Часть четвертая Вселенский период

А. Эллинистический период (Восток от 323 до 30 года до Р.Х.)

Глава вводная. Внешняя история эллинизма

§ 1. Эллинистические монархии. Под ними принято понимать те более или менее крупные, единолично управляемые государства, на которые распалась держава Александра Великого после его смерти в 323 году до Р.Х. Эта держава обнимала главным образом бывшее персидское царство от малоазиатского побережья до границ Индии на востоке и Нубии на юге; относясь с восточной пассивностью к своим правителям, эти земли составляли одно целое при персах и продолжали бы составлять таковое и при преемниках Александра Великого, если бы ему удалось основать династию. Но он умер в цвете лет, не оставив взрослого сына-наследника; учрежденное регентство оказалось слабым, и умные и сильные полководцы умершего царя (его диадохи, то есть наследники) разделили между собой его наследие, приняв под конец титул царей. Первое двадцатилетие после смерти Александра тянутся сложные «войны диадохов» и против центрального регентства, и друг против друга; передышка наступила в 301 году до Р.Х. после сражения при Ипсе. Тогда внешний облик бывшей Александровой монархии определился следующим образом: 1) царство Птолемея, включавшее в себя главным образом Египет, но также и часть Сирии (включая Палестину) и греческих островов; 2) царство Селевка, самое крупное, включавшее в себя переднюю Азию до Инда, исключая, однако, южную Сирию и северную Малую Азию; 3) царство Лисимаха, включавшее в себя Фракию и северную Малую Азию; 4) позднейшее царство Антигонидов (то есть потомков диадоха Антигона, павшего при Ипсе), включавшее в себя Македонию.

Через двадцать лет наступили новые смуты. Царство Лисимаха было разгромлено Селевком, но присоединить его ему не удалось: вскоре после его победы последовало вторжение дикого племени галлов на фракофригийскую территорию, результатом чего был новый хаос. Когда он прояснился, около 240 году до Р.Х., определились следующие новые политические организмы: 1) самое важное для культурной истории царство Аттала в Мизии и Фригии с главным городом Пергамом (так называемое Пергамское царство); 2) Вифиния на Пропонтиде, медленно и туго поддававшаяся эллинизации; 3) Галатия, то есть земли, куда были оттеснены вторгшиеся галльские племена после их разгрома Атталом, с главным городом Анкирой (ныне Анкара); 4) Понт с Каппадокией в южном Черноморье, слабо эллинизованный и лишь в I веке прогремевший на весь мир благодаря знаменитому Митридату (о пограничном Боспорском царстве см. § 3); 5) царство парфян (приблизительно нынешняя Персия), около этого времени отщепившееся от царства Селевкидов и организовавшееся под собственной династией как возрождение древней Персии. Вследствие этого царство Селевкидов было ограничено Сирией и Месопотамией; а так как его главный город Антиохия лежал в первой из них, то его и принято называть Сирийским царством; 6) Фракия, полудикая страна.

К этим эллинистическим монархиям следует, однако, еще причислить следующие две, сыгравшие крупную роль в истории Запада: 1) Эпир, полудикая страна молоссов (выше, с.20), династия которого вела свое происхождение от Ахилла. Он просиял в начале III века до Р.Х. благодаря своему царю, гениальному авантюристу Пирру, 2) Сиракузское царство в Сицилии, уже с конца V века до Р.Х. подпавшее тиранам, из коих последний, умный Иерон Второй (264-215 годы до Р.Х.), назвал себя царем и даровал своему государству последний период расцвета.

С III века до Р.Х. этот эллинистический мир начинает испытывать тяготение к Риму; первым подчинилось ему Сиракузское царство в 212 году до Р.Х., что было одним из эпизодов второй пунической войны. Во II веке до Р.Х. предметом интереса Рима становятся и страны по ту сторону Адриатического моря; начинается постепенное присоединение к нему эллинистических царств в следующем порядке: Македонии в 146 году до Р.Х., Пергама в 133 году до Р.Х., Вифинии в 74 году до Р.Х., Понта и Сирии в 63 году до Р.Х., Египта в 30 году до Р.Х. С этого времени одно только Парфянское царство оставалось непокоренным и грозным соседом Рима до самого конца его истории в античные времена.

§ 2. Собственно Греция. Как мы видели выше (с. 122), господство Македонии над собственно Грецией приняло форму гегемонии; ее условия были определены на созванном царем Филиппом коринфском конгрессе в 338 году до Р.Х., незадолго до его смерти. Эта последняя вызвала в Греции восстание, быстро подавленное Александром Великим разрушением его соперника по гегемонии, Фив; но ни тогда, ни когда-либо после не удалось Македонии подчинить себе греческие города. Они продолжали пользоваться самоуправлением, где более, где менее стесненным вмешательством северной соседки, гегемония которой при Антигонидах была большей частью фиктивной. В частности, мы можем проследить историю следующих городов и союзов.

1. Афины после херонейского погрома не только не пострадали, но достигли даже под управлением оратора Ликурга нового, хотя и краткого расцвета (338-327 годы до Р.Х.), так что эту Ликургову эпоху сравнивают даже с эпохой Перикла. Но время после смерти Александра было для них временем болезненных содроганий, причем борьба против македонской гегемонии осложнялась внутренней борьбой между демократией и аристократией. Особенно бедственным было восстание в 295 году до Р.Х.: оно истощило последние финансовые силы государства, пришлось даже расплавить золотую ризу Афины-Девы, творения Фидия. После него в течение целого столетия с лишком Афины только прозябают как одно из многих маловажных греческих государств.

Интересное преобразование происходит во II веке: Афины начинают жить своим великим прошлым. Стремящийся к культуре Рим уважает в них главного творца этой культуры; он всячески им покровительствует, дарит им новые владения; даже покорение Греции в 146 году до Р.Х. не приносит им вреда, так как они сохраняют положение «свободного города» (civitas libera). Конституция окончательно реформируется в аристократическом духе, причем главным органом управления опять делается, как в досолоновскую эпоху, ареопаг (выше, с.74); благосостояние города растет, его охотно навещают римские вельможи и еще охотнее посылают они туда своих сыновей для посещения афинского университета, образовавшегося из соединения различных философских школ (ниже, § 6).

Правда, неблагоразумное присоединение Афин к Митридату имеет последствием их жестокую осаду Суллой (83 год до Р.Х.) и новый разгром, оставивший на Сароническом заливе лишь «трупы городов»; все же они оправились и от него и к концу республики опять стали для Рима городом великого прошлого, как в наши дни Флоренция, или Венеция, или — сам Рим.

2. Спарта уже после победы Эпаминонда и отнятия Мессении (выше, с. 122) должна была пережить тяжелый финансовый кризис, который не дал ей принимать сколько-нибудь деятельное участие в столкновении Греции с Македонией; события прошли мимо нее. Результатом кризиса было нарушение равенства земельных наделов, этого источника военной силы Спарты, и скопление богатств в руках немногочисленной многоземельной олигархии. Этому положению вещей попытались положить конец два один за другим правивших царя III века, Агид и Клеомен, поставивших себе задачу восстановить Ликурговы законы, равенство наделов и, следовательно, вернуть земле массу обезземеленного спартанского населения. Агид пал жертвой этой попытки, но Клеомен не только ее осуществил — он поднял значение Спарты и стал одним из могущественнейших царей своего времени. Но его политика вызвала конфликт со всесильным в Пелопоннесе Ахейским союзом (ниже, под пунктом 4); не будучи в состоянии сломить Клеомена силами самого союза, полководец ахейцев Арат призвал на помощь македонцев. Общими усилиями им удалось разгромить Спарту при Селласии (222 год до Р.Х.) и восстановить в ней, после бегства Клеомена, прежний непорядок. Последовал еще ряд содроганий вплоть до подчинения Греции Риму в 146 году до Р.Х. Рим, впрочем, отнесся и к Спарте романтически и дал ей управляться по Ликурговым законам, сохранить свои фидитии и всю прочую военно-гражданскую организацию, которая теперь, когда ее «атлеты войны» уже ничего не значили среди стотысячных армий владыки мира, отдавала горькой иронией. С ней она перешла в эпоху империи и медленно угасла как один из маловажных городков оскудевшего Пелопоннеса.

3. Этолийский союз. То влияние на судьбы Греции, которое ускользнуло из рук передовых держав эпохи расцвета, естественно перешло к союзам государств средней руки, еще не использовавших свои силы. Первый из них образовался по почину полудикого племени этолийцев (выше, с. 19); сначала оно само перешло от сельского быта к городскому и организовалось в союз этолийских городов, а затем привлекло ряд других государств, главным образом в средней Греции, но также и в Пелопоннесе (например, Элиду). Случилось это около 280 года до Р.Х. Высшая исполнительная власть находилась в руках ежегодно избираемого, но с правом переизбрания, стратега, высшая законодательная — в руках веча, собиравшегося в этолийском посаде Ферме (Thermon); так как правом голоса в нем пользовались все этолийцы, а этолийцами считались и все присоединившиеся к союзу народы, то мы и здесь имеем, в принципе, плебисцитарную демократию (выше, с.79). Особое значение получило присоединение, хотя и вынужденное, к союзу Дельфов. Правда, они были сильно ослаблены — и материально фокидскими грабежами в середине IV века до Р.Х., и нравственно — вторичной изменой национальному делу (выше, с. 123), но все же это были Дельфы, и обладание ими позволило этолийцам занять место древней амфиктионии (выше, с.78) и окружить свое дело известным религиозным обаянием, особенно после того, как им удалось в 279 году до Р.Х. отразить от горы Аполлона натиск галльских полчищ (выше, с. 193). Вообще же их деятельность состояла в беспрестанных войнах с македонскими Антигонидами, что естественно повело к союзу с Римом. Но во II веке до Р.Х. этот союзник справедливо показался им опаснее самого врага, и они перешли на сторону сирийского царя Антиоха Великого; результатом было то, что Рим после победы над Антиохом при Магнесии в 189 году до Р.Х. распустил Этолийский союз и восстановил дельфийскую амфиктионию на прежних началах. Так-то он просуществовал всего около ста лет.

4. Ахейский союз образовался по образцу этолийского и в противовес ему, тоже около 280 года до Р.Х., преимущественно из пелопоннесских государств под главенством пелопоннесской же Ахайи; но свое значение он получил лишь в 251 году до Р.Х., когда его стратегом стал Арат Сикионский, присоединивший к нему и свою родину, и ряд других городов, в том числе Коринф, который стал столицей союза. Все же без посторонней помощи он обходиться не мог; сначала его покровителем был птолемеевский Египет, затем, когда Клеомен спартанский стал его теснить, Арат заключил союз с Македонией; после поражения Македонии в 196 году до Р.Х. ахейцы обратились к протекторату Рима. Но рука Рима тяжело лежала на их свободе; под конец они восстали, и это восстание повело ко вторжению римских легионов, к осаде и разрушению Коринфа Муммием в 146 году до Р.Х. и к обращению Греции (кроме нескольких свободных городов, главным образом Афин) в провинцию, которая получила название Ахайи. Для нас Ахейский союз драгоценен главным образом тем, что он дал нам в лице Полибия (см. ниже, § 10) самого крупного после Фукидида греческого историка.

Рим оставил греческим городам их общинное самоуправление, повсюду введя аристократический режим; высшая власть, как и вообще в провинциях, находилась в руках наместника (пропретора). В 46 году до Р.Х. Коринф был восстановлен, но уже как интернациональный и преимущественно римский город и столица провинции; он сыграл немалую роль в истории христианизации римского государства. Дань, уплачиваемая общинами Риму, была сносна; хуже было то, что богатые художественные сокровища страны возбуждали алчность наместников-любителей, что имело последствием бесконечные грабежи, доводившие до отчаяния хранителей наследия Фидиев и Зевксидов.

5. Родос. Ни один из названных политических организмов не унаследовал торгового значения Афин, которое от них отошло после названных политико-экономических кризисов; унаследовал его Родос. Его рост начался еще с 407 года до Р.Х., когда его три главных общины — Линд, Иалис и Камир — путем синэкизма (с.78) соединились и образовали центральную общину, получившую название самого острова. В III веке до Р.Х. Родос становится морской державой и в качестве таковой — счастливым соперником самого могущественного на море эллинистического царства, птолемеевского Египта. Когда значение последнего с конца этого века пошло на убыль, Родос еще более расцвел, он расширил свои владения за счет прилежащих островов, с другими заключил союз и стал настоящей Венецией эллинистической эпохи. Его военный флот сдерживал пиратов и прикрывал его торговые сношения, которые охватывали весь архипелаг и доходили до нашего Черноморья, сменяя и здесь угасшее значение Афин. Это величие вызвало во II до Р.Х. веке ревность Рима, который всячески старался ослабить его и с этой целью после победы над Персеем македонским даровал Афинам Делос в виде порто-франко (166 год до Р.Х.). С этого времени начинается упадок Родоса и, как его последствие, возвышение могущества пиратов, имевших свои гнезда в неприступных бухтах гористой Киликии. Все же он и в I веке до Р.Х. был значительным культурным центром, пока его не разорил в 43 году до Р.Х. Кассий, убийца Цезаря. С тех пор он растворился в римском государстве.

§ 3. Эллинство в Северном Причерноморье. Из трех частей, на которые распадается его территория (выше, с. 125), наиболее бедственную судьбу испытала Ольвия. Роковым для нее был тот самый сдвиг северных племен, одним из эпизодов которого было вторжение галлов (выше, с. 193) в царство Лисимаха. Вследствие него соседями ольвиополитов оказались не одни только миролюбивые скифы, но и дикие сарматы, давно успевшие перейти Дон, не менее дикие саи и те же галлы-галаты. Ольвия обеднела и от разорительных набегов, и от жестокой дани, которой она должна была откупаться от царей пришлых племен. Некоторое время щедрость самоотверженных граждан помогала ей выносить все эти испытания; но к концу III века до Р.Х. все средства истощились, и она подпала власти скифских царей. Так бесславно прошел для нее II век. В I веке до Р.Х. мы опять видим ее свободной, но ненадолго; около середины этого века ей был нанесен новый тяжелый удар, о котором придется сказать в отделе В (§ 2).

Все же наша эпоха, постепенно разрушая политическое и экономическое значение Ольвии, прославила ее на скрижалях словесности: в III веке до Р.Х. жил человек, в котором мы вправе видеть первого писателя русской земли — Бион-Борисфенит. Как сын отпущенника, он был скорее всего скифского происхождения; его отец, будучи мытарем, обанкротился и был продан в рабство со всей семьей; Бион стал рабом богатого ритора, который оставил его наследником своего состояния. Он воспользовался им для того, чтобы посвятить себя в Афинах изучению философии; здесь могучая проповедь Кратета, ученика Диогена (выше, с. 155), сделала его киником: он надел сермягу и суму и пошел в народ. О его литературном значении см. § 10.

Вторая крупная колония Черноморья, Херсонес, вначале благоденствовала; но со второй половины II века до Р.Х. и для нее наступили тяжелые времена. Притеснения со стороны таврических скифов усилились; ее верная метрополия, Гераклея Понтийская, не могла ей помогать, так как сама тогда составляла часть монархии — Вифинии. Одно время она нашла заступничество у естественных врагов своих врагов, сарматов, и историческая легенда отметила решительные действия в пользу херсонеситов сарматской царицы Амаги; но к концу столетия скифское засилие стало невыносимым, и Херсонес обратился за помощью к великому царю Понта, Митридату VI Евпатору. Тот, охотно выступавший в роли покровителя эллинства, послал Херсонесу на помощь войско под начальством энергичного Диофанта. Диофант оттеснил скифов и в видах укрепления эллинства в Тавриде основал к северо-западу от Херсонеса новую греческую колонию, которую он назвал в честь своего государя Евпаторией; но вслед за тем он объявил подзащитный город собственностью Митридата. За ним и его домом он и остался, даже после разгрома Понта римлянами, вплоть до конца нашей эпохи.

Наконец, третий центр черноморского эллинства, Пантикапей, ставший еще в V веке до Р.Х. столицей Боспорского царства, продолжал некоторое время процветать под сильной властью Спартокидов и в III веке до Р.Х. был опасным соперником своего западного соседа Херсонеса. Правда, его экономическое значение должно было несколько пошатнуться с тех пор, как, благодаря воцарению Птолемеев, Египет перестал быть замкнутой страной и верный хлеб Нила сменил в междуэллинской торговле боспорский. Но критическая эпоха наступила для Боспора одновременно с Херсонесом лишь во второй половине II века до Р.Х. из-за тех же скифов. Не будучи в состоянии с ними сладить, последний Спартокид, Перисад III, передал власть Митридату Евпатору, который вскоре затем присоединил к своим северным владениям, как мы видели, и Херсонес и, таким образом, впервые объединил Тавриду. Своим наместником в Боспоре он сделал своего сына Фарнака, который, однако, отплатил ему гнусной изменой, когда он, разбитый Помпеем в 65 году до Р.Х. и лишенный отцовского царства, искал убежища у победителя. Купив этой изменой милость Рима, Фарнак остался царем Боспора; но когда он в 47 году до Р.Х. хотел воспользоваться римскими междоусобицами для завоевания своего отцовского царства, Цезарь разбил его наголову при малоазиатской Зеле. Эта легкая победа дала победителю повод к его знаменитому veni, vidi, vici (пришел, увидел, победил). Тут Фарнак испытал участь своего отца: против него восстал его боспорский наместник Асандр, который, в свою очередь, благодаря этой измене удержал за собой Боспорское царство. Так обстояли дела в Тавриде, когда начался для всего эллинистического Востока римский период его жизни.

§ 4. Колонизационное движение. Эпоха эллинизма, особенно ее начало, была эпохой нового колонизационного движения, рассеявшего семена эллинизма по всему пространству прежнего персидского государства. Пример подал сам Александр Великий, основавший в течение своей краткой жизни до семидесяти колоний, которые почти все получили его имя. Из них самая значительная та, которую мы поныне так называем, — Александрия в Египте, ставшая столицей птолемеевского царства и наложившая свою печать на всю культуру эллинистического периода, который поэтому нередко называется александрийским.

Вообще основанные Александром города можно разделить на три части: 1) Александрии-гавани; сюда относятся, кроме только что названной, еще главным образом Александрия в Сирии напротив Кипра (ныне Александретта) и Александрия у устья Тигра; 2) Александрии торговые, долженствовавшие служить транзитными пунктами по великому караванному пути, ведшему через все персидское царство до границ Индии, и заодно оберегать и его; 3) Александрии-крепости вдоль индийской границы по нынешнему Белуджистану, Афганистану вплоть до нашего Мерва. Из них последние сыграли огромную культурную роль: благодаря им эллинизм соприкоснулся с Индией, что повело к возникновению эллино-индийских государств, эллиноиндийского искусства и даже к передаче этой сказочной стране литературных зародышей (между прочим, вероятно, и зародышей драмы). А так как впоследствии началась культурная миссия буддизма на Дальнем Востоке, то вместе с ней и названные семена эллинизма попали в эту струю, — в какой мере и с какой долей живучести, это покажут исследования будущего. Отщепление парфянского государства в 247 году до Р.Х. нанесло серьезный урон этим дальним колониям, лишив их покровительства эллинской династии Селевкидов; все же они сослужили свою службу в деле частичной эллинизации Парфии, пока не заглохли сами под непреоборимым напором варварства. Но в этом варваризованном виде они существуют поныне (Кандагар, Герат), доказывая своим относительным значением дальновидность своего гениального царя-основателя.

Из диадохов более всего унаследовал колонизаторские наклонности умершего царя Селевк, по стопам которого пошли его преемники, Селевкиды. Сам Селевк основал до семидесяти пяти колоний, между прочим, ту, которую он сделал столицей своего царства, назвав ее по имени своего отца Антиохией («прекрасный город эллинов», как ее называли окружающие ее сирийцы) с ее гаванью Селевкией; там же вблизи и города, получившие имена царственных жен, — Лаодикею и Апамею. В Месопотамии получили особую важность Эдесса и Селевкия на Тигре, к которой с тех пор стало переходить культурное значение умирающего Вавилона. Страстный македонец и эллинофил, он свое царство хотел превратить как бы в новую Македонию; очень вероятно, что это крайнее эллинофильство, перешедшее и к его преемникам, повело к упомянутому отщеплению Парфии. Оно же вызвало конфликт Селевкидов с иудеями в Палестине, когда последние были ими отвоеваны у Птолемеев; а этот конфликт повел к отщеплению также и Иудейского царства в 168 году до Р.Х., которое, однако, и само стало более или менее эллинистическим.

Примечание. История древнего Израиля стоит, подобно египетской, персидской и т.д., вне границ настоящего изложения. Возвращение Иудина колена из Вавилонского пленения и его тихая жизнь под властью персидского наместника (начало эпохи иудаизма, или «второго храма») не заинтересовала эллинов: Геродот, посетивший всю Персию, даже не упоминает иудеев. Впервые они соприкасаются с эллинизмом при Александре Великом, взявшем Иерусалим; при разделе царства Иудея досталась Птолемеям, что повело к стечению множества иудеев в Александрию, не столько, впрочем, из Иудеи, сколько из прочего Египта, где они жили уже давно. Эти александрийские евреи не понимали по древнееврейски, что повело к необходимости перевести для них Писание на греческий (уже с III века до Р.Х.; это — важный для истории христианства перевод «Семидесяти толковников»). Птолемеи относились терпимо и к александрийским евреям и к иудеям; но дела изменились, когда вследствие вырождения династии могущество Египта пало и его сирийские владения достались Селевкидам. Они окружили Иудею — следуя, впрочем, в этом отношении примеру Птолемеев — кольцом греческих колоний, и Антиох IV Эпифан сделал даже безумную попытку эллинизировать иерусалимский храм; хотя он сам от нее отказался, все же поднятое Маккавеями восстание не улеглось. Отчасти вследствие возникших вскоре междоусобиц в царстве Селевкидов, отчасти благодаря собственному геройству Маккавеям удалось отстоять самостоятельность Иудеи и присоединить к ней, кроме Заиорданья и единоверной, но схизматической Самарии, также и «Галилею язычников». Но сами они чем далее, тем более поддаются влиянию окружающих эллинских городов, близость которых создает течения протеста против строгой ортодоксальности не только в Галилее и Самарии, но и в самой Иудее, и ведет к образованию могучей партии «эллинствующих», что, в свою очередь, вызывает реакцию «фарисеев». Совсем эллинистическими правителями были сменившие потомков Маккавеев в 37 году до Р.Х. Ироды, особенно Ирод Великий (37 год до Р.Х. — 4 год по Р.Х.).

Из прочих эллинистических династий ни одна не могла по силе своей колонизаторской деятельности сравниться с Селевкидами. Птолемеи в Египте ограничились, в сущности, одной Птолемаидой в Фиваиде; избыток своих подданных-эллинов они селили иначе, о чем речь впереди (с.209). Лисимах основал во Фригии знаменитый впоследствии город, названный им в честь своей жены Никеей. Его преемники, вифинские цари, в роде которых чередовались имена Никомед и Прусий, основали важные поныне города Никомедию (ныне Измид) и Прусу (ныне Брусса). Колонии пергамских царей особой важности не имели; но македонские основали в принадлежавших им областях хотя немногочисленные, но важные города. Пример подал еще царь Филипп, основавший город, названный им по его имени Филиппами, — город, прославленный позднее последней битвой за римскую республику (42 год до Р.Х.), — а равно и Филиппополь в верхней долине Гебра (Марицы). Он же в 352 году до Р.Х., обрадованный победой своих войск над фессалийцами, дал родившейся у него тогда дочери имя Фессалоники; она вышла впоследствии за Кассандра, кратковременного царя Македонии, который дал ее имя основанному им на Фермейском заливе городу. Эта Фессалоника стала впоследствии столицей Македонии, каковой осталась поныне (Салоники).

Как видно из этого обзора, колонии этого второго колонизационного периода уже по своим названиям отличаются от тех прежних, будучи большей частью названы в честь своих основателей или членов их семьи. Отличны были они и по своему характеру: те были земледельческими и торговыми поселениями, эти — военными, так как поселение в колонии было большей частью царской наградой отслужившим свой срок воинам. Все же, будучи выведены с большим знанием местности и дела, они со временем получили и торговое значение, каковое они большей частью сохранили и поныне.

Глава I. Нравы

§ 5. Семейный и общественный быт. С приобщением Востока к эллинской культуре прежнее сравнительное единство ее народа-носителя уступило место племенной и социальной пестроте, сильно затрудняющей задачи исследователя. Мы различаем, во-первых, эллинство на родине и в старых колониях; во-вторых, дворы и вообще культурные районы новых династий с македонской включительно; в-третьих, эллинство в новых колониях; в-четвертых, варварские народы. Следует, однако, принять во внимание, что в каждой из установленных категорий имелось множество оттенков.

Племенные различия внутри собственно Греции (со старыми колониями) к нашей эпохе еще не успели стереться, хотя они и гораздо менее дают о себе знать. Первенствующая роль, завоеванная аттическим языком в предыдущий период, осталась за ним и в наш; он повсюду стал языком интеллигенции, между тем как остальные диалекты чем дальше, тем более получили значение простонародных говоров. Правда, такое расширение аттического диалекта не могло не повести к известным уклонениям от первоначальной чистоты; возник новый общий (koine), или эллинский язык, хотя и на основе аттического. Вот этот-то эллинский язык и был распространяем повсюду как в Греции, так и в эллинистических царствах. Очень важна была при этом роль новых колоний. Хотя они были не земледельческими, а военными, — а это значило, что народ переселялся в них не семьями, а в составе одних только мужчин, — все же солдаты-поселенцы, взяв себе местных жен, научили их говорить по-гречески и стали основателями чисто греческих поселений. Такова была победоносная сила эллинизма.

Семейный быт в Греции не претерпел сколько-нибудь важных изменений; что же касается эллинистических государств, то одно время могло показаться, что почин Александра Великого разрушит основу греческой семьи — единобрачие. Желая связать своих старых македонских подданных с новыми, восточными, он и сам подчинился персидскому обычаю многоженства и потребовал того же от македонской знати. Но это нововведение не пережило его: по его смерти македонцы отпустили навязанных им варварских жен (эллинок полигамия не коснулась), и принцип единобрачия стал вновь отличительной особенностью эллинских островов в варварском море. Зато египетская династия Птолемеев не устояла против другой местной заразы: египетского обычая женитьбы брата на сестре. Почин был сделан Птолемеем II, который, уже имея детей от первой жены, сочетался браком со своей сестрой Арсиноей II, каковая уступка доставила обоим двусмысленное прозвище Филадельфов. Правда, этот кровосмесительный брак был бездетным, и престол унаследовал Птолемей III Эвергет, сын Филадельфа от первой жены. Но обычай был установлен, и карой природы за это поругание ее заветов было постепенное вырождение династии Птолемеев, которое началось уже при Птолемее IV Филопаторе и продолжалось до последней представительницы, демонически обаятельной, но и демонически извращенной Клеопатры (умерла в 30 году до Р.Х.).

Еще заслуживает внимания значительно большая свобода, которой пользовались женщины в нашу эпоху в сравнении с предыдущей. Почин был дан македонской монархией, сохранившей через многие века особенности старинной ахейской. И Эвридика, мать Филиппа, и его жена Олимпиада, мать Александра, сыграли крупную роль в истории. И вот царица вновь отвоевывает для женщины положение, утерянное гражданкой; в птолемеевском Египте царская чета нередко упоминается вместе: Птолемей I и Береника, Птолемей II и Арсиноя, Птолемей V и Клеопатра (старшая) — и даже изображается на монетах. А пример двора, естественно, повлиял на знать, пример знати — на обыкновенных граждан.

Вообще двор, группирующийся вокруг особы царя, становится образцом для нравов и вкуса. Александр Великий, одаренный аполлоновской красотой лица, не пожелал затемнять его черт ношением усов и бороды; его примеру последовали диадохи, за ними потянулся двор, за двором — вся Греция, за Грецией — весь культурный мир. Начинается первая бритая эпоха в истории человечества, от Александра до императора Адриана. Только философы, противники моды, продолжали «sapientem pascere barbam»[19], — как насмешливо замечает Гораций (Гор. Сат. II, 3, 35).

Впрочем, эллинистические цари одевались еще по-эллински; их отличием была белая тесьма вокруг волос, старинный символ победы (diadema), и «царская порфира». Подавно эллинского покроя были одежды двора, как мужские, так и женские; роскошь обнаруживалась лишь в качестве тканей. С шерстью и льном стал конкурировать азиатский хлопок («виссон»); остров Кос, любимец Птолемея II, открыл у себя производство местного шелка и распространил повсюду «прозрачные» косские материи; а со II века до Р.Х., благодаря развитию торговых путей, появились на европейских рынках и настоящие китайские шелковые ткани (Serica). Та же роскошь появилась и в обстановке дома (ниже, § 9), и в утвари, и везде. Принадлежностью дворца становится парк: Александрия славится своим Paneion (то есть «рощей Пана»), Антиохия — своей Дафной. Вельможи следуют данному примеру — и сад становится частью всякого зажиточного дома. Это само по себе — полезное нововведение, так как ведет к оздоровлению всего города; но, представляя себе общую картину богатства этой эпохи в сравнении с предыдущими, приходится признать, что если различия в достатке существовали всегда, то теперь эти различия выставляются напоказ: времена, когда «дом Перикла ничем не отличался от дома любого гражданина» (выше, с.131), отошли в прошлое навсегда.

И в дело воспитания наша эпоха внесла немало нового. Для своей «македонской» знати цари завели особые пажеские корпуса, в которых сыновья вельмож воспитывались вместе с царевичами в постоянном соприкосновении с царским домом; это были питомники будущих военачальников и администраторов. Для прочих эти заведения были недоступны, но зато в каждом городе имелось, по примеру предыдущей эпохи, достаточное число гимнасиев, дававших, однако, теперь кроме гимнастического, также и некоторое научное образование в продолжение к тому, которое было получено в школе грамотности. Так-то гимнасии в нашу эпоху становятся среднеобразовательными школами; кроме мужских заводятся и женские, а также и такие, в которых мальчики и девочки воспитывались совместно. Наконец, было и высшее образование; таковое давала, с одной стороны, — в смысле образования общего — эфебия (см. выше, с. 129), с другой, — в смысле специального образования — высшие школы философии в Афинах, красноречия (то есть права) в Родосе, Афинах и Пергаме, медицины в Косе и Александрии, филологии в Александрии и Пергаме, не считая других.

Все это было очень отрадно, но все же повело к установлению кроме имущественных, также и образовательных перегородок в гражданском обществе: в эллинистическую эпоху впервые появляется интеллигенция как сословие. А с этим умственным расщеплением общества стал невозможным тот всенародный подъем, который под влиянием всеобъединяющей хореи одухотворял праздники предыдущих эпох. Сама хорея не была упразднена — она погибла лишь вместе с античной религией, — но она перестала быть главным элементом образования. И праздники продолжали существовать, но те старинные республиканские, о которых мы говорили выше (с. 183 и сл.), были затемнены новыми, царскими, гораздо более роскошными. А особенностью этих новых праздников было то, что на них народ был уже не участником, а только зрителем: агонистика, как гимнастическая, так и мусическая, переходит от граждан к профессиональным атлетам и виртуозам. А результат таких переходов везде один и тот же: совершенство искусства выигрывает, его культурное значение идет на убыль.

Этот переход совпал с ослаблением или исчезновением политической жизни общин; граждане поэтому стали искать отдушину своим стремлениям, но в силу исторического развития нашли таковую не в ахейской семье, а в аполлоновском кружке. Кружковая жизнь особенно расцветает в нашу эпоху, причем она, соответственно профессиональному расщеплению общества, и сама расщепляется: культовый элемент не теряется, но он сливается с профессиональным. Члены кружка строят или снимают определенное помещение, в котором и сходятся для общих бесед и угощений. При этом выборы председателей дают пищу честолюбию членов, благотворительность поощряется кружковыми почестями и наградами.

А так как при развитии промышленности и торговли, а также чиновничества и интеллигентных профессий сельская жизнь была оттеснена на задний план, а то деление хозяйственного труда, о котором речь была выше (с.24 сл.), имело основанием именно сельскую жизнь, то в значительной части тогдашнего общества хозяйственное значение семьи пошло на убыль. Это бы еще ничего; но с потерей священной связи с матерью-землей утратились и те мистические, филономические узы (выше, с.34), которые связывают человека с истоками и отпрысками его крови и представляют ему бездетность как самое страшное наказание. Наша эпоха — эпоха замены филономического сознания онтономическим.

Человек сознает себя как биологическая особь; средства к жизни ему дает его профессия, поле общественной деятельности — кружок; на что же ему семья? Чем тратиться на нее, он соберет капиталец, свою старость прокормит своими сбережениями, а остатки завещает тому же кружку, который за то его с честью похоронит. И вот развивается немыслимое в здоровые эпохи стремление к бездетности и к безбрачию. Теперь действительно «порода граждан» стала «мельчать». В деревнях еще держалась прежняя сила и удержалась надолго, но в городах уже начинает вырабатываться та умственно изощренная и нравственно расслабленная раса, которой римляне дали презрительное наименование Graeculi.

§ 6. Хозяйственный быт. Едва ли не наибольший переворот был произведен победами Александра Великого в экономическом отношении. С одной стороны, в руки завоевателя попали неизмеримые, веками накопленные царские богатства, которые он щедро раздавал и своим приближенным, и вообще всем, кто ему оказывал услуги, создавая этим — прямо и еще более косвенно — класс богачей, в сравнении с которыми самые зажиточные люди собственно Греции казались бедняками. С другой стороны, те же завоевания предоставили в распоряжение греческой предприимчивости целую сеть прекрасных царских дорог, покрывавшую все персидское государство до границ Индии и сказочных морей.

Примечание. Вопрос о больших дорогах был во все времена вплоть до новейшего больным местом греческой жизни: их было мало, они были узки и в смысле безопасности оставляли желать лучшего. Причины заключались: 1) в наличии удобных морских путей (грек говорил «плыть» там, где мы говорим «путешествовать»); 2) в гористости страны и 3) в ее кантональной раздробленности. Напротив, континентальный характер Персии заставлял ее царей прокладывать всюду военные дороги. Они были снабжены мильными столбами (по «парасангам»[20]) и в определенных промежутках станциями (stathmoi, angara). По этим дорогам шла царская почта. Действительно, зародыш этого ныне столь полезного учреждения кроется в Персии; от Персии его унаследовали эллинистические государства, от них — Рим, от Рима — новая Европа.

Из этих дорог главной в торговом отношении была та, которая, начинаясь у Эфеса, шла через всю Малую Азию, Месопотамию и Иран в Индию. Правда, ее значение пало с отщеплением Парфии, но тогда выдвинулись оба пути (отчасти водные, отчасти караванные), ведшие в Египет от Александрии к Черному морю. Драгоценные ткани, самоцветные камни, благовония, вкусные приправы (заметим мимоходом, что и гастрономия испытала в нашу эпоху коренную реформу) — все это потекло в греческие страны, увеличивая до безумных пределов богатства счастливых предпринимателей. Эти богатства дали, в свою очередь, толчок развитию промышленности, особенно в смысле специализации: мода стала требовательна, появляются разновидности и оттенки вкуса, удовлетворить которые могли только большие города. Возникают и таковые: если в прежнее время Афины со своим стотысячным населением Могли считать себя большим городом, то теперь вырастают полумиллионные — Александрия, Антиохия и наследница Вавилона — Селевкия на Тигре; за ними следуют Сиракузы и Карфаген, а затем уже — Рим.

Процветает и земледелие, но при значительно изменившихся экономических условиях. То многочисленное мелкоземельное крестьянство, через которое дух матери-земли своим оздоровляющим дуновением проникал все государство, уже потеряло свое руководящее значение. А впрочем, положение в различных странах было различное. В Египте искони хлебородная земля не составляла частной собственности: то ее деление на землю «жреческую» и землю «царскую», которое книга Бытия возводит к финансово-политической деятельности патриарха Иосифа (гл. 47, 20-22), удержалось и в птолемеевские времена, причем «царскую землю» обрабатывали полукрепостные «царские люди». Подавно царской была земля, не оплодотворяемая разливом Нила, но все же способная при искусственном орошении приносить плоды, и расчетливые цари охотно предоставляли ее во владение отслужившим свой срок наемникам, создавая таким образом вместо военных колоний (выше, с.201) военные поселения негородского типа. Напротив, в староколониальной и собственно Греции земля становилась жертвой спекуляции. Благодаря нахлынувшим богатствам нетрудно было собрать в немногих руках значительные земельные угодья; прежний крестьянин-собственник, продав свой клочок, уходил наемником на чужбину, а новый крупнопоместный землевладелец находил более выгодным пользоваться для полевых работ рабским трудом. Теперь только начинается экономическая роль рабства в античной истории: Это уже не челядь прежних времен, делящая труды и радости хозяина, — многотысячные «громады» считались просто орудием производства подобно скоту, но более опасным вследствие своей склонности к мятежам. Их соответственно и содержали — при строгом делении на десятки и сотни с отдельными надзирателями, с урочными работами («плантационная система»), с ночевками в мрачных, часто подземных помещениях (ergastula). Особого совершенства достигла эта система в Сицилии, учителем которой был, вероятно, соседний Карфаген. Страна, действительно, расцвела, нс этот расцвет был внешним и таил страшную язву в своей глубине, то и дело прорывающуюся наружу в разрушительных «невольнических» восстаниях и войнах. Сицилия стала классической страной заговоров, каковой осталась и поныне, как доказывает ее «каморра»[21] и «мафия».

Что касается, наконец, государственного хозяйства, то есть бюджета, то мы здесь ограничимся эллинистическими царствами и из них изберем птолемеевский Египет как наилучше нам известный. Главную часть государственных доходов составляли, понятно, взимаемые натурой хлебные пошлины с пахарей царской земли; подушной подати не было, но зато Птолемеи унаследовали от фараонов такую искусную и сложную систему прямых и косвенных обложений, которой не устыдилось бы и любое современное государство. Тут и патентные пошлины с ремесленников, и гербовый сбор с торговых договоров (введенный еще Псамметихом I), и пошлины со скота, домашней птицы, рабов, зданий, наследств и т.д., и таможенные поборы, и рыночные; затем косвенные налоги на вино, пиво, полотно, рыбу, не считая всякого рода монополий (соль, елей, сода) и т.д. Взимание всех этих податей было при фараонах и персах делом наместников; Птолемеи, вообще старавшиеся ослабить наместническую систему (ниже, § 4), предпочитали отдавать их в откуп. Так-то целая армия большей частью мелких «мытарей» была выпущена на страну; купив пошлину, мытарь уплачивал условленную сумму в ближайший банк и затем взимал ее в свою пользу, получая впридачу ненависть плательщиков.

Подобно доходам и расходы казны стали в нашу эпоху сложнее. Главными были по-прежнему расходы на военное дело, еще возросшие вследствие того, что прежнее гражданское ополчение было заменено постоянным наемным войском; но к ним прибавилось жалование чиновникам, тоже сменившим бесплатную магистратуру греческих республик. Затем расходы на флот и пути сообщения (особенно Нил), хотя тут натуральные повинности отчасти облегчали дело казны. Затем особенно двор и царские щедроты; к ним относились также и издержки на искусства и науку, о которых речь будет ниже, (§ 10), но не на народное просвещение вообще, которое было делом общин, а не государства.

Так-то администраторский талант первых Птолемеев, соединяя древнеегипетские, персидские и греческие традиции, создал в эллинистическом Египте образец великодержавного хозяйства, решающим образом подействовавший на Рим, особенно императорский, а через него и на новую Европу.

§ 7. Военный быт. Эллинистические царства были основаны мечом; мечом защищались они друг от друга; мечом держалось и македонское правительство среди местного населения. Присмотримся же к этому мечу.

Оплотом царской власти была постоянная армия, каковой в прежние эпохи обладала лишь Спарта в лице своих гоплитов. Ядром этой армии была конница так называемых «гетеров», то есть македонской знати, и «гипаспистов» (hypaspistai) и затем македонская же «фаланга» тяжеловооруженных со своим национальным оружием — длинной пикой (sarissa). Для ведения войны привлекались, во-первых, греческие наемники, а затем и легковооруженные местные контингенты. В своей совокупности войско такой эллинистической державы состояло из нескольких десятков тысяч людей — много больше, чем в предыдущий период, хотя, конечно, много меньше, чем теперь.

В стратегическом отношении должно быть отмечено постепенное усовершенствование походной техники, подготовленное еще в IV веке до Р.Х. Действительно, гражданские ополчения V века ее почти не знали: война состояла в битвах и длительных осадах. Битвы давались ради победы, чтобы иметь возможность поставить богам благодарственный «трофей» (tropaion, собственно — «приношение» за trope, то есть «обращение в бегство»). Когда эта истинно греческая потребность, внушенная агонистической идеей, была удовлетворена, полководец считал свое дело сделанным и даже не думал о преследовании разбитого врага; война же решалась истощением одной из воюющих сторон. Походная техника развивалась в наемных войсках; первый систематический поход, о котором мы узнаем, был поход Кира Младшего (вернее, его кондотьера Клеарха) в Персию в 401 году до Р.Х., описанный Ксенофонтом. С его же войском и спартанский царь Агесилай в 396 году до Р.Х. предпринял свой поход в ту же Персию, скоро прерванный после блестящих успехов. Крупнейшим стратегом середины IV века до Р.Х. был Эпаминонд (выше, с. 122), учитель Филиппа Македонского; и вот сын и ученик Филиппа в грандиознейшем походе осуществляет заветы Клеарха и Агесилая и в свою очередь воспитывает ряд стратегов, среди которых выдается Антигон, несчастный родоначальник будущей македонской династии.

Сын Антигона, гениальный Деметрий, доводит до совершенства и осадное дело. Он учреждает корпус военных инженеров; изобретаются подвижные башни с подъемными мостами, дающие возможность перебросить отряд вооруженных на стену осажденного города; заводится для этих башен артиллерия, так называемые катапульты и баллисты, относящиеся к луку так же, как пушка относится к ружью. Благодаря этим изобретениям, которые доставили Деметрию прозвище «Градоосаждателя» (Poliorketes), вековое преимущество осаждаемых перед осаждающими (выше, с.33) уступило место некоторому равновесию. Но, конечно, стоило среди осаждаемых явиться гениальному технику — и преимущество восстанавливалось. Таковым был тот Архимед (ниже, § 10), который своими машинами похоронил в 214-212 годах до Р.Х. столько римлян под стенами осажденных Сиракуз.

§ 8. Правовой и государственный быт. В государственном праве эллинистических монархий мы различаем элементы: 1) унаследованные от прежних македонских царей, 2) заимствованные из Персии и 3) развившиеся самостоятельно.

Старинная македонская монархия, насколько мы ее знаем, немногим отличалась от ахейской (выше, с.30): власть царя была ограничена, во-первых, советом «гетеров» (hetairoi, то есть «товарищи»; см. с.31), каковыми были вельможи, и, во-вторых, народным собранием, которое, при всеобщей воинской повинности, было в то же время и собранием войска. Теперь, перенесенная на восточную почву, царская власть становится самодержавной. Возможность участия в народном собрании всех египтян или персов, этих вековых «рабов» своих царей, никому не приходила в голову и всего менее им самим; на восточной почве «народное собрание» сводилось к собранию македонского войска, но и оно созывалось только для признания нового царя да еще по старинному обычаю — постепенно, впрочем, угасавшему — для подтверждения смертного приговора македонцу.

Совет гетеров продолжал существовать, особенно при царском суде; но его решение не было обязательным для царя.

Из заимствованных с Востока элементов самым антипатичным для нас является царский апофеоз; так как он относится к области религии, то о нем речь будет ниже (§ 14). Дальше пределов бывшего персидского государства этот кощунственный институт, впрочем, не заходил; македонские цари всегда сознавали себя людьми, а основателю новой династии, Антигону I, принадлежит прекрасное слово, часто потом повторявшееся, что царская власть есть лишь «славное служение» (endoxos duleia).

Нововведением эллинизма, и притом гениальным и богатым будущностью, был переход от наместнической системы к ведомственной. При персидских царях все государство распадалось на наместничества (сатрапии), причем в руках каждого наместника находилось управление и «внутренними делами», и финансами, и военными силами вверенной ему провинции. Это совместительство — тем более при фактической пожизненности сатрапов — делало их своего рода удельными князьями, ведшими самостоятельную и нередко враждебную друг другу политику. Теперь не то. Прежнее деление на провинции было сохранено, но их правители стали простыми губернаторами, ведавшими одними только «внутренними делами»; стоявшие в провинциях полки были подчинены особым военачальникам, коими в свою очередь управлял «старший секретарь сил» (archigrammateus ton dynameon) — по-нашему, военный министр. Так точно финансовое дело было объединено в руках государственного «диэцета» (dioiketes), которому были подведомственны провинциальные диэцеты; общественные работы — непосредственно в руках царя, передававшего свои приказы провинциальным архитекторам; суды — тоже, о чем ниже. При такой сложности личной работы царь нуждался в ближайшем помощнике; таковым был его канцлер (archigrammateus); но как она и при этой помощи была утомительна, показывает характерное слово одного царя человеку, прославлявшему его царское счастье: «Если б ты знал, сколько мне приходится писать писем, ты не поднял бы диадемы, даже найдя ее у своих ног». Все означенные лица и их многочисленные подчиненные прямо или косвенно назначались царем; это были чиновники, отличные от выборных городских магистратов. Последние тоже были в старых греческих городах; также и городские советы и т.д. Об этих «органах местного самоуправления» мы после сказанного выше (с.143) распространяться не будем.

Следует, впрочем, заметить, что эту ведомственную систему удалось провести последовательно только в Египте — лучше нам известном и наиболее важном. В царстве Селевкидов наместническая система продолжала сосуществовать с ведомственной, особенно в отдаленных восточных провинциях, что и содействовало их отложению в 247 году до Р.Х. и образованию Парфянского государства.

От описанной государственной службы следует отличать придворную, имевшую непосредственным предметом особу царя. Наибольшую важность имел тут начальник царских телохранителей, он же и начальник вышеназванного пажеского корпуса; затем мы имеем царских кравчего (archideatros), виночерпия (archioinochoos), ловчего (archikynegos), целый штат камергеров и т.д. Назначались они, конечно, из бывших пажей и преимущественно из того почетного выпуска, который некогда кончил курс вместе с царем (syntrophoi[22]). Что и царица располагала не менее сложным придворным штатом, ясно само собой и доказывается, кроме того, той честью, которой пользовались и ее syntrophoi.

