предзнаменование: каждый из нас вступил на путь, предназначенный судьбой. С этого дня я был принят в лоно эллинской веры, или, как говорят обо мне галилеяне (разумеется, за глаза!), стал вероотступником. А Галл начал править Восточной Римской империей.


Загрузка...