Для судебного дела характерна в нашу эпоху двойственность: мы имеем двойное право и двойной суд. Местному населению было оставлено его старинное право и его судьи, так называемые лаокриты; в Египте, классической стране бумагопроизводства, процедура была письменной. Но для македонско-греческого населения и право, и суд (так называемые хрематисты) были греческими, и производство было устным с допущением представительства сторон. При этом параллелизме была неизбежна конкуренция, а при конкуренции — сознание превосходства греческих институтов и их постепенная победа.

§ 9. Нравственное сознание. Даже оставляя в стороне негреческую часть населения эллинистического мира, которая для нас (кроме иудеев) — молчаливая масса, и ограничиваясь одними эллинами, мы затрудняемся усмотреть в их пестром составе какое-нибудь единство нравственного сознания. Специализация жизни повела к невиданной еще пестроте характеров и настроений, дав полную волю индивидуальностям: верные своим царям «македонцы», блюстители древнеаристократической arete; удалые наемники, следующие девизу ubi bene, ibi patria[23]; расчетливые переселенцы, променявшие на верноподданническую лояльность республиканское свободолюбие оставленной родины; донельзя разношерстное городское население крестьянских, мещанских, интеллигентных профессий — все это вместе взятое создает такой пестрый калейдоскоп, в котором трудно найти руководящие линии.

Одно чувство, впрочем, заметно у многих, если не у всех: чувство неуверенности в завтрашнем дне. Как будто старые боги, которым раньше молились об устойчивости жизни, оставили правление и поручили мир прихотливой богине случайности Тихе (Tyche); и вот эта богиня возносит одних, ниспровергает других, никому не будучи ответственна в своих деяниях. Ее имя на устах у всех: у каждого своя Тихе, не только человека, но и города; знаменитой стала статуя антиохийской Тихе, гения-хранителя гигантского города. Все от нее; что в сравнении с ней arete?

«Она — наследственна», — говорил эллинский период; «она — научима», — доказывал аттический; «она — дар Тихе», — чувствует наш. Филономические узы порваны (выше, с.205); человек привыкает измерять правду и счастье пределами своей личной жизни, а эта привычка, в свою очередь, усиленно устремляет его взоры в потусторонний мир. Но об этом речь впереди (глава IV).

Со всем тем нельзя отрицать, что человечество стало добрее. При постоянных кровопролитных войнах, театром которых был (если не считать Египта) весь греческий Восток, — страшно подумать, во что обратился бы культурный мир, если бы их вели люди нашего современного закала. Здесь не то: везде свирепствуют войны, а города растут и в числе и в объеме, науки и искусства процветают, проповедь гуманности проникает все шире и все глубже. Александр разрушает дворец персидских царей в Персеполе, и современная ему история клеймит этот акт как акт бессмысленной жестокости (каким он, разумеется, и был), объяснимый только состоянием опьянения — до того он был единичным. История наших дней, напротив, оправдывает его политическими соображениями, характеризуя этим самое себя. Но важнее всего — полное отсутствие ненависти между воюющими сторонами.

Мы вряд ли ошибемся, приписывая это распространение доброты философии, которая ведь в древности вообще была не столько предметом изучения, сколько руководительницей жизни; что Александр был учеником Аристотеля — это факт и вместе с тем символ. А потому и само нравственное сознание народа находится в зависимости от нравственной философии. Направления, созданные прошлым периодом, с социальной точки зрения могут быть разделены на две категории: философией для народных масс был кинизм, философией для избранных — остальные направления. Теперь между этими двумя социальными слоями появился третий — интеллигенция, тоже масса, но прошедшая среднюю школу и поэтому слишком воспитанная для того, чтобы находить удовлетворение в грубоватой проповеди кинизма. Навстречу ее потребностям шли два новых направления нравственной философии, созданные именно в нашу эпоху — эпикурейское и стоическое. Оба имеют одну общую черту: они примыкают к старым природно-философским теориям (с.89 сл.) и на этом физическом основании строят свою этику.

Дело было рискованное: старая философия природы была затемнена могучим научным движением нашей эпохи, слишком разветвленным и сложным для единичного ума; и, действительно, наши философы-творцы этим движением не затронуты. Все же Эпикур имел счастье примкнуть к теории хотя и старой, но живучей — к атомистике Демокрита (выше, с. 157); она ему была нужна для механического объяснения мироздания и для устранения божьего промысла также и из области этики. Человек должен следовать своей природе, а она его направляет к удовольствию. И это было старой идеей — мы узнаем в ней гедонизм Аристиппа, как раз к началу нашей эпохи покончивший самоубийством своей проповедью самоубийства из уст Гегесия Киренского, глашатая смерти (выше, с. 154). Но Эпикур навсегда избежал этой опасности тем, что, ставя духовные наслаждения выше чувственных, он при подведении баланса благам и злу получал избыток первых — конечно, для философски просветленной натуры. Высшим же среди этих наслаждений он объявлял дружбу, и действительно, кружок учеников, собиравшийся в Афинах в основанном им «саду», был образцом такой философской дружбы. Таковыми были и дальнейшие последователи этой влиятельной школы: немногого ожидая от жизни и ровно ничего — от смерти, они превращали свою arete — добродетель в бесстрастную доброту, услаждая скоротечную жизнь себе и своим близким и смотря с улыбкой сострадания на потуги других, которые к чему-то стремились, чего-то искали, чувствовали чью-то властную волю в своей груди...

Эти другие чуждались эпикуровского «сада» с его истомой и закаляли свою волю в колоннадах Стои — той «Пестрой» Стои, которую некогда Кимон основал и Полигнот украсил своими героическими фресками (выше, с. 169). Здесь приблизительно с 300 года до Р.Х. учил Зенон из кипрского Китиона, построивший свою мужественную этику на физике Гераклита, что теперь было действительным анахронизмом. Но это не чувствовалось; сама же этика стоицизма имела религиозную окраску. Божий промысел есть, и нравственный долг человека — следовать божьему голосу в своей груди. Кто это делает неукоснительно — тот мудрец; а таковой блажен, подобно Зевсу, во всяком положении своей жизни... Даже на пытке? Да, ибо физическая боль не есть зло в глазах мудреца, таковым он признает только порок. А кто не мудрец, тот глупец, и между глупцами различий нет, как нет различий между падением в пропасть того, кто на вершок, и того, кто на аршин оступится. При таких условиях мудрецов окажется очень немного, но много должно быть стремящихся к мудрости. Эти, имея перед собой недоступную им пока arete-добродетель, пусть пока избирают «предпочтительное» (proegmena) и избегают «непредпочтительного» (apoproegmena), оставаясь равнодушны к «безразличному» (adiaphora).

Так этажом ниже этики совершенства стоицизм развил и обставил свою практическую этику, учащую всякого стремящегося к совершенству человека, в чем его нравственный долг (kathekon, лат. officium) в каждом положении его жизни. Для его определения нужно прислушаться к тому, куда нас зовет божий глас — или, что одно и то же, голос природы в нашей груди. Мы убедимся, что он зовет нас, во-первых, к общению с ближними, во-вторых, к исследованию внешнего и внутреннего мира, в-третьих, к первенству (мы узнаем здесь Элладу с ее агонистикой), в-четвертых, к развитию нашей индивидуальности. Из этих четырех влечений расцветают четыре кардинальные (платоновские) добродетели: справедливость (dikaiosyne, justitia), мудрость (sophia, sapientia), мужество (andreia, fortitudo) и четвертая, для нас непереводимая (sophrosyne, temperantia). Из них первые три имеют своим идеалом нравственное (to kalon, honestum), четвертая — пристойное (to prepon, decorum). Но все побуждают нас к деятельности и представляют нам жизнь положительной ценностью. Счастье в жизни возможно, так как возможна добродетель, а добродетель себе довлеет для счастливой жизни (virtue ad beate vivendum se ipsa contenta esta[24]). Такова героическая тема стоицизма.

В сущности, это была платоновская автономная мораль о добродетели как здоровье души, только развитая и приноровленная к различным положениям жизни. Обработал это учение стоик II века до Р.Х., родосский уроженец Панэций в своем сочинении «О нравственном долге». Он же переселился в Рим и стал там учителем кружка Сципиона Младшего, в который входили лучшие люди тогдашнего римского общества. Его проповедь нашла в нем живой отклик; благодаря ей стоицизм стал национальной философией Рима.

Глава II. Наука

§ 10. Самой утешительной стороной тогдашней жизни в эллинистических государствах является, несомненно, научное движение, которое никогда ни до, ни после не было таким стремительным.

Содействовало ему в значительной степени создание новых научных центров. Образцами послужили те, которые возникли в Афинах IV века до Р.Х.: Академия Платона и Лицей Аристотеля; к ним присоединились к концу этого века «сад» Эпикура и Стоя Зенона. Благодаря Деметрию Фалерскому (ученику Аристотеля), который в 317-308 годах до Р.Х. управлял Афинами в качестве наместника македонского царя Кассандра, Лицей получил значение так называемого «юридического лица», то есть право владения имуществом как учреждение; это право было затем присвоено и остальным из названных философских школ. Тот же Деметрий Фалерский, будучи в 308 году изгнан Деметрием Полиоркетом, принял приглашение Птолемея I Сотера поселиться у него в Александрии; он внушил ему мысль основать и у себя научное учреждение наподобие афинских. Так возник александрийский Мусей (Museion, то есть «святыня муз»), совмещавший в себе наши академию, университет и библиотеку (но не музей в нашем смысле слова). Благодаря щедротам первых двух Птолемеев этот Мусей далеко оставил за собой афинские учреждения. Особенно славной была его библиотека, в которой насчитывалось уже при Птолемее II Филадельфе без малого пятьсот тысяч «книг»; в I веке при Клеопатре число книг достигло семисот тысяч. По примеру Птолемеев и Селевкиды основали библиотеку в Антиохии и Атталиды в Пергаме, причем второй по важности стала пергамская (около двухсот тысяч «книг»).

Примечание. Античная «книга» (biblion, liber) была объемом значительно меньше нашего тома; так, сочинение Геродота в девяти книгах у нас издается обыкновенно в двух небольших томах. В Египте с его папирусными зарослями материалом для книги служила папирусная бумага; таковая имела вид узких столбцов, которые приклеивались краями друг к другу и вместе образовали свиток (volumen). Несколько свитков того же сочинения или автора складывали вертикально в ведрообразный сосуд, scrinium; такими сосудами уставлялись полки книжных шкафов, что придавало им вид, очень непохожий на наши библиотеки. Так как вывоз папируса из Египта был затруднен, то пергамским царям пришлось позаботиться о другом материале для своих книг. Это повело к изобретению выделки тонкой бумаги из свиной кожи — той бумаги, которая поныне сохранила название своего города-изобретателя, — пергамента (лат. pergamena, дополнительно membrane). Из пергамента можно было тоже делать свитки, но можно было также, складывая его листы по четыре в «тетради» (от греч. tetradion, то есть «четверка», лат. quaternio), несколько таких тетрадей переплести в «том» (tomos, «обрез»; лат. codex). Такая книга совсем походила на нашу. Со временем научились и папирусные листы складывать в тетради, получились codices chartacei по образцу codices membranacei. Все же в течение всей древности формы свитка (volumen) и тома (codex) встречались рядом; лишь в Средние века том окончательно вытеснил свиток.

Рассмотрим в систематическом порядке развитие наук в нашу эпоху.

А. Математика, зародившаяся в школе Пифагора и развитая еще в IV веке до Р.Х. Евдоксом Книдским, получила своего первого систематизатора в Александрии в лице Евклида, члена Мусея еще при Птолемее I Сотере; его «Начала» (Stoicheia) в XIII книгах (I-VI — планиметрия, VII-Х — алгебра на геометрической основе, XI-XIII — стереометрия прямоугольных тел) стали для всей древности руководством элементарной математики, его «аксиомами» и «теоремами», его терминологией и методами доказательств мы пользуемся и поныне. Насколько он сам двинул науку, этого мы, за неимением сочинений его предшественников, определить не можем; во всяком случае, он был основателем александрийской математической школы, из которой вышли Эратосфен, систематизатор теории чисел, и величайший математик древности — Архимед Сиракузский Архимед изобрел цифровую систему, давшую ему возможность выразить какое угодно число («число песка морского», psammites, как он шутливо его назвал в сочинении того же названия); он же первый, определив отношение окружности к диаметру (число π), построил на его основании стереометрию круглых тел. Его младший соперник в пергамской школе, Аполлоний Пергский, создал теорию конических сечений; за ними Гиппарх (около 150 года до Р.Х.) открыл сферическую, а Герои Александрийский (около 100 года до Р.Х.) — плоскую тригонометрию.

Примечание. Старинная греческая цифровая система была — подобно поныне употребляемой римской — довольно неуклюжа. Единицы до 4 выражались палочками; 5 обозначалось буквой П (ПЕNТЕ — «пять»), 6 = ПI и т.д. до ПIIII = 9, после чего Δ (ΔЕКА — «десять») означало 10, ΔΔ — 20 и т.д.; для 50 употреблялся знак, слитный из Δ и П. Далее Н = 100 (от HEKATON — «сто», причем Н еще удерживает значение придыхания, см. выше, с.86); X = 1000 (ХIΛIОI — «тысяча»), М = 10 000 (MYPIOI — «десять тысяч»), а для чисел 500, 5000, 50000 знаки, слитные из Н и П, X и П. М и П, так что далее числа 99999 эта сложная система не служила. При этих условиях имела огромное значение мысль воспользоваться всеми знаками алфавита для обозначения единиц, десятков и сотен; а так как для этого нужно было 27 знаков (1-9, 10-90, 100-900), а в греческом алфавите было их от альфы до омеги только 24, то его дополнили воскрешением вава (6) и коппы (90) и прибавлением нового знака для 900. Так-то можно было обозначить все числа от 1 до 999; для чисел от 1000 до 999999 брали те же знаки, прибавляя к ним черточку слева внизу; от 1000000 до 999999999 опять те же, прибавляли две черточки и т.д. Теперь действительно можно было выразить «число песка морского»; но главное то, что каждая единица (десяток, сотня) выражалась одним знаком, как у нас. Теперь оставалось сделать только одно усовершенствование — найти знак для нуля. Его сделали счастливые продолжатели математических открытий эллинов — средневековые арабы, заменившие греческую цифровую систему индийской, из которой развилась наша.

Б. Успехи математики не замедлили отразиться на пограничных дисциплинах естественных наук, прежде всего математической географии и астрономии. Попытку, очень несовершенную, определить окружность земли сделал еще перипатетик Дикеарх; ее возобновил с решающим успехом вышеназванный Эратосфен, очень разносторонний человек, который за свои выдающиеся, но все же не первостепенные успехи в различных областях не только наук, но и поэзии получил полупочтительное, полунасмешливое прозвище ho beta — по второй букве греческого алфавита.

Примечание. Эратосфену было сказано, что в городе Сиене (Syene, ныне Асуан, у первого порога Нила) в определенные дни солнце освещает дно самых глубоких колодцев (знаменитое на всю древность «сиенское диво», ради которого туристы ко времени летнего солнцеворота посещали Сиену так же, как они ныне к тому же времени посещают Авасаксу или Нордкап). Это значило, что Сиена лежит на тропике (Рака), где солнце к летнему солнцевороту стоит в полдень в зените, то есть в направлении радиуса земли. Эратосфен в тот же день и час измерил для Александрии угол уклона полуденного луча от вертикали, то есть угол между сиенским и александрийским радиусами (угол а); длина же дуги между Александрией и Сиеной (AS) была известна. Обозначая длину искомого меридиана через М, мы получаем пропорцию: «М : AS = 180 : а». При этом у него меридиан получился в 22 350 километров, на 10% больше действительного — маленькая неточность, объясняемая отчасти тем, что он еще не мог считаться с приплюснутостью земного шара у полюсов.

Что касается космографии, то уже пифагорейцы, как мы видели, оставили геоцентрическую систему в пользу гипотезы центрального очага (выше, с.91); но так как эта гипотеза не имела научного основания, то Аристотель вернулся к геоцентризму как наиболее убедительному при состоянии астрономической науки в его время. Но уже его ученик Гераклид Понтийский, открывший также вращение земли вокруг своей оси вследствие наблюдений над путями планет (особеннб над их кажущимися регрессиями), пришел к заключению, что Меркурий и Венера — спутники Солнца, а не Земли; путем более точных вычислений Аристарх Самосский, современник Птолемея II Филадельфа, убедился, что и Земля вращается вокруг Солнца, то есть он впервые сделал то открытие, которое через 1800 лет вторично сделал Коперник и подтвердил Галилей. Сходство состояло и в том, что и Аристарх был обвинен в безбожии, а именно стоиком Клеанфом, учеником Зенона. Но разница времен сказалась в том, что это обвинение не произвело никакого действия, и Аристарх продолжал свои гениальные работы в обсерватории александрийского Мусея. Там же столетием спустя Гиппарх, величайший астроном Античности, путем наблюдений над фазами Луны и затмениями Солнца вычислил расстояние Земли от обоих светил и составил первый научный звездный атлас, в котором нашло свое место до тысячи звезд.

Но одновременно с поступательным движением астрономии появляется на горизонте греческого мира и ее извращение — астрология. Ввел ее халдеец Берос[25], приглашенный читать лекции о своей науке на острове Косе, который стал в нашу эпоху аристократическим курортом. Все же при могучих успехах греческой науки астрология в нашу эпоху влачила довольно скромное существование; она стала умственной силой лишь в эпоху римской империи благодаря упадку наук. Тогда мы ею и займемся (ниже, отдел В, § 11).

Для физической географии IV век был очень плодотворным: путешествия Пифея Массалийского познакомили греков с северным побережьем Европы вплоть до «крайней Фулы» (ultima Thule) с ее полуночным солнцем; походы Александра и сопутствовавшие им ученые экспедиции и исследования его так называемых «бематистов» — со всей передней Азией и ее сказочными морями. Эти последние подтвердили гипотезу Анаксимандра (выше, с.90) о кругоземном океане; когда поэтому полководец Селевка, Патрокл, предпринял по его поручению путешествие по Каспийскому морю, он не достиг его северного берега, будучи заранее убежден, что это море — залив кругоземного океана. Результаты подвел для начала III века до Р.Х. вышеназванный Дикеарх, автор первого научного сочинения о географии; его усовершенствовал позднее Эратосфен, заключивший знакомый грекам мир в изобретенную им систему меридианов и параллелей — ту же, которой пользуемся и мы.

Третьим в числе великих географов был тоже уже знакомый нам Гиппарх.

Придатками географии были, во-первых, геология, интерес к которой был создан особенно вулканическими явлениями. Их Посидонии Родосский (I век до Р.Х.) объяснял сжатыми под земной корой газами. Затем зоология и ботаника: Птолемеи заводят в Александрии первый зоологический сад; Александр Великий интересуется флорой завоеванного им мира и посылает ее экземпляры в Лицей, где ими воспользовался Теофраст. Но в дальнейшем зоологическая система Аристотеля и ботаническая Теофраста не были превзойдены, если не считать успехов фармакопеи, нераздельной с медициной.

Эта последняя вступила в новый фазис после призвания в Александрию главных представителей и косской школы — Герофила, и книдской — Эрасистрата. Им обоим принадлежит честь открытия анатомии и физиологии: мозг как центр нервной системы; различие сенсорных и моторных нервов; сердце, артерии и вены (Эрасистрат едва не открыл кровообращения, но ему помешало унаследованное от книдской школы предубеждение, что артерии наполнены исходящим от легких воздухом); пищеварение. Успеху обеих наук содействовал интерес к ним самого Птолемея Филадельфа: будучи слабого телосложения, он жаждал открытия «эликсира жизни» и с этой целью предоставлял своим медикам не только трупы для препарирования, но даже осужденных преступников для вивисекции. Эту школу позднее стали называть догматической, так как она исходила из определенных положений о составе и функциях нашего организма, основывая на них свои теории происхождения болезней («этиологию») и из них выводя принципы лечения («терапию»).

Протестом против нее явилась эмпирическая школа, основанная около 250 года до Р.Х. Филином Косским; пренебрегая этиологией, она выводила свои терапевтические принципы исключительно из опыта, наблюдая, какое средство в каких случаях приносило пользу. Независимо от своих крупных заслуг в области терапии, эта школа важна и для философии тем, что с большой тщательностью разработала эмпирический метод — тот самый, о котором несправедливо полагают, что он лишь в XVI веке был исследован Бэконом.

Все же своим пренебрежением к медицинской этиологии и она, в свою очередь, вызвала протест; в I веке до Р.Х. некто Асклепиад в Риме основывает так называемую методическую школу с целью примирить обе предыдущие. Но научный дух стал уже убывать, и сам Асклепиад не был свободен от некоторого кудесничества. Люди жаждут чудесных исцелений, бесконечного продления жизни, воскрешения мертвых; секулярный период истории медицины, начавшийся с Гиппократа, приходит к концу, надвигается период новой сакрализации, которая через империю передается Средневековью.

С математикой граничит и физика в нашем смысле, для которой ученик Теофраста, последний всеобъемлющий перипатетик, Стратон из Лампсака установил важность эксперимента. Пограничную область мы называем механикой. Основание ей положил еще Аристотель, открывший закон параллелограмма сил; но своего расцвета она достигла в лице гениального Архимеда Сиракузского, открывшего центр тяжести и систему рычагов («Дай мне точку опоры, и я сдвину землю», — говаривал он), механическое значение наклонной плоскости («Архимедов винт»), гидростатику и удельный вес (венец Гиерона и знаменитое heureka, «эврика»). Эти открытия и дали ему возможность изумлять осаждавших Сиракузы римлян все новыми и новыми «машинами». Открытую Архимедом гидростатику развил столетием спустя Ктесибий, изобревший гидравлический орган (первообраз нашего духового), водяные часы и пожарный насос; его современник Герон, прославившийся также своими автоматами, открыл давление воздуха и пара, что дало ему возможность изобрести сифон и паровую турбину... До локомотива уже было недалеко, и он был бы изобретен, если бы не упадок наук, начинающийся с I века до Р.Х.

Как видно из сказанного, бескорыстно преследуемое чистое знание дает богатые плоды также и в области прикладного. Земли Архимед не сдвинул, зато он сдвинул огромную обузу физического труда с многострадальной выи человека. Действительно, после его гидростатических открытий уже не трудно было сделать то изобретение, социальное значение которого превзошло значение всех остальных, — изобретение водяной мельницы. Кем оно было сделано, мы не знаем; но его важность ясна из сказанного выше о работе мукомолок (с.25), а также из следующей замечательной эпиграммы, приветствовавшей его:

Дайте рукам отдохнуть, мукомолки; спокойно дремлите,

Хоть бы про близкий рассвет громко петух голосил.

Нимфам пучины речной ваш труд поручила Деметра:

Как зарезвились они, обод крутя колеса!

Видите? Ось завертелась, а оси могучие спицы

С рокотом движут глухим тяжесть двух пар жерновов.

Снова нам век засиял золотой: без труда и усилий

Начали снова вкушать дар мы Деметры святой.

Из прочих отраслей физики акустика была основана, как мы видели, еще Пифагором (выше, с.90); коренной закон, что проводником звука является воздух, был открыт Аристотелем.

В дальнейшем своем развитии акустика переходила в теорию музыки, которую особенно тщательно обработал ученик Аристотеля, Аристоксен. Параллельная же оптика только теперь была поставлена на научную высоту. Вопрос о происхождении зрения после наивных попыток предшественников (теории «незримых щупальцев» и унаследованной Эпикуром теории отделяющихся от предметов «подобий») был решен Аристотелем («теория лучей»; проводник необходим, но им является не воздух — чем была подготовлена теория эфира). Из отделов оптики наиболее симпатичной грекам, вследствие своей математической ясности, была катоптрика, то есть учение об отражении лучей; ее главный закон о равенстве углов падения и отражения известен уже Евклиду, а Архимед открыл теорию кривых зеркал — даже если считать легендой сообщаемое нам об его исполинских кривых зеркалах, посредством которых он зажигал римские корабли. Очень жаль, что параллельная диоптрика (о преломлении лучей) не нашла себе такого же гениального исследователя; зажигательное стекло (лупа) было известно уже в V веке до Р.Х., но им пользовались для фокусов, между тем как научное исследование его явлений повело бы к изобретению микроскопа и телескопа.

Подавно в зародышевом состоянии были магнетизм и электричество; знали только основные явления, давшие название соответственным наукам — о «Магнитском» (то есть добываемом в лидийской Магнесии) железе и об «электре», то есть янтаре.

Химия существовала издавна в виде металлургии, то есть чисто прикладного умения добывать чистые металлы из руд и сплавов. Свое название (chemia, по-египетски «чернокнижие») она получила, однако, не от этой техники, а от темной практики египтян, которые как раз в нашу эпоху бились над задачей подделывать золото. Наружу они всплывают лишь в эпоху империи; тогда мы и займемся этой наукой.

§ 11. Из гуманитарных наук психология деятельно разрабатывается философами различных направлений, но не в том смысле, который мы ныне присваиваем этому слову: спорят не о душевных явлениях, а — по стопам Платона и Аристотеля — о душе как о таковой, духовное ли она существо или материальное, простое или сложное, или даже вовсе не существо, а лишь известная настроенность (harmonia) наших физических органов. Понятно, что в зависимости от этого вопроса решался и вопрос о ее бессмертии, которое стоики признавали, эпикурейцы — отрицали. Душевные же явления обсуждались только — но зато очень охотно — поскольку они затрагивали область этики. Относящихся сюда трактатов — о гневе, о дружбе, о старости, о печали, о согласии, о благородстве и т.д. — наша эпоха произвела массу, и они охотно читались и в Греции, и вне ее и много содействовали облагорожению нравов. Сюда же относится и литература о человеческих характерах, из которой нам сохранен любопытный образчик — сочинение о характерах Теофраста.

Вопрос о языке не переставал интересовать греков еще со времени софистического движения; спорили и о его составе, и о его возникновении. Это возникновение можно было представить себе либо природным путем, либо путем уложения (physei или thesei; см. выше, с.158); кто допускал первое, тот должен был мириться со всеми неправильностями (аномалиями) языка, кто — последнее, тот должен был стремиться к их искоренению как затемняющих мысль уложителя. Так-то лингвисты нашей эпохи распадаются на аномалистов и аналогистов: первых мы находим в пергамской, вторых — в александрийской школе. Правы были первые, но вторые своими исследованиями принесли более пользы науке. Итоги их работам подвел Дионисий Фракиец, александрийский ученый II века до Р.Х., составитель первой греческой грамматики — только морфологии, впрочем — с частями речи, системами склонений, спряжений и т.д. Эта techne Дионисия — мать всех европейских грамматик с русской включительно. Независимо от этого, в Александрии производились тщательные лингвистические исследования по всем областям литературы, результаты которых попали в словари следующей эпохи; так, Дидиму Александрийскому (I век до Р.Х.) принадлежал исполинский труд о языке трагических и комических поэтов.

Историю религии мы имеем пока в виде мифологии, в которой главное место принадлежит огромному сочинению Аполлодора «О богах» (сохраненная нам под его именем драгоценная, но сухая bibliotheke — более позднего происхождения).

Политическая история тоже разрабатывалась очень деятельно; прежде всего, конечно, история современная, давшая для каждого поколения по несколько представителей, причём почин принадлежит самому Птолемею I Сотеру, описавшему трезво и достоверно поход своего царя Александра. Кроме того, и древняя история различных городов изучалась часто на основании архивного материала и вещественных памятников; особенно широка была деятельность атфидографов, последователей Гелланика (выше, с. 176). Наконец, и варварские народы чувствуют потребность изложить для греков и по-гречески свою историю; так, историю Египта пишет жрец Манефон, историю Вавилона — знакомый нам уже (выше, с.219) Берос, историю Рима — Фобий Пиктор (все в III веке до Р.Х.) — кратко, но толково и достоверно; даже знаменитый Ганнибал счел нужным изложить по-гречески историю своих походов.

Но едва ли не самой важной стороной деятельности ученых нашего периода в области гуманитарных наук были их работы по истории искусств, специально по истории литературы. Главным образом ради литературных целей были основаны Птолемеями и Атталидами их огромные библиотеки; первой задачей их придворных ученых («грамматиков», как они себя называли, то есть по-нашему — филологов) было их каталогизировать. Эту задачу исполнил для Александрии Каллимах (он же и поэт, о чем на с.229) в своем гигантском «Каталоге просиявших во всех областях образованности и всех их сочинений» в ста тридцати двух книгах; это был не простой каталог, а подробный историко-литературный свод. Затем нужно было позаботиться о критически проверенных изданиях важнейших авторов; таковые составил для Гомера — Зенодот еще в III веке до Р.Х.; для драматургов и лириков — Аристофан византийский; еще раз для Гомера, но с гораздо большим запасом эрудиции — знаменитый Аристарх Самофракийский (следует отличать от Самосского, выше, с.219), критик II века до Р.Х., учитель вышеназванного Дионисия Фракийца и многих других. Критиком он был в том смысле, что он тщательно проверил текст Гомера по имевшимся у него старинным спискам; но так как он попутно, будучи очень чутким к поэтической красоте человеком, объявлял подложными те или другие стихи по эстетическим соображениям, то его имя стало нарицательным также и в смысле строгой литературной критики. Нарицательным стало также имя того критика, который был как бы карикатурой на него, — Зоила, приобретшего печальную известность своими иногда остроумными, но чаще нелепыми придирками к Гомеру, к которым давало немало поводов беспечное раздолье его эпического стиля. Независимо от сказанного производились — и названными учеными и массой других — кропотливые и объемистые исследования по самым различным сторонам изучаемых ими литературных произведений; их результаты отчасти нам сохранились в дошедших до нас из следующих эпох так называемых схолиях, то есть античных комментариях на наиболее читаемых авторов.

Одним словом, кипучая деятельность во всех областях науки — вот умственная сигнатура нашей эпохи. Никогда ни до. ни после античный мир ничего подобного не видел; а новый увидел впервые нечто подобное в эпоху возрождения Античности в XV-XVI веках.

Глава III. Искусство

§ 12. Изобразительные искусства. Архитектура. Секулярный элемент, внесенный в архитектуру аттического периода задачей стои, усугубляется в наш эллинистический: впервые после ахейских времен она посвящает свои художественные силы царскому дворцу. За царями потянулись сановники, за ними — зажиточная буржуазия: богатый частный дом и особенно вилла — тот же дворец, только в меньших размерах. Все же античный дворец не был похож ни на средневековые замки, ни на большинство наших дворцов; скорее о нем могут дать представление восточные «серали» и «киоски». Это был целый комплекс зданий, прихотливо разбросанных среди зелени парка и вдоль морского берега (где таковой был), отчасти даже — в самом море, на утесах или искусственных конструкциях. Конечно, из этих зданий одно было главным; но и его строили не столько ввысь, сколько вширь, составляя его из целой системы перистилей с окружающими их жилыми и парадными покоями, причем и здесь старались ввести природу в человеческое жилище, обращая внутренние части перистилей в цветники или скверы, часто с прудами и фонтанами. Для колоннад предпочитали роскошный коринфский ордер (выше с. 164): К украшению дворца приспосабливали и скульптуру (как статуарную, так и рельефную), и живопись — последнюю особенно для стен перистилей и покоев, но также и потолков и даже полов (так называемая мозаика, см. ниже, с.228). Получилось очень изящное и жизнерадостное целое.

Но не только дворцы и частные дома — также целые города стали предметом строительного искусства. Семена рационализма, зароненные в этом отношении софистическим движением (особенно Гипподамом Милетским) и тогда высмеянные общественным мнением, теперь только дали богатый урожай. В старину города вырастали как-то сами собой, улицы внутри города были узкими и кривыми, и только предместные. развившиеся из постепенно застраиваемых дорог, были шире и прямее. Теперь производится предварительная распланировка города; улицы прокладываются прямые и скрещивающиеся под прямым углом, причем особенной широтой и роскошью отличаются оба главных, тоже скрещивающихся под прямым углом проспекта. Почин принадлежит тут строителю Александрии, Динократу, одному из корифеев архитектуры всех времен.

Рядом с этой широко развивающейся светской архитектурой сакральная отступает на задний план, но все же и она не отсутствует, хотя бы вследствие того, что новые города должны были иметь и свои храмы. Особенно замечательными были новый храм Артемиды Эфесской, построенный вместо старого, сожженного Геростратом в ночь рождения Александра Великого, а равно и новый храм Аполлона в Дидимах близ Милета. Идеалом и здесь была пышность: огромные размеры, навеянные архитектурными гигантами Востока, целые леса высоких колонн и т.д. Интересно, что и алтари становятся предметом архитектуры: их воздвигают на мраморных, богато украшенных террасах (ниже, с.227). Заманчивые задачи ставились художнику в тех случаях, когда культ бога, которому строился храм, был сочетанием восточной и греческой обрядности, как, например, греко-египетский культ Сараписа (ниже, § 14); к сожалению, мы слишком мало знаем об их исполнении. А впрочем, архитектура в строго восточных стилях продолжалась по старым образцам и в нашу эпоху (храмы птолемеевского Египта в Фивах и т.д.), довершая этим архитектурную пестроту нашей картины.

Б. Скульптура. Для скульптуры эллинистической эпохи характерна виртуозная свобода в технике: владея ею с самого начала мастерски, она уже не развивается, а только применяет свое умение на все новых и новых задачах. Первоклассных мастеров после Лисиппа уже не было; все же те, которые творили теперь, сошли бы за таковых, если б жили в предыдущем периоде. А творится, благодаря большому спросу и не уступающему ему предложению, очень много — более, чем за оба предыдущих периода, вместе взятых.

Сакральная скульптура опять-таки отступает на задний план. Наша эпоха создала только один новый, действительно замечательный божественный тип — тип Сараписа, главного бога птолемеевского Египта. Греки видели в нем своего Аида, то есть «подземного Зевса»; художник Бриаксий изобразил его с чертами, родственными Зевсу, но в то же время с отпечатком ласковой грусти на лице, затененном ниспадающими на лоб волосами. Это было нечто новое: к этому богу скорее можно было обратиться скорбящему, чем к светлым владыкам Олимпа.

Но, впрочем скульптура даже и в религиозной области была по своему характеру светской. Преобладают изображения молодых божеств, в лики и образы которых можно было влить всю доступную художеству светскую, даже чувственную красоту. Немало чудных произведений возникло тогда: Аполлон Бельведерский, Венера Милосская, Капитолийская, Медичи, Ника Самофракийская, Тихе Антиохийская (выше, с.213) и т.д. Все же их мы еще можем представить себе в храмах; но это совсем невозможно по отношению к статуям и группам героического, то есть мифологического характера. В них художник мог предоставить себе полную свободу, и он воспользовался ею для выражения пафоса в такой степени напряженности, которая далеко оставила за собой попытки Скопаса в предыдущем периоде (с. 167). Образцом может служить знаменитый Лаокоон.

В строгой скульптуре замечательна многофигурность — тоже признак пышности тех времен. Всех в этом отношении превзошел Аттал I Пергамский, посвятивший Афине два памятника в честь своей победы над галлами (выше, с. 193), один у себя в Пергаме, другой — в Афинах. Из обоих нам сохранены образчики в копиях; к первому относился «Умирающий галл», знаменитый своим сдержанным, но тем более потрясающим трагизмом в изображении наступающей смерти.

Нововведением эллинизма был статуарный жанр, продукт излюбленного в те времена реализма. Художники охотно изображали какого-нибудь морщинистого рыболова, небрежно одетую крестьянку и даже отвратительную старуху, влюбленно ласкающую свою бутылку. Конечно, ни храмовые ограды, ни городские площади не имели места для таких статуй; для того, чтобы они могли возникнуть, требовалась прихоть вельможи и укромная тень его перистиля. Портретные статуи и гермы уже в IV веке до Р.Х. перестали быть редкостью; все же тогда художники еще стремились к идеализации изображаемого. Полный реализм мы встречаем только ныне — и в то же время такую легкость техники, что портрет делается почти общедоступным и становится едва ли не главным предметом статуарного производства.

Со статуарной скульптурой соперничает рельефная. И она посягает на религиозные сюжеты, и притом в невиданных дотоле размерах; такова знаменитая гигантомахия пергамского царя Евмена II (во II веке до Р.Х.), украшавшая террасу воздвигнутого им алтаря, по выражению пафоса не уступающая Лаокоону. Но гораздо более характерным для эллинистической эпохи является жанровый и преимущественно идиллический рельеф — сцены из сельской жизни, в которых человеческие фигуры чередуются с коровами, козами и т.д. И здесь опять появляется старинный, но оттесненный в классическую эпоху (выше, с. 165) ландшафтный фон — это было вполне своевременно, так как при совершенстве эллинистической техники этот фон выходит вполне убедительным. Жанровый характер не страдал, если вместо бытового сюжета художник избирал мифологический — Андромеду, освобождаемую Персеем после сражения с морским чудовищем, или Селену, спускающуюся к сонному Эндимиону: богатый ландшафтный фон превращал и мифы в идиллию.

Одну серьезную утрату понесла рельефная скульптура в нашу эпоху: строгий закон Деметрия Фалерского (выше, с.216) о похоронах упразднил аттическую надгробную плиту с ее красивыми изображениями (выше, с. 179). Правда, ее сменяет рельефный саркофаг; но при всех красотах особенно сидонских саркофагов с подвигами Александра и плакальщицами нельзя не пожалеть об элегической участливости афинской надгробной скульптуры IV века до Р.Х.

В. Живопись нашей эпохи находится под влиянием триумвирата, представлявшего собой самый яркий расцвет греческой живописи вообще; его членами были представитель сикионской школы Апеллес, затем его соперник Протоген в Родосе и Антифил в Александрии. Из них первые два были идеалистами; Апеллес особенно прославился своей Афродитой (Косской), которую он изобразил в тот момент, когда она, выходя из моря, выжимает свои волосы; Протоген — своим Иалисом (героем-эпонимом одной из родосских общин). За первую Август впоследствии подарил косцам сто талантов; что касается Иалиса, то еще при жизни художника Деметрий Полиоркет (выше, с. 211), осаждавший Родос, не решился направить свои разрушительные машины против той части города, где он находился, и скорее пожертвовал своей победой. Напротив, Антифил был реалистом; его специальностью был жанр и так называемая «мертвая природа». А так как из идиллического жанра естественно развивается ландшафт, то александрийская живопись пошла по пути, параллельному рельефной скульптуре. Параллельными они были и по назначению: естественным местом для творений обеих были стены знатных домов. Мы судим об обеих по сделанным в Помпеях находкам; в связи с ними (ниже, отдел В, глава III) мы и вернемся к этому вопросу.

Апеллес, кроме того, был избранным портретистом Александра Великого и первых диадохов; и действительно, в эллинистическую эпоху живописный портрет соперничает со скульптурным. О нем мы, к счастью, можем судить: благодаря возникшему в нашу эпоху в Египте странному обычаю хоронить с мумией покойника и его портрет в естественную величину нам сохранен целый ряд таких ярких снимков с тогдашней действительности, найденных в гробницах Фаюмского оазиса.

Керамика приходит в упадок: зажиточные люди предпочитают металлические сосуды, что ведет к развитию торевтики (то есть резьбы по металлу), а для бедноты не старались. Зато возникает, благодаря знакомству с разноцветными мраморами Азии и Африки, новая техника живописи, которой предстояла великая будущность, — мозаика, то есть составление картин посредством сложения мелких разноцветных кусочков мрамора (мозаика из цветной стеклянной пасты, позднее гордость Венеции, встречалась лишь изредка). И она нам известна главным образом из помпейских находок; особенно славится мозаичное изображение битвы Александра с Дарием, занимавшее пол целой комнаты в так называемой casa del Fauno. Несомненно, что из всех родов живописи мозаика была самым долговечным; правда, чрезмерной тонкости от нее нельзя было требовать.

§ 13. Мусические искусства. Старинная хорея, мать всех мусических искусств в Греции, продолжает существовать и в нашу эпоху, но без особого блеска; наибольшей славой пользуются произведения отдельных, обособленных искусств. Любят обособленную и от поэзии и от пляски чисто инструментальную музыку, ради которой каждый крупный город заводит наравне с театром свой «одеон»[26]; а равно и обособленную если не от музыки, то от поэзии пляску, процветающую в игривых и страстных «пантомимах». Об этих двух искусствах мы мало знаем; зато очень много об обособленной от обеих своих сестер поэзии нашей эпохи, для которой создан особый термин — александринизм.

Действительно, в области поэзии Александрия была главным умственным центром вселенной; умственным же центром Александрии была ее библиотека. Книга задает тон; впервые в истории культуры поэзия пишется не столько для слушателей, сколько для читателей. А поэма-книга была несовместима с хореей. Зато она представляла то удобство, что в ней могли воскреснуть также и те роды поэзии, которые давно уже умерли, когда исчезла обстановка для их живого исполнения. Способствовало же их воскрешению своего рода романтическое настроение эпохи, естественно вызываемое сравнением жалкого современного состояния собственно Греции с ее славным прошлым. Но возродились они не в прежнем виде, а в новом: времена стали требовательны к изяществу и строгости форм; это раз. Что же касается содержания, то религиозность старой поэзии тянула ее к хорее; для поэмы-книги требовалась другая приманка, и ею стала любовь. Книжность, романтизм, изысканность, эротика — вот характерные признаки «александрийской» поэзии.

Ее признанным главой был Каллимах (при Птолемее II Филадельфе), ученый поэт, подобно многим, и автор вышеназванного каталога (с.224). Эпосом он, впрочем, пренебрегал, не желая тягаться с Гомером; его коньком были так называемые «эпиллии» (то есть маленькие эпосы), вроде той «Гекалы», в которой он описывал угощение Тесея старой крестьянкой Гекалой перед его боем с марафонским быком; затем элегии, в которых он воскресил эротизм Мимнерма (выше, с.99), приправив его, однако, изысканной ученостью. Его элегии носили заглавие «Aitia», то есть «Причины», так как их объединяло общее стремление выяснить причину того или другого имени, обычая, достопримечательности и т.д.; но что это стремление уживалось с эротическим характером, доказала недавно (отчасти) возвращенная нам «Кидиппа», повесть о счастливой любви Аконтия и Кидиппы, пользовавшаяся всю древность таким же непонятным для нас успехом, каким некогда у нас ее минорная вариация — «Бедная Лиза». Воскресил он затем и ямб, примыкая, как он заявляет сам, к Гиппонакту (выше, с. 103), но все же очень осторожно: грубая откровенность клазоменского босяка не шла к изящному царедворцу, каким был Каллимах. И наконец, он воскресил и эпиграмму, и в этой области нашел самых многочисленных подражателей; лучшие их произведения собрал к концу нашего периода Мелеагр в своем «Венке», составляющем ядро сохранившейся нам так называемой «Палатинской антологии»[27], поныне определяющей наше представление об «антологическом» стиле.

Как видно из этого обзора, поэты-специалисты, характерные для предыдущих эпох, в нашу уступают место поэтам-энциклопедистам; таким был, в сущности, и Феокрит, современник Каллимаха, так как его «идиллии», согласно значению слова (eidyllion — уменьшительное от eidos, «род» поэзии) обнимают и сценки из сельской и городской жизни, и эпиллии, и энкомии, и лирические стихотворения, и эпиграммы. Но так как в его сборнике на первом плане стоят сценки из сельской жизни, то сам термин остался за ними. Впрочем, пастушеская жизнь в них описывается не реалистически, а с сильным привкусом александрийского романтизма, но все же очень талантливо; мы охотно привлекаем, как иллюстрацию к ним, современный им идиллический жанр в живописи и рельефной скульптуре. Но еще более непосредственное наслаждение доставляют нам его городские сценки, или мимы, среди которых имеются такие жемчужины, как «Ворожеи» и «Сиракузянки». Реалистом в области мима был недавно нам возвращенный Герод, подражатель Гиппонакта не только по форме, но и по духу.

Воскресителем героического эпоса был Аполлоний Родосский, ученик, враг и преемник Каллимаха, в своих «Argonautica», в которых он не без таланта дополнил объективность эпического повествования описанием любви обеих героинь, идиллической Инсипилы и трагической Медеи; воскресителем дидактического — Арат Сольский, эпос которого о созвездиях («Phaenomena») был одной из любимых книг этой и следующей эпох.

Лирика (мелическая) имела многих представителей — Асклепиада, Гликона и других, но мы судим о ней по их гениальному подражателю Катуллу (ниже, отдел Б, § 14). Не отсутствовала и трагедия; в ней подвизались семь поэтов, объединяемых под именем «трагической плеяды» (слово «плеяда» означает именно «седмицу», собственно «семизвездие»). Но о них мы ничего не знаем, кроме имен, да и те не очень твердо. Зато мы знаем, что классическая трагедия в нашу эпоху властвовала над умами; каждый город имел свой театр, и бродячие труппы так называемых «искусников Диониса» распространяли ее повсюду вплоть до далекой Парфии.

О комедии придется поговорить особо, так как ее центром были не Александрия и вообще не царские столицы, а те же Афины, которые произвели и комедию предыдущих эпох. В нашу эпоху здесь под влиянием изучения философии и Еврипида ряду дельных поэтов удалось побороть шарж и однообразие среднеаттического направления (выше, с.175) и создать ту серьезную новоаттическую комедию нравов, которая через своих римских подражателей (ниже, отдел Б, § 14) стала родоначальницей нашей. Была она очень плодовита: древние насчитывали до шестидесяти четырех поэтов этого направления, писавших до ста пьес каждый. Главными были Филемон и Менандр, из которых первый славился эффектностью фабул, второй — психологической продуманностью характеров. Мы можем непосредственно судить только о втором, ряд комедий которого, правда, более или менее искалеченных, найден недавно в Египте. А впрочем, расцвет также и этой области поэзии прекращается к середине III века до Р.Х. В Александрии этой серьезной комедии соответствовал мим, по содержанию схожий с современными кинематографическими ужасами и рассчитанный на такую же публику. Зато он был очень живуч, и его исполнители, скоморохи обоего пола, не только пережили крушение античного мира, но и перешли границы тогдашней «вселенной» и рассеяли семена драмы по дальневосточным землям.

Еще более обильной была проза эллинистической эпохи. Из ее трех классических отраслей историография со времени деятельности «исократовцев» (выше, с.179) распадается на два параллельных направления: прагматическое, продолжавшее трезвые традиции Фукидида, и риторическое, стремившееся к эффектности в изложении событий и в обрисовке характеров. Такие личности, как Александр Великий, не могли не давать богатой пищи второму направлению; по почину его историка-ритора Клитарха повесть о его деяниях украшается все новыми и новыми фантастическими узорами и вырождается под конец — правда, уже в следующую эпоху — в тот роман об Александре Великом (Псевдо-Каллисфена), который облетел весь мир и в значительной степени оплодотворил поэтические литературы новой Европы, включая славянские. Нам из огромного числа историков нашего периода сохранен только один — Полибий из Мегалополя, сын стратега Ахейского союза (выше, с.196); он и сам служил союзу в разных должностях, пока подозрительность римского правительства не потребовала и его заложником в Рим. Здесь он познакомился с кружком Сципиона Младшего (ниже, отдел Б, § 14) и стал признанным историком войн Рима с Карфагеном и с греческим Востоком. Нам от его объемистого сочинения об этих войнах (от 220 до 144 года до Р.Х.) сохранилось до одной трети, и это — наш самый достоверный источник обо всем этом великом для Рима периоде. Особыми красотами стиля оно не отличается; в этом отношении его значительно превзошел его продолжатель Посидоний (I век до Р.Х.), известный также как ученый и как философ; пропажа его крупного исторического сочинения — для нас незаменимая утрата.

С историографией по плодовитости соперничает философия. Правда, в Академии водворяется поразительная воздержанность с тех пор, как влиятельный почин Аркесилая (ниже, § 15) повел ее по пути скепсиса; только в III веке до Р.Х. она в лице эллинизованного пунийца Аздрубала-Клитомаха завоевывает книжный рынок, и притом очень успешно. Тем обильнее литературная деятельность других школ. Перипатетическая после Аристотеля дает крупных ученых-литераторов — Теофраста и особенно Стратона из Лампсака, последнего представителя древне-философского стремления удержать в рамках философии все более специализирующуюся науку. Эпикуреизм в лице своего основателя и Стоя в лице своих первых трех схолархов — Зенона, Клеанфа и особенно Хрисиппа — наводняют библиотеки своих адептов ошеломляющей массой трактатов как общего, так и специального характера; к характеру изложения они все относятся пренебрежительно, и притом из принципиальных соображений. Все же с середины II века до Р.Х. в Стое замечается реакция против этого пренебрежения, и глава средней Стои, вышеупомянутый Панэций (с. 198), не гнушается услуг риторики в видах лучшего воздействия на умы, в чем ему подражал его продолжатель Посидоний, глава стоицизма при Цицероне. Но самыми оригинальными творцами в области литературы стали, как это ни странно, представители непотребного кинизма; из них один, вышеназванный (с.198) «первый писатель русской земли», Бион Борисфенит, пользовался для своей проповеди формой так называемой «диатрибы»; это было посредствующее звено между диалогом и трактатом, характерным признаком которого было то, что автор, беседуя с аудиторией, сам задавал себе от ее имени подобающие вопросы и сам на них отвечал. Другой, Менипп Гадарский (II век до Р.Х.), идет еще дальше в области смешения стилей и изобретает так называемую «Мениппову сатиру», беспечную мешанину из прозы и стихов, своих и чужих, очень идущую к фантастической обстановке, в которую он укладывал свою нравственную проповедь. Серьезные философы к обоим относились неодобрительно: Биона обвиняли в том, что он «нарядил философию в цветной наряд» (anthina), Мениппа — в том, что он смастерил какого-то безобразного литературного «кентавра». Но их успех был крупным; Биону подражал Гораций в своих сатирах, Мениппу — еще раньше Варрон (отдел Б, § 14) и позднее — Лукиан (отдел В, глава III).

Красноречие теряет в нашу эпоху свою самую благодарную почву — политическую: в эллинистических царствах живую вечевую речь заменяет канцелярская бумага, Афины политически оскудели, греческие же союзы не обладали достаточной культурностью, чтобы развить художественное красноречие. Только Родос составляет в этом отношении исключение; здесь поэтому и развивается — из брошенных Эсхином (выше, с. 179) семян — здоровый стиль, так называемый родосский, счастливо сочетавший деловитость содержания с красотой формы; но мы об отдельных его представителях слишком мало знаем. А так как судебное красноречие обыкновенно меркнет там, где его представители не совмещают свою адвокатскую деятельность с политической, то из трех разновидностей риторической прозы остается на поверхности только одна — парадное красноречие. Оно принимает в себя обе другие разновидности; появляются так называемые декламации, распадающиеся на суазории (вымышленные политические речи, например, «оратор убеждает афинян уничтожить свои трофеи над персами ввиду угрозы Ксеркса вернуться, если они этого не сделают») и на контроверсии (мнимо-судебные речи по вымышленным делам, например: «храбрец убивает брата, захватившего тиранию, и затем попадает в плен к пиратам; гневный отец обещает за него двойной выкуп, если ему отрубят руки; возмущенный капитан пиратов отпускает его даром; спустя некоторое время впавший в нищету отец требует от него помощи, но он в ней отказывает»; отсюда суд и речи). Эти декламации свили гнездо в школах, особенно в греческой Малой Азии, почему выращенный в них ораторский стиль и называется азианским. Он был двух родов. Первый, примыкая к Исократу, нагромождает напыщенные периоды; это стиль пышный. Другой, наоборот (восходя к Гегесию Магнесийскому, около 250 года до Р.Х.), предпочитал коротенькие, неполные фразы, произносимые с большим аффектом; это стиль страстный. Обоим, но особенно второму, принадлежит власть в красноречии нашей эпохи.

Как видно из приведенного образчика, красноречие, особенно контроверсий, сильно отдает беллетристикой; и действительно, риторические задачники, которые не замедлили появиться, походили на собрание уголовных романов и в своих позднейших латинских переделках имели значительное влияние на средневековую новеллу. Но, кроме того, наша эпоха знает уже настоящую беллетристику. Основоположником литературной повести мы должны считать некоего Аристида («Милетского», как его принято называть), автора сборника под заглавием «Милетские истории»; время точнее неизвестно. В сущности, он примыкает к тем балагурам, о которых была речь выше (с. 107); благодаря ему новелла, задорная и чувственная, стала книгой для чтения, нашла уже в I веке до Р.Х. латинского переводчика в лице историка Сизенны (ниже, отдел Б, § 14) и через него породила массу подражаний, перешедших в Средние века, до Боккаччо и дальше. Сложнее было происхождение романа; он получился из соединения эротической повести, вроде «Кидиппы» Каллимаха (выше, с.232), с рассказами о путешествиях и приключениях, коих в нашу эпоху развилось множество. Основной формулой было: герой влюбляется в героиню, их разлучают, они в разлуке испытывают целые вереницы приключений и, наконец, находят друг друга. Первым автором такого романа был Антоний Диоген с его «Чудесами за Фулой», содержание которых нам известно благодаря извлечению патриарха Фотия. Время его жизни в точности неопределимо, но многое говорит за то, что он писал при Антонии и Клеопатре — и что, таким образом, роман на троне призвал к жизни и литературный роман.

Глава IV. Религия

§ 11. Эллинистические религии. В религиозном отношении наш период отчасти представляется продолжением предыдущего, поскольку старые культы греческих государств по-прежнему в них правятся с тем благолепием, которое они могут себе позволить по мере имеющихся средств. Этой стороны дела мы касаться не будем, вкратце лишь отметим, что мы наблюдаем ее не только в исконных греческих городах, но и в тех, которые по их образцу были основаны в нашу эпоху (выше, с.201).

Но наряду со старыми религиозными формами теперь возникают и развиваются новые, обусловленные соприкосновением греческого и местного населения в эллинистических монархиях. Формула этого возникновения и развития следующая. Сначала данная восточная религия подвергается реформе с целью сближения ее с греческим религиозным сознанием («эллинизация восточной религии»); затем она в этом эллинизированном виде вводится среди смешанного населения греко-восточных городов данной монархии; наконец, она распространяется и по другим областям греко-восточного, греческого и греко-римского мира («ориентализация античной религии»). Характерна при этом сознательность: новые религиозные формы являются результатом обдуманной реформы, и народу они предлагаются свыше в силу принципа cujus regio ejus religio.

При этих условиях личность реформатора приобретает особый интерес. До сих пор таковые получали свою миссию в Дельфах; теперь авторитет Аполлона меркнет. Основателем эллинистических религий был выходец из Элевсина, жрец Деметры, Тимофей из рода Евмолпидов. Мы сможем проследить его деятельность в двух центрах религиозной жизни эллинизма — во фригийском Пессинунте и в Александрии.

1. В Пессинунте он эллинизовал местную религию Великой Матери богов (Megale Meter, она же, поместному, Кибела, а по-гречески — Рея Идейская, то есть лесная и горная). Это должно было случиться еще в правление Лисимаха, который, по-видимому, намеревался сделать новую религию официальной для своего царства, каковое намерение было осуществлено его преемниками, царями Пергама. Эта религия, очень экстатическая, имела в своем центре любовь Великой Матери к прекрасному пастуху Аттису — любовь страстную, поведшую любимого к безумию и самоизувечению, в котором ему подражали его исступленные жрецы-галлы (название темное, ничего общего не имеющее с племенем галлов, или кельтов). Из этого мрачного мифа Греция некогда, с устранением неприемлемого для эллина отвратительного мотива самоизувечения, извлекла свою прекрасную легенду о любви Афродиты и Анхиса[28], важную для позднейшего Рима; теперь Тимофею пришлось сделать из него миф греко-фригийской религии. Самоизувечения он удалить не мог, так как на нем держался неискоренимый институт галлов; но он ослабил его значение, поставив рядом с ним мотив смерти и воскрешения Аттиса любовью Великой Матери. Это дало ему возможность внести в религию Матери религиозную драму религии Деметры. Победа над смертью стала лозунгом и здесь. Посвящаемые — действительно, мы имеем дело с «мистериями» — приобщались к приверженцам новой религии путем вкушения неизвестных нам яств, причем сосудами служили те самые кимвалы и тимпаны, которыми пользовались для оглушительной музыки в исступленных плясках в честь богини: «Я ел из тимпана, я пил из кимвала, я стал мистом Аттиса», — гласил символ посвящаемых. Перед ними затем разыгрывалась религиозная драма любви, смерти и воскрешения Аттиса: в двойной перипетии радость сменялась горем, горе — радостью. Торжественным возвещением второй, окончательной радости было двустишие:

Рассейте страх ваш, мисты: бог спасен!

Залог спасенья дан и нам отныне.

Из победы над смертью Аттиса посвященные черпали уверенность в собственном бессмертии; мистическое утешение религии Деметры (выше, с. 114) было перенесено и в новую религию, которая после этого уже не могла быть чуждой сердцу эллина. Этим, однако, дело эллинизации не ограничилось. Великая Матерь искони почиталась в образе черного камня, находившегося в Пессинунте, своего рода древней Каабе; позднее он был перенесен в Пергам. Для греческой фантазии этого было мало — надлежало изваять человекоподобные кумиры как богини, так и бога. Мы не знаем имени художника, на долю которого выпала эта задача; он был не из первоклассных, и если образ Матери с ее башенным венцом (Mater turrita) и не лишен эффектности, то зато образ полуженственного Аттиса нам решительно не нравится. Но, во всяком случае, это были образы греческие, наглядные символы эллинизации самой религии.

2. Еще важнее была деятельность Тимофея в Александрии, где он исконно египетскую религию Осириса и Исиды превратил в эллинистическую религию Исиды и Сараписа. Египетский миф об этой чете гласил, вкратце, следующее. Осирис, бог-царь Египта, брат и муж Исиды, падает жертвой козней своего брата Сета, и его тело разрывается на части. Их отыскивает Исида и путем магических обрядов возвращает убитому жизнь. Так-то Осирис поборол смерть — и каждому предоставляется возможность путем тех же магических обрядов «стать Осирисом» и обеспечить себе вечную жизнь. Эта религия была сама по себе ближе к религии Деметры, с которой поэтому еще Геродот отождествляет Исиду; деятельность Тимофея состояла, надо полагать, главным образом в эллинизации службы богине, очень обстоятельной, а затем и самих божественных образов. Осирис, не знаем почему, перешел в Сараписа, который был отождествлен с Аидом; изваять соответственное изображение было поручено художнику Бриаксию (выше, с.228). С Исидой дело обстояло проще: она изображалась просто Деметрой по старинным типам этой богини. Но позднее эта эллинизация показалась слишком крутой, и был придуман особый грекоегипетский тип этой богини по образцу драпировки ее жриц.

Все же, хотя и эллинизованные, эти две религии внесли немало чуждого в греческое религиозное сознание. Во-первых, изменился персонал религиозной драмы, и притом к худшему: в Элевсине мы имели чистую материнскую любовь Деметры к Коре, здесь же вдохновительницей представлена половая любовь Великой Матери и Исиды, что придало обеим религиям тот чувственный характер, которым вообще отличаются религии Востока. Со временем греко-римский мир снова выделил эту чувственную примесь, но вначале она очень даже давала о себе знать, и ревнители нравственности не без основания называли храмы обеих религий рассадниками разврата.

Во-вторых, обе религии требовали значительнаго штата жрецов; с их вторжением в западный мир туда же проникает и жречество, многочисленное по составу и с кастовой организацией.

3. В противоположность Лисимаху с Атталидами и Птолемеям властители третьего крупного восточного царства, Селевкиды, ни в какие компромиссы с местными религиями не вступали. Правда, одна из этих религий — религия Астарты-Афродиты и Адониса, — будучи эллинизована на Кипре, проникла повсюду в греческий мир; но это случилось самопроизвольно и задолго до их воцарения. Правда, с другой стороны, что религии сирийских Ваалов, а также и отщепленной от сирийского царства Парфии («митриазм») не остались без влияния на западный мир, но это влияние относится к гораздо более позднему времени (отдел В, глава IV). Вообще же Селевкиды были ревнителями чистоты эллинских религий, особенно религии Аполлона, от которого они вели свой род; в их столице Антиохии главный храм принадлежал Аполлону.

Но среди их подданных — правда, кратковременных — находились такие, влияние которых на религиозную жизнь окружающего греческого (и греко-римского) мира было очень значительным; это были иудеи. Для них эллинистический период был периодом рассеяния (diaspora); иудеи же рассеяния отличались от палестинских: 1) тем, что, будучи оторванными от земли, они занимались торговыми и особенно денежными делами, что повело к их скоплению в городах и особенно в столицах — Александрии, Пергаме, Фессалонике, Коринфе, а с шестидесятых годов до Р.Х. и в Риме; 2) тем, что вследствие запрета приносить жертвы где-либо, кроме Иерусалима, их богослужение было не храмовым, а синагогальным. Синагога же в те времена не отличалась исключительностью храма, а охотно вербовала «прозелитов» (pros-elytoi, собственно «подошедшие») преимущественно из эллинов. Три религиозно-житейские особенности характеризовали иудеев: 1) обрезание, 2) запрещение общей с неиудеями трапезы и 3) соблюдение суббот; из них первая была для эллина органически неприемлема, вторая — противоречила его взглядам на гостеприимство, третья — на праздники (выше, с. 188). В этом отношении синагога для прозелитов допускала некоторые послабления, строго требуя соблюдения других предписаний закона, особенно бескумирного богослужения. Обаяние Ветхого Завета, тогда уже переведенного на греческий (выше, с.203), довершало дело — и вот мы видим, что все синагоги рассеяния окружают себя кольцами таких прозелитов, да и независимо от синагог возникают общины «боящихся Бога», как они охотно себя называют. В самой Палестине ревнители старинной строгости неодобрительно относились к этой «проказе на теле Израиля», как они называли прозелитизм; напротив, «эллинствующие» охотно приветствовали постепенный рост стада Господня. Но ни те, ни другие, конечно, не подозревали, какое значение для религиозной жизни будущего будет иметь эта эллинизация ветхозаветной религии в общинах прозелитов.

4. Самой неутешительной стороной эллинистических религий является, бесспорно, культ государей, возникший из персидских и особенно египетских представлений о божественной природе царя. Еще Александр, как наследник персидских царей, потребовал для себя такого культа с символической «проскинезой» (proskynesis, «падение ниц») — вследствие ли мании величия или по политическим соображениям, мы не знаем. Это требование вызвало справедливое возмущение его македонской свиты, и его преемники действовали осторожнее. Грекам был привычен институт «героизации» основателей и спасителей общин (выше, с. 111); поэтому Птолемей I мог смело учредить в Александрии культ Александру как ее основателю, а его сын Птолемей II — приобщить к этому культу своего отца как ее спасителя (soter) от бедствий войн диадохов. Тот же Птолемей II по смерти своей супруги-сестры Арсинои II счел себя вправе учредить культ и ей как «Филадельфе» и не очень протестовал, когда к ней незаметно присоединили и его. А затем с Птолемеем III и Береникой II — «богами-Эвергетами» (то есть «благодетелями») — дело пошло совсем гладко. Несколько иначе, но с тем же исходом, развивался культ государей в царстве Селевкидов; что касается Атталидов и Антигонидов, — не говоря уже об Иероне Сиракузском, — то они, имея своими подданными преимущественно эллинов, довольствовались своим царским венцом. Эллины вообще, если судить по литературе, не удостаивают особым вниманием божеских притязаний царей Сирии и Египта; для варваров же они ничего нового собой не представляли. Все же этот кощунственный нарост на теле античной религии принес свои вредные плоды; правда, это случилось уже в следующую эпоху.

§ 12. Религиозная философия. В области религиозной философии эллинистический период был эпохой долгой и яростной борьбы между положительным и скептическим направлениями — той борьбы, которая повторилась без малого двадцать веков спустя в эпоху английского и французского так называемого «Просвещения» XVII и XVIII веков и повторилась как сознательное воскрешение той первой, при том же оружии, но со значительно большими силами. Ареной этой борьбы был афинский «университет», как мы называем совокупность его философских школ — Академии, Лицея, Стои, Эпикурова «сада» и Киносаргского гимнасия. Лицей, впрочем, с его строго научным характером, держался в стороне от борьбы; Киносарг, по причине противоположного характера, не шел в счет. Противниками были — Стоя и эпикуреизм как представители положительного направления и (новая) Академия как представительница скепсиса.

Характерное для эллинистического общества романтическое настроение выразилось, между прочим, и в любовном отношении к родным богам, свидетелям славного периода Эллады. Поэзия и искусства их прославляли; философия тоже пожелала им служить, изобретая доказательства их существования. Особой славой пользовались два доказательства: 1) ex consensu gentium: всеобщее распространение веры в богов доказывает, что представление о них является «врожденным понятием» (notio innata), которое в силу своей всеобщности не может быть ложным («Есть алтари — значит, есть и боги»); 2) космологически-телеологическое: целесообразное устройство мироздания и земли доказывает, что оно было делом высшего разума, то есть божества.

1. Эпикур, впрочем, допускал только первое доказательство, но его зато полностью. «Всенародное согласие» признает за богами два основных свойства, выраженных в эпитетах «бессмертные боги» и «блаженные боги». Если боги бессмертны, то они не могут быть частью миров, которые, возникнув из сцепления атомов, должны распасться на эти составные атомы и, таким образом, бренны; итак, боги обитают в «междумириях» (metakosmia, intermundia). Если боги блаженны, то они не могут заботиться о людях, так как забота и блаженство несовместимы; итак, божьего «промысла» (pronoia, providentia) нет. Не значит ли это, что мы не должны поклоняться богам? Вовсе не значит: мы должны им поклоняться как представителям совершенства, и это наше бескорыстное поклонение представляет большую нравственную ценность, чем то вымаливание наград на этом и на том свете, к которому сводится благочестие толпы. С отрицанием божьего промысла упраздняется и вышеупомянутое космологическое доказательство, которого Эпикур также и потому не мог допустить, что он объяснял происхождение мироздания чисто механическим путем. Оно же и было причиной того, что эпикурейцы, несмотря на свое положительное отношение к богам, тем не менее прослыли у толпы «атеистами».

2. Стоицизм, напротив, признавал оба доказательства и даже особенно напирал на второе; божий промысел стоит в центре его религиозной философии. Примыкая к Гераклиту (выше, с.89), он объяснял божество как разумную огненную душу мира (пантеизм): от нее все исходит, в нее же, в периодически повторяющиеся обогневения, все возвращается. Как таковое, божество — едино; но его проявления — многочисленны, и вот такими проявлениями должны мы считать богов народной веры, признавая их, таким образом, вполне реальными. На божьем промысле основаны народные культы, которые поэтому вполне разумны; разумно и ведовство. Ибо, если бы божество не дало нам средств ведовства, то пришлось бы допустить одно из трех: 1) или что божество не могло нам их дать; 2) или что оно не пожелало нам их дать из нерасположения к нам; 3) или что оно не пожелало нам их дать, не считая ведовство полезным; из этих трех объяснений первое противоречит божьему всемогуществу, второе — божьей всеблагости, третье — здравому смыслу (знаменитая стоическая трилемма, воспроизведенная Лейбницем). Не довольствуясь этим априорным соображением, стоики подкрепили его эмпирическими доказательствами, собирая сбывшиеся пророчества; вообще тема о ведовстве (de divinatione) была ими разработана очень усердно, как и родственные темы о предопределении и свободе воли, которые стоики старались примирить красивой антитезой: «рок согласных ведет, а несогласных влечет» (ducunt volentem fata, nolentem trahunt). A когда подняла голову астрология, то и ее искусные методы ведовства нашли себе уготованное место в стоической системе; дал ей доступ к ней много раз уже названный Посидоний (I век до Р.Х.), который своими учеными, остроумными и красноречивыми сочинениями обеспечил успех стоицизма в эпоху империи.

3. Противницей обоих положительных учений, и эпикуровского и стоического, была Академия с тех пор, как схолархат в ней занял пылкий Аркесилай (III век до Р.Х.). Уклоняясь от Платоновых путей, он отказался от его двоемирия, признавая действительным только мир видимости, о котором нам дают свидетельство наши чувства. А так как недостоверность опыта чувств была доказана самим Платоном, то в результате получался всеобщий скепсис: так как у нас нет средств, чтобы отличить правильное представление от неправильного, то мы должны следовать не истине, а правдоподобию, руководясь не знанием, а предположением (doxa, opinio). Всеобщий скепсис поглотил, разумеется, и учение о богах: Аркесилай и его приверженцы опровергали по пунктам догматы как эпикурейцев, так и стоиков, особенно последних. Атеистами они себя не считали, их полемика касалась не веры в богов, а только доказательств, которыми противники хотели подкрепить эту веру и в которых она не нуждалась. Дань вышеназванному романтическому настроению можно будет признать и в том, что ни Аркесилай, ни даровитый продолжатель его учения Карнеад (II век до Р.Х.) не обнародовали своих рассуждений, довольствуясь устным преподаванием под чинарами Академии. Правда, его преемник Клитомах писал более чем за троих; но он, будучи по происхождению карфагенянином и, собственно, Аздрубалом, и не был охвачен тем романтическим настроением. Его сочинениями, а также и учением его последователя Филона вдохновлялся Цицерон, последний представитель новой Академии в области религиозной философии; его сочинения «De natura deorum» и «De divinatione» для нас — единственные, но тем более драгоценные памятники всей этой борьбы и в то же время — зародыши того ее возобновления, которое наступило в XVII веке. Для античности она с ним вместе канула в прошлое; победил Посидоний, и даже ближайший преемник Филона, Антиох, ввел учение Академии опять в старое платоновское русло. Человечество искало новых идеалов, искало спасения и успокоения в необуреваемой сомнением вере в Божий промысел и в надежде на «лучшую участь» за вратами смерти.

Таким образом «исполнилось время».

Б. Римская республика (510-27 годы до Р.Х.)

Глава вводная. Внешняя история Рима республиканского периода

§ 1. Внешний облик Италии и западного Средиземноморья в античную эпоху. Кривая линия, проходящая через Адриатическое и Ионийское моря и упирающаяся в так называемые «Алтари Филенов» у Большого Сирта, отделяет западное Средиземноморье от восточного. По обе стороны этой линии лежат Балканский и Апеннинский полуострова, «спиною друг к другу»: насколько первый своим разветвлением и своими лучшими гаванями обращен на восток, настолько второй смотрит на запад. Все же два крупных залива — Коринфский в Греции и Тарентипский в Италии — составляют исключение; благодаря им произошло сближение обоих полуостровов.

Сама Италия, подобно Греции, делится на три части, но только не морем, а направлением своего позвоночного столба — Апеннин. Начинаясь у Приморских Альп, он вначале тянется на восток к Адриатическому морю и этим отделяет от прочей Италии широкую плодородную равнину, орошаемую тихой рекой Пад (ныне По) с ее бесчисленными северными и южными притоками. Здесь когда-то жили этруски, но уже в V веке до Р.Х. их за Апеннины оттеснили галлы, заняв среднюю и большую часть равнины, вследствие чего она в историческое время называется цизальпийской Галлией — точнее, циспаданской и транспаданской. Только на западе и на востоке ее населяли не галльские, загадочные для нас племена тавринцев, завещавших свое название Турину, и венетов, название которых много позднее воскресила Венеция. Этрусский элемент продолжал держаться в Мантуе севернее и в Бононии (ныне Болонья) южнее Пада; из галльских городов главными были Медиолан (ныне Милан), Бриксия (ныне Брешия), Верона и другие.

Лишь по ту сторону Апеннин начиналась собственно Италия, при этом средняя часть полуострова занимает то место, где эта горная цепь, разветвляясь, тянется параллельно с побережьем, разделяя страну на преимущественно холмистую западную полосу и преимущественно гористую восточную. Интереснее первая; здесь бушевали некогда вулканические силы, оставившие следы своей деятельности и в виде красивых конусообразных гор, и в виде зеленых круглых озер, заливших прежние кратеры. Политически эта полоса распадается на три области. Первой с севера была Этрурия с главной рекой Арном (на ней города Арреций, Фезулы и Пиза) вплоть до Тибра; другими ее городами были Волатерры (ныне Вольтерра), Перузия (ныне Перуджия), Клузий (ныне Кьюза), Веи и Цере. Здесь жил замечательный народ, щепетильно религиозный, с развитым в мнимонаучную систему гаданием (по печени жертвенных животных, haruspicina) и с очень внушительными представлениями о царстве мертвых. И то, и другое, как равно и его искусство, было результатом очень ранней эллинизации, не коснувшейся, впрочем, языка, все еще неразгаданного, несмотря на сравнительное обилие памятников.

Второй областью к югу от Тибра и на Лирисе был Лациум, языку которой — латинскому — суждено было покорить и Италию и мир. Ее окаймляют с востока Сабинские горы, на отроге которых, там, где река Аниен (Anio), приток Тибра, прорывается на равнину, лежит живописный Тибур (ныне Тиволи), излюбленное дачное место римской знати. Далее к югу зеленеют вулканические Альбанские горы, на склоне которых лежала некогда прародительница латинских городов, Альба-Лонга. В историческое время здесь славились Тускул (ныне Фраскати), второе после Тибура дачное место римской знати, Ариция и Пренесте (ныне Палестрина). Другими латинскими городами были: Ардея в стране рутулов, Анций, Террацина и Арпин в стране вольсков. Наконец, третьей областью, самой благословенной в Италии, была Кампания, то есть область города Капуи в долине Волтурна, вековой соперницы Рима. Здесь же были греческие колонии Кумы и Неаполь у подножия тогда еще зеленого и мирного вулкана Везувия, затем куманская колония Дикеархия, которую, однако, римляне переосновали под именем Путеолов (Puteoli), и впоследствии прославившиеся своей трагической гибелью Помпеи, Геркуланум (Herculaneum) и Стабии. В восточной, горной полосе Этрурии соответствует Умбрия со множеством небольших городов, говорившая на родственном с латинским языке; ее приморскую кайму, впрочем, от Рубикона (границы Италии) до Эзиса, населяли галльские сеноны, а южнее Эзиса самнитские пицеи, пришедшие сюда некогда в качестве «священной весны» (ver sacrum) под предводительством родовой птицы, дятла (picus), по имени которого они назвали себя. В их области лежала Анкона (греч. Ankon, «локоть»), колония сиракузян. Против Лациума и Кампании лежала суровая область Самний, родина самых воинственных в Италии племен — марсов, нелигнов и др. Их язык, осский, на котором, впрочем, говорили и кампанцы, — родственный умбрийскому и латинскому, был одно время самым распространенным в Италии и только в I веке до Р.Х. дал себя вытеснить латинскому. Из городов отметим Сульмон и особенно Корфиний.

Там, где кончается земля самнитов, Апеннины рядом цепей поворачивают к югу; они собираются на юге от Кампании и опять образуют, как на севере, магистральный хребет, который тянется к носку италийского сапога, оставляя на востоке плоскую и скучную область — Апулию с ее продолжением Калабрией, «каблуком» означенного сапога (теперь наоборот, Калабрией называется «носок», а «каблук» унаследовал название смежной области — Апулии). Апулию населяли родственные самнитам племена с соперничающими городами Капузием на Ауфиде (ныне Офанто) и Арпами; но Калабрию — чужеродное племя мессапийцев со знаменитой гаванью Брундизием (ныне Бриндизи) и греческими колониями Тарентом (ныне Таранто) и Гидрунтом (Hydrus, ныне Отранто). Гористая юго-западная область носит в своей северной части название Лукании, в южной — Бруттия; обе населены племенами, родственными самнитам. Их собственные города — Петелия, Консенция — стушевываются перед многочисленными греческими колониями, которые тянутся до Тарента и дали всей области гиперболическое название Великой Греции: это были — Регий, Локры, Кротон, Фурии (на месте старого Сибариса; выше, с.90), Мета-понт, Посидония, Элея, Гиппоний и др. Из них, впрочем, некотовые успели уже принять луканскую национальность — Элея стала Велией, Гиппоний — Вибоном, Посидония — Пестом (Paestum); но в прочих эллинский элемент стойко держался.

К Италии непосредственно примыкает Сицилия; те же Апеннины продолжаются и по ту сторону внезапного провала, образовавшего Мессинский пролив, и под названием Пелорских (то есть «исполинских») гор окаймляют северную часть острова, оставляя на юге холмистую местность, в которой возвышается чудо Сицилии — высокая огнедышащая Этна. Остров издревле населяли два племени: на западе — варварские сиканцы, на востоке — италийские сикулы. Но его культуру определили не они, а два пришлых народа, разорвавшие его на две неравные части: восток заселили греки своими колониями, среди которых возвысились дорические Сиракузы; запад — карфагеняне с их тремя главными поселениями — Лилибеем (ныне Марсала), Панормом (ныне Палермо) и Солунтом. И насколько Сицилия, благодаря этому греческому элементу, стала важна для античной культуры, настолько незначительны были два других острова, замыкающие Тирренское (то есть этрусское) море, — Сардиния и Корсика. Эллинизм здесь потерпел крушение (выше, с.64), занявший же, особенно в Сардинии, его место пунический элемент был в культурном отношении неплодотворен. А впрочем, Сардиния вместе с Сицилией была хлебородна и долгое время кормила преимущественно скотоводческую Италию, но Корсика уже в древности была дикой страной бандитизма и кровавой мести.

Напротив Сицилии на африканском берегу еще в VIII веке до Р.Х. был основан финикийскими выходцами Карфаген (лат. Carthago, греч. Karchedon, собственно, Kartada, то есть «Новгород»), вековой соперник сначала греческой, а затем и римской Италии. Вначале один из финикийских городов тех местностей (древнее была Утика, собственно Атика, то есть «Старгород»), он возвысился среди них и, в отличие от обычных финикийских колоний-факторий, подчинил себе все побережье Малого Сирта, пронизывая его своей культурой. На востоке они встретили отпор со стороны греческих колоний Триполиса, и «алтари Филенов» до позднейших времен обозначали место их — благодаря героизму братьев Филенов — победоносного для греков столкновения. Но на западе они поставили в культурную зависимость от себя кочевые племена так называемой Нумидии (ныне Алжира; греч. Nomades, то есть «кочевники»), затем, в меньшей степени, Мавритании (ныне Марокко) до так называемых Геркулесовых столбов по обе стороны Гибралтарского пролива, то есть столбов Мелькарта, финикийского бога-странника. По ту сторону пролива, в Иберии (Испании), он имел опору в финикийском городе Гадесе и одно время мечтал о подчинении своей власти всего полуострова — таков был гениальный план Гамилькара после 1-й Пунической войны. Его туземные жители распадались на два главных племени — иберийцев и кельтиберийцев; последнее, очевидно, смешанного характера, Пиренеями отделено от собственно кельтской страны Галлии, содержавшей в себе деятельное гнездо эллинизма в виде Массалии с прилежащей областью на низовьях Родана (ныне Роны; выше, с.59).

Все названные области в различные времена были покорены Римом, хотя и не все в полной мере; независимыми остались пока отделенные от Галлии Рейном — Германия и каналом — Британния. Последняя была неопасна, но Германия, еще в эпоху римской республики высылавшая за Альпы в Италию дикие полчища кимвров и тевтонов, была вечной угрозой для народов, сплотившихся в единую средиземноморскую семью под мирным владычеством Рима.

§ 2. Внешний рост Рима в республиканскую эпоху. Город Рим (Roma), возникший в неопределимое точно время (по возобладавшей традиции в 753 году до Р.Х.) на левом берегу Тибра из слияния двух общин, латинской (палатинской) и сабинской (квиринальской), еще в первый, царский период своего существования подчинил себе на правах гегемонии ближние города Лациума, вырвав эту честь у Альбы-Лонги, но затем подпал под власть этрусских царей соседнего города Тарквиниев — так и называвшихся по традиции. — которые сделали его главой этрусско-латинского союза. Изгнание династии Тарквиниев (по традиции в 510 году до Р.Х., одновременно с изгнанием Писистратидов) разрушило этот союз; начались бесконечные войны республиканского Рима с ближайшими этрусскими, сабинскими и вельскими (Кориолан) городами, пока взятие этрусских Вей Камиллом в 396 году до Р.Х. не дало Риму решающего перевеса. Но этот успех был скоро потерян вследствие галльского погрома (поражение при Аллии в 390 году до Р.Х.), поведшего к взятию Рима. Пришлось начинать сызнова, причем, однако, дело пошло быстрее; уже в 348 году до Р.Х. Рим был настолько первенствующим городом среди окружающего этрусско-латинского мира, что Карфаген счел полезным заключить с ним договор.

Это же преобладающее положение повело в 343 году до Р.Х. к столкновению с самнитами, с которого начинается второй фазис в римской истории. Дело осложнилось отложением латинских городов, покорение которых в 338 году до Р.Х. поставило их в более тесную зависимость от Рима, аналогичную с положением «подчиненных союзников» афинян в Делосском союзе (выше, с. 147). Но самниты оказали упорное сопротивление, и только победа при Сентине в 295 году до Р.Х. решила торжество Рима; из двух соперничающих италийских культур, латинской и осской, вторая была отныне обречена на исчезновение.

Началась новая борьба между латинской и греческой культурами, из которых вторая имела свой центр в Таренте. К тому времени эллинизм, благодаря Александру и диадохам, успел подчинить себе Восток. Из основанных им царств самым близким к Италии был Эпир с его даровитым царем Пирром (выше, с.195). Пирр пожелал стать Александром Запада и пришел на помощь Таренту, но его «Пирровы победы» ненадолго отсрочили развязку: в 272 году до Р.Х. Рим восторжествовал над Тарентом в бою — и в то же время подчинился его превосходной эллинской культуре.

Так-то Италия — не считая северной — покорилась Риму; ближайшей добычей стала Сицилия. Ее греческий властитель, сиракузский царь Иерон II, заключил союз с северным соседом — борьба началась с западным и южным, с Карфагеном. 1-я Пуническая война (264-243 годы до Р.Х.), победоносная для Рима, отдала ему Сицилию (кроме Сиракуз), за которой вскоре последовала Сардиния с Корсикой. Когда же Гамилькар основал новое карфагенское царство в Испании, и его гениальный сын Ганнибал повел оттуда сильное войско в Италию, возбуждая против Рима и злопамятные самнитские племена, и Сиракузы, то окончательным результатом этой 2-й Пунической войны (219-202 годы до Р.Х.) было новое торжество Рима и переход к нему также Испании и Сиракуз; карфагенская область («Африка») была пока пощажена.

Второй век до Р.Х., эпоха расцвета римской республики, был в то же время и эпохой ее победоносного столкновения с эллинистическим Востоком. Первой была сражена Македония в трех последовательных войнах (в 200-196 годах до Р.Х. — Фламинином, в 171-168 годах до Р.Х. — Эмилием Павлом и в 148 году до Р.Х. — Метеллом), из которых третья имела последствием обращение Македонии в римскую провинцию; вскоре (в 146 году до Р.Х.) за ней последовала и Греция под именем Ахайи, а одновременно с ней и «Африка». Так-то Рим упрочился на Эгейском море; дальнейшим успехом был захват, впрочем, мирный, также и передней части Малой Азии, то есть пергамского и вифинского царств. Но этот захват сделал Рим соседом самого страшного врага, которого он имел со времени Ганнибала, — Митридата VI Эвпатора, царя Понтского. Пользуясь ненавистью, которую вызвала повсеместно на Востоке алчность римских откупщиков, Митридат в 88 году до Р.Х. поднял против Рима не только Азию, но и Грецию, всюду приветствуемый как возродитель греческой свободы. Войны против него совпали с внутренними смутами в римском государстве, чем и объясняется их длительность и повторность: после частичных успехов Суллы (84 год до Р.Х.) и Лукулла (67 год до Р.Х.) ее кончил только Помпей (63 год до Р.Х.), причем необходимость завершить войну заставила Помпея присоединить к Риму также и разложившееся царство Селевкидов. Здесь, у Евфрата, римские орлы остановились: их соседкой стала грозная Парфия, и от нее полководец Красе в 53 году до Р.Х. потерпел решающее поражение, никогда не искупленное. Евфрат так и остался восточной границей римского государства.

Тот же второй век округлил римские владения также и на западе. В ряде войн были покорены сначала цизальпийская Галлия, а затем и часть трансальпийской — та, которую римляне называли просто «провинция»; такое название сохранилось за ней и поныне (Provence). Вызывающий образ действий нумидийского князя Югурты (111-106 годы до Р.Х.) заставил Рим в лице Мария присоединить к провинции Африка и Нумидию, что повело к распространению римского влияния также и на Мавританию. Наконец, военный гений Цезаря подчинил Риму всю Галлию (58-51 годы до Р.Х.), последствием чего было установление Рейна как границы между римским и германским миром.

Столь деятельно расширяемое государство уже с последней четверти II века до Р.Х. раздиралось внутренними смутами. Сигналом к их возникновению послужили аграрные реформы обоих Гракхов в 133 и 123-121 годах до Р.Х.; за аристократической реакцией Опимия и Скавра последовала (88-82 годы до Р.Х.) первая междоусобная война Мария (с Цинной) и Суллы, окончившаяся равным образом победой аристократии. Противоположный исход имела вторая междоусобная война Цезаря и Помпея (50-46 годы до Р.Х.); но в последовавших за убийством Цезаря (44 год до Р.Х.) неурядицах идейные лозунги утонули, дело все более и более стало сводиться к борьбе между личностями, из которых после гибели остальных продолжали борьбу Цезарь Октавиан и Антоний. Первый опирался на Запад, второй — на римский Восток и на свою союзницу и жену, египетскую царицу Клеопатру. Победа Октавиана над Антонием при Актии в 31 году до Р.Х. повела к подчинению также и последнего эллинистического царства Египта, но не в качестве римской провинции, а в качестве личного царства Октавиана как наследника Птолемеев. Такое положение гражданина было несовместимо с республиканским равенством: в 27 году до Р.Х. сенат поднес Октавиану почетное имя Августа. Республиканская эпоха кончилась, наступила империя.

Глава I. Нравы

§ 3. Семейный быт. Подобно греческой, и римская семья была основана на единобрачии; ее главой был супруг и отец, pater familias, носивший, как символ своего римского гражданства, трехчленное имя, состоявшее из имен личного, родового и фамильного: Марк Туллий Цицерон.

Примечание. Личных имен у мужчин было очень немного, почему они обыкновенно и сокращались; наиболее употребительными были С. (Gaius), Cn. (Gnaeus), М. (Marcus), L. (Lucius), Р. (Publius), Т. (Titus), Ti. (Tiberius), Q, (Quintus), Sex. (Sextus). Еще беднее была ономатология женщин: единственная дочь называлась родовым именем своего отца (Cornelia); если их было две, то они различались как major и minor; остальные просто считались (Tertia, Quarta, Quinta). Родовые имена были прилагательными, почти всегда на -ius; они были наследственными, равно как и фамильные, которые обозначали ветвь внутри рода: различали Корнелиев Сципионов, Корнелиев Сулл, Корнелиев Лентулов и т.д. Очень часто они возникали из прозвищ, подчас насмешливых (Scaevola — «левша», Varus — «колченогий», Cicero — «шишка») и даже обидных (Asina, Bestia, Lamia).

К женщинам они переходили только в исключительных случаях (Caecilia Metella). Наличие родовых и фамильных имен значительно содействовало укреплению аристократического сознания: называться Корнелием Сципионом или Цецилием Метеллом само по себе было рекомендацией.

Брак в Риме был строго эндогамичен (выше, с.66); для его законности требовалось, чтобы брачащиеся обладали так называемым conubium[29], которого до 445 года до Р.Х. не имели даже плебеи в отношении патрициев (ниже, § 4). Вторым условием было согласие отцов, а позднее и самих брачащихся, третьим — соблюдение известных обрядов, в своей совокупности составлявших свадьбу (nuptiae). Эти обряды были различны в зависимости от того, желательно ли было установить власть (menus) мужа над женой или нет. Первая форма была более древней; в патрицианскую эпоху она состояла в так называемой confarreatio, то есть совместном торжественном приношении пирожка из полбы (panis farreus) — символа обусловленной хлебопашеством оседлости. Когда в conubium были приняты плебеи, место недоступной для них религиозной confarreatio заняла coemptio, то есть (фиктивная) купля жены мужем. Но в позднереспубликанскую эпоху обе формы, как ведущие к manus, стали редкими, и их сменила такая, при которой жена оставалась во власти отца, который и мог в случае недовольства зятем расторгнуть брак. Отсюда обычность разводов в эту эпоху и особая хвала жене, пребывающей до конца жизни в том же браке (univira).

Положение жены в доме мужа было очень почетным; она называлась matrona, mater familias, участвовала в званых обедах и могла свободно принимать гостей, не только женщин, но и мужчин. Знатные матроны могли иметь влияние на политику; ср. мимоходное, но тем более характерное упоминание в письме Цицерона проконсулу Цецилию Метеллу по поводу вражды к нему брата последнего, трибуна Метелла: «Узнав, что он всю силу своего трибуната направляет к моей гибели, я вступил в переговоры с твоей супругой Клавдией и с вашей двоюродной сестрой Муцией, расположение которой ко мне я испытал во многих делах, прося их внушить ему воздержаться от своих неправых действий». В Греции такая фраза была бы немыслима.

Воспитание было в старину строго домашним. «Тогда, — говорит Тацит (Тац. Диал. 28), — мальчик воспитывался под надзором матери, главной славой которой была охрана дома и уход за детьми. Помощницей ей избирали какую-нибудь немолодую родственницу, чтобы вверить ее испытанной честности заботу о всех детях одной и той же семьи». В позднереспубликанскую эпоху конкуренткой семьи в деле воспитания стала школа, но школа греческая, в которой учителя-греки учили по методу Исократа (выше, с. 159) греческой риторике, вмещавшей в себя тогда и общее образование; но родным предметам — римской истории, словесности, праву, языку — дети по-прежнему учились у отца. Лишь в I веке до Р.Х. возникли также и школы «латинских риторов», к которым серьезные люди относились неодобрительно. Тогда же проникла к римской молодежи и греческая агонистика, между тем как в старину отрок получал физическое развитие в рано начинавшейся военной службе. Наконец, тогда же у римской знати вошло в обычай посылать молодых людей для высшего (философского) образования в Афины, которые стали к тому времени тихим университетским городом. Истинно римским обычаем была так называемая deductio: отец среднего общественного положения (всадник, например) поручал подрастающего сына опеке какого-нибудь покровителя-сенатора, чтобы он в общении с ним готовился к государственной деятельности. Так, молодой Цицерон был deductus к авгуру Кв. Муцию Сцеволе, а к нему самому впоследствии были deducti М. Целий, Г. Требаций и другие.

Власть (manus) отца над детьми была очень велика. Правда, те времена уже прошли, когда он мог продавать сына в рабство; но и в позднереспубликанскую эпоху право сына на личное имущество (peculium) было при жизни отца очень ограничено, и примеры домашнего уголовного суда отца над детьми встречаются нередко.

Дети составляли только одну часть семьи (familia) и притом свободную (отсюда liberi — «свободные» и «дети»); другой была челядь (тоже familia). Различали челядь городскую (familia urbana), подчас очень многочисленную, прислуживающую хозяевам в их доме, и челядь сельскую (familia rustica), употребляемую для производительных работ. Положение первой было очень сносно; о второй, страшно притесняемой, см. ниже, § 5.

В обеих областях pater familias был полновластным хозяином своей челяди; но под влиянием гуманной юриспруденции I века до Р.Х. начинаются ограничения его права над жизнью и имуществом (тоже peculium) своего раба, а в связи с этим и признание законности брака последнего (contubernium). Обычай тоже содействует этому очеловечиванию отношений между господином и рабами, поощряя отпущение на волю, в силу которого бывший раб становился отпущенником (libertus) и клиентом своего бывшего хозяина, ныне патрона.

Средоточием семейной жизни был дом. Италийский дом имел в своем центре так называемый atrium — обширный зал, освещаемый сверху прямоугольным отверстием в четырехскатной крыше, через которое дождевая вода стекала в прямоугольный бассейн посредине зала, так называемый impluvium; здесь же стоял и домашний очаг-алтарь. Против входа находилась спальня хозяев (tablinum); перед ней атрий расширялся двумя фигеями (alae), что придавало ему форму латинского креста; углы заполнялись спальнями для членов семьи и челяди. Но уже во II веке до Р.Х. эта древнейшая форма дома-особняка получила у сколько-нибудь зажиточных людей приращение: благодаря перекинувшейся из Пергама форме греческого дома перистиль с окружающими его покоями был пристроен к италийскому дому, вследствие чего таблин стал проходной парадной комнатой. Интимная жизнь семьи перешла в перистиль и уютные покои вокруг него; атрий стал официальной приемной хозяина. Вслед за перистилем перешла к римлянам и прочая греко-восточная роскошь: стенопись, мозаичные полы, кассетированные потолки, узорная мебель, мраморные и бронзовые вазы и канделябры, скульптурные украшения и особенно — то соединение архитектуры с зеленью садов, которое составляло прелесть эллинистического дома (выше, с.226). Возник тот особый тип греко-римского дома, о котором мы судим по его помпейским образцам. Причем, однако, не следует забывать, что Помпеи были маленьким городком в сравнении с Римом. И все же городской дом далеко не удовлетворял потребностей римского вельможи: редко кто из них обходился без нескольких вилл, как пригородных (suburbanae) где-нибудь в Сабинских или Альбанских горах (Tusculanum), так и более отдаленных — в Баях или Неаполе, Таренте и т.д.

Все сказанное, впрочем, относится к людям зажиточным. Бедняк только в городках мог владеть домом-особняком, в Риме он снимал квартиру (cenacula) в каком-нибудь часто многоэтажном наемном доме (insula).

Римская одежда была сложнее и торжественнее греческой. Гражданина характеризовала надетая поверх «туники» складчатая тога, матрону — тоже складчатая палла. Обыкновенно представляют себе греков бородатыми, римлян — бритыми; но это — разница времен, а не народов. В старину и римляне носили бороды, и лишь следуя греческой моде, хотя и несколько позже, они стали их брить. Ко II веку до Р.Х. новая мода уже возобладала, и только «бородатые» изображения предков укоризненно смотрели со стен таблина на своих бритых потомков, напоминая им о gravitas[30] добрых старых времен.

§ 4. Общественный быт. Рим, в противоположность Греции, характеризуется строго проведенным принципом сословности. В старину различали патрициев и плебеев; первые были потомками тех patres (families), которые, по преданию, некогда с Ромулом по испрошении божьего благословения (auspicato) основали Рим; происхождение плебеев для нас неясно, но, во всяком случае, это были пришлые, непричастные тому благословению, поэтому патриции долгое время и отгораживали от них себя и государство. Двести лет длилась эта «сословная борьба». Добившись вскоре после изгнания царей посредством знаменитой «сецессии на Священную гору» своих особых магистратов (народных трибунов, tribuni plebis, вместе с их помощниками — aediles plebis), плебеи в 451 году до Р.Х. заставили патрициев издать письменные законы (децемвиральные законы XII таблиц), в 445 году до Р.Х. они завоевали conubium с патрициями (lex Canuleja), с 365 года до 355 года до Р.Х. — доступ к консульству (lex Licinia Sextria), за которым вскоре последовали прочие магистратуры, в 300 году до Р.Х. — доступ к главным жреческим должностям (lex Ogulnia), наконец, в 287 году до Р.Х. — признание за постановлениями их (трибутных) собраний общегосударственной обязательности (lex Hortensia, ut quod plebs tributim jussisset, populum teneret). C этих пор разница между патрициями и плебеями также и в общественной жизни стушевалась. Патрицианских родов к позднереспубликанской эпохе вообще оставалось мало (главным образом, Корнелии, Клавдии, Юлии), и выдвинувшиеся за триста лет совместной государственной жизни плебейские роды (Цецилии Метеллы, Лицинии, Кальпурнии Пизоны) ничуть не уступали им в аристократической гордости.

В эту позднереспубликанскую эпоху сословное деление было другое. Мы различаем три сословия: сенаторское, или нобилитет, всадническое и третье, безымянное, которое тоже стали называть плебсом. Доступ к нобилитету давало достижение одной из трех «курульных» магистратур — (курульного) эдилитета, претуры или консулата. Юридически они были открыты всем, и свобода народных выборов ничем не была стеснена; но столь сильна была аристократическая закваска в сознании римского народа, что фактически только потомки нобилей избирались на эти должности, и только путем неимоверных усилий homo novus[31] мог прорвать этот заколдованный круг — Катон Старший, Марий, Цицерон, который в течение всей своей жизни должен был бороться с недоверием и недоброжелательством нобилитета; зато для своих потомков он был auctor nobilitatis[32], и его восковое изображение (imago), висевшее в таблине родового дома, служило живым символом принадлежности его рода к нобилитету.

Второе сословие, всадническое (ordo equester), уже давно потеряло свою первоначальную связь с конницей: тот имущественный ценз, который вначале был условием содержания лошади, стал чисто сословным цензом и условием пользования его привилегиями. А эти привилегии были очень значительны, особенно с тех пор как Г. Гракх, желая внести раздор в правящие сословия, передал всадникам и уголовные суды, и откупы доходов с провинции Азия. Всадники стали главными капиталистами Рима, своего рода финансовой аристократией; их сословие совпадало почти с сословием крупных откупщиков (ordo publicanorum).

Были и внешние знаки отличия для обоих правящих сословий. Сенатора отличала широкая красная тесьма (latus clavus), вшитая в тунику на груди, где она не была покрыта тогой; если он был сверх того и курульным магистратом, то он носил и тогу, окаймленную красной тесьмой (toga praetexta). Всадника украшала узкая красная тесьма в тунике (angustus clavus); у всех остальных граждан туники, как и тоги, были белые. На театральных представлениях сенаторам были отведены места в «орхестре» (хора в римской драме не было), всадникам — первые четырнадцать рядов на амфитеатрально возвышающихся ступенях.

Но и в третьем, безымянном сословии были свои подразделения. Первое место занимали в нем своего рода «почетные граждане», выделяющиеся своим сравнительно высоким цензом, которым поэтому поручалась ответственная роль казначеев при общественных щедротах; это были tribuni aerarii. Второе принадлежало канцелярским чиновникам (scribae), а также и тем, которые в военной службе достигли высшего доступного для третьего сословия ранга — центурионата. Далее шли различные цеховые и другие корпорации (collegia), корпоративная жизнь которых была очень оживление и со своими собраниями, праздниками, городскими попойками и пикниками успешно конкурировала с семейной жизнью своих членов. Последнее место среди свободных занимали отпущенники (как сословие libertini); они уже своим именем отличались от свободнорожденных (ingenui), а именно тем, что они официально назывались не по отцу, а по патрону. Так, сын Цицерона называл себя М. Tullius М. f. Cicero (то есть Marci filius), но его отпущенник Тирон М. Tullius М. 1. Tiro (то есть Marci libertus). Как видно из этого примера, отпущенник получал родовое и большей частью личное имя своего патрона, но вместо фамильного удерживал свое бывшее рабское имя. А впрочем, при всей скромности своего общественного положения (modestissimus ordo) и отпущенники, благодаря своей сплоченности, могли постоять за себя и в обиду себя не давали.

Особенностью римской общественной жизни, тоже вытекающей из ее аристократического характера, был широко развившийся институт клиентелы: мы представляем себе вельможу, окруженного целой свитой клиентов, тем больше, чем больше была его знатность (dignitas) и его влияние (gratia). Происхождение клиентелы очень разнообразно: и граждане покоренных общин делались клиентами полководца-завоевателя (deditio), причем эти отношения были наследственными, и поселенцы искали заступничества у какого-нибудь знатного гражданина и становились его клиентами (applicatio), и отпущенники оставались клиентами своего патрона (manumissio). Патрон был естественным покровителем своих клиентов: они наполняли его атрий в часы приема, он разбирал их тяжбы между собой и брал на себя их защиту в делах с посторонними. Вся эта помощь была со стороны патрона даровая — почему мы имеем право также и римскую аристократию (ср. выше, с.68) назвать аристократией труда. Зато клиенты были обязаны платить ему личными услугами (officia), из коих главной было — образовать его свиту, когда он в качестве кандидата на государственные должности выступал публично, так как длина этой свиты, будучи вещественным символом его могущества, увеличивала его шансы. Это повело к многочисленным злоупотреблениям, которые пришлось обуздывать посредством особых leges de ambitu[33]; но сам институт остался неприкосновенным, и расширение клиентелы было для римлянина таким же предметом честолюбия, как для грека — победа в агонах.

Тот же аристократический характер римской общественной жизни повел к возникновению одной особенности в отношении людей друг к другу, которой мы в демократических Афинах не замечаем, а именно официальной учтивости, выражающейся в формулах и оборотах речи. Сенат, предписывая консулам их образ действий, делает это в следующей форме: uti consules, si eis videretur, operam darent[34]...; оратор, называя какое-нибудь лицо, прибавляет хвалебную квалификацию: С. Pomptinus, vir fortissimus...; Caerellia, lectissima femina...; Q. Caepio, quem ego honoris causa nomino[35]. При этом сенаторское сословие исправно называется ordo amplissimus[36], всадническое — ordo honestissimus[37], и соответственно обозначаются и принадлежащие к ним люди (зародыш титулатуры, между прочим, нашей табели о рангах). В эпоху империи эта официальная учтивость была еще более развита; в Средние века она породила из себя courtoisie, которой романские народы научили и прочую Европу.

§ 5. Хозяйственный быт. Знаменитый привет Вергилия Италии (Верг. Георг. II, 173):

Salve, magna parens frugum, Saturnia tellus![38]

правильно, вплоть до наших дней, указывает главную хозяйственную силу Италии; таковой было земледелие. Но его наиболее здоровую форму, основанную на мелкопоместном землевладении, мы встречаем только в старину; внушительный образ Цинцинната, от сохи призванного к диктатуре в эпоху самнитских войн, навеки остался памятен потомству. Развитие происходило в двух направлениях, одинаково вредных для благосостояния народа:

1. Победоносные войны с италийцами вели к отнятию у побежденных значительной (обыкновенно 1/3) части земли, которая, поскольку она не шла на выведение колоний, образовала так называемый ager publicus[39]. Из него римская знать захватывала (occupabat) в свою пользу какие кому удавалось участки; они, правда, становились ее владением, а не собственностью, но это не изменяло хозяйственной стороны дела. С очень древних времен идет борьба римской демократии против этого неограниченного права захвата; особенно плодотворной была деятельность обоих трибунов Гракхов (133 и 123-121 годы до Р.Х.), направленная к восстановлению мелкопоместного крестьянства.

Но все эти успехи были лишь частичны; а так как в принципе земля была отчуждаема, то результатом многовекового развития было оскудение мелкой земельной собственности в Италии и скопление земли обширными поместьями (latifundia) в руках знати. А при латифундиарном землевладении и способ использования земли был иной: пришлось — вероятно, по образцу Карфагена — прибегнуть к плантационному методу, заставляя работать сотни и тысячи рабов (servitia) под управлением десятских и сотских. Держали их в особых, часто подземных тюрьмах (ergastula), в кандалах, эксплуатируя их просто как живую силу. Теперь только рабство стало действительным устоем экономической жизни древности и мрачным пятном на ее культуре (см. выше, с.210).

2. Второе направление развития римского земледелия состояло в следующем. Так как, благодаря латифундиям, земля из кормилицы своих собственников превратилась в источник их обогащения, то им пришлось считаться с тем обстоятельством, что со времени первых Пунических войн Сицилия, а со времени третьей — Африка, благодаря климатическим и другим условиям, могли поставлять более дешевый хлеб, чем Италия. Поэтому хлебопашество в Италии мало-помалу переводится и заменяется отчасти скотоводством, отчасти разведением плодоносных деревьев (особенно винограда и маслины). Относительно первого характерен ответ Катона Старшего (II век до Р.Х.) на вопрос, какое занятие самое прибыльное: «Хорошее скотоводство». — «А затем?» — «Посредственное скотоводство». — «А затем?» — «Плохое скотоводство». — «А затем?» — «Хлебопашество». (Анекдот продолжает: «А давать деньги в рост?» — На что строгий блюститель староримских нравов ответил: «А убивать людей?» Но это относится к дальнейшей статье.) Так-то значительная часть некогда плодородной Италии — между прочим, римская Кампания — была обращена в степь; «latifundia perdidere Italiam»[40], — говорит Плиний Старший (XVIII, 35). Появился особый класс людей, рабы-пастухи, дикий и буйный, охотно занимающийся в качестве побочного ремесла разбоем; было положено начало пресловутому итальянскому brigantaggio[41], процветавшему там до сравнительно недавних времен. Садоводство этих последствий не имело, но зато оно по указанной (с. 135) причине сделало Италию беззащитной: те же города, которые в III веке до Р.Х. героически затворяли ворота при приближении Ганнибала, в I веке до Р.Х. взапуски отворяли их Цезарю, когда он перешел Рубикон.

В сравнении с земледелием промышленность в Италии отходит на задний план; большинство изделий привозится, на вывоз не работают. Все же число ремесленников было очень велико, особенно по выделке шерсти, в изобилии поставляемой итальянским скотоводством, и они вели очень живую цеховую жизнь.

Напротив, торговля была обильным источником обогащения; римское правительство всеми средствами заботилось о ее выгодах, и похвальными, как проведение больших дорог, обыкновенно носивших имя проложивших их цензоров (via Appia из Рима через Капую в Брундузий, via Flaminia из того же Рима на север в Аримин, via Aemilia из Аримина в Медиолан, давшая свое название итальянской провинции Emilia), и истребление пиратства (пиратская война Помпея в 67 года до Р.Х.), так и непохвальными, как разрушение конкурирующих торговых городов Карфагена и Коринфа в 146 году до Р.Х. Следует помнить, что, объединив добрую часть мира, Рим нигде не заводил внутренних таможен; никогда после крушения античной культуры Европа не знала такой огромной площади свободной торговли. К сожалению, одним из главных предметов этой мировой торговли, в силу вышеозначенных условий, были рабы, массами поставляемые постоянными войнами римских наместников с окраинными народами. Главной ярмаркой рабов был Делос, давно уже развенчанный святой остров Аполлона.

Но если торговля наряду с отрицательными сторонами представляет и положительные, то исключительно отрицательные должны мы признать за банкирством, достигшим в Риме поразительного совершенства, с акционерством и двойной бухгалтерией включительно. Развилось, впрочем, это чужеродное растение не столько на торговле, сколько на откупном деле (см. ниже). Теперь впервые мы имеем и биржу — ею были ворота Януса в Риме; здесь происходили котировки акций, объявления несостоятельности и прочие явления этого узаконенного разбоя. О более мелких его видах — ростовщичестве, faenus[42] — говорить не стоит.

Все же бедность была в Риме очень распространена, особенно в позднереспубликанскую эпоху, и городской пролетариат (plebs urbana) представлял собой элемент, опасный для политического равновесия государства. Самое разумное средство для превращения его в здоровый и производительный класс населения — наделение его землей по примеру Гракхов — применялось туго: об использовании латифундий при аристократической форме правления и думать было нечего, свободной земли в Италии почти не было, основание же колоний в провинциях по указанной ниже причине (§ 10) встречало непреодолимое препятствие со стороны сената. Здоровые и сильные граждане со времени военной реформы Мария (ниже, § 7) находили себе место в постоянной армии, но что было делать с остальными? Мы встречали родственную задачу на афинской почве; но если там демократия признала правильным принцип платности исполнения гражданских обязанностей (выше, с. 136), то здесь аристократия не имела никакого основания его применять. Нет, зародилось еще более опасное убеждение, что римский гражданин, как таковой, имеет право получатъ свою долю прибыли с завоеванного им мира. Первый Г. Гракх, чтобы обеспечить себе расположение народа, ввел хлебные раздачи (frumentationes) гражданской бедноте; его примеру последовали другие. Угощения граждан стали ходячей статьей в завещаниях вельмож, снискивая популярность щедрому наследнику; но хуже всего была тайная и преследуемая законом (leges de ambitu, выше, с.254), но все же великолепно организованная купля голосов кандидатами на магистратские должности. Благодаря всему этому римское гражданство стало, помимо чести, довольно прибыльной статьей, но только в городе Риме. Последствием было ужасающее стечение гражданской бедноты в столицу — фермент всех волнений, ознаменовавших собой последнее столетие республики, и одна из причин ее гибели.

Обращаясь затем от частного хозяйства к государственному, то есть к доходам и расходам государственной казны, мы отмечаем прежде всего полное освобождение римских граждан от прямой подати. Таковая не существовала никогда. Производившееся раньше на военные нужды поголовное обложение (tributum) возмещалось из контрибуции побежденного врага, так что оно было скорее внутренним беспроцентным займом; но после 168 года до Р.Х. и оно было упразднено.

Доходными статьями (vectigalia) были главным образом следующие: 1. Доходы с государственных домен (сдаваемых в аренду земель, рыбных промыслов, рудников и т.д.). Сюда же относится соляной акциз и т.д. 2. Таможенные пошлины с иноземных товаров. 3. Доходы с провинций — либо в виде поголовного налога (stipendium), либо в виде десятины с урожая (decuma). Эта статья по мере расширения римского государства стала преобладающей.

Для взимания государственных доходов и в Риме существовала откупная система (выше, с. 138); разница состояла, однако, в том, что здесь и крупные капиталисты, то есть всадники (выше, с.252), не брезговали этим средством обогащения, так что здесь мы вместо скромных мытарей греческого Востока имеем крупных откупщиков (publicani), которые, кроме того, для противодействия конкуренции соединялись в общества (societates). Откупу обыкновенно сопутствует ростовщичество: пользуясь затруднениями общин или частных лиц в уплате следуемой пошлины, ростовщики (почетно называемые negotia tores) ссужали им под высокие проценты требуемую сумму. «Публиканы» вместе с «негоциаторами» были главными пиявками провинций; наместники их редко могли сдерживать, так как это значило бы возбудить против себя влиятельное сословие всадников. Помогла провинциям лишь империя.

Из государственных расходов главные были на управление провинциями и войско; затем следовали вышеназванные фрументации. Излишки шли на общественные здания, дороги и т.п., причем для их сооружения практиковалась система подрядов. Очень часто, впрочем, храмы богам строились за счет военной добычи, особенно если полководец перед победой давал соответствующий обет. Нечто вроде греческих литургий существовало для всенародных зрелищ (ludi in circo, in amphitheatro, in theatro[43]): они входили в обязанности магистратов, а именно эдилов и городского претора. Правда, государство давало им с этой целью известную минимальную сумму, но магистрат испортил бы всю свою карьеру, если бы вздумал ею ограничиться. Наряду со всенародными угощениями и эти всенародные зрелища стали обычным средством снискать популярность (panem et circenses![44]), которая должна была пригодиться эдилицию на преторских выборах, претору — на консульских; обе эти должности давали право на управление провинцией, и здесь, наконец, вельможа мог поправить свое расшатанное кандидатскими щедротами состояние. Правда, в случае слишком откровенных вымогательств ему грозил в Риме, по обвинению провинциалов, суд repetundarum[45], ради которого была учреждена в 149 году до Р.Х. Пизоном Честным первая уголовная комиссия (ниже, § 6). Таков был заколдованный круг римского государственного хозяйства.

§ 6. Правовой быт. Светлую сторону римской общественной и государственной жизни составляло знаменитое римское право. Его ядром были изданные в 451-449 годах до Р.Х. комиссией децемвиров законы XII таблиц — такая же уступка демократическим веяниям, как и состоявшиеся много раньше кодификации греческого права. Залогом прогресса были не они, а то, что Рим создал с середины IV века до Р.Х. магистратуру, обязанностью которой было толковать и развивать кодифицированное право. Это была претура — viva vox juris civilis[46], как ее справедливо называют. Ежегодно претор в своем эдикте (edictum praetorium) объявлял, с какими ограничениями и добавлениями он намерен применять существующие законы. Он делал это очень осмотрительно, так как ненужные уклонения от эдикта предшественника, внося смуту в правовое сознание граждан, строго осуждались общественным мнением. Благодаря этой осмотрительности преторский эдикт, наряду с законами XII таблиц, стал вторым источником римского права — живым и подвижным, находящимся в постоянном общении с жизнью и поэтому развивающимся вместе с ней. Третьим источником были так называемые responsa prudentium, резолюции опытных юристов, выносимые ими в затруднительных делах по просьбе сторон. Обязательности они не имели, их авторитет был чисто нравственный, но так как они исходили от специалистов, то претор, который в редких случаях сам был юристом, охотно ими руководствовался, видоизменяя соответственно свой эдикт. Эти юристы, набившие себе руку на консультациях, охотно издавали плоды своей деятельности в особых книгах. Таков был юрист М. Юний Брут, издавший в эпоху Гракхов сочинение «De jure civili» странным образом как книгу для чтения и поэтому в диалогической форме, или его современник П. Муций Сцевола (консул 133 года до Р.Х.), которому приписывают характерное изречение fiat justitia, pereat mundus[47]. Расцвет римской юриспруденции начался тогда, когда с римским юридическим духом сочеталась систематизирующая стоическая философия; плодом этого сочетания было замечательное сочинение понтифика Кв. Муция Сцеволы, сына Публия (консул 95 года до Р.Х.), в XVIII книгах — первая в истории человечества система гражданского права, состоявшего раньше из отдельных юридических практик. Оно нам не сохранено, но на нем покоится все позднейшее римское право, и благодаря внесенному в него Сцеволой философскому духу это право стало воспитателем нашего.

Тот же претор, который был в своем эдикте законодателем права, имел в своих руках и инструкцию процесса. Тяжущиеся обращались к нему; если формальные условия позволяли дать делу ход, то претор actionem dabat[48] — назначал судью (если сумма иска была ясна) или арбитра (если таковую следовало определить) и давал ему судебную «формулу», по которой он должен был творить суд. Судья (или арбитр) приглашал к себе «заседателями» нескольких почтенных граждан, по выслушании сторон (причем представительство, в отличие от греческого судопроизводства — выше, с. 73 — было разрешено) и проверке судебных доказательств объявлял свой приговор и передавал его претору, который приводил его в исполнение. Может показаться странным, что при массе римских граждан государство обходилось одним претором. Объясняется это распространенностью домашнего суда (к которому относится и суд патрона над клиентами, выше, с.255), а также и третейского (arbiter ex compromisso), вследствие чего мелкие дела не доходили до представителя государственной власти (minima non curat praetor[49]).

Все сказанное относится, впрочем, к тяжбам римских граждан между собой; только они решались по jus Quiritium, то есть законам XII таблиц с преторским эдиктом. Тяжбы неграждан решались по более упрощенному jus gentium, не связанному традицией и стремившемуся не столько к формальной справедливости (justum), сколько к реальной (aequum). Совмещение обоих прав в лице одного претора тоже было орудием прогресса, так как этот совместитель получал возможность переводить более свободные и современные постановления juris gentium[50] в свой преторский эдикт. Правда, с конца 1-й Пунической войны накопление дел вынудило римлян назначить претору коллегу в лице так называемого praetor inter peregrinos, чем был довершен параллелизм с эллинистическими установлениями (выше, с.213); но фактически и впоследствии обе должности часто совмещались.

Римское право делилось на частное (privatum) и общественное (publicum). Такое деление не соответствует нашему делению на гражданское и уголовное: все-таки второе развилось из первого. И частное и общественное право могло быть деликтическим (там — кража, здесь — государственная измена) и неделиктическим (там — спор двух граждан об имуществе, здесь — такой же спор казны с гражданином); но важные преступления, требовавшие строгого («капитального») наказания, как убийство, поджог и т.д., рано были отнесены к разряду общественных. Подсудны они были первоначально высшему магистрату; но закон, который традиция относит к году основания республики, разрешил в случае осуждения так называемую provocatio ad populum[51], в силу чего вошел в обычай, для уголовных преступлений, народный суд. Это была очень тяжеловесная машина; с середины II века до Р.Х. поэтому учреждаются для главных преступлений так называемые quaestiones perpetuae (то есть уголовные комиссии) присяжных.

И состав преступления, и судопроизводство, и кара были предусмотрены в учредительном законе и видоизменению со стороны преторов не подлежали; в этом заключается причина неподвижности римского уголовного права в сравнении с гражданским. Присяжными были вначале сенаторы, затем, с Г. Гракха (123 год до Р.Х.), всадники, затем, с Суллы (82 год до Р.Х.), опять сенаторы; наконец в 70 году до Р.Х. lex Aurelia judiciaria ввела всесословный суд присяжных, в который, каждое в размере одной трети, входили все три сословия — сенаторов, всадников и плебса (последнее в лице его tribuni aerarii, выше, с.253). А так как благодаря учредительным законам в правовое сознание римского общества внедрились, хотя и будучи формулированными, оба основных правила также и нашего судопроизводства — nullum crimen sine lege, nulla poena sine lege[52], — то во всесословном суде присяжных 70 года до Р.Х. мы должны признать завершение римского правосудия — ту наивысшую ступень, которой новая Европа достигла лишь в XIX веке.

Еще следует заметить, что из возможных наказаний телесные по закону (leges Porciae de tergo civium[53]), а казнь фактически к римским гражданам не применялись: последнюю осужденный мог заменить добровольным изгнанием, что он, разумеется, всегда и делал. А так как лишение свободы практиковалось только в виде предварительной (коэрциционной) меры, то фактически наказания граждан сводились к имущественным пеням различной высоты и к умалению гражданских прав (capitis deminutio). Другое дело — неграждане; по отношению к ним были в ходу и тюрьма, и бичевание, и казнь — между прочим, на кресте.

§ 7. Военный быт. Римские легионы покорили мир; римское военное дело поэтому заслуживает полного внимания историка культуры.

Вначале мы и здесь имеем дело с гражданским ополчением; центурии (сотни), на которые распадался народ, были действительно боевыми ротами, всадники действительно составляли конницу. В принципе не изменила дела и так называемая реформа Камилла (около 380 года до Р.Х.), давшая легиону своеобразное деление на три строя (acies), восходящие по возрасту, а именно hastati, principes и triarii (отсюда поговорка — res ad triarios venit, то есть «принимает серьезный оборот»). Каждый строй состоял из десяти «манипулов», каждый по две центурии (по шестьдесят человек; только у триариев манипулы совпадали с центурией); между манипулами были промежутки, через которые пробегали легковооруженные числом тысяча двести.

Таким образом, каждый легион состоял из четырех тысяч двухсот человек, к которым прикомандировывалось еще триста всадников.

Италийские войны и последовавшие за ними союзы с побежденными повели к соответствующему осложнению военного дела; стали набирать легионы также из «союзников» (socii) под началом особых префектов. Союзническая война 90 года до Р.Х., поведшая к дарованию италийским союзникам гражданских прав, упразднила эту чересполосицу; одновременно состоялась важная для всей дальнейшей истории Рима реформа Мария, заменившая прежнее гражданское ополчение регулярной армией, правда, все еще гражданской, а не наемной, поэтому последствием было не ослабление, а усиление военной мощи Рима.

Прежде всего Марий упразднил всеобщую воинскую повинность: численность римской гражданской бедноты дала ему возможность заменить ее (мы сказали бы: английской) системой добровольческой службы. Гражданин поступал в армию солдатом за жалование (stipendium) и присягой обязывался служить в ней двадцать лет; таким образом, могла получиться такая военная выправка, которая при прежней системе ополчения была невозможна. Манипулы различных строев были соединены в когорты, которых, стало быть, было в легионе десять, каждая по шесть центурий в сто человек, — всего, значит, стояло в легионе шесть тысяч человек. Штабные офицеры (так называемые военные трибуны), по шесть на легион, чередовались в команде; они были из знати. Напротив, строевые (центурионы) выслуживались из простых солдат и путем сложной системы повышений могли дослужиться до почетного чина primipilus'a, принимавшего участие в военном совете. В названии этого офицера заключено указание на национальное оружие римского легионера: им было pilum, род копья. Вообще же вооружение римского тяжеловооруженного воина состояло из тех же частей, как и в Греции и Македонии. Также и прочие усовершенствования эллинистической эпохи нашли себе применение в римском войске.

И все это войско, доведенное, благодаря расширению государства, до огромных размеров, стояло в провинциях; Италия со времени Суллы была лишена вооруженной силы. Было, однако, ясно, что при множестве этих провинций римские граждане не могли одни нести становившуюся все более и более тяжелой «повинность крови»: пришлось привлекать вспомогательные отряды (auxilia) из провинциалов, причем римляне удачно использовали боевые особенности покоренных племен, набирая всадников из галлов, испанцев, нумидийцев, стрелков с Крита, пращников с Балеарских островов и т.д. Опасности пока в этом не было никакой: римские легионы все-таки преобладали и численностью, и выправкой, и их серебряные орлы, введенные Марием, обращали на себя глаза всех как внушительные символы непреоборимой силы римского воинства.

§ 8. Государственный быт. В римской конституции историк Полибий (выше, с.231) прославляет гармоническое сочетание трех государственных форм — монархической, аристократической и демократической: первая, — говорит он, — олицетворена в магистратуре, вторая — в сенате, третья — в народном собрании. Для своего времени — времени расцвета римской республики — он был прав; но дальнейшее развитие, завершенное реформой Суллы в 82 году до Р.Х., повело к последовательному подчинению магистратской власти сенату и к фактическому упразднению значения народного собрания. В позднереспубликанскую эпоху мы имеем поэтому преимущественно аристократический режим.

I. Возникшая из царской власти магистратура вначале была представлена двумя годичными консулами (слово означает «коллеги»), называвшимися, впрочем, преторами («начальниками»); им принадлежала высшая власть, imperium, притом как в гражданском правлении (domi), так и в военном (militiae). Они были, таким образом, военачальниками, правителями, судьями. Их помощниками были квесторы (собственно, «следователи»), их слугами — ликторы, носившие символы их карательной власти — пучки с розгами, так называемые fasces. Их совещательным органом был ими же набираемый сенат, в котором они председательствовали так же, как и в народном собрании. В начавшейся вскоре после провозглашения республики сословной борьбе плебеи быстро добились своих магистратов — народных трибунов с их помощниками, плебейскими эдилами (aediles, названные по имени aedes Cereris, — ниже, § 16, — где находился плебейский архив). Они были неприкосновенны (sacrosancti) в видах оказания помощи обижаемым плебеям (jus auxilii); они же председательствовали в собраниях плебса (concilia plebis), постановления которых (plebi scita) были пока обязательны только для плебса. Так-то в Риме тогда (то есть в V веке до Р.Х.) были две системы магистратур — патрицианская и плебейская, взаимно недоступные для другого сословия.

Стремление плебса к завоеванию консулата повело к дроблению патрициями консульской власти: в 443 году до Р.Х. была учреждена цензура для периодического установления общины (census) и составления сената (lectio senatus) и всаднических центурий; в 367 году до Р.Х. — единоличная претура для суда (praetor urbanus, в отличие от praetores consules, предводительствующих войском); тогда же — и курульный эдилитет для надзора за торговлей. Эти новые должности учреждались в видах предоставления патрициям связанных с ними полномочий; но плебеи успокоились не раньше, чем добились доступа также и к ним. К началу III века цель была достигнута, и получилась единая народная магистратура, занимаемая избранными гражданами в следующем порядке: квестура — трибунат — эдилитет (курульный или плебейский) — претура — консулат — цензура. Запрещено было занимать одну должность непосредственно после другой (continuatio); право занимать одну и ту же дважды (iteratio) было ограничено. Напротив, продление власти (prorogatio imperii) консулам и преторам, в силу которого они становились проконсулами и пропреторами, допускалось, но исключительно для управления провинциями. С этих пор трибунат перестал быть угрозой для знати; напротив, он стал союзником сената в его стремлении держать в повиновении консулов.

Развитие римской магистратуры было завершено Суллой. Он резко отделил магистратуру от промагистратуры (то есть проконсулата и пропретуры), предоставив последней военную власть (то есть управление провинциями), магистратуре же — исключительно гражданскую. С его времени и до конца республики мы имеем в Риме:

1. Двадцать квесторов с главным образом казначейскими полномочиями в Риме и провинциях; каждый бывший квестор ipso jure[54] делался сенатором, чем была упразднена цензорская lectio senatus[55].

2. Десять народных трибунов, полномочия которых, урезанные Суллой, были вскоре восстановлены в полном объеме. Из них главными были право проведения в concilia plebis обязательных (с 287 года до Р.Х.) для всего народа «плебисцитов», а также право «интерцедировать» консульские законы и мероприятия и делать их этим недействительными.

3. Два курульных и два плебейских эдила, надзиравших за торговлей и дававших народу игры.

4. Восемь преторов (из них один praetor urbanus, один praetor inter peregrinos и шесть председателей уголовных комиссий, см. выше, с.261). По окончании годичного срока претор становился пропретором и получал в управление «преторскую» провинцию с ее войском, в принципе, на год; этот срок, однако, мог быть продлен.

5. Двух консулов, сохранивших из своих некогда широких полномочий только право созывать сенат и народное собрание — последнее для выборов, но и для проведения в нем своих законов. По истечении годичного срока и консул получал как проконсул свою провинцию.

6. Двух цензоров, избиравшихся периодически (по принципу — каждое пятилетие, lustrum) для проверки гражданского состава общины (census) и ее освящения (lustrum condere), причем предоставленное им право переводить гражданина из более привилегированной группы в менее привилегированную включало в себя косвенно надзор за общественной нравственностью (regimen morum, nota censoria). Они же отдавали подряды на общественные сооружения.

7. Вне магистратской табели стояла диктатура. В старину единоличный диктатор, назначенный консулом в тревожную для государства минуту, воскрешал в своем лице царские полномочия; торжество сената во II веке до Р.Х. повело к фактическому упразднению диктатуры. В I веке до Р.Х. она была возобновлена дважды в лице Суллы и Цезаря, причем второе возобновление было сигналом гибели республики.

II. Народное собрание в Риме отличалось от греческого веча своей организованностью: каждый подавал голос внутри той политической группы, к которой он принадлежал, и решающее значение имело большинство групп, а не общее большинство голосов. Подбором групп был обусловлен, как мы увидим тотчас, аристократический характер народных собраний. От афинского же веча римское народное собрание отличалось еще отсутствием инициативы: оно могло только принять или не принять вносимый председательствующим магистратом закон, избрать или провалить предлагаемого кандидата, но не изменить закон или избрать другого кандидата. Группировка была двойная. Одна имела основанием территориальное деление римского народа на тридцать пять триб, из которых тридцать одна была сельская и только четыре — городские. А так как весь городской пролетариат (со всеми отпущенниками) был причислен к городским, сельские же, включавшие помещиков, были малочисленны, то преобладание нобилитета было обеспечено. Собрания по трибам были либо всенародными (comitia tributa), либо плебейскими (concilia plebis); по составу они в позднереспубликанскую эпоху почти что совпадали, разница была лишь в том, что первые созывались консулом или претором, вторые — трибунами. Собирались они на городской площади (forum) главным образом для законодательных актов.

Вторая группировка была основана на комбинации территориального деления на трибы с имущественным на пять классов (последнее приписывалось царю Сервию Туллию) и с возрастным на два призыва, seniorum и juniorum: в принципе, каждая триба распадалась на десять «центурий», причем всадники составляли особые центурии. Эта группировка была еще более аристократической. Основанное на ней народное собрание называлось comitia centuriata; собиралось оно — что было пережитком его некогда военного значения — на Марсовом поле под городом главным образом для выборов старших магистратов.

Все эти народные собрания были до тех пор действительно народными, пока весь народ имел возможность их посещать — то есть в ту древнюю эпоху, когда ager Romanus[56] был невелик. Уже выведение колоний и дарование гражданства более отдаленным муниципиям (ниже, § 9) повело к нарушению их всенародности; когда же после союзнической войны в 89 году до Р.Х. вся Италия получила гражданские права, народные собрания стали простым звуком. Тогда римская республика оказалась на распутье: или перейти от плебисцитарной системы к неприемлемой для античного человека парламентской (выше, с. 77), или превратиться в сенатскую олигархию и затем в империю. Случилось, как известно, последнее.

III. Сенат из первоначального совещательного органа царя и консулов сумел, окрепнув в борьбе сословий, стать настоящим правителем государства, держа в повиновении консулов и пользуясь народным собранием как простым орудием своей воли. Был он вначале чисто патрицианским (patres), но при учреждении республики принял в свой состав и «вместе записанных» (conscripti) представителей плебейских родов. Число сенаторов, строго ограниченное за время существования цензорской lectio, стало неограниченным с тех пор, как по закону диктатора Суллы ежегодно двадцать новых квесторов вступало в их состав; оно колебалось между пятьюстами и шестьюстами. Внутри сената существовало деление на ordines[57], строго соблюдаемое при совещаниях: старшим ordo были «консулары» (то есть бывшие консулы), за ними шли «претории», далее «эдилиции» и «трибуниции», наконец, «квестории». Председательствующий консул, изложив суть дела, обращался к наиболее почтенному консулару с просьбой подать свое мнение («die, М. Tulli!»[58]); тот делал это в более или менее пространной речи, кончая ее своим предложением (sententia). Следующие могли или, вставая, сделать свое предложение, или, сидя, согласиться с одним из сделанных уже («М. Tullio assentior»[59]).

Сенатское правление наложило свой отпечаток на последний век республики; нам оно прекрасно известно благодаря речам и письмам Цицерона. Нельзя ему отказать в известной, истинно римской, величавости; но с задачей управления огромным государством оно совладать не могло. Его режим был временем постоянных смут — революция Гракхов, союзническая война, Марий и Сулла, невольническая война Спартака, заговор Катилины, анархия Клодия, Цезарь и Помпей, Октавиан и Антоний... Почти непрерывно одна гроза сменяла другую вплоть до последней, когда наступило длительное успокоение под эгидой империи. Как это случилось, об этом тотчас.

§ 9. Рим и Италия. Возвысившись среди прочих общин и племен Италии, Рим, тем не менее, оставался государством городом; как таковой, он имел в своем распоряжении только те формы господства, которые нами рассмотрены выше (с.78), — амфиктионию, синэкизм и гегемонию. Первая — союз латинских городов вокруг горы Латинского Юпитера (Jupiter Latiaris) — только в старину играла известную роль; она слилась с гегемонией Рима над латинскими городами, которая в 338 году до Р.Х., после окончания латинской войны, повела к установлению «латинского гражданского права» (противопоставляемого римскому). Латинские общины сохранили самоуправление, их граждане получили право голосовать в римских комидиях (jus suffragii, довольно призрачное ввиду того, что их причисляли всех по жребию к одной из тридцати пяти триб), не получив права быть избираемыми на должности (jus honorum), но могли сделаться полноправными римскими гражданами, если занимали раньше магистратуру в своей общине. Это было, таким образом, полусинэкизмом, полугегемонией. При всем том и область римского гражданства расширялась: 1) путем дарования такового целым латинским общинам, в силу чего они превращались в муниципии и 2) путем выведения римских колоний в более отдаленные области Италии. Основание первой такой колонии (Остии у устья Тибра) приписывается еще царю Анку Марцию; из позднейших главными были Sena Callica в Умбрии (около 283 года до Р.Х., ныне Sinigaglia), Путеолы в Кампании (в 134 году до Р.Х., ныне Pozzuoli), Парма и Мутина (ныне Modena) в циспаданской Галлии (в 183 году до Р.Х.); всех же было свыше тридцати. Параллельно с ними основывались и колонии латинского права; главными были Венузия в Апулии (в 291 году до Р.Х.), Аримин в галльской области сенонов (в 268 году до Р.Х., ныне Rimini), Беневент в Самнии (тогда же), Брундизий в Калабрии (в 244 году до Р.Х., ныне Brindisi), Кремона и Плаценция (ныне Piacenza) в цизальпинской Галлии (в 220 году до Р.Х.) и Аквилея (в 181 году до Р.Х.) там же. А так как параллельно с выведением этих латинских колоний старые латинские города в Лациуме превращались в римские муниципии, то уже ко II веку до Р.Х. понятия «Лациум» и «латинские граждане» совсем перестали совпадать. Все эти колонии были первоначально военными поселениями, опорами римской власти в побежденной стране; но сами собой они стали — и в этом их культурноисторическая важность — очагами романизации Италии.

Самоуправление как колоний, так и муниципиев было построено по образцу римского, только титулатура была другая.

Во главе общины стояли duoviri juri dicundo[60], соответствующие консулам; они собирали городской совет декурионов, соответствующий сенату. Второй главной магистратурой были два эдила, объединяемые часто с первой под общим именем quatuorviri[61]: ценз периодически производился квинквенналами, соответствующими римским цензорам. Наконец, происходили собрания и всего гражданского населения, организованного по старинным родовым куриям, — в Риме таковые (comitia curiata[62]) тоже некогда были, но к эпохе расцвета они давно успели выйти из употребления.

Но организация римско-латинской Италии была только первой задачей; труднее была другая.

Победоносные войны с самнитами, этрусками и другими нелатинскими племенами Италии повели к гегемонии Рима также и над ними, то есть к заключению «союзов» с побежденными, в силу которых те были обязаны помогать Риму в его войнах своими войсками; война с Ганнибалом, например, была выиграна римлянами благодаря деятельной помощи союзнических контингентов. Последствием было то, что «союзники» почувствовали желание сами стать членами той общины, величие которой они окупили своей кровью. Эти надежды, не раз обманываемые, повели, наконец, в 90-89 годах до Р.Х. к великой союзнической войне, в которой Риму еще раз пришлось сразиться с побежденными италийцами. Это была очень своеобразная война. Обыкновенно люди воюют, чтобы отстоять свою национальную самобытность; италийцы, напротив, воевали для того, чтобы растворить свою национальность в римсколатинской. Они достигли цели: в 89 году до Р.Х. вся Италия до Апеннин получила римское гражданство (а Галлия севернее Апеннин пока — латинское), и с этого времени осский, этрусский, умбрийский и другие языки в новых италийских «муниципиях» заменяются латинским.

Так состоялась романизация Италии. Рим достиг ее именно тем, что не навязывал своей национальности побежденным, а, напротив, заставлял видеть в ней завидную награду, которую надлежало взять заслугами или с бою.

§ 10. Рим и провинции. Последствием 1-й Пунической войны было приобретение Римом (в 241 году до Р.Х.) его первой провинции (карфагенской) Сицилии. В течение двух следующих столетий за этой первой провинцией последовали: 2) Сардиния с Корсикой в 238 году до Р.Х.; 3) Ближняя Испания (главный город Картагена) и 4) Дальняя Испания (главный город Кордуба, ныне Кордова) в 206-197 годах до Р.Х.; 5) Цизальпийская Галлия (главный город Медиолан) в 191-188 годах до Р.Х.; 6) Иллирик (главный город Салоны) в 167 году до Р.Х.; 7) Македония (главный город Фессалоника) в 146 году до Р.Х. с Ахайей (главный город с 46 г. до Р.Х. — Коринф) в 144 году до Р.Х.; 8) Африка (главный город Карфаген) в 146 году до Р.Х.; 9) Азия (главный город Эфес) в 133 году до Р.Х.; 10) Нарбонская Галлия (главный город Нарбон) в 121 году до Р.Х.; 11) Киликия (главный город Таре) в 102-84 годах до Р.Х.; 12) Вифиния (главный город Никомедия) в 74 году до Р.Х. с Понтом (главный город Амасея) в 65 году до Р.Х.; 13) Киренаика в 74 году до Р.Х. с Критом; 14) Сирия (главный город Антиохия) в 64 году до Р.Х.

Свободное население этих областей распадалось на следующие три разряда:

1. Римские граждане. Таковых следовало бы искать прежде всего в римских колониях, но в силу странной теории, которой держался римский сенат, понятие земельной собственности jure Quiritium[63], юридически связанное с понятием римской колонии, было несовместимо с провинцией. Единственной римской колонией, основанной в эпоху Гракхов при отчаянном сопротивлении сената, был Нарбон в трансальпийской Галлии. Вообще же в провинциях существовали колонии римских граждан в нашем смысле (например, «французская колония в Петрограде»); они назывались conventus civium Romanorum. Живя в провинциальных городах, они имели свою корпорационную организацию и пользовались особым покровительством наместника. Состояли они главным образом из купцов и «негоциаторов»; благодаря своей энергии они стали главным очагом романизации провинций, по крайней мере, на Западе; на Востоке они, понятно, не могли устоять против превосходящей греческой культуры.

2. Автономные подданные (peregrini foederati et liberi). Таковыми были граждане некоторых провинциальных общин, которые подчинились Риму при особо благоприятных для них условиях. Главные из них: в Сицилии — Мессана, в Нарбонской Галлии — Массилия, в Дальней Испании — Гадес (ныне Кадис), в Македонии — Диррахий (ныне Дураццо), в Ахайе — Афины, в Азии — Родос, в Сирии — Тир, в Африке — Утика. Положение их было в принципе то же, что и италийских «союзников».

3. Неавтономные подданные (peregrini dediticii). Ими были все вообще провинциалы, кроме названных только что общин. Самоуправлением они пользовались в разрешенных наместником пределах. Этот наместник (со времен Суллы пропретор или проконсул) управлял ими через своих легатов или префектов, он же в важных случаях творил над ними суд. С этой целью он брал с собой в провинцию несколько «легатов» из числа сенаторов и многочисленную «когорту» (cohors) из римских граждан. Он же командовал и расположенными в провинции легионами, пользуясь ими не столько для подавления (редких) восстаний, сколько для войны с пограничными народами. Эти войны были для наместника очень заманчивы: они сулили ему богатую добычу (в худшем случае — рабами); после победы войско охотно провозглашало его imperator'ом, а по возвращении в Рим он мог отпраздновать так называемый триумф, то есть совершить торжественный въезд на Капитолий для благодарственной жертвы Юпитеру Капитолийскому. Безопасность республики требовала, чтобы наместник оставался в провинции не долее года; но войны и смуты заставляли иногда уклоняться от этого правила, и последствия оказались для республики роковыми: ее погубил смелый проконсул трансальпийской Галлии, в восьмилетних боях (58-51 годы до Р.Х.) завоевавший эту провинцию, затем во главе своих победоносных и преданных легионов перешедший Рубикон.

§ 11. Нравственное сознание. В противоположность эллину с его агонистической душой, поведшей его вполне естественно и последовательно на путь положительной морали, мы римлянину должны приписать душу юридическую и в соответствии с ней стремление к отрицательной морали праведности, а не добродетели (выше, с.36); именно эта юридическая основа его нравственного сознания сделала его творцом в области права, нравственного сознания сделала его творцом в области права. Римский идеал — vir bonus, то есть человек, во всех отношениях своей жизни, начиная с богов, продолжая отечеством, семьей, клиентами, челядью, видящий себя окруженным целой сетью правовых постановлений и прилагающий все усилия к тому, чтобы в ней не запутаться; это — идеал строгой корректности, за соблюдение которого человек награждается общественным уважением, доброй славой при жизни и после смерти. Боги, конечно, властны над жизнью человека, но лишь постольку, поскольку и они поставлены к нему в юридические отношения. Строго соблюдая установленные молитвы и жертвоприношения как договор наследственный, а также блюдя верность клятве и обету как договору личному, человек обеспечивает себе их благоволение. Если его постигает несчастье свыше, его первая мысль та, не нарушил ли он, хотя бы невольно и бессознательно, одного из этих договоров, в пределах которых он только и признает право богов над ним. Понятно, что такая юридическая основа нравственности легко ведет к формализму — к исполнению внешней буквы предполагаемой справедливости независимо от ее внутреннего содержания и духа.

И вот на эту исконно римскую нравственную подпочву начинает воздействовать, приблизительно с III века до Р.Х., греческая жизнь и греческая философская мысль, первая — снизу и со всех сторон, вторая — сверху. Результатом этого воздействия является эллинизация также и римской нравственности. Мы видели уже, как благодаря этой эллинизации был издан даже особый юридический кодекс, jus gentium, с новым идеалом справедливости, aequum, противоположным старинному идеалу формального права. При свете этого нового нравственноправового сознания римляне поняли, что строгое следование букве права может повести к полному извращению его духа (summum jus summa injuria[64]). Но полнее всего была эллинизация нравственного сознания на высотах римского общества в той его струе, которая вела свое начало от Сципиона Старшего.

Уже сам основоположник этого направления, как эллинствующий, возбудил нарекания представителей староримской корректности в роде Фабия Кунктатора; они усилились при его преемниках Т. Квинктии Фламинине и М. Эмилии Павле, когда римская реакция обрела своего самого авторитетного представителя в лице строгого М. Порция Катона. Но победа была суждена эллинствующим: они одержали ее в лице родного сына Павла, Сципиона Младшего, кружок которого был средоточием эллинизации и гуманизации Рима. Его душой был родосский переселенец, стоик Панэций (выше, с.215); прекрасно понимая, в чем нуждались римляне, он написал для них первый кодекс нравственности, сочинение «Об обязанностях», позднее переделанное по-латыни Цицероном («De officiis»), но уже и в своей греческой форме достаточно понятное для образованных римлян. Здесь формально юридическая почва покидается сознательно и совершенно; даже клятва с ее обязательностью переносится с говорящих уст в мыслящую и волящую душу. Праведность, да и то в ее реальном, а не формальном виде, признается только одним из двух идеалов естественного стремления к справедливости; вторым объявляется благотворительность, улучшение доли ближнего в той мере, в какой это разумно (и, значит, в противоположность неосмысленной расточительности, плодящей дармоедов). И рядом с этим стремлением ставятся другие, столь же греческие по своему духу, сколь чуждые исконно римской природе: стремление к познанию, стремление к первенству — чисто агонистическая идея! — и, наконец, стремление к индивидуальному устроению своего характера и своей жизни, в духе замечательных слов Перикла (выше, с. 129) и вразрез с основным сознанием народа, точно так же прикрывавшего индивидуальные черты характера под обезличивающей корректностью идеального vir bonus[65], как у него прихотливые очертания тела исчезали в складчатом покрове гражданской тоги.

Панэций был воспитателем римского общества — но только той его части, которой пришлась по душе стоическая основа его морали. Это была его лучшая часть; заветы Сципиона перешли к Кв. Лутацию Катулу, от него к Л. Крассу (оратору), от него к Цицерону, Катону Младшему и М. Бруту. Можно даже сказать, что в эллинизованном римском обществе стоический идеал достиг своего апогея, так как здесь греческая философская мысль сочеталась с исконно римской выдержкой характера. Цицерон не раз бывал слаб в жизни, но смерть он встретил мужественно; еще более освятили свое дело своей геройской смертью Катон и Брут. Только теперь взошли семена, зароненные некогда первыми учителями в души их впечатлительной аудитории под колоннадами Пестрой Стои. Староримский vir bonus вырос и преобразился; он стал тем исполином духа, про которого сказано:

si fractus illabatur orbis,

impavidum ferient ruinae.[66]

Но, повторяем, это была лишь одна часть римского общества; другая избрала себе вождем Эпикура, этика которого вслед за стоической перекинулась в жаждущий образования Рим. Прославление удовольствия как цели жизни пришлось очень но сердцу богачам-сенаторам и всадникам, как раз теперь расширившим свои дома и виллы греческими перистилями и собравшим в них всю роскошь греческого Востока для изысканнейших наслаждений. Строгие последствия, которые сам Эпикур выводил из своих заманчивых предпосылок, замалчивались или отбрасывались; хотелось все изведать, все вкусить:

dum res et aetas et sororum

fila trium patiuntur atra[67].

Ибо дальше была пустота; так учил Эпикур и так охотно верили... Спасибо и на том, что не было загробного суда и расплаты за чрезмерность наслаждения на земле.

Таковы были обе части эллинизованного римского общества, соперничавшие между собою в последние десятилетия римской республики.

Глава II. Наука

§ 12. Подобно всем народам древности, за единственным исключением греков, древние римляне знали первоначально только прикладное знание. Сюда относилось, первым делом, умение обеспечить себе благоволение богов правильными — именно правильными, отнюдь не задушевными — молитвами и жертвоприношениями, умение разгадывать их волю, сказывающуюся в поведении священных птиц, в рисунке печени жертвенного животного и других приметах; затем в умении правильно исполнять свои магистратские функции, к чему примыкала вся область государственного и частного права. Все это при случае записывалось в особых «памятках» (commentarii) в назидание нуждающимся.

Особым вниманием пользовалось у римлян земледелие в широком смысле, то есть вообще вся жизнь помещика. Первое прозаическое сочинение римлян, дошедшее до нас, — книга Катона Старшего «De agri culture». Оно приноровлено еще к староримским порядкам, при которых pater families с помощью своего vilicus (надзирателя) управлял своей familia rustica и обрабатывал свое поместье. Отношение к рабам предполагается здесь римски жесткое: «состарившихся рабов, болезненных рабов и все вообще ненужное хозяин должен продавать». Все же для новой плантационной системы (выше, с.255) это патриархальное сочинение не годилось: соответствующее руководство пришлось перевести, что довольно знаменательно, с карфагенского. Обоим сочинениям эллинизованное общество в лице М. Теренция Варрона, ровесника и друга Цицерона, противопоставила свое; в нем рекомендуется гуманное обращение с рабами, но этим семенам предстояло взойти не скоро.

Интерес к чистому знанию был вызван в римлянах, как и следовало ожидать, греками; при этом замечательно, что изумительные открытия эллинистической эпохи в области математических и естественных наук не нашли отклика в Риме. «Физика» интересовала их только как подкладка нравственной философии; как таковая, она обрабатывалась особенно в сочинениях эпикурейцев, из которых нам сохранилась величавая поэма Лукреция (ниже, § 14). Очень интересовались вопросом о природе богов — особенно с тех пор, как Энний еще в начале II века до Р.Х. (ниже, § 14) перевел на латынь легковесное сочинение Евгемера, доказывавшего, что боги не что иное как обожествленные люди («евгемеризм»); итоги ему подвел Цицерон в своих трех книгах «De natura deorum». Вообще же науки, свившие себе гнездо в эллинизованном римском обществе, — преимущественно науки гуманитарные.

Из них история была призвана к жизни желанием заявить о себе в греческом пантеоне всемирной истории, почему древнейшие истории Рима (Фабия Пиктора и Цинция Алимента, обе конца III века до Р.Х.) написаны по-гречески (выше, с.223). Создателем латинской историографии был М. Порций Катон («Origines» в VII книгах, собственно, о «началах» Рима и италийских городов); с этих пор римская историография уже не обрывалась (ниже, § 14). За историей появляется в Риме и филология: пергамский филолог Кратет (выше, с.223), отправленный в 168 году до Р.Х. послом в Рим, читает здесь лекции на филологические темы и просвещает римлян по лингвистическим вопросам в духе пергамской аномалистики. Поколением позже Рим имеет уже своего первого филолога в лице Л. Элия Стилона, приближенного Сципиона Младшего; он написал комментарий к законам XII таблиц, к старинным богослужебным гимнам, составил критическое издание комедий Плавта и т.д. Его самым славным учеником был вышеназванный М. Теренций Варрон, автор многочисленных сочинений грамматического и антикварного характера, из которых до нас дошло, хотя и не целиком, его «De lingua latina». В древности самой громкой славой пользовались его огромные «Antiquitates», свод древностей сакральных и государственных. С их помощью, говорил Цицерон, римляне познакомились со святынями своей родины; но из них же позднее христианские вероучители черпали материалы для своих нападок на языческий культ, что было тем легче, что сам Варрон странным образом был приверженцем евгемеристического взгляда на богов. Таково продолжение пергамской школы на римской почве; продолжателем александрийской должен считаться грамматик М. Антоний Гнифон, воспитывавшийся в Александрии; он был учителем Цицерона и Цезаря. А раз последователи обеих школ сошлись на римской почве, то и спор об аналогии и аномалии не мог не разгореться вновь. Сам Гнифон был, как александриец, аналогистом; к тому же лагерю принадлежал и его знаменитейший ученик Цезарь, который среди своих военных трудов нашел время написать филологическое сочинение «De analogia» в двух книгах, специально на почве латинского языка, которое он посвятил Цицерону. Он в нем выступал против Варрона, который, как отпрыск пергамской школы, был аномалистом, хотя и не очень строгим.

Напротив, философия, мать наук в Греции, явилась в Рим сравнительно поздно. Годом ее появления был 155 год до Р.Х., когда три афинских посла — академик Карнеад, перипатетик Критолай и стоик Диоген Вавилонский, отправленные в Рим по государственным делам, стали читать понимающим по-гречески римлянам лекции на философские темы. Плодотворнее была поколением позже деятельность стоика Панэция (выше, с.276); как он был домашним философом Сципиона Младшего, так вообще в Риме вельможи стали приглашать к себе греческих философов-моралистов как руководителей совести и воспитателей молодежи. Понятно, что расцвела особенно этическая философия; в эпоху перехода от республики к монархии она пользовалась всеобщим вниманием, что тоже характеризует серьезность тех времен.

Красноречие было искусством, и мы займемся им ниже, но его теория — так называемая риторика — относится к области наук. Деятельно разрабатываемая в эллинистических школах, она не могла не перейти и в Рим. Но это была риторика греческая; римская, как и вообще римская риторическая школа, не пользовалась расположением серьезных людей, и первое руководство по римской риторике — безымянного так называемого Auctor ad Herennium — еще носит на себе следы этой борьбы. Очень основательно занялся ею Цицерон (особенно в третьей книге «De oratore»), но не со школьной целью, а как вдумчивый оратор, желавший дать себе и другим отчет в средствах и силе своего искусства.

Вот то немногое, что мы можем сказать о римской науке республиканской эпохи.

Глава III. Искусство

§ 13. Изобразительные искусства. А. Архитектура. Как искусство, во-первых, необходимое, а во-вторых, требующее не столько творческой фантазии, сколько трезвого расчета, архитектура была единственным из трех изобразительных искусств, в котором римляне проявили действительную самостоятельность. Без чужеземных влияний, конечно, дело не обошлось и здесь. Первым сказалось влияние эллинизованной Этрурии; у нее Рим заимствовал: 1. новый архитектурный ордер, так называемый тосканский; это, в сущности, видоизмененный дорический, но колонна имеет свою базу, ее ствол не имеет каннелюр (вообще, отсутствие каннелюр характерно для римской колонны) и капитель сведена до небольших размеров; 2. форму этрусского храма, для которого характерно помещение рядом трех целл с общей для всех колоннадой; таков был храм Юпитера, Юноны и Минервы на Капитолии, сооруженный Тарквиниями; 3. в особенности арку, важнейшее после греческой колоннады изобретение архитектуры, с ее развитием — сводом. Оба настолько характерны для римской архитектуры, что мы привыкли противопоставлять римскую арку греческой колоннаде. Вначале она (мы говорим о настоящей арке с клинообразным сечением камней) употребляется для технических сооружений вроде клоак, акведуков и т.д.; позднее она комбинируется с колоннадой (причем в пролет между двух колонн вставляется арка, ключевой камень которой, наравне с капителями колонн, поддерживает архитрав), из этой комбинации создаются формы римской триумфальной арки и римского фасада, ставшие позднее образцовыми для архитектуры Возрождения.

Но уже в V веке до Р.Х. этрусское влияние сменяется греческим; важный в борьбе сословий храм Цереры был выстроен греческими зодчими по греческому образцу. Все же чистота греческого стиля была исключением: мало-помалу Рим выработал по греческому образцу свой храмовый стиль, для которого характерна, при прямоугольном плане целлы, глубокая передняя колоннада. Вырабатывается также и особый римский архитектурный ордер, представляющий собой, впрочем, не очень гармоническую комбинацию ионийского и коринфского стилей.

Особые потребности римской жизни вызывают и новые, более или менее счастливые комбинации архитектурных форм. Для гладиаторских игр (ниже, § 17) строятся амфитеатры; это, в сущности, ряды для зрителей греческого театра, доведенные до полного эллипсиса. Особое внимание обращается на термы (бани) с их помещениями для холодных, теплых и горячих купаний; они получают монументальный характер, что ведет к искусной комбинации различных архитектурных форм. Греческая стоя, porticus, заимствуется для украшения городских площадей, особенно священного римского форума, этого живого сердца державного города. Здесь же наряду с храмами строятся и базилики наподобие афинской «царской стой» на агоре; это были здания отчасти коммерческого, отчасти судебного назначения, первообраз древнейших христианских храмов. О частных домах речь была уже выше (с.251).

Б. Скульптура нашла в Риме только любителей, но не творцов, и это обстоятельство было роковым для художественных сокровищ Греции. Первый Марцелл подал в 212 году до Р.Х. после взятия Сиракуз пример такого просвещенного грабительства: он перевез в Рим множество статуй из завоеванного города, чтобы украсить ими площади и храмы Рима — но все же не свои собственные дома и виллы, как потом замечали его защитники. Позднее и эта щепетильность была оставлена, и наместники греческих провинций взапуски их обирали, обогащаясь за счет их старинного скульптурного убранства. В своих речах против Верреса Цицерон оставил нам грустную картину такого грабежа (Циц. Пр. Г. В. 132): «Изо всех несчастий и обид», — говорит он, — обрушившихся за последнее время на наших союзников, ничто так больно не ранило и не ранит греков, как этого рода ограбления храмов и городов». Впрочем, одна скульптурная форма ведет свое начало от римлян; это — портретный бюст, отличающийся от греческой портретной гермы тем, что нижний обрез груди — полукруглый, а не прямой. Причиной был обычай вставлять скульптурные портреты в эллиптические медальоны, которые служили рамками.

В. Живопись тоже не была двинута вперед римлянами; все же она была более в пределах их способностей, чем скульптура, и нам называют даже живописцев из римской знати, вроде того Г. Фабия Пиктора (предка историка), который в 304 году до Р.Х. украсил своими фресками храм богини Salus. Любовь же к живописи была повсеместной, как видно из ее роскошного памятника — помпейской стенописи.

§ 14. Мусические искусства. Из них мы сразу должны выделить пляску; отношение к ней римлян достаточно явствует из презрительного слова Цицерона: «Nemo fere saltat sobrius, nisi forte insanit»[68] (Циц. В защ. Л.Л.М. 13). Правда, последствием эллинизации римской религии было включение в ее обрядность также и религиозной пляски, вследствие чего обучение пляске так же, как и обучение пению, вошло в программу образования благовоспитанных девиц; но к ней римляне относились с опаской, как к чужеродному и несвойственному им обычаю. Правда, с другой стороны, что римские вельможи с удовольствием смотрели на сладострастную пляску гадесянок и сириянок, но это было простым любительством, так же как и их интерес к скульптуре и живописи. А если так, то, значит, хореи Рим не знал — не имел он поэтому и своей самобытной поэзии.

Важнее была роль музыки: флейтисты издревле составляли в Риме почтенную гильдию, и своя национальная музыка у римлян была. Но о ее характере мы ничего сказать не можем.

Обращаемся поэтому непосредственно к литературе. Греческий алфавит в его западной, халкидской ветви был рано заимствован римлянами — древнейший, недавно обнаруженный памятник на форуме относится к царской эпохе. Но он употреблялся только для монументальных записей; когда в Риме возникла филология (выше, с.278) и, в связи с ней, интерес к древнейшим литературным памятникам, то таковыми в области поэзии представились старинные богослужебные гимны, все еще, хотя и без понимания, исполнявшиеся в жреческих коллегиях, а в области прозы — законы XII таблиц.

К тому времени существовала уже художественная литература, но она была греческого происхождения. Знали даже ее родоначальника: это был тарентинец Андроник, по римскому гражданству М. Ливий Андроник, современник первых Пунических войн, переведший римлянам для школьного употребления

«Одиссею» очень неуклюжими, так называемыми сатурническими стихами:

Virum mihi, Camena, — insece versutum,[69]

а равно и несколько трагедий — тоже тяжелыми шестистопными ямбами. Его пример воодушевил даровитого кампанца Гн. Невия дать в сатурнических же стихах описание 1-ой Пунической войны; но так как этот стих был позднее забыт, то законодателем римской эпической поэзии стал калабриец Кв. Энний (начало II века до Р.Х.) как автор римского национального эпоса «Annales» в XVIII книгах, содержавшего римскую историю от древнейших времен до современной поэту эпохи. Эллинизация римской религии повела к перенесению также и драмы на римскую почву; но так как она стала только украшением праздников, не будучи сама богослужением, то постоянный хор греческих драм был отброшен (вследствие чего орхестра была отведена под места для зрителей-сенаторов — выше, с.252); предметом переделки римских драматургов был диалог, последствием чего явилось обыкновение делить драму на пять актов, по-нашему, даже с занавесом, хотя и без перемены декораций. Музыкальный элемент нашел себе применение в многочисленных так называемых cantica — ариях, дуэтах, а также и хорах в нашем смысле слова, превративших трагедию в мелодраму и комедию в водевиль. И та, и другая отрасль драмы воплотилась в классическом триумвирате каждая: классиками трагедии стали Энний, Пакувий и Акций, классиками комедии — Плавт, Цецилий и Теренций; их деятельность занимала главным образом II век до Р.Х. — до эпохи Сципиона Младшего включительно. Это время было первым расцветом римской поэзии; нам от него сохранились только двадцать комедий Плавта и шесть — Теренция. Оба они — как и вообще римские комики — черпают из сокровищницы новаттической комедии, причем грубоватый и безудержный в своем юморе Плавт предпочитает бойкие сюжеты, не стесняясь довольно внешним образом перемежать одну переделанную им комедию сценами из другой (contaminare); чинный и тонкий Теренций, напротив, стремился к заботливой характеристике и стройному развитию действия, а если и «контаминировал», то осторожно и незаметно. Мало известно нам о попытках писать комедии на сюжеты из римской жизни (fabulae togatae, как они назывались в отличие от переделанных с греческого fabulae palliatae), еще менее о трагедиях на сюжеты из римской истории (fabulae praetextatae), ставившихся изредка, вероятно, на триумфальных играх.

Лирика пока еще отсутствует, если не считать ямбографии, возродившейся в римской сатире (вероятно, от lanx satura — «сытное блюдо», то есть винегрет). В ней подвизался уже Энний, но только Луцилий, друг Сципиона Младшего, сделал из нее то, что мы ныне под ней разумеем.

А впрочем, все названные поэты писали языком хотя богатым, но небрежным, а в стихосложении не чувствовали или не избегали жесткостей, поэтому этот первый расцвет римской поэзии сто лет спустя перестал удовлетворять вкусу тонких ценителей. Но все же не раньше; эпоха Цицерона еще живет воспоминаниями о минувшей славе, трагедии и комедии II века до Р.Х. не сходят с ее репертуара. К римской поэзии были поставлены очень скромные требования — перенести на римскую почву, что было лучшего в классической Греции. Казалось, что она эти требования исполнила — на чем и можно было успокоиться.

Более насущные задачи преследовала проза. Римская историография зародилась, как мы видели, на греческом языке. Первым латинским сочинением по римской истории были вышеназванные (с.278) «Origines» Катона Старшего. Насколько он в этом не сохраненном сочинении зависит от ненавидимых им греков, мы сказать не можем; но после него оба историографических метода, выработанных греками, — прагматический Фукидида и риторический исократовцев, — нашли себе представителей и в Риме, и рядом с ними продолжал свое скромное существование и анналистический, то есть летописный. Но из всех исторических произведений II века и первой половины I века до Р.Х. ни одно не возвышалось над посредственностью, и еще Цицерон имел право заявить, что abest historia litteris nostris[70].

Нельзя было сказать того же про красноречие, которому и сенатские заседания, и народные собрания, и, особенно со времени учреждения уголовных комиссий, публичные суды давали много пищи. В сущности, каждый видный государственный деятель был более или менее хорошим оратором, но не принято было издавать произнесенных речей, пока и в этом отношении не дал примера все тот же Катон Старший. Так как он за отделкой изложения не гонялся, — rem tene, verba sequentur[71], — то его деловое, хотя подчас не лишенное язвительного юмора красноречие нельзя было причислить к какому-нибудь стилю; когда же явилась потребность в таковом, то к услугам римлян оказался на первых порах только азианский стиль (выше, с.233), который и был перенесен в Рим, между прочим, страстным народным трибуном Г. Гракхом. Это было его освящением: в первый и последний раз азианский пафос послужил орудием истинному чувству.

Последовавшая за Гракхами реакционная эпоха Скавра и Суллы была во всей области литературы эпохой застоя, если не считать того, что при Сулле Сизенна, один из сравнительно лучших историков, подарил римлянам их первую книгу для легкого чтения, переделав по-латыни вольные «милетские» повести Аристида (выше, с.234). Новый подъем связан с именем М. Туллия Цицерона (106-43 годы до Р.Х.), центральной личности в культурном обществе Рима в последние десятилетия республики.

Воскресает, прежде всего, поэзия — правда, под знаменем не классицизма, который казался исчерпанным, а александрийского романтизма. В подражание новому героическому эпосу Аполлония Родосского пишет свои «Аргонавтики» П. Теренций Варрон (Старший); возрожденный дидактический эпос находит себе могучего представителя в лице Лукреция, шесть книг которого «О природе» в духе атомистики Эпикура нам, к счастью, сохранены. Наконец, александрийская лирика в форме «безделушки» (paignion, nugae), элегии и эпиграммы занимает целый кружок поэтов, из которых самым гениальным был рано умерший Катулл, оставивший нам в своей книжке песен душевные излияния редкой искренности как в радости, так и в горе, как в любви, так и в ненависти.

Но главное все-таки проза, и на первых порах проза красноречия. Как в Афинах Демосфен, так в Риме Цицерон был оратором предзакатных часов свободы. Будучи в душе поклонником аристократической республики, он по происхождению был homo novus и должен был начать свою деятельность с борьбы против тех, к кругу которых он желал принадлежать; правда, это случилось еще в правление Суллы, то есть недопустимых и вредных захватов со стороны аристократии. Его смелое выступление против алчного сулланца Берреса в защиту ограбленной им Сицилии (70 год до Р.Х.) проложило ему дорогу к эдилитету (69 год) и претуре (66 год), в которой он поддерживал Помпея в его стремлении стать полководцем extra ordinem[72] для войны с Митридатом; но в должности консула (63 год) ему пришлось разоблачить заговор Катилины и нарушить закон о провокации (выше, с.261) сенатским судом над пятью заговорщиками и их казнью. Это повело к его падению; вождь демократии Цезарь после тщетных попыток привлечь его на свою сторону выдал его злейшему его врагу Клодию, который в 58 году до Р.Х. в качестве трибуна провел закон о его изгнании. Правда, он скоро был вызван обратно, но прежнего блеска он вернуть себе не мог. Не пользуясь доверием аристократического сената и сам не доверяя триумвирам, он лавировал между партиями, пока разгоревшаяся гражданская война не заставила его открыто стать на сторону примкнувшего к сенату Помпея. Поражение Помпея под Фарсалом (48 год до Р.Х.) положило быстрый предел его участию в войне; во время правления Цезаря он редко поднимал свой голос и лишь по его смерти (44 год), воскресившей надежды республиканцев, смело бросил вызов его преемнику Антонию, отстаивая против его тиранических притязаний дело республики в речах, получивших знаменательное название «Philippicae»[73]. В этой борьбе он погиб, пав жертвой проскрипций второго триумвирата (43 год до Р.Х.) — и республика погибла вместе с ним.

В этом кратком очерке жизни Цицерона намечены те моменты, которым посвящены его главные речи; всех же нам от него осталось более пятидесяти. Их стиль — тот средний между аттической трезвостью и азианской патетичностью, который характеризовал родосское красноречие (выше, с.233); и действительно, Цицерон был учеником родосского оратора Молона. Он счастливо соединил вынесенное из этого учения искусство с естественной величавостью римской речи и этим создал римский национальный стиль, признанный таковым если не при его жизни, то, во всяком случае, с конца I века по Р.Х. В жизни же он чувствовал себя довольно одиноким и должен был в защиту своих идеалов издавать сочинения по теории и истории красноречия, из которых главные — «De oratore» в трех книгах (мастерский диалог систематического характера), «Orator» (синтетический портрет идеального оратора) и «Brutus sive de Claris oratoribus» (история красноречия в Риме).

Еще более интересным и исторически важным наследием Цицерона являются для нас его письма, которых сохранилось довольно много (к другу Аттику шестнадцать книг, к брату Квинту три книги и к Бруту две книги); они тем более драгоценны, что не были подготовлены к изданию самим автором. На них с XIV в., когда они вновь были найдены, между прочим, Петраркой, вся интеллигентная Европа училась искусству писать familiariter — просто и в то же время интересно.

Историография лишь к концу периода нашла себе в Риме достойных представителей; это были Цезарь («Записки о галльской войне» в семи книгах и «Записки о гражданской войне» в трех книгах) и Саллюстий (две монографии о Югуртинской войне и о заговоре Катилины и еще история поступательного движения римской демократии от смерти Суллы в 78 году до торжества Помпея в 67 году до Р.Х. в пяти книгах, из которых нам сохранены только речи и письма). Первый пишет с подкупающей ясностью и простотой, стараясь как можно более заставлять события говорить за себя; второй успешно подражает Фукидиду, в его слоге много продуманности и изысканности, он мастер сжатых характеристик и эффектной недоговоренности. Рядом с этими двумя совершенно исчезает как писатель добрый друг своих друзей Корнелий Непот; своей известностью он обязан школе, которая любовно сохранила его маленькие биографии греческих и других полководцев как книгу для младшего возраста.

Третья отрасль прозы, философия, опять приводит нас к Цицерону. Творцом он не был и не считал себя таковым; но он был человеком ясного ума и чуткого сердца и понимал поэтому, что метафизический скептицизм, вынесенный им из лекций новой Академии (выше, с.241), хорош для борьбы с предрассудками, особенно на почве ведовства (ср. «De divinatione» в двух книгах), и как протест против метафизического построения учения о богах («De nature deorum» в трех книгах) и о высшем благе («De finibus bonorum et malorum» в пяти книгах), но он неуместен в вопросах положительной морали. В этих последних он предпочитает следовать смягченному стоицизму Панэция (выше, с.279) и Посидония, что он и делает, особенно в своем славном трактате об обязанностях («De officiis» в трех книгах), но также в своих обаятельных «тускуланских беседах» («Tusculanae disputationes» в пяти книгах о смерти, физической и душевной боли, о прочих аффектах и о самодовлении добродетели) и в монографиях о дружбе и о старости. Спасенные от забвения благодарностью потомства, эти сочинения были настоящей отрадой для вдумчивых душ новой Европы, которые они и приучили к занятиям серьезной философией.

Глава IV. Религия

§ 15. Исконная римская религия. На древнейшей ступени римской религии мы находим ту же имманентность в представлениях о сверхъестественных силах естества, которую мы признали также и в зародыше греческой религии (выше, с.46), но так как у римлян переход к более совершенным религиозным формам был обусловлен эллинизацией их религии, а эта последняя чувствовалась как нечто чуждое, то первоначальная имманентность сознается везде там, где под оболочкой греческого налета ощутима римская подпочва.

В области анимизма имманентность сказывается в культе души-гения, сохранившемся до последних времен. Гений — это naturae deus humanae mortalis[74], как его называет еще Гораций (Гор. Посл. II, 2, 187), соединяя в этом определении несовместимые для грека понятия deus и mortalis[75]. Последствием культа гения явилось празднование дня рождения (natalis), клятва гением своим, а также (для челяди) гением домохозяина. Были ли у римлян первоначально особые заупокойные обряды, мы не знаем; те, которые существовали в историческое время, самими римлянами чувствовались как принесенные из Греции.

В области аниматизма религиозное сознание древнейших римлян было еще более своеобразным. Они чувствовали себя окруженными не только бесформенными, но и чисто временными силами (numina); так, божеством казалась им не зреющая нива, а само ее созревание — это и была их первоначальная Церера. Конечно, на почве этого обожествления актов характерные для имманентных религий дифференциация и интеграция применялись в самой широкой мере; наука понтификов состояла в том, чтобы знать малейшие расщепления каждого божественного акта.

В культе гениев дифференциация находила себе предел в индивидуализации, но интеграция была возможна бесконечная: могли быть гении семей, гении родов, гении коллегий, гении общины. Когда состоялся синэкизм той латинской и сабинской общины, из которых составился Рим, то с гением латинской общины Марсом был сопоставлен гений сабинской Квирин и к обоим был присоединен бог той клятвы, которая их соединила, — Юпитер (собственно, бог, карающий за клятвопреступление молнией). Эта древнейшая троица отразилась на древнейшем римском жречестве, фламинате: были учреждены три старших фламина, flamen Martialis, Quirinalis и Dialis. Но ни храмов, ни кумиров не было; это противоречило бы имманентности этих богов.

§ 16. Эллинизация римской религии. Подчинение Рима и Лациума эллинизованной этрусской династии Тарквиниев имело последствием создание новой латинско-этрусской троицы Юпитера (Optimus Maximus[76]), Юноны и Минервы и постройку ей знаменитого храма на Капитолии, который принял глиняные кумиры названных божеств. Это был первый шаг к эллинизации римской религии: кумир предполагал трансцендентность, а не имманентность божества. Она вскоре охватила и других римских богов; но живучая исконно римская религиозность нашла себе отдушину 1) в признании «гениев богов», вполне последовательном, раз было признано их человекоподобие и 2) в дроблении божеств на их эпитеты — Jupiter Fidius, Jupiter Victor[77], из которых были затем извлечены обожествленные качества — Fides, Victoria[78] — как новые божества, неопределенные и поэтому допускающие какую угодно дифференциацию и интеграцию.

Второй шаг к эллинизации состоял в принятии Римом Сивиллиных книг из куманского храма Аполлона, которое традиция относит к той же эпохе Тарквиниев. Они были написаны греческими гекзаметрами: для их толкования была избрана пожизненная сакральная коллегия (duoviri, позднее decemviri, еще позднее quindecimviri sacrorum), ставшая соперницей исконно римской коллегии понтификов. В тревожные минуты сенат поручал ей справиться в Сивиллиных книгах; там находили указания на необходимость совершить такое-то молебствие, обязательно греческое, такому-то, обязательно греческому, божеству. Последнее часто можно было отождествить с каким-нибудь римским, иногда же приходилось ввести как новое. Так, путем отождествления получились уравнения: Юпитер — Зевс, Юнона — Гера, Минерва — Афина, Марс — Арес, Церера — Деметра, Венера — Афродита, Диана — Артемида, Меркурий — Гермес, Вулкан — Гефест; заново введен был главным образом сам Аполлон, вдохновитель Сивиллы. Еще в первые годы республики был по требованию Сивиллиных книг построен храм элевсинской троице — Деметре, Коре и Иакху (отождествляемому с Вакхом-Дионисом) под римскими именами Cereri, Libero, Liberae; он стал религиозным центром плебеев в сословной борьбе, подобно тому как капитолийский храм был религиозным средоточием патрициев. Вторым результатом перенесения Сивиллиных книг было довершение мифа о странствиях троянца Энея его прибытием в Лациум и создание также и для Рима известной мифологии, которой он первоначально, при имманетном характере его богов, не имел. Сознание троянского происхождения Рима мало-помалу укрепилось и сыграло некоторую историческую роль.

Эллинизация религии не могла не перекинуться и на область анимизма. Культ гениев остался в силе, но он получил дополнение в культе переживающих душ, скрытых в «сокровищнице Орка» (thesaurus Orci), отождествленного с греческим Аидом. Это были «добрые боги» (di Manes), как их евфемистически называли. В честь их был учрежден в феврале праздник Фералий и «родительских дней» (parentales dies) наподобие греческих анфестирий (выше, с.186). Этим был уготован путь для проникновения в Рим также и греческой эсхатологии как в ее поэтической, так и в ее философской форме. Идея общего для всех Аида была противна аристократическому мировоззрению римлян: аполлоновский обычай героизации (выше, с. 111) повел в Риме к принятию догмата omnium animos immortales esse, bonorum fortiumque divinos[79], очень важного для религиозности следующей эпохи.

Таким образом, развитие римской религии повело к установлению двойной серии богов: богов-«старожилов» (indigetes) и богов-«новоседов» (novensides), из которых первые были, так сказать, подведомственны понтификам, вторые — сакральной коллегии. Это было поразительной параллелью к двойному праву (jus Quiritium и jus gentium; выше, с.267) и красноречивым доказательством юридического характера также и римской религии. Особенно сильно было значение сакральной коллегии в первые времена республики под влиянием борьбы сословий; затем, в эпоху италийских войн, оно стало слабее, но возродилось с новой силой в Пунические войны, когда вообще эллинизация римской жизни приняла особо острый характер. Дело дошло даже до отправления государственного посольства в Дельфы. Но к концу 2-й Пунической войны произошло событие, надолго уронившее обаяние Сивиллы. Ее книги были вопрошены в связи с изгнанием из Италии Ганнибала; был найден совет перенести в Рим культ Матери богов. Под ним Сивилла разумела, конечно, культ греческой Матери-Земли; но так как к тому времени (204 год до Р.Х.) в силу реформы Тимофея (выше, с.235) с ней была отождествлена фригийская Кибела, оргиастический культ которой стал официальной религией Пергамского царства, то именно ее черный камень со всем жреческим персоналом был перенесен в Рим. При виде всего этого восточного оргиазма, особенно же противных римлянам жрецов-евнухов, произошло всеобщее отрезвление: жрецы-галлы были заключены в своего рода монастырь на Палатине, откуда им было разрешено выходить только раз в год для собирания подаяния (stipem colligere) в пользу своей богини, и вообще состоялась националистическая реакция против чужеземных влияний, душой которой был Катон Старший. Наплыву иноземных культов надолго был положен предел; «patrios ritus servanto»[80] стало лозунгом римского патриотизма.

Но дело было сделано: под личиной греческой богини проскользнуло в Рим одно из главных божеств Востока, которое нельзя было отождествить ни с одним из римских numina, потому что оно вмещало их все. Этим была подготовлена почва для ориентализации римской религии.

§ 17. Римская религиозная жизнь. Как в Греции, так и в Риме мы имеем и частный культ, лежащий на обязанности домохозяина и домохозяйки, и государственный, ради которого существуют жрецы.

Главным предметом частного культа были, во-первых, «гении» домохозяина и, в более слабой степени, других членов семьи; отсюда ряд семейных праздников, к которым принадлежали также годовщины спасения от опасности, затем — поминальные дни и т.д. Во-вторых, имманентные силы дома как биологической и хозяйственной единицы, так называемые Лары (Lares familiares) и родственные им Пенаты (Penates, собственно, «духи кладовой», penus, наши «домовые»). Их культ отличался особой интимностью и представлял наиболее задушевную сторону римской религии: «Pater families ubi ad villain venit, ubi larem familiarem salutavit...»[81], — говорит старый Катон (Кат. О земл. II); еще много красивее — Гораций в оде III, 23, характерной для римской религиозности в ее лучших проявлениях, с признанием ценности «вдовьего гроша» (ср. выше, с.189) — результатом работы греческой религиозной мысли за четыре столетия.

В государственном культе домохозяину первоначально соответствовал царь; но хотя его должность и была оставлена после учреждения республики как чисто сакральная (rex sacrorum, ср. афинского архонта-царя, выше, с. 74), все же религиозно-административное значение перешло от него к коллегии понтификов (pontifices, слово неразгаданное), коих было первоначально три, затем шесть, девять и в позднереспубликанскую эпоху — пятнадцать. Их главой был pontifex maximus; ему были подчинены шесть дев-весталок (virgines Vestales), охранявших неугасимый огонь Весты, богини государственного очага на римском форуме, а также и пятнадцать фламинов (три старших и двенадцать младших), приуроченных к особым божествам каждый. (О сакральной коллегии см. выше, с.289).

Главной заботой этих коллегий было, чтобы община как таковая и в составе своих членов по уставу, rite, исполняла свои обязанности по отношению к богам в виде молитв и жертвоприношений, а в случае упущения — чтобы таковое надлежащим образом было искуплено. Это было чрезвычайно сложное дело: боги и люди предполагались связанными строго формальным договором на почве summi juris[82], малейшее упущение в формуле молитвы или ритуале жертвоприношения могло освободить и богов от принятых ими на себя обязательств, и всякое общественное злоключение объяснялось именно таким неискупленным упущением. Так глубоко проникало юридическое сознание в религию.

Но милость богов к людям сказывается также и в ниспослании знамений, путем толкования которых человек может раскрыть завесу будущего; относящаяся сюда государственная забота была вверена коллегии авгуров (augures), которых было во все времена столько же, сколько и понтификов. Гадали они вначале по полету птиц, потом главным образом по еде священных кур. Перед важными делами надлежало вопросить путем гадания волю богов (auspicia impetrativa); но боги могли и по собственному почину объявить таковую (auspicia oblativa), и с этим следовало считаться. Отсюда политическая важность коллегии авгуров. Они могли распустить народное собрание (alio die!), усмотрев неблагоприятное знамение, которое при желании можно было усмотреть всегда; и особенно позднереспубликанская эпоха богата примерами таких злоупотреблений. В тревожных случаях прибегали, кроме того, и к помощи гаруспиков (haruspices), гадавших по рисунку на печени жертвенного животного. Но это была чужеземная, этрусская коллегия, и знаменитое «удивление» строгого националиста Катона Ставшего, «quod non rideret haruspex, haruspicem cum videret»[83], относится именно к ней (а не к почтенной староримской коллегии авгуров).

Из прочих многочисленных жреческих коллегий стоит выделить коллегию фециалов, блюстителей международного права; их делом было определить каждый раз, имелся ли законный повод к войне, и предписать обряды ее объявления, чтобы обеспечить общине покровительство богов; а при щепетильности римлян в религиозных делах неудивительны их похвальбы, что они никогда не вели других войн, кроме bella justa[84]. Конечно, и здесь действовало summurn jus, и история никогда не признает «справедливой» в высшем смысле, например, 3-ю Пуническую войну; но все же было драгоценно сознание, что одного желания и фактического превосходства сил недостаточно для объявления войны.

Таковы органы религиозной жизни римского государства; сама она состояла главным образом в периодических праздниках, отчасти переходящих (feriae conceptivae) и чрезвычайных (feriae imperativae, например, по случаю победы), отчасти же навсегда установленных в римском календаре (feriae stativae).

Примечание. Римский год был первоначально лунным, как и греческий; каждое первое число (Kalendae) было новолунием и сопровождалось жертвой Юноне, каждое среднее (во избежание четного числа — 13-е или 15-е, idus) было полнолунием и посвящено Юпитеру. Так как лунный год охватывает 354 дня (с дробью), то было естественно установить приблизительно по ровному числу месяцев по 29 и по 30 дней; но боязнь перед четными числами повела к тому, что было установлено семь по 29, четыре по 31 и только «феральному» февралю было дано 28. Порядок месяцев был таков: Januarius, 29 дней; Februarius, 28 дней; Martius, 31 день; Aprilis, 29 дней; Majus, 31 день; Junius, 29 дней; Quintilis, 31 день; Sextilis, 29 дней (эти два были переименованы лишь на рубеже этой и следующей эпохи, когда они получили имена Юлия Цезаря и Августа); September, 29 дней; October, 31 день; November, 29 дней; December, 29 дней (названия января и марта произведены от богов Януса и Марса, февраль происходит от очистительных веток, februa; следующие три не разгаданы, остальные происходят от чисел). В счете месяцев мы замечаем две системы, восходящие, быть может, одна к латинскому, другая к сабинскому элементу Рима; первая система начиналась мартом и кончалась февралем (чем объясняются происшедшие от чисел месяцы), вторая начиналась январем (от Janus, бога двери, janua, и всякого начала) и кончалась декабрем. Возобладала последняя, и 1 января стало днем Нового года. Реформа в смысле приближения к солнечному году принадлежит децемвирам; но только Цезарь устранил хронологическую путаницу, увеличив число дней неполных месяцев и доведя этим год до 365 дней с правильной системой интеркаляции дня в конце февраля (заключительный характер которого здесь сказался в последний раз) «високосных» годов.

Римские праздники по своему разнообразию не могут идти в сравнение с греческими; в особенности заметно отсутствие народной агонистики. В большинстве случаев ограничивались торжественным жертвоприношением соответствующему божеству. Все же некоторые так или иначе затрагивали и светское общество; из них заслуживают особого внимания следующие.

I. В январе: праздник Нового года (Kalendae Januariae), совпадавший в позднереспубликанскую эпоху со вступлением в должность новых консулов. В этот день римляне дарили друг другу символические подарки — медь и сладкие плоды (смоквы и финики), а также медные монеты, чтобы год был сладок и прибылен. Ради доброго предзнаменования полагалось также каждому заняться своей работой, чтобы год был богат деятельностью. По той же причине и консулы созывали в этот день сенат, причем первый по выборам произносил в нем своего рода тронную речь de summa republica[85].

II. В феврале: заупокойный праздник Фералий 21 числа, завершавший собой ряд «родительских дней» (dies parentales). У гробниц, окаймлявших большие дороги, приносили покойникам скромные дары (размягченный в вине хлеб, фиалки, смесь полбы с солью). А так как в эти дни души представлялись бродящими, то люди суеверные пользовались их присутствием, чтобы с помощью магических обрядов «связать язык» своим врагам. К Фералиям непосредственно примыкали Харистии, посвященные радости живых в кругу близких родственников.

III. В марте: праздник матрон 1 числа (Matronalia) в честь Юноны за счастье супружества, причем мужья им делали подарки, они же угощали свою челядь. Затем 15 числа веселый праздник Анны Перенны (ut annare perennareque commode liceat[86]), справляемый в зеленых рощах кружками с пением и попойками. Далее 19-23 числа — Quinquatrus, праздник Минервы, празднуемый всеми ремеслами, но также и учащейся молодежью.

IV. В апреле: 4-10 числа Megalesia в честь Великой Матери богов (Megale Meter, выше, с.290) с разнообразными играми, о которых будет сказано ниже. Затем 21 числа Parilia в честь пастушеской богини Pales; этот день прослыл позднее днем основания Рима (natalis Urbis).

V. В мае: 9, 11 и 13 числа (во избежание четных дней) — мрачный праздник Лемуралий (отчасти соответствовавший греческим Фаргелиям, выше, с. 187) в ублажение злых духов (Лемуров), от которых хозяин выкупал себя и свой дом бросанием им бобков по одному за голову. Храмы в эти дни затворялись, свадеб не праздновали.

VI. В июне: 11 числа Matralia в честь Mater matuta, которой в этот день матроны приносили пирожки; рабыни к ее чествованию не допускались.

VII. В квинтиле (с 44 года до Р.Х. — июле): 7 числа так называемые Nonae Caprotinae, праздник рабынь, которые в этот день наряжались к «столу» своих госпожей и веселились под дикой смоковницей (caprificus) в память о римской Юдифи, рабыне Филотиде.

VIII. В секстиле (с 8 года до Р.Х. — августе): 13 числа праздник Дианы на Авентине, празднуемый главным образом рабами в память о том, что основатель храма Дианы, царь Сервий Туллий, и сам был рабского происхождения. Затем 23 числа Вулканалии, на которых народ зажигал костры и жертвами животных выкупал себя от пожаров.

IX. В сентябре важных праздников не было (кроме ludi Romani, о которых ниже).

X. В октябре — 13 числа праздник Фонтиналий в честь источников и колодцев: в первые бросали венки, вторые увенчивали.

XI. В ноябре важных праздников не было (кроме ludi plebeji, о которых ниже).

XII. В декабре праздновался самый шумный римский праздник, Сатурналии — 17-23 числа, праздник зимнего солнцеворота, введенный на основании Сивиллиных книг. Так как Сатурн был отождествлен с греческим Кроносом, то на его празднике, как на греческих Крониях (выше, с. 183), чествовалась память золотого века: рабы угощались и пользовались свободой слова (libertas Decembris); сенаторы и всадники снимали тоги и надевали греческую synthesis; люди дарили друг другу восковые свечки (на помощь новому солнцу), а детям — куклы и другие игрушки; веселились на улицах и площадях, оглашая их криком «Io Saturnalia!» Но мнение об особой якобы безнравственности этого optimus dierum[87] основано на недоразумении.

Среди праздников особое место занимают игры (ludi), коих было в позднереспубликанскую эпоху семь серий, а именно:

1) ludi Romani (4-19 сентября); 2) 1. plebeji (4-17 ноября); 3) 1. Cereales (12-19 апреля); 4) 1. Apollinares (6-13 квинтиля); 5) 1. Megalenses (4-10 апреля); 6) 1. Florales (28 апреля-3 мая); 7) 1. Victoriae Sullanae (26 октября-1 ноября, с 82 года до Р.Х.). Происходили они — не считая частностей — отчасти в цирке, отчасти в театре, отчасти в амфитеатре.

1) Игры в цирке (circenses) были подражанием греческим конным ристаниям, причем, однако, наездников-граждан заменили специально обученные возницы, так что агонистический интерес был заменен спортивным. Партийного характера эти игры в республиканскую эпоху еще не приобрели (см. ниже, отдел В, гл. IV).

2) Игры в театре, то есть представления трагедий и комедий. К ним интерес ввиду их серьезности был значительно меньше — в этом разница между Грецией и Римом. Политическое значение эти игры приобрели благодаря тому, что собравшийся народ позволял себе выражать свою симпатию и антипатию вельможам при их появлении на орхестре для занятия своих мест.

3) Игры в амфитеатре. Они наиболее знаменательны для Рима вследствие своего кровавого характера, которого не знала гуманная греческая агонистика. Мы различаем в них: а) venationes, то есть борьбу диких зверей с людьми, и б) гладиаторские игры, поединки вооруженных людей. Последние были рабами, содержавшимися с этой целью в гладиаторских казармах (ludi gladiatorii). Воспитанные во владении оружием и в презрении к физической боли и смерти, они могли стать страшными врагами общества, если им удавалось освободиться. В войске Спартака они составляли самые опасные отряды. О безнравственности этого института не может быть двух мнений; все же не следует забывать и его — правда, недостаточных для его оправдания — положительных сторон. Для зрителей они состояли в закалении характера видом этого беззаветного мужества и этих прекрасных смертей; для самих гладиаторов — в опьяняющем сочувствии публики, любимцами которой они были. Ради этого сочувствия и выслужившие срок гладиаторы добровольно возвращались на арену, да и свободные люди нанимались в гладиаторы и произносили страшные слова гладиаторской присяги (auctoramentum), которой они предоставляли свое тело uri flammis, virgis secari, ferro necari[88].

Такова культура республиканского Рима. Ее монументальную характеристику дают знаменитые стихи Вергилия в видении Энея (Верг. Эн. VI, 847 сл.):

Excudent alii spirantia mollius aera,

credo equidem, vivos ducent de marmore vultus;

orabunt causas melius coelique meatus

describent radio et surgentia sidera dicent.

Tu regere imperio populos, Romane, memento;

hae tibi erunt artes — pacisque imponere morem,

parcere subjectis et debellare superbos.[89]

В. Языческая империя (27 год до Р.Х. — 313 год по Р.Х.)

Глава вводная. Внешняя история языческой империи

§ 1. Римские императоры. Основатель римской империи — точнее, принципата — Август (27 год до Р.Х. — 14 год по Р.Х.) установил те границы государства, за которыми его преемники уже не делали особенно крупных приобретений; оно охватило все Средиземноморье с рейнско-дунайской линией на северо-востоке и евфратской на юго-востоке. Сам Август правил кротко и мудро, сохраняя по возможности республиканские формы. Роковым для его империи — как и для монархии Александра Великого — обстоятельством было отсутствие у основателя мужского потомства; это повело к неопределенности престолонаследия, вследствие чего наследники были вынуждены опираться на войска, особенно на могучую в Риме гвардию, так называемых преторианцев (ниже, § 6). После Августа успешно правил его пасынок из рода Клавдиев, мрачный и недоверчивый, но энергичный Тиберий (14-37 годы); затем начинается упадок династии. Наследником Тиберия был сын его племянника, боготворимого народом Германика, безумный Калигула (37-41 годы); после его убийства преторианцы поставили императором брата Германика, слабоумного Клавдия (41-54 годы), предоставлявшего власть своим женам Мессалине (41-48 годы) и Агриппине (48-54 годы), дочери Германика, и отпущенникам; все же при нем началось покорение Британии. Последним представителем династии был сын Агриппины от первого брака, усыновленный Клавдием Нерон (54-68 годы); при нем империя вначале процветала, пока он ею управлял через своего воспитателя, мудрого Сенеку. Но его собственное безумное правление в последние годы повело к восстанию провинциальных легионов, в котором он погиб, а с ним и эта первая династия Юлиев и Клавдиев.

Междоусобная война легионов повела в 68-69 годах к быстрой смене императоров Гальбы, Отона и Вителлия, пока, наконец, Веспасиан (69-79 годы), основатель династии Флавиев, не упорядочил империи. При нем наступило отрезвление всего общества от нероновского угара. Из его войн замечательны: подавление восстания батавов и взятие Иерусалима его сыном Титом (67 год), положившее конец так называемой эпохе второго храма. Последовавшее по его смерти правление этого его сына Тита (79-81 годы) — романтика, великодушного до расточительности — было непродолжительным; его брат и наследник Домициан (81-96 годы) был хорошим хозяином, но своей жестокостью против сената, особенно своей организованной системой доносов (delatores), он возбудил недовольство знати, поведшее к его убийству и к прекращению династии Флавиев.

Ее сменила долговечная династия Антонинов (96-192 годы), как мы ее называем по имени ее последних представителей, с переходом императорской власти каждый раз (кроме последнего случая) в руки не родного, а усыновленного сына. Основатель династии, престарелый Нерва (96-98 годы) немного успел сделать. Его наследник Траян (98-117 годы), храбрый воин и умный и кроткий правитель, прибавил к империи задунайскую провинцию Дакию и три евфратских — последние, впрочем, ненадолго. За ним правил Адриан (117-138 годы), миролюбивый и рассудительный в государственной жизни, эллинофил и романтик в частной, прославившийся своими неутомимыми путешествиями по империи. Не менее счастливым было правление его наследника Антонина Благочестивого (138-161 годы), при котором было завершено покорение Британии до Каледонских гор. Но самая полная мера народной любви досталась на долю его преемника Марка Аврелия Антонина (161-188 годы), философа на престоле, благословенное имя которого дошло даже до далекого Китая и читается в его летописях (Анту, то есть «Антонин»). Правда, вся эта любовь была быстро растрачена его сыном и наследником Коммодом (180-192 годы), убитым за многие бесчинства, жестокости и разврат, которыми ознаменовалось его правление.

Четвертой династией, занявшей престол после кратковременной смуты, была династия Северов (193-235 годы), тоже, впрочем, принявших освященное народной любовью имя Антонинов. С нее начинается варваризация Рима; ее основатель, энергичный Септимий Север (193-211 годы), распустил римскогражданскую гвардию преторианцев и набрал новую из провинциальных легионов; он же сделал центурионат всаднической должностью и этим подготовил проникновение людей с чисто военным образованием в высшие слои общества. Его сын, братоубийца Каракалла (211-217 годы), окончательно сравнял провинции с Италией (constitutio Antoniniana 212 года). Он был убит, но вскоре престол был опозорен его двоюродным братом Элагабалом (218-222 годы), превратившим Рим в очаг сирийского изуверства и разврата, после чего наступило кратковременное успокоение благодаря Александру Северу (222-235 годы), человеку гуманному, благонамеренному, но слишком слабому, чтобы выдержать натиск двух новых врагов Рима: на востоке — Ардешира (Артаксеркса), основавшего вместо ослабевшей Парфии сильное новоперсидское царство Сасанидов, а на севере — готов.

После его насильственной смерти наступил пятидесятилетний смутный период. Рим отчаянно отбивается от своих врагов; императоры сменяются с ужасающей быстротой. Перед нами мелькают могучие личности Деция (249-251 годы), Валериана (253-260 годы) — все напрасно, в 260 году империя разлагается, провинции объявляют своих полководцев императорами, так что таковых империя насчитывает тридцать («тридцать тиранов», как их насмешливо прозвали). Воссоединителями явились Клавдий Готический (268-270 годы), разбивший готов под Наиссом (ныне Ниш), а в особенности Аврелиан (270-275 годы) — причем, правда, этот последний довершил начатую Септимием Севером варваризацию империи приобщением восточного церемониала. После еще двух энергичных правлений Проба (276-282 годы) и Кара (282-284 годы) империя могла считаться упорядоченной; ей была дана та форма восточно-монархической конституции, при которой она прожила на Западе свои два последних столетия.

Дал ее Диоклетиан (285-305 годы) — основатель пятой династии. В ней престолонаследие было урегулировано очень шаткой системой соправлений: по мысли Диоклетиана, должны были быть одновременно два правителя (Augusti) и по их назначению два наследника (Caesares), которым они после двадцатилетнего правления передают власть. Но уже после ухода Диоклетиана эта система была безнадежно запутана, возникла новая смута, давшая империи одновременно шесть «августов». Они долго воевали друг с другом, пока среди них не выдвинулась могучая личность Константина Великого. Еще до своей окончательной победы (324 год) он издал в 313 году в Милане знаменитый эдикт, превративший империю из языческой в христианскую.

§ 2. Эллинство в Северном Причерноморье. Как мы видели выше (с. 199), три главных части эллино-скифской территории северного Черноморья к концу эллинистического периода были сведены к двум; произошло это вследствие объединения Херсонеса с Боспорским царством под властью Митридата Эвпатора и его дома.

Ольвия осталась самостоятельной, но это, по-видимому, и стало причиной страшного удара, постигшего ее в последние десятилетия эллинистического периода. Странствования и столкновения диких племен не прекращались в южнорусских степях; как ни старалась Ольвия лавировать в этих постоянных ураганах — около 50 года до Р.Х. на нее нагрянул шквал в лице гетов (выше, с.60) и их царя Бурбисты и разорил ее дотла. Дома были разрушены, жители разбежались, вероятнее всего, в греческие города Тавриды. Ольвии не стало.

Но вскоре сами события потребовали ее восстановления. Гетский ураган пронесся мимо; земледельческие скифы убедились, что без греческого торгового города им некуда сбывать свой хлеб и прочие товары. По их приглашению бывшие ольвиополиты вернулись на свое пепелище и вновь отстроили свой город при их же участии. Начинается новый грекоскифский период ольвийской истории, совпавший приблизительно с периодом языческой империи.

Новая Ольвия, однако, была много беднее той прежней; храмы Аполлона и Ахилла-Понтарха удалось отстроить, а также и один или несколько гимнасиев; но образование не шло дальше Гомера, новых писателей Ольвия не производила, да и ее язык — как свидетельствует посетивший ее в конце I века по Р.Х. Дион Златоуст (ниже, § 13) — уже не отличался чистотой. Жизнь была преимущественно военная: теснили перекочевавшие на запад дикие сарматы, да и на скифов не всегда можно было положиться. Когда же около середины II века по Р.Х. к старым врагам прибавились новые, вышедшие из Тавриды тавроскифы, Ольвии стало невмоготу, и она обратилась за помощью к римскому императору Антонину Благочестивому, который, как властелин придунайских земель, был ее соседом. Ее просьба была услышана, тавроскифы были оттеснены и выдали заложников. Отсюда отношения пиетета между Ольвией и Римом, перешедшие при Септимии Севере в признание Ольвией его верховной власти. Она была включена в придунайскую провинцию Нижнюю Мезию, сохраняя, впрочем, свое городское самоуправление. Римской она оставалась до конца правления Северов; затем она была сметена новым ураганом — готами. Они нагрянули с севера, по Висле и Бугу; Ольвия должна была оказаться одной из их первых жертв.

В сравнении с хиреющей Ольвийской республикой положение Боспорского царства, включавшего в себя в первые два столетия нашего периода также и Херсонес, было очень сносным. Мы видим его вначале под властью дочери Фарнака и внучки великого Митридата — Динамии, своего рода боспорской Клеопатры. Споры претендентов на ее завидную руку потребовали вмешательства Рима в лице Агриппы, зятя Августа; результатом вмешательства было переименование счастливым соперником Пантикапея в Кесарию и Фанагории в Агриппию; оно не удержалось, но римский протекторат был отныне закреплен, и боспорский царь, хотя он и называл себя гордо, по парфянскому образцу, «царем над царями», был на деле ставленником Рима. Со временем эти вассальные узы стали еще крепче: с эпохи Флавиев боспорские цари называют себя Тиб. Юлиями и чеканят монеты с изображением императора; их главная обязанность — выдерживать натиск северо-восточных варваров и охранять порядок на Черном море, взамен чего Рим уплачивал им ежегодное вспомоществование. Со своей задачей они, по-видимому, справлялись недурно; мы можем проследить династию Эвпаторидов до конца нашего периода. Их имена — Рескупориды, Реметалки, Савроматы, Котии — свидетельствуют о сильной примеси варварской крови, но это не мешало им считать себя греками, признавать своим богом Аполлона и вести свой род от Геракла.

На деле же Боспор при Эвпаторидах еще более, чем при Спартокидах делается греко-варварским царством. Придворные должности создаются по парфянскому образцу; искусство подчиняется иранскому влиянию и, в свою очередь, подготовляет расцвет иранского искусства при Сасанидах; в религиозную обрядность проникает тайный культ фракийского Савазия с его родственным орфизму учением о загробном мире. Этот Савазий в силу созвучия с «Саваоф» отождествляется с Богом Израиля, чем обозначается еще один путь, подготовивший умы к восприятию христианства.

Херсонес с принадлежащей ему областью западной Тавриды лишь временно связал свою участь с участью Боспора: еще в I веке по Р.Х. он был то подвластен ему, то самостоятелен, а во II веке при Антонине Благочестивом окончательно от него отделился и вновь превратился в «свободную» республику. Все же этой свободой он был обязан Риму, и ее размеры зависели от того же Рима; когда поэтому повелителю мира угодно было облагодетельствовать территорию республики гарнизоном на нынешней Ай-Тодоре, пришлось покориться. И тогда повторилась всегдашняя история неравной борьбы между крепостным комендантом и гражданскими властями, и нас ничуть не удивляют надписи, свидетельствующия о вмешательстве римских центурионов в управление городом. Но при всем том Херсонес оставался последним оплотом эллинства на Северном Причерноморье, не только в эту эпоху, но, как мы увидим, и в следующую.

Глава I. Нравы

§ 3. Семейный быт. Семья в императорскую эпоху, вообще говоря, не изменилась в сравнении с предыдущими — эллинистической на Востоке, римско-республиканской на Западе. Правда, нам много говорится о все более и более распространяющемся безбрачии и бездетности, против которых еще император Август тщетно боролся законодательными мерами (между прочим, учреждением jus trium liberorum, то есть особых служебных привилегий для отцов не менее трех детей). В связи с этим печальным последствием утраты филономического сознания (выше, с.34) возникает интересная фигура старого богатого холостяка, за которым взапуски ухаживают охотники за наследство — тема постоянных насмешек сатирических писателей. Все же это явление ограничивается высшими сословиями в Риме и в некоторых других зараженных столичной распущенностью городах; прочая Италия, не говоря о провинциях, сохраняет прежнюю здоровую семейную жизнь.

Воспитание в нашу эпоху растет и вглубь, и вширь. Средняя школа устанавливается в своих семи классах с преобладанием в каждой определенного предмета: I — грамматики, II — диалектики, III — риторики, IV — музыки, V — арифметики, VI — геометрии, VII — астрономии. Этот тип «законченного» образования остается каноническим не только для следующей эпохи, но и для всего Средневековья; языком преподавания становится греческий на Востоке и латинский на Западе — «наши языки», как говорит Марк Аврелий, — в зависимости от общественного спроса и без всякого давления свыше. Такую среднюю школу, или несколько, заводит каждый городок. Центры высшего образования на Востоке тоже умножаются, и к ним присоединяются такие же на Западе, с казенным вознаграждением для «профессоров», как их начинают называть. В Риме такой университет основывает Веспасиан (с Квинтилианом как professor eloquentiae, ниже, § 13), за ним следуют университеты в Медиолане для северной Италии, в Августодуне (Autun) и Бурдигале (Бордо) для Галлии, в Augusta Treverorum (Трир) для римской Германии, в возрожденном Карфагене для Африки и, кажется, в Цезаравгусте (Сарагосе) для Испании. Апогеем этого развития был бурный III век, на территории тогдашней римской империи образование стояло на такой высокой ступени развития, какой оно лишь в XIX веке достигло вновь.

В одежде сохраняется прежний обычай — хитон и плащ на греческом Востоке, туника и тога в Риме и всюду, куда проникает римское гражданство. Но именно как символ римского гражданства тога становится чем-то вроде формы; ее с гордостью носят простолюдины, чтобы их сразу отличили от Перегринов и рабов, но люди верхних слоев общества ограничивают ее ношение парадными случаями, а в домашнем обиходе предпочитают ей более легкую одежду греческого покроя, так называемую synthesis.

В III — IV веках происходит коренная реформа в римской одежде, устранившая ее античный характер и подготовившая средневековый (dalmatica вместо тоги). Мимоходом заметим, что со времени императора Адриана вновь возникает обычай отпускать бороду.

В похоронах тоже произошла важная реформа. Из двух конкурирующих форм, сжигания и погребения, во II-III веках вторая в зажиточных классах берет верх над первой. В связи с этой реформой воскресает забытый саркофаг — прямоугольный, большей частью мраморный гроб с такой же крышкой; он часто покрывается рельефами либо со всех сторон (греческая форма), либо только спереди (римская форма), изображающими мифологические или бытовые сцены — для нас это, поэтому, очень интересные и важные памятники. Для бедноты, напротив, заводятся коллективные гробницы, часто, в видах дешевизны, подземные, причем каждый получает маленькое помещение для урны, заделываемое дощечкой с надписью и круглым отверстием для поминальных даров; эти отверстия рядами друг над другом давали гробнице сходство с голубятней, почему она и называлась columbarium. В особом положении были христианские общины тех времен; для них, конечно, был обязателен пример гроба Господня, чем исключалось сожжение трупа: «Veterem et meliorem consuetudinem humandi frequentamus»[90], — говорит Минуций Феликс (34, 11; ниже, § 13). А впрочем, они, соображаясь с местными условиями, хоронили своих покойников либо sub divo[91], либо в подземных, соединенных ходами, пещерах. Это и есть сохраненные нам, особенно под Римом, катакомбы.

Примечание. Слова «саркофаг» и «катакомбы» одинаково загадочны. Sarkophagos («плотоядным») назывался особого рода известняк, которому приписывалось свойство быстро разрушать человеческую плоть и иссушать труп; но от него ли получил свое название гроб, или от предполагаемого пожирающего плоть демона смерти, мы сказать не можем. Название «катакомбы» первоначально относилось только к могилам апостолов у базилики св. Себастьяна ad catacumbas под Римом; но почему эта местность была так названа, мы не знаем.

§ 4. Общественный быт. Говоря об обществе нашей эпохи, полезно различать Рим, Италию и провинции. Рим находился под влиянием императора и его двора. В придворной жизни мы различаем два элемента: во-первых, наследие республиканской эпохи, во-вторых, новые наслоения, заимствованные с Востока, главным образом из Египта. Первый элемент преобладал; помня, как враждебно народ отнесся к попытке Антония предложить диктатору Цезарю царский венец (то есть диадему, выше, с. 203), Август в своем внешнем выступлении держал себя civiliter[92], и прочие императоры до смутного времени, за исключением деспотов, следовали его примеру. Императорский двор был в увеличенном масштабе домом вельможи республиканских времен; личный штат императора, который он подчинял своим отпущенникам — управляющим его личным имуществом (a rationibus), отделом прошений (a libellis), отделом письмоводства (ab epistulis), штатом прислуги (a cubiculis), — развился из соответственных учреждений в богатых республиканских домах. Но фактическое положение дел повело к тому, что эти должности получили государственное значение; это в I веке имело последствием возмутительное хозяйничание отпущенников — при Клавдии отпущенники Нарцисс и Паллант были могущественнее всех проконсулов и префектов вместе взятых, — а во II веке подсказало разумным императорам решение назначить на эти придворные должности лиц всаднического сословия. Подобно придворному штату и придворные приемы (обязательно в два первых утренних часа), и обеды были развитием соответственных республиканских обычаев.

В сравнении с этим республиканским наследием заимствования с Востока были не особенно ощутимы (если не считать культа, о котором — в главе IV). Сюда относятся: учреждение «друзей» (amici) и «спутников» (comites) императора — окружавшая императора сфера близких сенаторов и всадников, которых он приглашал в свой государственный совет, а также и к обеду; отдельно, хотя подчас еще ближе к его особе, стояли придворные философы, воспитатель наследника, медик, астролог (ниже, § II) и — шут. Затем — знак отличия, которым император дарил этих своих друзей, — поцелуй. А затем и обычай воспитывать детей этих друзей в особой придворной школе — знакомом нам уже (выше, с.204) пажеском корпусе. О более полной ориентализации придворной жизни, наступающей с III века, будет сказано в следующем отделе.

Вторым главным элементом в общественной жизни Рима был нобилитет, или сенаторское сословие, включавшее в себя, кроме действительных сенаторов, еще потомков таковых до третьего поколения. Независимо от политического влияния сената как такового, часто урезываемого императорами, и личного влияния и богатства отдельных членов, в котором их нередко превосходили всадники и даже отпущенники, древность рода и та величавость и изящество обращения, которых ни за какие деньги купить нельзя, содействовали обаянию нобилитета, которому охотно подчинялись впечатлительные в этом отношении умы римлян. Число знатных домов с таким же, хотя и количественно меньшим штатом, как и императорский, было довольно велико, и они на приемах, праздниках, выездах развивали, каждый в размере своих средств, очень значительный блеск. Конечно, эта столичная жизнь способствовала распространению праздной хлопотливости и поддерживала характерный для Рима класс людей, которых сатирики и моралисты называют «арделионами», — людей, бегавших с одного приема на другой, боявшихся упустить какую-нибудь великосветскую свадьбу или похороны, вечно занятых и, в сущности, ничего не делающих.

Чем для Рима были члены сенаторского сословия, тем для прочей Италии и провинций были всадники, второе из римских сословий. Оно не было замкнутым: доступ в нему был открыт всем свободнорожденным гражданам, имеющим соответственный ценз (четыреста тысяч сестерций) и прослужившим некоторое время в войске офицерами. Все же и в этом сословии имелся более тесный круг родовитых всадников, и Овидий не без гордости называет себя, в отличие от баловней Фортуны, vetus ordinis heres[93]. Вторую группу образовали всадники императорской службы, префекты и прокураторы (ниже, § 8); третью — тузы промышленности и торговли, то есть тех родов деятельности, которые были сенаторам запрещены.

Очень разнообразным был состав третьего сословия, охватывавшего, кроме свободнорожденных граждан, также и отпущенников, и в обеих категориях — представителей всевозможных земледельческих, промышленных, торговых, научных и художественных профессий вплоть до нищих, которых, особенно в Риме, было очень много. Они жили цеховой жизнью, очень деятельной и подчас шумной; каждое такое collegium объединялось культом какого-нибудь божества, имело свои праздники, свои членские взносы, уставы, своих председателей, патронов и патронесс и обеспечивало своим членам, кроме ряда развлечений при жизни, еще и соответствующие почетные похороны. В особом положении находились отпущенники, которым никакой ценз не открывал доступа во всадники. Их честолюбию была дана отдушина в учреждении ордена августалов, то есть почитателей обоготворенного Августа (ниже, § 15). Они играли немалую роль в общественной жизни муниципиев и провинций, и быть «севиром» (то есть членом управы) местной коллегии августалов стало высшей целью жизни разбогатевших отпущенников вроде того Трималхиона, которого так мастерски описал Петроний (ниже, § 13).

Еще должно быть упомянуто, что императором Марком Аврелием был издан первый табель о рангах для обоих привилегированных сословий; согласно ей членам сенаторского сословия был присвоен титул vir clarissimus, из всаднического: префектам преторианцев — vir eminentissimus, прочим префектам — vir perfectissimus, прокураторам — vir egregius, из остальной массы выделены были viri splendidi и illustres.

§ 5. Хозяйственный быт. В экономическом отношении ранняя империя может быть названа эпохой расцвета античного мира. Повсюду установленная pax Romana дала возможность богатой природе Средиземноморья и предприимчивости его жителей выказать всю свою силу. Очень разветвленная система больших торговых дорог соединила между собой все концы вселенной; не менее оживленными были морские сообщения после того, как первым императорам удалось сломить пиратство, вновь поднявшее голову во время смут третьей междоусобной войны. И вся эта огромная область была областью свободной торговли, не стесненной таможенными заставами.

Торговля велась не только между отдельными частями этой области, но и с пограничными странами и, через них, с более отдаленными — особенно со сказочным Востоком, с Эфиопией, Аравией, Парфией и через нее — с Индией и Китаем. При таких расстояниях сосредоточивать все торговое дело в руках единоличных предприимчивых emporoi[94] (выше, с.136) было немыслимо: необходимо было образовать передаточные пункты, куда бы свозились товары из одной области, чтобы развозиться по остальным. Такими emporia[95] были: Александрия для Нубии и Аравии, отчасти и для Индии, Антиохия (у китайцев Анти; это название они перенесли на всю Римскую империю) для Парфии, Индии и Китая, Карфаген для западной Африки и другие. Италийскими гаванями были Аквилея, Путеолы, Остия; отсюда все направлялось в Рим, в гигантские торговые ряды под Авентином, где со временем выросла целая гора из черепков глиняных амфор, служивших для перевозки жидкостей — нынешний Monte Testaccio. Свободная конкуренция объединенных империей наций повела к тому, что над италийцами восторжествовали греки и над обоими народами — сирийцы, что вызвало в III веке даже религиозно-культурное подчинение Рима Сирии (ниже, § 15).

Заметим мимоходом, что те же разветвление и безопасность путей сообщения повели и к развитию туризма как такового, то есть путешествий частных лиц из любознательности и жажды разнообразных ощущений. К сожалению, эти туристы двигались, как и ныне, по проторенным тропам; их целью были главные образовательные достопримечательности Греции, Малой Азии и Египта. Настоящие путешествия ради открытия новых земель по примеру Пифея массалийского (выше, с.219) вследствие убыли научного духа в нашу эпоху делались редко и в небольших размерах, и замечательному пророчеству Сенеки о новых аргонавтах, которые откроют новую землю по ту сторону океана:

Venient annis saecula seris, quibus

Oceanus vincula rerum

laxet et ingens patent tellus,[96]

(Сен. Мед. 375) — суждено было исполниться только через полтора тысячелетия.

Ввоз восточных товаров — слоновой кости, порфиры, китайского шелка, благовоний, драгоценных камней, а также и рабов и диких зверей для игр в амфитеатре — был очень оживленным; вывоз с ним сравняться не мог, так как Восток при замкнутости своей культуры не нуждался в чужеземных изделиях. Неизбежным последствием был отток за границу римского серебра и золота, — оно в эпоху империи тоже уже чеканилось, — а это также неизбежно повело к ухудшению сплава уже начиная со II в.

О промышленности можно к сказанному выше (с.69) прибавить лишь то, что она сильно специализируется в зависимости от возросшей изысканности жизни; в самой технике мы прогресса не замечаем, убыль научного духа в сравнении с эллинистической эпохой (выше, с.221) затормозила начавшееся было проникновение технологии в дело производства.

В земледелии обозначается, под давлением разумных императоров, некоторое ослабление ужасов рабского труда и плантационной системы. Мелкопоместного землевладения, впрочем, тоже не создается; но чем-то средним между этим и той был развивающийся также и на Западе — отчасти под влиянием эллинистического Востока, отчасти самостоятельно — институт наследственной аренды, благодаря которой мелкие земельные наделы фактически переходили если не в собственность, то во владение свободных крестьян. Это не было еще закрепощением — арендный договор мог быть расторгнут, — но так как фермеры были обязаны и к оброку, и к барщине, то до полного закрепощения было уже недалеко.

Таков был производительный труд. Обращаясь к остальной части населения и оставляя в стороне тружеников свободных профессий, мы переходим к тем, кто состоял на жаловании либо у императора, либо у частных лиц. Первые — это либо чиновники и военные, либо вспомоществуемые; действительно, императоры если не прекратили расточительных фрументаций республиканской эпохи (выше, с.257), то все же ограничили их нуждающимися, число которых было определено. Особенно симпатичен был институт дарового воспитания (алиментаций) как для мальчиков, так и для девочек, введенный Нервой в его кратковременное правление и развитый его преемниками, причем мальчики были на попечении императора, девочки — императрицы (puellae alimentariae Faustinianae[97] в честь императрицы Фаустины, жены Антонина Благочестивого), — тем более, что богатые вельможи последовали примеру главы государства. Вторые, то есть состоящие на жаловании у частных лиц, распадались на таких, которые служили дому своей работой (домашние философы, врачи, воспитатели и т.д.), и на таких клиентов, которые просто составляли свиту вельможи, будучи обязаны являться к нему на приемы (часто с женами), сопровождать его на выходах и путешествиях, обязательно в чистой тоге, взамен чего они получали от вельможи регулярное пропитание (sportula). Типичным представителем тунеядцев этой категории был остроумный Марциал (ниже, § 13).

Переходя от частного хозяйства к государственному, следует прежде всего указать на огромного значения реформу, состоявшуюся в связи с делением провинций на сенатские и императорские (ниже, § 8), — а именно, на основание рядом с унаследованным от республики сенатским казначейством (aerarium Saturni, так называемым по месту хранения) еще казначейства императорского (fiscus, точнее fisci, так как эта казна состояла из ряда отдельных касс), от которого опять отличается частная касса императора (res private Caesaris). Доходы императорской казны взимались не через откупщиков, а через финансовых чиновников (procurators), служивших за жалование; это были лица всаднического сословия. Взимание доходов сенатской казны было, в принципе, оставлено откупщикам, но все же под контролем императорских чиновников, так что золотые времена откупщической, как и наместнической, эксплуатации отошли в прошлое, и провинции вздохнули свободнее. Кроме доходов с императорских провинций в фиск поступают также и доходы с основанных императором косвенных пошлин, особенно с 5%-ной от наследств (vicesima hereditatium) и с 5%-ной от отпущения на волю. А затем, дальнейшее развитие финансового дела при Клавдии, Веспасиане, Адриане и Септимии Севере состояло в последовательном укреплении фиска за счет эрария; после реформы последнего из названных фиск стал единственным государственным казначейством, и эрарий был низведен до значения городской казны города Рима. Параллельно с этим развитием шло постепенное ограничение республиканского принципа необложимости римских граждан (выше, с.258); при Северах Италия в податном отношении была приравнена к провинциям.

§ 6. Военный быт. Важнейшим нововведением императорской эпохи было образование, в отличие от стоявшей в провинциях армии, особой императорской гвардии, имевшей свой лагерь под Римом у Коллинских ворот. Это были знаменитые преторианцы — десять когорт по тысяче человек, каждая под командой двух (редко одного) praefecti praetorio; они набирались обязательно из римских граждан и получали жалованье более чем в три раза большее против легионеров. Дурная слава, которой они пользуются поныне, несправедлива: они хранили безусловную верность императору и его дому, — сравните ответ их префекта, когда Нерон пожелал воспользоваться их услугами для устранения своей матери Агриппины: «Никогда преторианцы не дадут в обиду правнучки Августа!» — и злоупотребляли своей фактической властью только тогда, когда основы воинской дисциплины были потрясены убийством императора, как это случилось после Калигулы и Коммода. Последняя катастрофа имела последствием их роспуск Септимием Севером и набор новой гвардии из легионов с преимущественно негражданским составом; в этом виде они продержались до Константина.

Легионы стояли в провинциях, особенно в пограничных; они все были подвластны императорским легатам и через них императору, бюст которого в легионских значках присоединяется к традиционным орлам (выше, с.265). Стояли они в укрепленных лагерях, занимаясь в мирное время, кроме военных упражнений, еще саперными работами не обязательно фортификационного характера. Доступ посторонним в лагеря был запрещен; зато вблизи их обыкновенно возникали торговые посады (cannabae), со временем превращавшиеся в города. Срок службы был двадцатилетний, но и по его прошествии ветеран мог оставаться в войске в особых vexilla[98]; в противном случае он получал денежный дар или земельный надел. Римское гражданство было вначале условием для поступления в легион, но уже в I веке допускаются уклонения, пока Антонин Благочестивый не упразднил самого условия. В этом не было большого зла, пока набор производился из преданных римской власти провинциалов. Зародышем гибели был возникающий в III веке обычай образовывать военные границы из варварских, преимущественно германских племен; об этом в следующем отделе.

§ 7. Правовой быт в нашу эпоху представляет двойной аспект в зависимости от того, обращаем ли мы внимание на развитие самих правовых норм или на их осуществление в судопроизводстве.

Право в узком смысле переживает в первые столетия империи эпоху своего самого пышного расцвета. Преторский эдикт находит свое продолжение в разъяснениях как самих императоров (constitutiones), так и тех юридически сведущих лиц, авторитет которых император признал обязательным (responsa prudentium); из них еще при Августе прославились ученик Цицерона Требаций и особенно его ученик, умный и честный Лабеон. В нагроможденные таким образом отдельные постановления вносит порядок, развивая систему Сцеволы (выше, С.262), первый крупный юрист-систематизатор империи, Сальвий Юлиан, в составленном им по поручению императора Адриана «Edictum perpetuum». При Антонине Благочестивом пишет свои «институты» («Institutiones») полубезымянный для нас юрист Гай; его книга, будучи найдена в 1816 году Нибуром в веронском палимпсесте, сделала возможным изучение истории римского права. По своему назначению это было руководство, а не свод обязательного характера. Дело Юлиана продолжали при Септимии Севере Папиниан, величайший римский юрист, а при Александре Севере — Ульпиан и Павел. В этих именах сосредоточено лучшее, что удалось создать Риму в той области права, в которой он был учителем мира. Из многочисленных завоеваний юридической мысли Рима в нашу эпоху отметим в области деликтического (выше, с.261) права установление и обоснование понятия culpa[99] между понятиями dolus malus и casus[100] — то есть, по определению Ульпиана, nimia neglegentia[101], состоящая в non intellegere quod omnes intellegunt[102]. (Например: некто, живя на людной улице, днем без умысла выбрасывает через окно кирпич, которым убивает прохожего). В области неделиктического права следует отметить законодательство в обеспечение личности и имущества рабов, которые в нашу эпоху все более и более из res[103] превращаются в personae[104].

Иной аспект, как уже сказано, представляет осуществление права в суде и каре. Суд присяжных в уголовных комиссиях, правда, продолжает свое существование в городе Риме до Марка Аврелия, после которого он глохнет и в эпоху великой смуты гибнет окончательно. Но и в указанные первые два столетия его затмевает так называемая cognitio (то есть единоличный суд с заседателем как совещательным органом), которую производил сам император либо лично, либо через своих префектов, городского и преторианских. Эта cognitio возникла из наместнического суда в провинциях, и там, понятно, была оставлена в силе. Только в одном роде процессов был оставлен суд присяжных — в так называемых центумвиральных судах, игравших в республиканскую эпоху довольно скромную роль, так как их компетенцией были почти исключительно дела о наследствах. Теперь они стали главной ареной судебного красноречия, пока оно не заглохло совсем.

Кроме исчезновения суда присяжных наша эпоха в области судопроизводства принесла с собой еще увеличение шкалы наказаний. Таковыми стали для высших сословий простая казнь (причем в виде милости император часто разрешал самоубийство), deportatio (позорящая ссылка с конфискацией имущества), relegatio (непозорящая ссылка без конфискации); для низших — каторга в рудниках (ad metalla), растерзание дикими зверями в амфитеатре (ad bestias) и бичевание. Наконец, возникает и пытка. Республиканский Рим считал ее несовместимой со свободой не только граждан, но и неграждан; это правило, «которое справедливо может быть названо подвигом римской цивилизации» (Т. Моммзен[105]), теперь нарушается — впервые при Тиберии — сначала по отношению к подсудимому, а затем и по отношению к свидетелям. Марк Аврелий, издавая свой табель о рангах (выше, с.307), по крайней мере, людей высших сословий освободил от пытки, но при Северах и это ограничение было упразднено.

Характерной чертой правового быта нашей эпохи были процессы об оскорблении величества (laesae majestatis). В республиканскую эпоху они тоже существовали, но тогда под majestas разумелось величие народа и под понятие laesa majestas подпадали государственная измена и превышение магистратами власти. Теперь значение термина изменяется; он распространяется на все деяния, направленные против особы императора, и обещанные обвинителям награды ведут к возникновению особого класса людей, так называемых delatores (доносчиков), которые при склонных к подозрениям императорах, вроде Домициана, наводят ужас на Рим.

§ 8. Государственный быт. Основным характером государственного строя в раннюю империю является, по крайней мере, юридически, последовательно проведенное двоевластие, то есть такое правление, при котором во главе государства оказываются два правящих органа, а именно — с одной стороны, государь (princeps), с другой — сенат. Это принципиальное двоевластие выводится юридически из конститутивной формулы, согласно которой власть императора представляется составленной из двух пожизненно ему врученных полномочий, а именно проконсульского imperium и трибунской potestas — и проявляется поэтому и в горизонтальном и в вертикальном делении власти между императором и сенатом.

Горизонтальное деление заключается в том, что император в силу своей проконсульской власти является верховным начальником всех легионов римской армии и всех провинций, где таковые стоят, — то есть провинций пограничных; ими он управляет через своих legati pro praetore сенаторского звания. Особняком стоит Египет, который Август по его завоевании не присоединил к прочим провинциям империи, а оставил себе как наследнику Птолемеев; им император управляет через особого префекта всаднического звания, и сенаторам доступ в эту страну был запрещен. Напротив, Италия и мирные провинции должны были оставаться в ведении сената, который управлял ими через своих магистратов и промагистратов.

Вертикальное деление заключается в том, что император в силу своей трибунской власти пользуется правом контроля деятельности сенатских магистратов также и в предоставленной сенату в силу горизонтального деления территории; это право он осуществляет особенно в области финансовой через своих прокураторов и в области судебной через своих префектов, городского и преторианских, — эти должности поручались исключительно лицам всаднического сословия. Таким образом, мы имеем в нашу эпоху две категории должностных лиц, сенатскую, в которую входили прежние республиканские магистраты и промагистраты, и императорскую, в которую входили прокураторы и префекты; первая принадлежала сенаторскому, вторая — всадническому сословию. Промежуточное место занимали легаты pro praetore, которые, будучи сенаторами, все, же управляли императорскими провинциями.

Народное собрание, существовавшее еще при Августе, было упразднено Тиберием; чисто пассивное отношение народа к его упразднению лучше всего доказывает, до какой степени оно стало фикцией после того, как дарование гражданских прав италийцам сделало его плебисцитарный характер несовместимым с изменившимися условиями (выше, с.268). Его функции перешли к сенату, пополнявшемуся по-прежнему ежегодными квесторами.

Развитие государственной власти при созданных этим двоевластием условиях не было последовательным, находясь в зависимости от индивидуальных наклонностей каждого данного императора; все же все фактические преимущества были на стороне единоличной императорской власти, рядом с которой власть сената была лишь терпима. Императоры-деспоты вроде Тиберия, Домициана и особенно Септимия Севера с его сыном сводили ее к нулю; а после великой смуты III века двоевластие и фактически и юридически прекратилось и его заменило монархическое правление императора, причем сенат превратился в простую городскую думу Рима. Таковым перешел он в следующий период.

§ 9. Италия и провинции. Как в республиканскую эпоху Рим относился к Италии, так ныне Италия относится к империи; романизация этой империи точно так же является делом нашей эпохи, как романизация Италии — предыдущей. Венцом обоих стремлений было распространение римского гражданства — там на италийцев после союзнической войны (89 год до Р.Х.), здесь — на провинциалов в constitutio Antoniniana 212 года. Одну оговорку, впрочем, придется сделать тотчас же: в восточной половине империи латинский язык стал только языком армии и конвентов (выше, с.271), в администрации и в частной жизни он стушевался перед языком греческим, носителем гораздо более полной греческой культуры.

Но и в жизни отдельных провинций наблюдаются довольно существенные особенности, и было бы глубоким заблуждением представлять себе их романизацию как культурную нивелировку.

Испания, населенная иберийцами (и кельтиберийцами) с сильной примесью на юге финикийского элемента, как первая римская провинция на материке еще в республиканскую эпоху сильно романизировалась. Особенно много сделал в этом отношении Серторий, вождь римской эмиграции в семидесятых годах, своими латинскими школами, охотно посещавшимися иберийской молодежью. Много городов с римским населением возникло здесь в последующее время, особенно в долине Бетиса (Гвадалкивира); финикийский Гадес уступил свою цивилизаторскую роль римскому Hispalis (ныне Севилья). Третьим фактором романизации стали на севере римские легионы, необходимые против свободолюбивых астурийцев и кантабров; они стояли в городе, который поныне сохранил название «легион» — Leon. Параллельно с романизацией шел переход от племенного быта к городскому; уже Веспасиан мог дать множеству испанских общин латинское право. Иберийский язык был оттеснен в Пиренейские горы, где он сохранился поныне в качестве своеобразного языка басков. Уже с первого века империи испанцы — оба Сенеки, Лукан, Квинтилиан — играют роль в римской литературе, и романский язык полуострова в своих трех главных разветвлениях — португальском, кастильском и каталанском — своей сравнительной близостью к итальянскому доказывает, что романизация здесь состоялась и раньше и полнее, чем где-либо. Точно так же и местные религии исчезли здесь раньше и бесследнее, чем где-либо.

Не так легко поддалась Галлия. Правда, так называемая «провинция» (выше, с.247) не отстала от Испании, и разница между ней и прочей Галлией отразилась на делении также и позднейшего французского языка на langue d'oc и langue d'oui. Крупнейшим изменением было здесь включение Цезарем в «провинцию» также и массалийского государства; Массалия осталась центром галльского эллинизма на все три столетия нашей эпохи, но ее торговое значение унаследовал город Arelate (ныне Арль) на нижней Роне, сохранивший его и в раннее Средневековье. Но в покоренной Цезарем Галлии местный элемент еще долго боролся с римским. Силы к борьбе он находил в своей религии, мрачной и мистической, и в ее представителях — друидах, организованном и объединенном жречестве с многолетним курсом учения и периодическими собраниями в Антрике (ныне Chartres). Рим при всей своей терпимости в религиозных делах счел нужным выступить против друидизма ввиду безнравственного характера его культа, требовавшего, между прочим, человеческих жертвоприношений; Антрику он противопоставил Лугудун (ныне Лион) как новый политикорелигиозный центр всех галльских провинций, скоро ставший самым населенным и цветущим городом Галлии. Впрочем, и здесь романизационные меры были мягкие и разумные, и цель была достигнута вполне. Галлия уже в I веке до Р.Х. срослась с империей; даже когда в последние дни Нерона здесь возникло восстание — его вождь Юлий Виндекс свое право на эту роль выводил из того (быть может, вымышленного) факта, что он происходил от побочного сына Цезаря. Все же литературное значение Галлии относится уже к следующей эпохе.

Необходимость укрепления римского владычества в Галлии повела со временем к завоеванию также и Британии, очага галльского друидизма, поскольку она была населена родственным с галлами народом бриттов. Каледонии, где жили пикты, а также острова Ивернии (Ирландии), который населяли скотты, Рим не тронул. Скоро и здесь началась романизация и переход к городскому быту; религиозно-административным центром новой провинции стал Camalodunum (Кольчестер), торговым — Londinium (Лондон), военным — Eburacum (Йорк). Очень развитая система больших дорог довершила умиротворение страны, которая только теперь, благодаря Риму, познала пользу хлебопашества и оседлой жизни. Она отплатила ему безупречной верностью и лишь очень неохотно дала себя отторгнуть от империи в начале V века после безуспешной просьбы о защите.

План Августа и его храброго пасынка Друза создать также и римскую Германию до Эльбы погиб вместе с легионами Вара в Тевтобургском лесу (9 год по Р.Х.); название Germania осталось за двумя небольшими провинциями на левом берегу Рейна и по эту сторону укрепленного вала (limes), соединяющего Рейн с Дунаем. Здесь названная в честь зятя Августа Colonia Agrippina (ныне Кельн) была сакрально-административным, Moguntiacum (ныне Майнц) — военным центром, и вся жизнь имела военный характер. Правда, херуски, от вождя которых Арминия погиб Вар, вскоре после этого потеряли гегемонию среди германских племен, и сменившие их хатты были довольно миролюбивы; но в последние времена Антонинов появляется на рейнской границе беспокойное племя (или союз племен) аламанов, а в эпоху смуты к ним присоединяются франки («свободные» — тоже, вероятно, союз племен). С этих пор начинаются непрерывные германские войны, в которых истощилась империя.

Августу же принадлежит и план организации дунайских провинций, коих он образовал пять: 1) Рецию с центром в Augusta Vindelicorum (ныне Аугсбург), к которому позднее Марк Аврелий прибавил Castra Regina (ныне Регенсбург). Она туго поддавалась романизации; напротив, очень легко и успешно 2) Норик со многими городами, особенно Emona (ныне Люблин) и Juvavum (ныне Зальцбург), 3) Иллирик (верхний), населенный народом, от которого происходят нынешние албанцы. Его завоевание началось еще в республиканскую эпоху, но организация и романизация была делом империи. Ее упадок в III веке был странным образом эпохой расцвета для Иллирика, главный город которого, Salonae, стал одним из самых людных городов римского государства. Здесь Диоклетиан построил себе свой огромный дворец, стены которого поныне окружают город, унаследовавший название дворца — Spalato. 4) Паннония (или нижний Иллирик) с ее соседними главными городами Carnuntum (ныне Петронелль) и Виндобона (ныне Вена), была чисто военной провинцией, занятой многочисленными войсками; как германские легионы вели войну с аламанами и франками, так паннонские в то же время — с маркоманнами. 5) Мезия (Moesia) с городами Singidunum (ныне Белград) и Viminacium (Костолац) была предметом двойной цивилизационной работы — римской с Паннонии и греческой с Македонии, причем и та и другая пользовались одинаковым покровительством римской власти. К этим пяти провинциям, организованным Августом и его ближайшими преемниками, Траян прибавил еще одну задунайскую, Дакию (ныне Румыния). Хотя эта провинция позже прочих была присоединена к империи и ранее прочих была от нее отторгнута — уже в смутный период III века, — все же ее романизация была настолько прочна, что восторжествовала над всеми веками и вторжениями варваров, и нынешние румыны справедливо признают императора Траяна создателем своего народа.

А впрочем, история всех этих окраин ничего не дает нам, кроме имен и голых фактов; пульс действительной жизни мы чувствуем, только спускаясь от них к греческому Востоку. Балканский полуостров, кроме Мезии и Фракии, был разделен на две провинции, Македонию и Ахайю, из коих первая обнимала также и северную Грецию (выше, с.20). Для обеих сакральным центром были Дельфы, амфиктионию которых (выше, с. 196) Рим реорганизовал, включая в нее почти все греческие племена с Македонией и Эпиром. Независимо от этого собственно Греция имела своими главными городами Коринф, вновь основанный Цезарем как римская колония, и Аргос: там жил римский наместник, здесь собирался провинциальный сейм. Не входили в состав провинции Афины и Спарта, сохранившие и при империи свою свободу. Вообще Рим всячески проявлял свой филэллинизм, особенно по отношению к Афинам — никто в такой мере, как Адриан, украсивший Афины многими величественными зданиями, пристроивший к ним новый квартал и подаривший им водопровод, из которого афиняне пьют воду поныне. И все-таки Эллада угасает; исчезновение филономического сознания повело к усиливающемуся безбрачию и к уменьшению населения. Старая религия еще была сильна, но более как предмет любви, чем веры. Промышленность и торговля оскудели; Пирей, некогда «гостеприимнейшая гавань в мире», теперь редко видел в своих водах заезжее судно. Мирное, предзакатное настроение царит повсюду; его лучший представитель — Плутарх Херонейский (I-II века), один из симпатичнейших людей того времени, прекрасный семьянин и любящий гражданин своей маленькой родины, довольствующийся при скромном достатке скромными почестями со стороны своих сограждан и мирно доживающий свой век под лучами заходящего солнца Аполлоновой горы.

Малая Азия состояла из нескольких провинций, из коих главной была «Азия» в узком смысле, бывшее Пергамское царство, «провинция пятисот городов», как ее называли. О ее процветании в нашу эпоху свидетельствуют, кроме литературы, и многочисленные развалины, обнаруженные путешествиями последних десятилетий: «Где только исследованию открывается уголок этой земли, нетронутой опустошениями того полутора-тысячелетия, которое нас отделяет от тех времен, там наше первое и сильнейшее чувство — чувство ужаса и почти стыда вследствие контраста между жалким и бедственным настоящим и счастьем и блеском истекшей римской эпохи» (Т. Моммзен). Земледелие, промышленность, торговля находились на одинаковой, очень значительной высоте; о просвещении города заботились взапуски, и в литературе — конечно, греческой — нашего периода Малая Азия играет первостепенную роль. Религиозность жителей была сильна и чутка с наклоном к мечтательности и мистицизму; для чудодеев, вроде знаменитого Аполлония Тианского, здесь была благодатная почва, но и христианство нашло здесь свои первые и самые верные общины.

Подобно Малой Азии и Сирия ждет своих избавителей для возвращения ей того благосостояния, которым она пользовалась в эпоху империи. Но, впрочем, характер ее был другой: там — множество одинаково цветущих, соперничающих друг с другом городов, здесь — бесспорное первенство греческой столицы, роскошной и распущенной Антиохии, которой не могла затмить основанная Римом латинская столица Берит (Berytos, ныне Бейрут), хотя и она прославилась своими высшими школами, филологической и юридической; там — мирная жизнь разоруженных провинций под мягкой властью римского сената, здесь — ферула[106] императорского наместника и воинский шум легионов у беспокойной евфратской границы. Но культура почвы, промышленность и торговля были здесь еще значительнее, чем там.

Особого внимания заслуживает Палестина. За Хасмонеями (то есть основанной Маккавеями династии, выше, с.201) последовал Ирод Великий, в сорокалетнее правление которого иудейское царство достигло своего апогея в смысле внешнего блеска и могущества; но при его преемниках начались смуты. Иудея была то подпровинцией с римским прокуратором во главе, то полусамостоятельной под протекторатом Рима; рознь партий между собой и с Римом росла и росла и повела, наконец, к восстанию 61-69 годов, после которого Иерусалим и его храм были разрушены. Но и этим сопротивление иудейского народа не было сломлено: он восставал и при Траяне, и при Адриане, и при Антонине Благочестивом, каждый раз неудачно; взаимное отчуждение и взаимная ненависть от этого только усиливались. Внешним результатом было включение Иудеи с ее столицей Aelia Capitolina — под таким названием Адриан вновь выстроил Иерусалим, запретив, однако, иудеям в нем селиться, — в провинцию Сирию; внутренним — прекращение прозелитизма (выше, с.238) и полная замкнутость еврейства в этот новый, чисто синагогальный период его жизни.

Оставляем в стороне римскую (северо-западную) Аравию, пустынную страну, в которой, однако, транзитная торговля с Индией повела к возникновению сказочно богатых и прекрасных городов вроде Петры; переходим к Египту с его столицей Александрией. В отличие от прочих провинций правление здесь было чисто бюрократическим: даже греческие города не имели ни советов, ни выборных властей. Превосходя плодородием все прочие провинции, Египет был житницей Италии в эпоху империи; вот почему императоры особенно дорожили этой провинцией, обладание которой им обеспечивало подчинение Италии. Второй силой страны была промышленность, главным образом, производство тканей, стекла и папируса; третьей — торговля с Индией (по Нилу до Копта, оттуда по большим дорогам до чермноморских гаваней[107] Myoshormos или Вереники, оттуда, огибая Аравию, к Малабарскому побережью), особенно с тех пор как мореход Гиппал открыл постоянство муссонов и возможность прямого морского пути из Аданы (ныне Аден) к Малабару. Александрийский Мусей с его кафедрами был оставлен императорами, и ученые продолжали с гордостью называть себя аро tu Museiu (как в Париже de l'Institut), но его придворное происхождение оказалось для него роковым: он захирел с тех пор, как в Александрии не было двора, между там как в Афинах высшие школы и под римской эгидой продолжали процветать. Впрочем, это касалось греков; местное население, умственно и нравственно обессиленное многовековыми кровосмесительными браками, в тупом повиновении исполняло свою тяжелую работу, равнодушное ко всему, что не касалось его священных крокодилов и кошек.

Оставляя в стороне малозаметное в нашу эпоху Киренское пятиградие на Большом Сирте, мы переходим к африканскому Западу между Средиземным морем и пустыней, состоящему из греко-финикийского трехградия (Триполиса), провинции Африки с Нумидией и Мавритании. После того как Цезарь восстановил разрушенный столетием раньше Карфаген, для этих провинций наступил период поразительного расцвета, о котором поныне свидетельствуют развалины заложенных тогда городов. Очень сложным был национальный вопрос. Местный (берберский) язык держался с замечательной стойкостью через всю античность, как и ныне; на него легло уже с давних пор финикийское наслоение вследствие карфагенского владычества; на финикийское — греческое, благодаря непреодолимой притягательной силе действующей с Сицилии и Кирены греческой образованности. Теперь на всю ту подпочву ложится латинское наслоение, и оно побеждает: к концу нашей эпохи мы имеем уже латинскую Африку, давшую также и литературе своеобразную «африканскую латынь», страстную и подчас дикую, но всегда сильную — латынь Апулея среди язычников, Тертуллиана и бл. Августина среди христиан. Экономическое значение этих провинций было неодинаково. Африка в узком смысле по плодородию мало уступала Египту, и Нумидия к ней в этом отношении приближалась; Мавритания была менее обильна, и ее оккупация Римом при Калигуле преследовала, главным образом, военные цели — обезопасить Испанию от набегов с юга.

Таким образом, все культурное развитие империи повело неизбежно к роковому дуализму: греческий Восток, римский Запад; внутренняя политика Рима держалась последовательно системы двух «наших» языков, эллинизируя Восток и романизируя Запад. Там она продолжала дело эллинистической эпохи, здесь делала свое, и успех был на ее стороне. Орудиями романизации были: 1) колонии и конвенты римских граждан, 2) свободная латинская школа, 3) армия при последовательно проведенной системе местного набора. Но главным средством было терпение, старательное избегание крутых мер, которые бы приправили очевидную пользу усвоения римской культуры изъянами нравственного характера. И поразительна была сплоченность этой двойной империи: и сириец Лукиан и испанец Сенека одинаково чувствовали себя гражданами единого римского государства. Его временные расщепления были делом армий, требовавших престола каждая своему полководцу; народы же провинций льнули друг к другу и к общему центру — Риму.

§ 10. Нравственное сознание. Многовековая работа греческой философии в греческой и латинской оболочке принесла в нашу эпоху свои самые обильные плоды, спаивая различные части римской империи также и единством нравственной культуры. Она обнимала далеко не одни только верхи общества: возродившаяся в нашу эпоху с новой силой киническая проповедь проникала в самые низшие слои, ставя всех лицом к лицу с коренными вопросами морали. Эти вопросы считаются везде самыми интересными; в деревенской усадьбе Горация его крестьяне-соседи за скромной трапезой охотнее всего рассуждают о том:

divitiis homines an sint virtute beati;

quidve ad amicitias, usus rectumne, trahat nos,

et quae sit natura boni summumque quid ejus[108]

(Гор. Сат. II, 6, 73). Богатые люди приглашают к себе домашних философов в качестве руководителей совести и воспитателей своих детей; бедные довольствуются посещением публичных лекций и собственными беседами, беднейшие жадно прислушиваются к уличным проповедникам или составляют благодарную аудиторию какого-нибудь смышленого раба из хорошего дома, пересказывающего им то, что он подслушал на уроках своих барчуков. Сама философия, идя навстречу потребностям общества, оставляет в стороне физические и даже логические вопросы и сосредоточивается на этике; она учит людей, как им оправдаться.

Перед кем? Вот здесь начиналось разногласие. Заветы автономной этики Платона не были забыты; высокая философия и в нашу эпоху склонна была ответить: перед самим собой — в видах достижения того уравновешенного душевного состояния, в котором все ее направления под различными аспектами видели цель нашего поведения и залог нашего счастья. Но в то же время, где более, где менее, и мистический эвдемонизм дает себя чувствовать; стоическая философия, признавая божий промысел (providentia), открывала дверь признанию также и богозависимости наших поступков. Наша эпоха — эпоха сакрализации морали. Усиливается прежде всего мистический биологический эвдемонизм — убеждение в необходимости оправдания перед божеством в видах предотвращения его гнева и заслуживания его милости на земле: innocui vivite — numen adest![109] Но по отношению к этому убеждению наша эпоха находилась далеко не в столь выгодных условиях, как эллинский период, вследствие утраты филономического сознания. Сосредоточивая все внимание на единичной жизни, человек неизбежно сталкивался с мучительным вопросом: почему так часто дурным живется хорошо, а добрым — худо? Высокая философия отвечала на него, отвергая его содержание: никогда добрым не живется худо, так как нет блага, кроме добродетели, а добродетель неотъемлема. Но эта героическая мораль была доступна лишь немногим; остальные требовали восстановления нарушенного нравственного равновесия и, не находя его здесь, искали его там.

При таком настроении неудивительно, что мир становился добрее: подготовленное эллинистической эпохой (выше, с.213) нравственное облагорожение человечества переносится и на Запад, и Траян не без гордости говорит о гуманности «своих» времен. Правда, перенесенная на Запад, эта греческая доброта столкнулась с жестокостью гладиаторских игр, которые, в свою очередь, как своего рода символ Рима, были перенесены на греческий Восток[110]. Но это было только периодическое опьянение жестокостью, не упраздняющее основного гуманного настроения, сказывавшегося в усиленной благотворительности, в смягчении участи рабов, в мягкости и кротости общественных нравов. Позднее варваризация Рима, подготовленная эпохой Северов и усиленная смутным временем, произвела и в этом отношении перелом в римском обществе.

Та мягкость и кротость нравов, о которой мы говорим, была своеобразно окрашена все усиливающейся верой в предопределение, явившейся последствием победоносного шествия астрологии (ниже, § 11). Незыблемый и неумолимый Рок — настоящее божество нашей эпохи, сменившее в этой роли прихотливую Фортуну (Tyche) эллинизма; ее лозунг:

Ducunt volentem fata, nolentem trahunt.[111]

Кто мудр, тот будет покорен Року. Такого мудреца изобразил Вергилий в лице героя своей «Энеиды», этой книги воспитательницы римской молодежи, в самом начале нашей эпохи; такого же мы видим и на римском престоле к концу ее расцвета — в лице императора-философа Марка Аврелия.

Но и непокорных было много; они тяготились сознанием своей беспомощности против неумолимой силы, предопределяющей и нашу судьбу, и нашу волю таинственными излияниями планет в минуту нашего рождения — и внимательно прислушивались к призыву тех, которые им говорили, что «купель Крещения смывает планетную печать».

Глава II. Наука

§ 11. Тот подъем научного духа, который имел своим результатом великие открытия эллинистического периода, уже в I веке до Р.Х. пошел на убыль, чему причиной был в значительной степени упадок эллинистических дворов. После их исчезновения в нашу эпоху дела не могли пойти лучше; и действительно, в большинстве наук обозначился застой и даже регресс. Содействовало этому также и настроение времени, обращение людей от внешнего мира к внутреннему, а также и торжество той лженауки, о которой речь была только что.

Правда, математика, осененная великим именем Платона, пользовалась большим почетом; она и в нашу эпоху дала первоклассного представителя — Диофанта Александрийского (III век), отца алгебры, которую он впервые эмансипировал от геометрии (завещавшей ей термины квадрат, куб и т.д.) и превратил из пространственной науки в отвлеченную. В области астрономии и географии знаменитый Клавдий Птолемей (II век) значительно развил локализацию городов в меридианной сетке Эратосфена, но он же, пренебрегши открытиями Аристарха Самосского и вернувшись к геоцентрической системе Аристотеля, закрепил ее на без малого полтора тысячелетия под именем «птолемеевской системы». В зоологии застой был полным; людей интересовали лишь чудеса и анекдотические рассказы про животный мир, и научную систему Аристотеля затмили «истории» Элиана, а также во II веке в Александрии безымянный «Физиолог», прославленный также и в ранних литературах новой Европы и, между прочим, у нас. С ботаникой случилось бы то же самое, если бы не аптеки, поддерживавшие интерес к materia medica[112]; ее замечательным представителем в эпоху Нерона был Педаний Диоскурид, обстоятельное фармакологическое сочинение которого (с иллюстрациями) нам сохранено и принесло много пользы в раннюю эпоху нашей науки. Все названные ученые писали по-гречески; в латинской литературе должны быть названы «Naturales quaestiones» Сенеки (главным образом по метеорологии) и «Historia naturalis» Плиния Старшего, «opus diffusum, eruditum пес minus varium quam nature ipsa» — по отзыву его племянника, Плиния Младшего (Пл. Мл. III, 5, 6). Обе книги заслуживают нашей благодарности как полезные посредницы между античной и новой наукой; все же они более отмечены даром изложения (первая) и прилежанием (вторая), чем оригинальностью. По содержанию они относятся еще к предыдущей эпохе, будучи почерпнуты из греческих источников до Посидония включительно.

Выше уже была названа та мнимая наука, которая в нашу эпоху захватила власть над остальными; это была астрология. Как раньше было сказано (с.219), она еще в III веке до Р.Х. халдейским жрецом Беросом была занесена в эллинистический мир со своей родины, Вавилона, где она существовала с незапамятных времен в качестве ведовской науки, извлекавшей из положения семи планет в двенадцати знаках зодиака примеры и советы для царя. Именно для царя: планетные божества, которым были присвоены имена вавилонских богов, могли, конечно, вступать в сношения только с царем, который считался таким же богом, как и они. На греческой почве астрология подверглась немаловажным изменениям. Во-первых, она была демократизована: «констелляции» пророчат судьбу не одним только царям, а всем вообще людям, и притом двояко: и в момент их рождения как судьбу всей их жизни («генитура»), и в каждый данный момент как судьбу предпринятого в этот момент дела («инициатива»). Во-вторых, — и этот второй прогресс был прямым результатом первого, — она неимоверно осложнила свою систему для того, чтобы приспособить ее к извлечению обстоятельных генитур и инициатив. Все это было результатом работы эллинистического периода, во время которого к этой новой науке относились одинаково презрительно и научная астрономия, и философия, особенно новоакадемическая. Но к концу этого периода произошел перелом: стоик Посидоний (выше, с.232) в числе других ведовских наук принял под свою защиту и астрологию. Это могучее заступничество подготовило ее торжество, которое наступило именно теперь. Теория инициатив повела к тому, что все дни были распределены в установленном порядке между планетами — другими словами, к возникновению астрологической недели, значение которой именно теперь распространяется в римском обществе[113]. Заготовляются особые таблички с указаниями, какие дни и часы для какого дела полезны и вредны, — чем воскрешается в значительно усложненном виде наивное гесиодовское учение о счастливых и несчастных днях (выше, с.99). Размножаются по всей империи астрологи («халдеи и математики»), к которым обращаются за консультацией — занятие очень прибыльное, но и очень опасное ввиду соблазна для честолюбцев узнавать тайны императорской генитуры; «придворный астролог» становится непременным членом императорского штата наравне с придворным врачом (выше, с.306). Наконец, астрология подчиняет себе и другие науки, выставляя теорию о таинственной связи между знаками зодиака и отдельными землями (астрогеография), животными (астрозоология), растениями (астроботаника), минералами (астроминералогия; из нее потекло живучее поныне суеверие относительно «счастливых камней на каждый месяц»), частями человеческого тела (астромедицина) и т.д. Вот эти-то фантастические системы, распространяемые в особых руководствах, отняли мало-помалу почву у соответствующих здравых, но гораздо менее действующих на воображение наук.

Относительно медицины, впрочем, нужна оговорка: она и в нашу эпоху, наравне с кудесниками, производит и серьезных ученых, со славой поддерживающих заветы Гиппократа. Таков был в особенности пергамский врач-философ Гален (II век), прилежный практик и неутомимый писатель, многочисленные сочинения которого пользовались, наравне с сочинениями Гиппократа, огромным авторитетом в новой Европе вплоть до XVI века (а в мусульманском мире и поныне). Правда, препарирование трупов, а тем более вивисекция были в нашу эпоху запрещены; но их с успехом заменили гладиаторские бои, и для врача-исследователя не было более завидного положения, чем положение гладиаторского врача.

Положительно полезной была протекция астрологии для одной, возникающей именно в нашу эпоху науки; это была химия (выше, с.222). Таинственные и чудесные превращения веществ наводили на признание их мистической связи с планетными божествами; по понятным причинам золото было сроднено с солнцем, серебро — с луной, сверкающий электр (сплав золота и серебра, принимаемый первоначально за отдельный металл) — с Юпитером, вялый свинец — с Сатурном, добываемая на Кипре медь (cuprum) — с Кипридой-Венерой, воинственное железо — с Марсом, плавкое олово — с Меркурием (позднее, когда характер электра как сплава был установлен и была открыта ртуть, этот подвижный металл отошел к Меркурию, и олово стало, что было довольно бессмысленно, металлом Юпитера). Соединения веществ рассматривались как браки, то по склонности, то насильственные, над каждым актом витал соответственный дух, ублажение которого было необходимо для успеха опыта: химия соприкасается с демонологией, с которой она соединяется в (еврейской) каббалистике. При этом с замечательной силой интуиции высказывается уверенность в высшем единстве всех природных веществ (εν τo παν — девиз химиков); ищут возможности превращения каждого из них в это всерастворяющее сверхвещество — правда, отчасти с практической целью: чтобы из этого раствора получить его обратно в виде золота. Так-то в этом «философском камне», завещанном Античностью Средним векам, воскресает давно забытое одушевленное правещество древнеионийской философии природы (выше, с.89).

Из гуманитарных наук старая всенаука философия выдвигает на передний план, согласно настроению времени, этику, что ведет к сглажению различий между школами и к процветанию эклектицизма, особенно на римской почве. В остальных областях профессора довольствуются университетским толкованием сочинений классических философов, что вызывает гневный возглас Сенеки (Сен. II. CVIII, 108, 23): «Philologia facta est, quae philosophia fuit!»[114] Результатом этой деятельности являются, с одной стороны, объемистые, но ценные комментарии на философов, особенно Платона и Аристотеля, с другой — сборники их биографий и доксографий (то есть кратких характеристик их учений), из коих нам сохранился чрезвычайно ценный, ввиду утраты стольких оригинальных сочинений, сборник Диогена Лаэртского (III век).

Историография распадается на описание римской придворной жизни и описание окраинных войн, минуя свою самую живую тему — описание администрации и экономического развития империи. Процветание красноречия, хотя и преимущественно парадного, поддерживает интерес к риторике, давшей в нашу эпоху своего самого крупного представителя Квинтилиана (конец I века); его прекрасная «Institutio oratoria» в двенадцати книгах содержит в себе и руководство по педагогике (I книга), краткую историю античной словесности и, особенно в той первой своей части, должна быть названа с благодарностью как вдохновительница гуманной педагогики новых времен, вытеснившей варварскую педагогику устрашения Средних веков. Вообще в области гуманитарных наук наша эпоха важна не как эпоха созидания, а как эпоха распространения знания. Благодаря богатой сети низших, средних и высших школ наука становится достоянием всего общества, проникая в него и вширь, и вглубь. Это всеобщее стремление к образованию имеет естественным последствием расцвет филологии в обеих половинах империи: составляются издания лучших писателей с объяснительными комментариями (так называемыми «схолиями»), обстоятельные словари, всякого рода пособия; устанавливаются законы языка, причем к старой, классической этимологии Дионисия Фракийца (выше, с.223) Аполлоний Дискол («Сердитый») прибавляет синтаксис, а его сын Геродиан — обстоятельную теорию и систему ударений греческого языка — ту самую, которой пользуемся и мы.

«Довольно создано теми, что были до нас; пора разобраться в созданном и насладиться им» — таков лозунг науки нашего периода. Не все мирились с ним; строгий моралист Сенека видит в жажде удовольствий своей эпохи, эпохи Нерона, главное препятствие прогрессу наук. «Нужно, чтобы человечество опустилось до дна, — говорит он; а затем: — Настанет время, когда день и работа более долгого века озарят своим светом то, что ныне от нас скрыто» (Сен. Е.В. VII, 25).

Глава III. Искусство

§ 12. Изобразительные искусства. В 79 году лежавшие у подножия Везувия города Геркуланум и Помпеи были покрыты извержениями этого, до тех пор считавшегося потухшим, вулкана. Последние, засыпанные сравнительно легким слоем пемзы, были наполовину раскопаны в течение XVIII и XIX веков, благодаря чему перед нами предстали воочию памятники изобразительных искусств первого столетия империи; первый, залитый толстым слоем лавы, еще почти не тронут заступом и бережет еще более чудесные откровения для наших потомков.

Главное, чему нас научили Помпеи, — это устройство и убранство греко-римского дома нашей эпохи, дома-особняка, так пленительно соединявшего в себе римский атрий с греческим перистилем (выше, с.251) и украшавшего свои стены не нашими шаблонными обоями, а живой красочной росписью, вначале подражающей облицовке из разноцветного мрамора (I стиль, «инкрустационный»), затем — воспроизводящей солидные симметрические фасады (II стиль, «архитектурный»), далее — окружающей старательными цветными узорами центральную и боковые картины (III стиль, «орнаментальный») и наконец — дающей те же картины, но в фантастических рамках тоненьких колонн и канделябров с игривыми проспектами и кулисами (IV стиль, «иллюзионный»). Конечно, следует помнить, что Помпеи — маленький городок; в Риме все было грандиознее — огромные конструкции, величественные сводчатые залы поражали посетителей дворцов Палатина, название которого стало отныне нарицательным, а также и пригородных вилл (вроде хорошо нам известной виллы Адриана под Тибуром) и построенных для развлечения народа терм (особенно терм Каракаллы). Так же относились и игрушечные помпейские храмики к римским храмам, из которых один — круглый Пантеон Адриана — нам сохранен и вызвал многочисленные подражания в новейшей архитектуре, а равно и красивые в своей простоте гробницы за помпейскими воротами к мавзолеям императоров, вроде воздвигнутого для Адриана, который преодолел напор столетий и живет поныне — правда, в виде тюрьмы (castel S. Angelo). Очень значительной была также, благодаря растущему благосостоянию, строительная деятельность в провинциях, отчасти благодаря частному почину городов и их богатых граждан, отчасти же и благодаря императорским щедротам; и тут приходится с почетом назвать имя Адриана, облагодетельствовавшего Афины и, между прочим, достроившего начатый Писистратом и с тех пор запущенный храм Зевса Олимпийского.

Архитектура — единственное из изобразительных искусств, которое продолжало развиваться в течение всей нашей эпохи, разнообразя и совершенствуя свои элементы. К известным уже в республиканскую эпоху арке и коробовому своду при Веспасиане прибавляется крестовый свод (впервые в его амфитеатре, так называемом Колизее), а при Адриане — купол (впервые в Пантеоне). В конструкции и декорации фасадов тоже проявляется неслыханное до тех пор разнообразие и пышность). Если Августу ставится в заслугу, что он, «унаследовав Рим кирпичным, оставил его мраморным», то к концу нашей эпохи можно было эту похвалу распространить на всю империю.

В значительно худшем положении находились оба других художества. Что касается ваяния, то мы замечаем вначале искусственное возвращение к архаической простоте (Паситель, Менелай), но затем пышность эллинистического искусства царит невозбранно. В области идеального ваяния наша эпоха подарила нам, строго говоря, только один ценный тип; это — тип Антиноя, любимца императора Адриана, который принял добровольную смерть за своего государя, чтобы этим магическим актом продлить ему жизнь. После Адриана начинается упадок идеалистического ваяния; в реалистической области прежняя сила еще держится некоторое время и до своего оскудения в III веке создает еще одно замечательное произведение — сатанинский лик императора-братоубийцы, Каракаллы.

Но главная ценность нашей эпохи в области ваяния вообще заключается не в созидании новых образов, а — согласно со всем характером тогдашней культуры — в размножении старых; ваятель-копиист вытесняет ваятеля-творца. Спрос был очень велик, статуи Праксителя находили такой же сбыт, как и трагедии Еврипида: каждому мало-мальски зажиточному человеку хотелось их иметь. Для нас это — большое счастье: благодаря этой усиленной деятельности нашей эпохи и нам сохранилось много порой очень хороших «римских» копий с греческих оригиналов; они-то и наполняют, главным образом, наши музеи. Характерно стремление возместить отсутствие оригинальности колоссальностью размеров или драгоценностью материала — разноцветного мрамора, порфира, базальта; в этом сказывается нездоровое влияние Востока.

То же самое приходится сказать и о живописи. Мы не можем назвать ни одного крупного живописца за весь данный период; зато техника копирования, как доказывает помпейская стенопись, стоит очень высоко. Даже там, где работа вследствие видимой спешности вышла довольно небрежной, поражаешься верности и смелости кисти копииста. Вместе с ваянием, однако, и живопись клонится к упадку; к следующей эпохе от нее останется, строго говоря, только одна разновидность, самая выносливая, но и самая связанная изо всех — мозаика.

§ 13. Мусические искусства. Отметив вкратце процветание танца в виде пантомимы, а равно и музыки, как инструментальной, так и вокальной (к обстановке богатого дома принадлежала и symphonia, то есть певческая капелла), сосредоточимся на литературе, так как только о ней мы можем судить по связному ряду памятников.

Что касается, прежде всего, поэзии, то нас поражает ее почти полное исчезновение с греческой почвы. Объясняется оно пресыщением творчества: саму поэзию продолжали любить, но находили праздными мечты о том, чтобы превзойти Гомера, Еврипида, Менандра. Только в области эпиграммы бьет прежний творческий ключ; в продолжение эллинистического периода (выше, с.229) создается то множество пленительных по своей меткости и изяществу дистихических стихотвореньиц, которые наполняют нашу многоименную «Антологию». Родственного характера и сборник «анакреонтических» безделушек в честь весны, вина и любви — собственно, студенческий песенник, который нам сохранен и долго сходил за сборник стихов самого Анакреонта (выше, с. 107), создавая неправильное представление о теосском певце.

Зато — по обратной причине — процветает поэзия римская. Правда, и здесь вначале не было недостатка в таких, которые считали все дело сделанным классическими поэтами II века до Р.Х.; но между этими «архаистами» и поклонниками александрийских шалостей (cacozeli) нашли правильный путь поэты века Августа, имена которых соединены с представлением о расцвете римской поэзии. Это были, главным образом, в хронологическом порядке: драматург Варий (75 год до Р.Х. — 14 год до Р.Х.), эпик Вергилий (70 год до Р.Х. — 19 год до Р.Х.) и лирик Гораций (65 год до Р.Х. — 8 год до Р.Х.), знаменитый триумвират, обессмертивший имя своего покровителя Мецената. Правда, о Варии и его некогда славной трагедии «Фиест» мы судить не можем; зато поэмы обоих других нам сохранены полностью. Из них П. Вергилий Марон, ласковая, но пассивная натура, охотно подчинял свое творчество указаниям извне: его первый покровитель, Азиний Поллион, приохотил его написать, отчасти в подражание Феокриту (выше, с.230), свои десять «эклог» и среди них — таинственную четвертую, которая в Средние века была понята как пророчество о Спасителе и доставила своему автору славу и пророка, и чародея. Затем второй покровитель, Меценат, внушил ему мысль возобновить дело Гесиода (выше, с.99) и дать римлянам на более широком основании поэму о земледелии («Georgica» в четырех книгах), которая бы посодействовала желанию государя воскресить эту столь нужную деятельность в загубленной латифундиями Италии; наконец, сам Август потребовал от поэта национального эпоса, и Виргилий, соединяя «Илиаду» и «Одиссею», написал свою поэму о странствиях и войнах Энея, косвенного основателя Рима (выше, с.289) и родоначальника Юлиев Цезарей. Эта «Энеида» стала венцом римской поэзии: никогда ни до, ни после не услышали такого звучного и сильного стиха, чарующего еще до проникновения в его смысл. Самостоятельнее и разнообразнее была деятельность Кв. Горация Флакка; приобретя славу своими юношескими стихотворениями — «Эподами» в духе Архилоха (выше, с. 104) и «сатирами» (две книги), в которых он облек в форму луцилиевского стиха (выше, с.284) игривую диатрибу Биона (с.232), давая ей, однако, содержание из окружающей его жизни, — он обратился к тому, в чем он видел свою главную поэтическую заслугу, — к лирической поэзии в духе лесбосца Алкея (выше, с. 106). Его «Оды» составляют четыре книги, из которых, однако, первые три, изданные одновременно в 23 году, составляют одно целое. Его лирика объективнее, чем лирика Катулла, и в то же время разнообразнее: гражданские оды чередуются с философскими, застольными, любовными; дивный язык, выражающий наибольшую полноту содержания при наименьшем количестве слов, приправлен неподражаемой мелодичностью стиха. В преклонном возрасте поэт вернулся к гекзаметру и написал свои «Послания» («Epistulae», две книги) на моральные и литературные темы; последнее из них — его знаменитая «Ars poetica»[115].

Рядом с этим триумвиратом ново-классической поэзии мы видим ряд даровитых поэтов, продолжающих творить в духе александринизма; из них выдаются Тибулл, Проперций и особенно Овидий. Первые два — исключительно элегические поэты; содержание их элегий — преимущественно любовь. Первый проще и задушевнее, у него элегия сочетается с идиллией; второй — ученее и страстнее, у него элегия иногда переходит в балладу. Но известнее обоих П. Овидий Назон (43 год до Р.Х. — 17 год по Р.Х.), всеобщий любимец благодаря легкости своего стиха, который кажется восковым в сравнении с мраморным стихом Вергилия. И он вначале был элегическим поэтом; посвятив некоей Коринне свои «Песни любви» («Amores», три книги) и влюбленным мифической старины свои балладические «Послания» («Epistulae s. heroides»), он возымел дерзкую мысль оставить в назидание потомству саму «Науку любви» — легкомысленной и сладострастной. Этим он навлек на себя немилость Августа; тщетны были его попытки восстановить свое доброе имя более серьезными поэмами: эпическими «Метаморфозами» в пятнадцати книгах, в которых он нанизывает миф на миф, прослеживая мотив превращения (героя или героини в зверя, птицу, растение, скалу и т.д.) чуть ли не через всю греческую мифологию, и элегическим «Месяцесловом» («Fasti», в шести книгах), в котором он дает поэтическое описание римских праздников и памятных дней. Август не забыл ему его игривой поэмы, противодействовавшей его стремлениям оздоровить римскую семью (с.303), и по загадочному для нас поводу сослал его в Томы у устья Дуная (ныне Констанца; выше, с.61). Там он провел свои последние годы в постоянных жалобах, увековеченных им в своих элегических «Скорбях» («Tristia», пять книг) и «Посланиях с Понта» (четыре книги).

Таково было поэтическое наследие века Августа; но и позднее поэзия не иссякала. В правление Нерона философ Сенека написал свои трагедии, более риторические, чем поэтические, но все же сильные и стремительные и написанные тем же метким и эффектным языком, который отличает и его философские произведения. Тогда же его смелый и несчастный племянник Лукан дал Риму в своей «Pharsalia»[116] второй после «Энеиды» эпос, на этот раз исторический, в котором он не убоялся разгневать деспота-правителя своими республиканскими симпатиями и сказать про непримиримого противника Цезаря чудное слово:

Victrix causa deis placuit, sed victa Catoni.[117]

Другой деспот, Домициан, нашел достойного поэта в лице Марциала, превзошедшего в лести все слышанное до тех пор; и все же нельзя отказать этому вечно заискивающему клиенту в сильном поэтическом таланте, благодаря которому его «эпиграммы» — одна из самых интересных книг, завещанных нам древностью, поныне непревзойденный образец этой трудной и взыскательной отрасли поэзии. Последним крупным римским поэтом нашей эпохи был Ювенал, писавший при Траяне свои сатиры, содержание которых, однако, навеяно пережитым им тяжелым домициановским гнетом. Сатира Ювенала много резче и беспощаднее, чем добродушный юмор Горация; ее значения как бытовой картины не следует преувеличивать — поэт, несомненно, сгущает краски, но в литературном отношении она так же превосходна, как и эпиграмма Марциала.

Значительно богаче развитие прозы, и притом на обоих языках. В греческой половине следует отметить прежде всего возвращение к признанному образцовым староаттическому языку, параллельное отмеченному выше явлению в области скульптуры; этот аттицизм вступил в борьбу с царствовавшим до него азианизмом (выше, с.233) и оттеснил его в сферу школьных декламаций, давших в литературе так называемую «вторую софистику»; сам же он занял высокую прозу, и прежде всего историографию. Правда, в этой области по вышеуказанной причине (с.325) латинский язык был в более выигрышном положении; Греции оставалось либо писать древнюю римскую историю для греков (Дионисий Галикарнасский при Августе; при Веспасиане ту же службу сослужил еврейской истории Иосиф Флавий, деятель иудейского восстания, которое он эффектно описал во втором своем капитальном сочинении), либо писать всемирную историю, как это сделал со средним успехом Диодор Сицилийский при Августе, либо погружаться в греческую старину и описывать, например, походы Александра Великого (Арриан при Адриане), либо, наконец, отыскивать оригинальные точки зрения, чтобы придать прелесть новизны известному уже, и писать историю в географическом (Аппиан при Адриане) или биографическом порядке (Плутарх при Флавиях). Только после новой эллинизации Рима при Адриане могла появиться и актуальная римская история на греческом языке, лучшим представителем которой был Полибий эпохи Северов, Кассий Дион[118]. В течение же первых двух веков гегемония в историографии, как уже было сказано, перешла к Риму. «Золотой век» римской прозы, начавшийся при Цицероне, продолжается при Августе и дает своего последнего представителя в лице Тита Ливия (59 год до Р.Х. — 17 год по Р.Х.), автора первой художественной истории Рима ab urbe condita[119] до его эпохи в ста сорока двух книгах (сохранились 1-10 и 21-45). Видя главную свою силу в изложении, Ливий все же и к научной части своей задачи отнесся добросовестно, строго держась исторической правды и умело выбирая свои источники; но, конечно, более того, что он находил в них, и он дать не мог, а архивные и т.п. исследования не входили в его задачу. После смерти Августа начинается «серебряный век» римской прозы, отмеченный красочностью и эффектностью стиля; его лучшим представителем был при Траяне гениальный стилист и психолог Корнелий Тацит (55-120 годы). Из его сочинений самыми крупными были «Annales» (то есть история прошлого, шестнадцать книг) и «Historiae» (то есть история современности, около четырнадцати книг); нам от первого сохранено около двух третей, от второго — около одной трети. Из «Историй» мы черпаем обстоятельное описание смут 69 года; оно очень интересно, но еще много интереснее описание правления Тиберия, Клавдия и Нерона (посвященные Калигуле книги, к сожалению, погибли) в «Анналах». Правда, сказанное об историографии этой эпохи вообще (выше, с.328) относится также и к Тациту, он дает преимущественно историю императоров и окраинных войн; но при изложении первой он обнаруживает столько проникновенности и знания человеческого сердца, что мы забываем об остальном. Мы поныне смотрим на историю ранней империи его глазами, а глаза у него были зоркие, проницательные и, что бы ни говорили его критики, беспристрастные (sine ira et studio[120]). В нем возродился Саллюстий, но с еще большей силой и красотой. Его стиль — прямая противоположность цицероновскому: сжатый, намеренно несимметричный, богатый пленительными недоговоренностями и красноречивыми умолчаниями; его создал гнет домициановской эпохи, так же как стиль Цицерона — республиканское свободоречие. Кроме этих двух крупных сочинений, мы имеем от Тацита еще три более мелких — «Germania», «Agricola» (биография его тестя, покорителя Британии) и «Dialogue de oratoribus»[121]. Последний посвящен спору между классицизмом и модернизмом (то есть возрожденным азианизмом) в красноречии; интерес первых двух — этнологический с моралистическим уклоном. Впрочем, этот моралистический уклон заметен повсюду; в этом сказывается чуткость эпохи в вопросах нравственности, не в пример макиавеллизму нашей. После Тацита историография быстро падает. С Адриана начинается как возрождение эллинизма, так и «бронзовый век» в римской литературе. На его пороге стоит еще Светоний с его биографиями двенадцати императоров до Домициана; все же он обнаруживает более интереса к скандальной хронике двора, чем к серьезной истории. Следующие императоры (с Адриана до конца смуты) представлены в еще более жалких биографиях так называемых «Scriptores historiae Augustae»[122].

Философская проза, как это естественно, еще более истории запечатлена морализмом; особую деятельность проявляют школы стоическая и академическая. Там мы имеем так называемый новый стоицизм исключительно этического характера, представленный очень крупными писателями — Сенекой, Эпиктетом и Марком Аврелием; из них первый писал по-латыни и был в своих философских трактатах и письмах самым блестящим представителем тропической ароматичности ее серебряного периода; оба других — по-гречески. Эпиктет, собственно, сам ничего не писал; раб по происхождению и новый Сократ по деятельности, он ограничивался устным поучением, но его ученик Арриан (выше, с.336), новый Ксенофонт, записал его курс этики и его этические беседы. От Марка Аврелия мы имеем его размышления «Наедине с собой», величавый памятник этой величавой души, строгой к себе и ласковой к другим, всецело проникнутой самоотвержением истинно царского служения долгу. Академическая школа, хотя и не афинская, дала нам Плутарха Херонейского, многочисленные трактаты которого, дышащие духом гуманности, дают нам прекрасное отражение и благородной души своего автора, и всей его мягкой и участливой эпохи. Моралист по призванию, Плутарх остается моралистом и в роли историка; его вышеназванные биографии, числом пятьдесят, разбирают в попарном сопоставлении деятелей греческой и римской старины (Тесея и Ромула, Фемистокла и Кориолана, Александра и Цезаря, Демосфена и Цицерона и т.д.), освещая должным светом их и добрые и злые деяния. Одиноко стоит в последнем столетии нашей эпохи скептик Секст Эмпирик, врач эмпирической школы (выше, с.220) по призванию, воскресивший среди ищущего положительного знания человечества учение старого Пиррона (современника первых диадохов) о невозможности такового.

Выше были названы письма Сенеки; относясь по содержанию к философской прозе, они по форме представляют ту ее область, которая носит специальное название эпистолографии. Ее классик республиканской эпохи,

Цицерон (выше, с.287), был автором настоящих живых писем; у Сенеки мы имеем письмо-трактат. Третью разновидность — письмо-анекдот — обработал современник Тацита, Плиний Младший, племянник натуралиста — натура неглубокая, но ласковая и гуманная, любящая все заслуживающее любви и умеющая находить в каждом человеке то, что в нем есть хорошего. Впрочем, есть у него и настоящие письма; это главным образом его переписка как легата Вифинии с императором Траяном с драгоценными сведениями о христианах.

К философии примыкает и христианская литература нашей эпохи, начинающаяся как литература (то есть за вычетом посланий апостолов и апостольских мужей) во II веке; ее темы — преимущественно апология и богословский трактат. Из греков особенно замечательна александрийская школа, старающаяся примирить христианство с философией; ее главные представители — Климент и особенно Ориген (начало III века). Из римлян должны быть названы изящный Минуций Феликс и страстный Тертуллиан (II век), строгий Арнобий и гуманный Лактанций (III век), «христианский Цицерон», как его справедливо называют.

Третья отрасль художественной прозы, красноречие, мало дает о себе знать в суде и еще менее в политике; оно живет парниковой жизнью, как парадное красноречие, в так называемой «второй софистике», вновь поднявшей значение этого заклейменного Платоном имени. Явление это — очень интересное в бытовом отношении, но малоутешительное в литературном, и мы бываем склонны проклинать извращенный вкус последующих эпох, которые, дав погибнуть стольким сокровищам греческой поэзии, бережно сохранили нам бессодержательные речи Элия Аристида (III век), главного представителя этого направления. Интересуют нас те риторы, которые совмещают свои занятия с философией; таковы особенно Дион Златоуст и Лукиан. Первый (I век) нас подкупает разносторонностью своих интересов, благородством своей души и известным величием в сознании своей миссии как учителя человечества; сверх того, мы благодарны ему, что он навестил нашу Ольвию в годину ее упадка и оставил нам картину ее тяжелой жизни. Второй (II век), родом сириец, был его прямой противоположностью: вечно беспокойная, мятущаяся натура, переходящая от риторики к академии, от академии к кинизму, от кинизма к Эпикуру, ничем не удовлетворенная и нашедшая себе, наконец, успокоение в облюбованном уголке практической жизни как императорский чиновник в Александрии. Но в своих многочисленных и необъемистых сочинениях он обнаруживает блестящий, хотя и легковесный юмор и по праву может быть назван отцом новейшего фельетона. Не был причастен к философии ритор северовской эпохи Филострат; нам он интересен отчасти как биограф живших до него «софистов», но главным образом как автор обстоятельного жизнеописания знаменитого чудодея флавиевских времен Аполлония Тианского.

Близко к софистическим декламациям, которые ведь и сами были нередко уголовными романами в лицах (выше, с.230), были настоящие роман и повесть. Их появление в литературе описано выше; сентиментально-идеалистический роман, сотканный по формуле: 1) возникновение любви, 2) разлука и приключения, 3) воссоединение и счастье — тянется через всю нашу эпоху, но нас эти авантюры без авантюризма, в которых жаждущие воссоединения герои играют довольно пассивную роль, мало пленяют. Лучше прочих роман-идиллия Лонга «О Дафнисе и Хлое»; он один остался на поверхности. Рим дал в указанной области два выдающихся романа, но не идеалистического, а реалистического характера; это «Satyricon» (gen. pl., дополняется: libri[123] Петрония Арбитра (эпоха Нерона) и «Метаморфозы» Апулея (эпоха Антонинов). Первый, отчасти только сохраненный, дает ряд ярких бытовых картин Нероновой эпохи, очень вольных по содержанию, но вполне убедительных; особую прелесть сообщают ему вплетенные в него новеллы, между прочим знаменитая — об «эфесской матроне». Второй и сам — растянутая новелла о превращении магическими средствами юноши в осла и его избавлении. Этой легкомысленной новелле, однако, автор дал неожиданно торжественное заключение: избавленный юноша посвящается в мистерии Исиды, оставляя нас под впечатлением благоговейной картины из религиозной жизни этих жаждущих спасения времен.

Глава IV. Религия

§ 14. Греко-римский Олим. Первый век до Р.Х. был временем упадка для старинной греко-римской религии. Постоянные междоусобицы и их последствия, оскудение государственной и городских касс повели к запущению храмов, жречества и праздников; с другой стороны, умы интеллигенции, даже той ее части, которая в нравственном отношении исповедовала стоические принципы, в религиозном охотно отдавала себя во власть ново-академического скепсиса или эпикурейского эстетизма.

Теперь наступает переворот. Правление Августа было временем реставрации старинной религии. Сам правитель в своей мировой столице, которую он «получил кирпичной, оставил мраморной», усердно отстраивал обвалившиеся храмы и воздвигал новые, особенно в честь своего бога-покровителя Аполлона Актийского, милости которого он приписывал свою победу над Антонием и Клеопатрой; построенный им этому богу храм на Палатине по соседству с его дворцом стал соперником храма Юпитеру Капитолийскому. Он же всячески поощрял покорную ему знать занимать стеснительные староримские жреческие должности и посвящать своих дочерей в весталки. Пример государя был, конечно, указом для подданных; теперь, вздохнув свободнее благодаря вожделенной Pax Augusta, римлянин опять с гордостью почувствовал себя римлянином, — а быть римлянином значило поклоняться древнеримским богам, покровителям и символам римской мировой власти. «Dis te minorem quod geris, imperas»[124], — сказал Гораций (Гор. Оды, III, 6, 5) со свойственным ему неподражаемым умением сосредоточивать в краткой формуле волнующие многих мысли и чувства. И когда тот же поэт мечтает о бессмертии своей поэзии (Гор. Оды, III, 30, 8), ему это бессмертие кажется обеспеченным вечностью того времени,

...dum Capitolium

Scandet cum tacita virgine pontifex.[125]

И мы не имеем никакого права ни считать лицемерными заботы императора о возвеличении родных культов, ни клеймить сюда же направленное возрастающее благочестие граждан именем внешнего и бессодержательного формализма. Тогдашняя кружковая жизнь, цеховые собрания и символы, посвятительные надписи и т.п. достаточно свидетельствуют как о распространенности, так и об искренности этого религиозного чувства. Следующие императоры последовали примеру основателя империи; преемственность этой заботы была обусловлена преемственностью титула pontifex maximus[126], который они носили все.

И все же новая религиозность новой эпохи не могла удовлетвориться одним только воскрешением прежнего. Она требовала, прежде всего, более интимного соприкосновения с божеством; возникло, хотя и сотканное из старых элементов, все же по духу новое религиозное представление — представление о гениях, или демонах. Древнеримский гений был «смертным богом человеческой природы», принципом физической жизни; признание бессмертия души повело к признанию бессмертия также и гения. С другой стороны, греческий демон еще со времени Гесиода считался духом-хранителем человека; но это поэтическое представление не было повсеместным и не имело опоры в культе, в то время как римский гений таковую имел, будучи чествуем ежегодно в день рождения (natalis) данного человека и призываем в клятвах. Теперь — между прочим, и под влиянием академической философии — демон-гений получает выдающееся место в народной религиозности. Это — существо, среднее между богом и человеком; он дается каждому спутником в момент его рождения и неустанно за ним следит, будучи свидетелем как его добрых, так и злых деяний; в минуту смерти он берет его душу и ведет ее к престолу вечного судьи, дабы дать там свидетельство о ее жизни и этим решить ее участь на том свете.

§ 15. Культ императоров. Но кроме того, мировой характер римской державы требовал такой религии, которая бы объединяла все ее части, будучи одинаково близка сердцу испанца и сирийца. Пробел был очень чувствителен; заполнил его, впредь до лучшего решения, культ императоров.

В этом для нас столь малопонятном и отталкивающем явлении следует различать две стороны: культ живого и культ почившего императора. Вторую мы скорее склонны извинить; и действительно, Августу без труда удалось провести обоготворение своего покойного отца Цезаря как divus[127] (но все же не deus[128]) Julius и посвятить ему храм и жрецов. Она вытекает довольно естественно из признанного еще в республиканскую эпоху (выше, с.290) догмата «omnium animos immortales esse, fortium bonorumque divinos» (Циц. О зак. II, 27). Внешним средством для этого обоготворения была так называемая консекрация в торжественном заседании сената; это нужно понимать не в том смысле, будто сенат своим постановлением вводит душу человека в сонм небожителей, а только в том, что он определяет ей почести со стороны живых. Понятно, что после своей смерти и Август удостоился такого же культа под именем divus Augustus; кощунственной комедией была консекрация слабоумного Клавдия вследствие тщеславия Нерона, желавшего называться divi filius[129]. Продолжалась консекрация и при Флавиях, и при Антонинах, и при Северах; число divorum[130] росло и росло, но среди всех двое преимущественно пользовались любовью потомков — Август и Марк Аврелий.

Другое дело — культ живого государя. Положим, на Востоке и он не встречал затруднения, так как был подготовлен культом эллинистических царей (выше, с.238); но то был Восток. В Риме он в этой форме был немыслим; зато тут сам собой напрашивался культ гения правящего императора. Таковой издавна существовал в каждом доме; гений домохозяина был священен для familia (выше, с.288), ему приносились жертвы и им клялись. Так и гений императора занял место рядом с обоими государственными Ларами (выше, с.291); этим дело пока ограничилось. Конечно, если поэтам было угодно называть императора прямо богом, то за это их не карали; но никаких божеских почестей разумные императоры в первые два столетия для себя не требовали. Смута и здесь ускорила развитие; государь стал dominus[131], постоянными эпитетами всего, к нему относящегося, стали sacer и sanctus[132]; наконец, Диоклетиан потребовал, чтобы перед ним падали ниц. Этим ориентализация римской императорской власти была завершена.

Как бы то ни было, а в лице императора и divorum Римская империя получила единый для всех ее народов объект почитания. Важность этого нововведения сказалась с особой силой в римской армии: для нее объединяющий культ был необходим, а другого в наличности не имелось. И вот бюст императора занял место под орлами легионов, и у его алтаря приводили воинов к присяге. Но этот исход, устраняя одно затруднение, создавал другое: в этой армии находились люди — и чем далее, тем их становилось более, — которым их совесть запрещала признавать божественность императора и вообще какого-либо иного бога, кроме Того, которому они поклонялись. Но об этом речь впереди.

§ 16. Восточные культы и синкретизм. Третьей чертой новой религиозности была жажда очищения от грехов и спасения. Вполне новой ее назвать нельзя: она соответствовала старинному мистическому течению, вызвавшему в свое время таинства элевсинской Деметры и орфико-пифагорейские. Но мы видели (с.232), что уже к началу эллинистической эпохи элевсинская Деметра возродилась в Великой Матери богов и в Исиде; пифагореизм возрождается ныне, но о нем будет сказано в связи с религиозной философией. Здесь речь идет о восточных культах — как только что названных, так и других.

Первые времена империи были для них неблагоприятны, особенно для Исиды, богини-покровительницы враждебной императору Клеопатры; все попытки открыть ей Рим кончились неудачей. Тиберий продолжал действовать в духе своего отца, но при Калигуле наступило послабление, и Исиде был воздвигнут храм под самым Римом, на Марсовом поле (Isis Campensis). Дальнейшие успехи Исида сделала в Риме благодаря Домициану и особенно Каракалле, который выстроил ей новый храм, на этот раз уже в самом городе, на Квиринале, и всячески выказывал свою преданность ей.

Еще выгоднее было положение Великой Матери — выгоднее уже тем, что она с 204 года до Р.Х. (выше, с.290) пользовалась неотъемлемым правом гражданства в Риме, ограниченным лишь запретом ее жрецам покидать палатинскую ограду. Этот запрет был снят императором Клавдием, род которого был издревле связан с ее мистериями. А во II веке культ Матери обогатился новым эффектным обрядом очищения, так называемым taurobolium. Очищаемый сходил в яму, поверх которой настилали доски; на этой настилке закалывали быка, так, чтобы его кровь обильной струей стекала в яму и орошала находящегося в ней. Тогда он был in aeternum renatus[133].

Но особенно важными были новые всенародные праздники обеих богинь, нашедшие себе место и в римском календаре. Великой Матери были посвящен весенний праздник, длившийся две недели (15-27 марта). Вся судьба Аттиса изображалась публично в священной драме при множестве участвующих лиц: его нахождение в тростнике реки Сангарии (15 числа, canna intrat), его исступление под роковой сосной (22 числа, arbor intrat), кончившееся его самоизувечением и смертью (24 числа, sanguen, день горя и отчаяния), наконец, его радостное воскрешение любовью Матери (25 числа, hilaria; 26, requetio; 27, lavatio). Исида имела даже два больших праздника, один весенний, посвященный ей как богине мореплавания (5 марта — Navigium Isidis; тут Исида приняла в свой культ carrus navalis дионисической помпы — выше, с. 187, — чтобы затем передать его средневековому «карнавалу»), другой осенний (28 октября — 3 ноября), во всем параллельный весеннему празднику Матери. Расширение значения и действия обоих культов имело последствием и их собственное очищение от чувственных элементов: запросы неофитов — отпущение грехов, «возрождение навеки» и победа над смертью — были серьезны и требовали серьезного к ним отношения. Достаточно прочесть у Апулея вышеупомянутое (с.339) описание весеннего праздника Navigium Isidis (Метаморфозы XI гл. 7 сл.), чтобы убедиться, что эта Исида — уже не та, тайные культы которой полтора века назад давали обильную пищу скандальной хронике великосветского Рима.

Гражданское положение Матери повело к тому, что к ее культу старались присоседиться другие, которые при иных условиях не могли рассчитывать на снисхождение Рима. Их носителями были большей частью солдаты: в силу античной терпимости они, воюя на восточных окраинах, приобщались к тамошним обрядам и впоследствии старались их удержать. Так, войны с Митридатом повели к проникновению в Рим дикого культа каппадокийской богини, названной у римлян Беллоной: ее жрецы в черных плащах и папахах бегали в исступлении по своему храму и мечами наносили друг другу раны, кровью которых они очищения ради окропляли толпу. Этих дервишей римляне, впрочем, не признавали жрецами: они называли их «храмовниками», fanatici (от fanum — «храм»); это слово получило впоследствии значение всякого религиозного исступления и изуверства. Еще важнее было приобщение во II веке парфянского культа Митры (Mithra), развившегося из древнеперсидской дуалистической религии маздаизма (Ahura-Mazda, Ормузд, бог добра, и Angramanju, Ариман, бог зла). Митра был посредником, mesitis, ведшим человечество к высшему богу добра; средством была постоянная война с силами бога зла. Ради этого он организовал своих верных в настоящее воинство с развитой иерархией. Культ совершался в подземных храмах (spelaea) при свете факелов; правился он — в силу отождествления Митры с богом-Солнцем (Mithra Sol Invictus) — в те дни астрологической недели (выше, с.319), которые были посвящены этому светилу — то есть в dies Solis. Неофитов водили через целый ряд ужасов, чтобы испытать их храбрость. Это была настоящая солдатская религия, деятельная и мужественная; она прекрасно дополняла преимущественно женскую религию Матери, и сплошь и рядом в одной и той же семье муж посещал священнодействия Митры, жена — службу Великой Матери.

Признание Митры уготовило путь и сирийским солнечным божествам (Ваалам) — последним, получившим гражданство в Риме до принятия им христианства. Правда, безумная попытка Элагабала подчинить Рим и империю своему эмесскому Ваалу, которого он перевел в столицу мира во всей неопрятной чистоте его сирийской обрядности, вызвала взрыв негодования, который стоил ему жизни[134]; осмотрительнее действовал собиратель империи Аврелиан. Он тоже перевел в Рим Ваала, а именно пальмирского, но дал его культу приемлемые для Рима формы. Так как новый бог был Солнцем, то его главным праздником был день зимнего солнцеворота, 25 декабря (Natalis Solis Invicti); в качестве такового он стал естественным продолжением старых Сатурналий (выше, с.295) и был приобщен к их веселой обрядности.

Все названные божества в одном пункте сходились и в нем же резко отличались от греко-римских: те, подобно республиканским магистратам, имели свои определенные, так сказать, ведомства, — эти, подобно императору, были всеобъемлющи. В Исиде сливались и Гера, и Афродита, и Деметра, и прочие с Великой Матерью включительно; это была просто богиня, к которой одинаково обращались люди всех возрастов и всех профессий. Это повело в III веке к так называемому синкретизму, то есть к смешению божественных естеств; в конце концов на поверхности религиозного мышления остались только два общих божества, те, которые в теологии Юлиана Отступника занимают первое место, — бог-Солнце и богиня-Земля. А так как первый был совокупностью небесных сил, то можно сказать, что в эпоху синкретизма античная религия вернулась к своему изначальному дуализму (выше, с.53). И все же это было не то же: элемент природы еще чувствовался, но был оттеснен на задний план этическим и эсхатологическим элементами.

Вместе с религиозностью развивалось и крепло суеверие, и притом не в одних только народных массах. Исида привела с собой множество магических практик, в которых ее родной народ был всегда очень силен; от иудеев эпохи прозелитизма (выше, с.238) античное человечество унаследовало их разветвленную ангелологию и демонологию с Велиаром (сатаной) во главе, из которой со временем развилась могучая в Средние века каббалистика (с «печатью Соломона»); сюда же была примешана и греческая демонология, и некромантия, и астрология. Получилось нечто щемящее и внушительное, обнимающее все народное сознание от философских верхов до простонародных талисманов и амулетов, Исида как «Дева Мира» (Kore Kosmu), управляющая демонами в подлунном пространстве, получившая от первого надлунного планетного духа Гермеса (Меркурия) за свою любовь в дар магию или химию, которой она учит посвященных... Страшно становилось в этом кругу, и все же это было еще сравнительно невинное начало: из этой отравленной чаши человечество пило в течение всего Средневековья, пока лучи Возрождения не рассеяли этого кошмара.

§ 17. Религиозная философия. Философия эпохи империи была либо этической, либо религиозной; вначале преобладает первая, затем перевес получает вторая. О той речь была выше (с.322); здесь будет сказано об этой.

На пороге нашего периода стоит спекуляция александрийского иудея Филона с его замечательной попыткой слить стоическую и платоническую философию с ветхозаветной религией; его метод при этом — аллегорическое толкование, издавна применявшееся к Гомеру (выше, с.183). В результате Филон получает представление о мире как о совокупности наслоенных друг на друга стихий с эфиром поверх всех. Над эфирными сферами царит божество, создавшее идеи как первообраз видимого мира и как свое первотворение — Логоса, посредника между божеством и человечеством. Отвергнутая правоверными иудеями по миновании эпохи прозелитизма, философия Филона оказала сильное влияние и на христианскую, и на позднейшую античную философию.

Одновременно начинается и возрождение философии полулегендарного Пифагора, которая вследствие своей характерной астрономической примеси шла навстречу астрологическим симпатиям времени. Этот неопифагореизм имеет своим самым славным представителем чудодея I века Аполлония Тианского. Бог есть единица; от него вечная часть нашей души. Под ним планетные божества вплоть до Луны, владычицы демонов подлунного пространства. Они — посредники между богом и людьми; с ними возможно общение, отсюда ведовство, очищения и особенно магия. В ней сила этого направления; совершенный человек — это тот, который умеет творить чудеса. Возникнув в I веке, неопифагореизм расцветает во II и особенно в III веках при Северах; затем он продолжается отчасти в тайных масонских ложах, перешедших и в Средневековье, отчасти же в последней крупной философии античности — неоплатонизме. Его творцом был Аммоний Александрийский (начало III века); сам он ничего не писал, но имел двух великих учеников, христианина Оригена (выше, с.338) и язычника Плотина. Последний для нас в своих многочисленных, хотя и необъемистых трактатах, соединенных в «эннеады» (девятки), — самый чистый источник неоплатоновского учения, в котором старая платоническая основа проникнута мистическим духом северовской эпохи.

Луч света, постепенно тонущий во мраке — вот символ неоплатонизма. Его источник — бог, он же и высшее благо. От него исходит путем эманации (но не субстанциальной, а каузальной) — разум, мыслящий и бога и самого себя как мыслимый мир с имманентными в нем идеями. От него, в свою очередь, исходит душа в качестве и мировой, и индивидуальных душ. Душа стоит на рубеже между мыслимым и чувственным миром, создавая этот последний из образуемой ею материи согласно имманентным в разуме идеям. Будучи отторгнута от своей небесной родины и погружена в материю, душа познавшего себя человека стремится вернуться к предвечному разуму; это вознесение души осуществится вполне после смерти. Для своего воплощения она должна была пройти через все семь планетных сфер, причем каждая наделила ее греховной склонностью: Сатурн — ленью, Юпитер — гордостью, Марс — гневом, Венера — любострастней, Меркурий — алчностью, Солнце — обжорством, Луна — завистью; благо ей, если она, возносясь, сможет возвратить каждый из этих смертных грехов «неиспользованным» его дарователю! Тогда она, вознесенная, вступит в пределы «огдоады» (восьмого неба) и найдет свой покой в предвечном разуме. Но уже при жизни она может подготовить себя к этому окончательному вознесению путем отрешения от чувственности (аскеза) и напряжения всех своих помыслов к предварению вечного блаженства в единении с творцом, то есть путем экстаза. Неоплатонизм — настоящая школа экстаза. Его не достигнешь спором и речью — тут неоплатонизм изменил своему источнику; не logos, как у Платона, а проникновенное молчание (sige noera) — богиня неоплатоников.

§ 18. Христианство рассматривается здесь исключительно в своих отношениях к язычеству. Зародившись в самом начале нашего периода в далекой Галилее и перекинувшись, благодаря апостолам, в прозелитские общины рассеяния (выше, с.238), оно в течение первых трех веков отчасти укрепляло свое положение и как учение в борьбе с ересями (особенно гностическими[135]), и административно как церковь, отчасти же отстаивало и расширяло круг своих приверженцев среди окружающего его со всех сторон языческого моря. Эта борьба с язычеством была отмечена с христианской стороны литературной самозащитой (так называемой апологетикой, о которой см. выше, с.338), с языческой — отчасти литературными же нападками, но главным образом административными воздействиями. Первые три века в истории христианства представляют собой эру гонений.

На первый взгляд может показаться странным, что Рим при своей терпимости к другим религиям, не изменившей ему даже по отношению к каппадокийской Беллоне с ее «фанатиками», тем не менее мог начать гонение именно на христианство. Следующие факты могут до некоторой степени объяснить — хотя, конечно, не оправдать — эту несправедливость.

1. В христианских общинах, особенно первого века, были очень живы эсхатологические чаяния предстоящего светопреставления. Правда, имелись они и у язычников; но в то время как те его боялись, христиане его желали, так как с ним были связаны надежды на второе пришествие и царствие Божие. Это навлекло на них упреки в odium generis humani[136]. По-видимому, этим обстоятельством и воспользовался Нерон для того, чтобы после большого пожара в Риме в 64 году, уничтожившего десять из его четырнадцати частей, обратить гнев бездомного населения на христиан как на виновников этого бедствия, — что и было «первым гонением». Мы должны тут выражаться осторожно, так как рассказ нашего главного свидетеля Тацита (Тац. Ан. XV, 44) и слишком краток и недостаточно ясен.

2. Христианство было несовместимо с поклонением другим богам, а следовательно, и с культом императоров. Положим, то же самое относится и к иудейству; но иудейство было ограничено небольшим народом, которому Рим вследствие его неисправимого упорства оказывал снисхождение, между тем как христианство вербовало себе приверженцев среди всего населения империи. Особенно строгим в проведении культа императоров был Домициан; при нем поэтому дело дошло до столкновения, и принадлежность к христианской общине была объявлена преступлением, которое можно было понимать и как sacrilegium[137], и как crimen (laesae) majestatis[138]. На этой почве и происходили отныне гонения, как при самом Домициане, так и при его преемниках, особенно Траяне и Марке Аврелии. Все же это были гонения против отдельных личностей.

3. Положение дел изменилось при императоре Деции (249-251 годы). К его времени успела развиться и окрепнуть христианская церковь как своего рода государство в государстве с собственной магистратурой, администрацией, судом и т.д.; когда поэтому в 248 году при императоре Филиппе Аравитянине было отпраздновано тысячелетие Рима, разница между обоими государствами стала особенно очевидна; это повело сначала к погрому, а в следующем году и к систематическому гонению по указу императора. Но это гонение, в отличие от прежних, было обращено против христианской церкви как таковой, главным образом, против ее «магистратуры», то есть клира. Скорая смерть императора положила ему конец; оно возобновилось, однако, в той же форме при Валериане, Аврелиане и с особой силой — при Диоклетиане. Это испытание было, однако, последним.

В смутах, разыгравшихся после отречения этого императора, невозможность дальнейшего продолжения вражды стала еще более очевидна. Слишком велико было число последователей Христа, слишком глубоко проникла их религия во все органы империи; ее искоренение было равносильно ампутации сердца у живого человека. Не одним только символом, а реальной действительностью было видение Константина — «сим победиши!» — поведшее к тому, что мировое государство, объединенное физически под властью императора, объединилось и духовно под сенью креста[139].

Г. Христианская империя (313-529 годы)

Глава вводная. Внешняя история христианской империи

§ 1. Императоры Запада и Востока. Константину Великому после издания миланского эдикта в 313 году пришлось бороться еще десять лет, пока он в 324 году не объединил всей империи в своих руках. Его второй решающей мерой было создание новой столицы для восточной половины империи на месте древней Византии, которой он дал название Константинополя; ее освящение состоялось в 330 году. Он умер в 337 году, но императорская власть осталась при его роде (вторая династия Флавиев). Из его сыновей, поделивших между собой империю, второй, Констанций, пережил остальных и в 351-361 годах правил единовластно; он имел благоразумие назначить «цезарем» своего двоюродного брата Юлиана, благодаря чему его правление увенчалось рядом успехов против германских племен на рейнской границе; но когда тот же Юлиан, унаследовав его власть (361-363 годы), пожелал обезопасить и восточную границу походом против персов, счастье ему изменило: он был убит, и его преемнику Иовиану (363-364 годы) пришлось откупиться от врагов позорным миром.

Основателем новой, хотя и недолговечной династии, стал Валентиниан I (363-375 годы), который, впрочем, тотчас назначил своего брата Валента императором Востока (364-378 годы). Первый стойко защищал границы своей империи, но Валент был вынужден отдать готам свои придунайские провинции. Это было первым актом крошения империи под натиском «переселения народов». Из последовавших за Валентинианом его сыновей старший, Грациан (375-383 годы; младший, малолетний Валентиниан II правил лишь номинально), на место павшего в 378 году Валента назначил императором Востока испанца Феодосия Великого (378-395 годы); он временно отвратил от империи готскую опасность, но тем, что принял готов в свое подданство, предоставив им придунайские провинции, а равно и в свое войско. Он же прекратил на Западе смуту, возникшую после смерти Грациана, и в 394 году еще раз — в последний раз — объединил империю. Из его сыновей Гонорий после его смерти унаследовал Запад (395-423 годы), Аркадий — Восток (395-408 годы); этот раздел был окончательным.

При Гонории, который, впрочем, перевел столицу из Рима в Милан, началось крошение также и западной империи; некоторое время ему противодействовал опекун императора, романизованный германец Стилихон, но после его предательского убийства в 408 году падение пошло быстрыми шагами. В Италии свирепствовали готы с Аларихом во главе; в 409 году последовало отторжение Испании вандалами, в 415 году отторжение Галлии готами; еще раньше (в 407 году) римские войска покинули Британию. Распадение продолжалось при преемнике Гонория, Валентиниане III (425-455 годы), вместо которого вначале, вследствие его малолетства, управляла его мать Плацидия и временщик Аэций, тоже романизованный германец. В его правление от Рима отошла его последняя западная провинция, Африка (429 год); тогда же саксонцы заняли Британию (449 год); Рим был ограничен Италией. И ее стали тревожить гунны с Аттилой во главе; правда, они были разбиты в 451 году Аэцием на Каталаунской равнине, после чего их полчища рассеялись; но зато новой опасностью для Рима стали его защитники, романизованные германцы, начальники наемных войск. В течение двадцати с лишним лет римский престол был игралищем в их руках (особенно Рицимера), и за это время сменилось девять императоров; наконец, в 476 году населявшие военную границу германские племена добыли своему начальнику Одоакру непосредственную власть. Этот год принято считать годом падения Западной империи, и в нашей русской терминологии его предельный характер подчеркивается еще тем, что мы Одоакра и его преемников называем не императорами и не царями, а королями. Но в сущности ничего не изменилось, и сам Одоакр считал себя римлянином, а не германцем. Император Востока Зинон (см. ниже) вначале признавал его если не императором, то регентом, но в 489 году, поссорившись с ним, натравил на него надвинувшиеся с востока новые полчища готов, которых мы называем, в отличие от прежних, восточными готами, с Теодорихом во главе. Италия стала готским королевством, пока ему не положил предела император Востока Юстиниан и его полководцы Велизарий и Нарсес в долгой войне против преемников Теодориха в 535-554 годах. Но это соединение Италии с Восточной империей было непродолжительным; в 568 году ее северная часть была отторгнута германским племенем лангобардов. Этот разрыв уничтожил последние следы античной организации.

В Восточной империи правление Аркадия — вернее, его временщиков Руфина и Евтропия и его жены Евдоксии — было таким же жалким, как и правление его брата Гонория на Западе; лучше пошли дела при его сыне Феодосии II («Малом», 408-450 годы), главным образом благодаря энергии его сестры, правительницы Пульхерии, которая и после его смерти продолжала управлять, посадив на престол своего мужа, начальника войск Маркиана (450-457 годы). Затем прекратилась династия Феодосия Великого; последовала династия Льва Великого, правившего в 457-474 годах и заслужившего это прозвище тем, что он навсегда освободил Восточную империю от германской опеки и этим от судьбы ее западной сестры. Его преемником был его зять, вышеназванный Зинон (474-491 годы), в правление которого государство стало жертвой и династических и религиозных смут; некоторое облегчение принес Анастасий I (451-518 годы), второй муж вдовы Зинона, императрицы Ариадны.

После смерти Анастасия солдаты гвардии провозгласили императором своего начальника Юстина I (518-527 годы), который еще при жизни назначил соправителем своего племянника Юстиниана; он же и унаследовал его престол (527-565 годы). В его блестящее, но изнурительное для государства правление Восточная империя достигла своего наибольшего расцвета; он вновь соединил с ней Африку, отбив ее у вандалов (532-533 годы), Италию, победив восточных готов (535-554 годы) и даже часть Испании; он же прославился и великолепными постройками (особенно св. Софии в Константинополе) и окончательной кодификацией римского права. Но он же уничтожил в своей империи последние остатки языческой Античности, закрыв в 529 году афинский университет и заставив последних его профессоров-академиков переселиться в соседнее Персидское царство, где ими были брошены семена новоперсидской культуры, оплодотворившей в VII веке ислам.

§ 2. Эллинство в Северном Причерноморье. Та картина, которую представляло северное Черноморье к исходу языческой империи, была последствием вторжения в его область готов еще в III веке по Р.Х. Как мы видели, Ольвия была ими сметена окончательно: жители отчасти были перебиты, отчасти разбежались, и соединенные воды Днепра и Буга заволокли своими осадками развалины домов и храмов некогда «счастливого» города. А затем и разорители ушли, теснимые новыми врагами, гуннами, в поисках новых земель; степная область южного Приднепровья не давала пришельцам возможности долго обороняться, и они быстро сменяли друг друга в ту смутную эпоху, которую мы называем эпохой «переселения народов». Прочнее засел тот готский клин, который был вбит в Тавриду, отделяя отныне Херсонес от Боспора. Таким образом, история знает здесь три епархии — Херсон (так отныне называют Херсонес), Боспор и «готские климаты».

При разделе империи греческая Таврида, как это и естественно, стала частью той ее половины, которая имела своей столицей Константинополь. Все же зависимость от него этих двух греческих городов была неодинакова. Сравнительно отдаленный Боспор то признавал власть восточного императора, то имел своих царей — не без удивления читаем мы тут в VI веке имя «Тиберия Юлия Диуптуна», свидетельствующее о прочности старой эвпаторидской традиции (выше, с.301). В то же время он отбивался, как мог, от все новых и новых потоков варваров, которыми Азия заливала юг нашего отечества: авары его миновали, тюрки им временно владели, но окончательно он растворился лишь в непреоборимой хазарской волне (VII век).

Теснее были отношения с Константинополем более близкого Херсона: он не только, как окраинный город, служил для столицы местом ссылки опальных вельмож, но и принимал подчас видное участие в решении династических споров. О рвении его жителей в христианской вере свидетельствовали многочисленные храмы и пещерные монастыри, легко возникавшие у склонов его известковых гор; о нем же нам говорит и благочестивая легенда, созданная не позже VIII века — легенда о посещении Херсона апостолом Андреем. А когда с первой половины IX века стал пробиваться к Черноморью новый северный пришелец — «дикий народ Русь», как его назвали испуганные константинопольцы, — то прекрасный греческий город Херсон (или, по-русски, Корсунь) стал, естественно, заманчивой точкой на его горизонте. Разбойничьи набеги чередовались с мирными отношениями; развязка наступила в 988 году, когда великий князь Владимир завоевал всю херсонскую область и под конец осадил и взял сам город. Но тут еще раз оправдалось умение Эллады побеждать своих победителей: завоеватель Корсуня стал христианином, и когда он, женившись на греческой царевне, вернулся в свой стольный град, то херсонский епископ и херсонские иереи последовали за ним, чтобы просвещать его подданных в духе Христовой веры.

Таким образом, благодаря посредничеству этого славного внука давно заглохшей Мегары состоялся первый союз эллинства со славянством — первообраз и залог еще более тесного сближения в будущем.

Глава I. Нравы

§ 3. Тот государственный и общественный строй, с которым Античность перешла в Средневековье, был подготовлен Диоклетианом и завершен Константином Великим.

Введенное Августом двоевластие (выше, с.313) еще в предыдущую эпоху нередко, в зависимости от правящих императоров, было заменяемо более или менее откровенным единодержавием. Теперь это последнее водворяется окончательно. Личность императора окружается сверхчеловеческим почетом, мало идущим к его христианскому характеру; все к нему относящееся получает эпитет sacer (sacra domus, sucrum cubiculum[140]), обращаются к нему по формуле aeternitas tua[141], приветствуют преклонением; сам он выступает в восточной парче и в золотом венце с драгоценными камнями (влияние соседней Персии); его двор состоит из огромного числа военных и гражданских чинов. Вся власть исходит от него; лишь совещательное значение имеет созываемый им немногочисленный государственный совет (consistorium). Империя разделена на четыре «префектуры», во главе каждой стоит praefectus praetorio (не имеющий более никакого отношения к упраздненным преторианцам); каждая префектура разделена на «диэцезы», эти — на «провинции». Гражданское управление строго отделено от военного (ведомственная система, выше, с.211): во главе диэцезы стоит vicarius, во главе провинции — praeses, но войсками в них управляют особые лица, именуемые comites или duces (позднее из этих наименований возникли титулы западноевропейской высшей аристократии: comtes, dues) и подчиненные военному министру, magister militum. Рим и Константинополь подчинены особому praefectus urbis. Сенат превратился в государственную аристократию; второй ранг занимала муниципальная аристократия, curiales. Они, со включением высших чинов обоих ведомств, обнимали вообще «благородных» людей, honestiores; все прочие были humiliores. Войско делилось на три части: гвардию дворца (palatini; отсюда «паладины»), армию полевую (comitatenses) и армию окраинную (riparienses); особенно важную часть последней составляли так называемые numeri, то есть германские варвары, поселенные на окраинах и наделенные землей. Через них германизация охватывает и прочее войско, благодаря чему и могли возникнуть такие германцы-временщики, как Стилихон, Аэций, Рицимер.

Общественный строй характеризуется последовательно проведенным принципом наследственности: не только знать (сенаторская и куриальная) наследственна — также и в ремеслах (collegiati), в торговле, в солдатчине (солдатам еще Септимий Север разрешил брачную жизнь) сын должен был избрать карьеру отца. Встречается нередко и клеймение человека (конечно, из humiliores) символом его социальной принадлежности в ознаменование ее пожизненности.

Тот же принцип наследственности, перенесенный на аграрную почву, повел к возникновению самого знаменитого и богатого последствиями института нашей эпохи — колоната. Мы видели (выше, с.309), что уже в предыдущую эпоху прежняя обработка латифундий рабским трудом вследствие удорожания рабов уступила место мелкому фермерству, причем, однако, это фермерство было вольным и фермерский контракт мог быть расторгнут той или другой из договаривающихся сторон. Теперь обязательная пожизненность и наследственность была распространена и на фермера; другими словами, фермеры были прикреплены к земле и превращены в класс, средний между свободными и рабами. Особой разновидностью колоната были так называемые inquilini — варварские племена, допускаемые в пределы империи с тем, чтобы они обрабатывали данную им землю на правах колонов и привлекались к военной службе в так называемых numeri. Еще Марк Аврелий принял в империю первую партию таких варваров; в нашу эпоху желающих — вследствие плодовитости германцев и недостаточного плодородия их территорий — стало так много, что им приходилось отказывать; это давало повод к войнам.

Как уже было замечено, проникновение германцев в римскую армию усилило варваризацию этой последней и недовольство коренного населения, которое и повиновалось своим стилихонам как защитникам и ненавидело их как варваров. Но чем объяснить убыль коренного, особенно италийского населения в войсках? И обилие пустырей на территории империи, позволявшее заселение их варварами? И повальную неохоту к производительной работе, поведшую к прикреплению humiliores к своим профессиям? К сожалению, мы должны тут ограничиться догадками; литература того времени, как мы увидим, слишком скудна, чтобы нам ответить на эти основные вопросы.

Прогрессирующая варваризация дает о себе знать также и в правовом быте. То поступательное движение гуманизма, лучшими представителями которого были юристы эпохи Северов, теперь останавливается, и его сменяет быстрый поворот к крутости и жестокости. Деление населения на honestiores и humiliores проходит повсюду к невыгоде этих последних. Пытка подсудимых и свидетелей становится все распространеннее, наказания все бесчеловечнее.

Правда, казнь на кресте христианскими императорами по понятной причине упраздняется, но зато вводится сжигание осужденного живым, вливание ему в рот расплавленного свинца и другие восточные ужасы, перешедшие затем в Средние века. Интересны, впрочем, начала государственной прокуратуры, введенные Константином с целью упразднения «проклятой породы общественных доносчиков». Всем известна кодификационная работа Юстиниана (вернее, его юриста Трибониана) в области права; ее результатом было, во-первых, хорошее руководство права на философской подкладке («justitia est constans et perpetua voluntas jus suurn cuique tribuens»[142]) — так называемая «Institutions» в четырех книгах; затем, эксцерпты из классических юристов по разным отраслям права — так называемые «Digesta» или «Pandectae» в пятидесяти книгах (для нас самая драгоценная часть свода); затем, «конституции» императоров — так называемый «Codex Justinianus» в двенадцати книгах; наконец, правовое законодательство самого Юстиниана — так называемые «Justiniani Novellae». Этот свод («Corpus juris civilis», как он позднее был назван) принадлежит к самому драгоценному наследию античности; его «принятие» (receptio) государствами новой Европы было везде равносильно философскому осмыслению и гуманизации права.

Как видно из сказанного о правовом быте нашей эпохи, та кротость нравов, которой была отмечена предыдущая эпоха, в нашу уже не наблюдается; наступает реварваризация человечества, реакция против которой началась лишь с XIV века в Италии и далеко еще не кончилась. Мир стал груб и жесток; при таком своем основном настроении он перестал интересоваться нравственными вопросами. Из двух частей тогдашнего общества — убывающей языческой и растущей христианской — первая грустно доживала свой век, безнадежно устремив свои взоры на заходящее солнце античной религии, вторая деятельно разрабатывала богословские и организационные вопросы, мало уделяя внимания нравственности! Высокая этика Стои удовлетворяла самым строгим требованиям новой религии, и св. Амвросий Медиоланский не затруднился перевести в свое сочинение «Об обязанностях» те ее принципы, которые были изложены в одноименном трактате Цицерона (выше, с.287). Не возражал по существу и его ученик, великий Августин; но он нашел, что мораль новой религии, не отличаясь от стоической вещественно, отличается от нее коренным образом в своем настроении, поскольку она требует от верующих сознания богоотносимости своего поведения. Этим была закреплена сакрализация морали; благодаря Августину над нравственностью вдумчивого христианина воссиял новый принцип — принцип благодати. С ним и перешел он в Средние века.

Глава II. Наука

§ 4. Если под наукой понимать научное образование, то можно будет сказать, что наш период не уступает предыдущему. Школа в ее делении на элементарную, среднюю (7 artes) и высшую процветала, и императоры содействовали ее процветанию освобождением учителей от налогов и повинностей, назначением им окладов из aerarium sacrum[143] или же включением таковых в обязательный бюджет городов. Так, бл. Августин, например, прошел низшую школу в своем родном городе Thagaste (в Африке), среднюю в ближайшем окружном городе Мадавре и высшую в Карфагене. Такие же высшие школы продолжали существовать и в прочей империи (выше, с.303). А в 425 году Феодосий II основал университет также и в Константинополе при тридцати одном члене профессорской коллегии, состав которой нас, впрочем, поражает своей странностью: он насчитывает трех латинских риторов, десять латинских «грамматиков», одного философа и двух юристов. Поражает отсутствие математических и естественных наук; правда, они входили в «общее» образование и, следовательно, в так называемую «грамматику» (чем и объясняется большое число представителей этой сборной науки), но все же они играли в ней служебную роль.

Христианство отнеслось терпимо к античной школе и приняло ее в свое обновленное общество; этим оно спасло и некоторую часть античной литературы. Средством ее спасения было — так как античное книжное дело, так прочно поставленное в предыдущем периоде, не пережило нашего — установление так называемой ars clericalis, то есть вменение монахам в обязанность усердного переписывания книг для основания и пополнения монастырских библиотек. Это — заслуга одного из благороднейших людей нашего периода, последнего римлянина Кассиодория Сенатора. Как всемогущий министр короля Теодориха он стоит на рубеже Античности и Средневековья; в правление его дочери Амаласвинты он оставил политику и поселился навсегда в основанном им же в Скиллации монастыре. От своих монахов он требовал — согласно уставу св. Бенедикта — работы, самой же полезной он объявил работу так называемых antiquarii, то есть переписчиков старинных рукописей. Почти все, что нам сохранено из обеих античных литератур, сохранено благодаря их скромной и усердной деятельности.

Действительно, богатые библиотеки, основанные эллинистическими и римскими государями, не пережили нашей эпохи. Не все нам тут известно; только о мартирологе[144] александрийской сохранено несколько данных. Она горела при Цезаре, при Коммоде, при Аврелиане; а когда в 390 г. александрийская чернь под предводительством патриарха Феофила разгромила храм Сараписа, то вместе с ним погибли и остатки некогда всемирной библиотеки.

Таково положение науки как научного образования. Если же иметь в виду специально научную работу, то картина получится гораздо менее благоприятная. Здесь, впрочем, греческий Восток сильно отличается от латинского Запада. На Востоке все-таки заметно некоторое движение, по крайней мере, в области математики и медицины, а также и филологии: математика была освящена заветами Платона, медицина была связана с жизнью, филология — со школой. Научная же деятельность Запада производит впечатление, точно люди предчувствовали приближение грозы и старались привести науку в такое состояние, чтобы она могла служить пищей людям невысокого уровня культуры. Безотчетная целесообразность повсюду очевидна; мы можем разобрать всю научную деятельность нашего периода, исходя из вопроса, что было наиболее нужным для следующего, средневекового, периода, дабы образованность в нем не совсем отсутствовала.

Нужно было первым делом позаботиться о языке, будущем носителе этой образованности: Данат, grammaticus urbis Romae (IV в.), пишет свою коротенькую «Ars», которая стала матерью всех позднейших латинских грамматик. Нужно было издать комментарии к наиболее читаемым поэтам, чтобы облегчить их понимание в те времена, когда латинский язык перестанет быть родным для учащихся: создаются комментарии Сервия к Вергилию, Порфириона к Горацию, Доната к Теренцию. Нужно было, раз средняя школа с ее семью artes должна была перейти в новую Европу, составить руководство по всем семи: Марциан Капелла пишет свою странную энциклопедию «De nuptiis Philologiae et Mercurii» (Меркурий празднует свою свадьбу с Филологией и по этому случаю дарит ей своих прислужниц, семь artes, которые, переходя в собственность Филологии, сами себя излагают каждая в одной книге), которая именно своей странностью понравилась и сделала своего автора родоначальником средневековой аллегории. Нужно было, в виду предстоящего исчезновения на Западе греческой литературы, позаботиться о том, чтобы хоть некоторые ее крохи в латинской переделке остались в сознании его образованных людей: самозванцы Дарет и Диктис дают Средневековью описание троянской войны, бл.Августин переводит отрывок из Платоновой книги откровений, «Тимея», приближенный Теодориха Боэций переводит введение Порфирия в логику Аристотеля, а также и ее саму, Юлий Валерий переделывает по-латыни роман псевдо-Каллисфена об Александре Великом (выше, с.231). Нужно было, наконец, в виду предстоящего исчезновения из сознания людей также и серьезной науки, создать необъемистые своды тех ее результатов, которые могли заинтересовать грубоватый ум средневекового читателя: Солин пишет свои наивные «Mirabilia» из области географии, вышеназванный Кассиодорий и особенно севильский епископ Исидор — свои энциклопедии. Ко всей этой деятельности нужно относиться не с нашей точки зрения и не с точки зрения предыдущих периодов, а именно со средневековой; тогда она покажется очень почтенной и заслуживающей полной благодарности человечества. Это — деятельность экипажа перед крушением корабля: всякий старается спасти то, что для него самое необходимое и вместе с тем занимает наименее места.

Особую роль в этом христианском обществе играют три отверженные науки: во-первых, астрология; во-вторых, тесно связанная с ней почитанием тех же планетных божеств химия; наконец, связанная с обеими, но особенно с последней, демонология, или магия — по тем временам тоже наука. Для христианства отношение последней к царству дьявола было очевидно, а значит, и отнесение туда же и химии; что же касается астрологии, то ее планетные божества призывали людей к идолопоклонству, а ее рок был неприемлем для осененного благодатью сына церкви. Изгнанные владыками мира, наши науки отчасти находят себе приют в тоже отверженных и угрюмо замкнутых общинах евреев, порождая здесь, благодаря развитой демонологии тогдашнего еврейства, пресловутую каббалистику (выше, с.346); а затем, когда в арабском мире был возжжен светоч науки, они переселились туда — с тем, чтобы со временем с ним вместе вернуться в средневековую Европу.

Глава III. Искусство

§ 5. В области искусств более чем где-либо наша эпоха была эпохой упадка — но все же не одинаково стремительного. Что касается, прежде всего, изобразительных искусств и среди них архитектуры, то здесь даже наряду с элементами упадка наблюдается проявление новых творческих сил, которые не только подготовили средневековое зодчество, но и дали угасающему античному возможность еще раз вспыхнуть ослепительным пламенем — храмом святой Софии в Константинополе.

Это отчасти объясняется тем, что архитектура — искусство практическое, необходимое; к тому же постройка новой столицы поддерживала в состоянии непрерывной деятельности хорошие традиции и не давала им умереть. Правда, сознание конструктивной идеи — то, что мы называем «архитектурной честностью» — в нашу эпоху теряется. Колонна, это наглядное выражение вертикали, украшается кручеными или ломаными канеллюрами, затемняющими вертикальную идею; сама она нередко вырастает, вместо стилобата или стены, из приложенной к стене консоли. Красивый упругий контур ее коринфской капители съеживается и хиреет; чувствуется близость романской и византийской. Ее органическое родство с прямым антаблементом теряется; она неорганически комбинируется с аркой тем, что из единой и нераздельной капители вырастают две арки в противоположных направлениях.

Но эти изъяны в планиметрической архитектуре уравновешиваются победами в стереометрической. Уже предыдущая эпоха изобрела комбинацию крестового свода с прямоугольным зданием и купола — с круглым; теперь мы имеем и комбинацию прямоугольного здания с куполом. Решения задачи различны, но всех превосходнее следующее. Угловые столбы квадратной площади соединяются друг с другом арками, так называемыми архивольтами; четыре ключевых камня этих архивольт поддерживают огромный горизонтальный круг, причем между архивольтами и кругом образуются сферические треугольники, так называемые паруса; круг, наконец, является естественным основанием для купола, венчающего все здание. Это и есть то решение задачи, которое осуществили зодчие Исидор Милетский и Анфемий Тралльский, начавшие в 532 году по поручению императора Юстиниана постройку св.Софии в Константинополе, ставшей таким же бессмертным символом христианской античности, каким был Парфенон для языческой.

План св.Софии — квадратный и, следовательно, центральный; таковой стал характерным для восточного церковного зодчества. Так как пристройки к этому центральному квадрату, естественно, были одинаковой глубины, то в основании получилась фигура равнораменного так называемого «греческого креста».

Напротив, на Западе церковная архитектура исходила из плана так называемой базилики, продольного здания с тремя или пятью «нефами», отделенными друг от друга аркадами, причем в задней стене, за архивольтой среднего нефа, находилась «апсиа» (полукруглая ниша) для алтаря. Место перед архивольтой естественно напрашивалось на пристройки справа и слева (поперечный неф); получилась фигура продольного «латинского креста». Развитием этой фигуры был средневековый — романский и готический — собор.

Скульптура, напротив, уже после Северов переживает эпоху стремительного упадка. Угасание хореи, прекращение игр в палестре, распространение по империи восточного отвращения к нагому телу лишило ваятелей всякой связи с живой природой. Начинается эпоха второго детства в европейской скульптуре, кончившейся лишь в XIII в. под непосредственным воздействием сохранившихся античных образцов.

Менее безнадежным было положение живописи, которую мы изучаем главным образом по сохраненным нам мозаикам. Она стала столь же естественным украшением христианского храма, каким в античном была скульптура; стены над аркадами, апсиды, паруса куполов и сами купола так и напрашивались на фресковую или мозаичную роспись. Конечно, потеря связи с природой и здесь повела к упадку в смысле жизненной красоты; зато сравнительная легкость живописной техники позволила художникам приблизиться к другому идеалу — аскетической святости. Лики вытягиваются, движение застывает; исхудалое тело, призрачно длинные пальцы и носы, большие, глубокие глаза. Изображаются предметы священные, или же благочестивые императоры с их двором при исполнении священных обязанностей.

Переходя, затем, к мусическим искусствам, мы и здесь должны отметить убыль одного из них, некогда равноправной части триединой хореи: танец с мимикой не был принят в христианскую культуру. Здесь поэтому античная традиция обрывается — если только она не продолжалась неуловимым для нас образом в деятельности отверженных церковью, но любимых народом скоморохов обоего пола (giullari, jongleurs), этих наследников старинного мима.

Напротив, музыка была принята в христианское богослужение, притом не только в виде псалмодического пения, но — благодаря реформе св. Амвросия Медиоланского — и в виде народного. Правда, это не касается инструментальной музыки; она не была запрещена, но все же считалась светской и допускалась в цирки, но не в храмы. Впервые при Карле Великом усовершенствованный орган Ктесибия (выше, с.221), дар византийского императора Константина V, был введен в западную церковь.

Много больше нам, как это понятно, известно о литературе, так как она сама о себе свидетельствует; но утешительного и здесь мало. Поэзия на греческом Востоке продолжает молчать; лишь в V веке мы имеем странное возрождение эпоса благодаря школе Нонна Панополитанского, автора длинного и вычурного, но талантливого эпоса о деяниях Диониса; кроме этой школы мы можем назвать лишь апокрифические произведения, дошедшие до нас под именами Орфея и Сивиллы, да еще новое эпиграмматическое наслоение в «Палатинской антологии» (выше, с.234). Деятельнее латинская муза, притом и в языческом, и в христианском лагере. Там должен быть назван Авзоний с его стихотворениями смешанного характера (IV век) и еще более талантливый Клавдиан, певец Стилихона, последний поэт языческого Рима; здесь — в особенности Пруденций, современник Феодосия Великого, автора христианского дидактического эпоса о происхождении греха («hamartigenia») и, что еще важнее, о подвигах и смерти мучеников («peri stephanon»).

Зато проза насчитывает многих представителей. В Греции благодаря строго проведенному аттицизму (выше, с.335) и язык остается на должной высоте. Из отделов художественной прозы историография поддерживалась практической необходимостью описывать совершающиеся события; из многих ее посредственных представителей можно выделить современника императора Анастасия — Зосима, автора толковой истории императоров, главным образом, IV века. Талантливее, впрочем, был Евсевий Кесарийский, автор незаменимой для нас «Церковной истории». Красноречие, как и следовало ожидать, процветает, притом как в виде языческой парадной речи, так и в виде христианской проповеди; там назовем Юлиана Отступника и его современников, Имерия Фемистия и особенно Ливания; здесь — так называемых каппадокийцев, то есть Григория Чудотворца, Григория Нисского и Василия Великого, но в особенности св. Иоанна Златоуста (при императоре Аркадии). В философии мы различаем, во-первых, продолжателей Плотина и его неоплатонизма — Порфирия Тирского, Ямвлиха, Прокла, — к которым принадлежат и христианские писатели, подобно Синезию, епископу Киренскому; а во-вторых, христианских богословов, среди которых выделяется замечательный обличитель ариан Афанасий (IV век), он же и биограф отшельника св. Антония. Напротив, в латинской половине империи царствует «железный век», который для нас, впрочем, и со стилистической точки зрения не лишен интереса. Среди историков выдается Аммиан Марцеллин, которому мы особенно благодарны за его описание жизни романтика среди цезарей — Юлиана Отступника; среди ораторов-язычников — Симмах, давший христианам последнее — конечно, безуспешное — сражение по делу об удалении алтаря Победы из римского сената.

Но будущее принадлежит христианам; св.Амвросий, бл. Иероним и в особенности бл. Августин прославили христианство также и в области литературы и положили основание средневековому богословию западной церкви. Вне рубрик стоит литературная деятельность Сидония Аполлинария, в письмах которого тускло отражается тусклая жизнь последних эфемерных императоров Рима; после него следует назвать еще двух благородных современников короля Теодориха, вышеупомянутых Боэция и Кассиодория, из которых в особенности первый своей «Consolatio philosophiae»[145], написанной в тюрьме, оставил прекрасную книгу утешения для многих, которым, подобно ему, суждено было томиться в заключении в наступавшие жестокие времена Средневековья.

Глава IV. Религия

§ 6. Развитие христианской религии, для которого наша эпоха имела решающее значение, не входит в рамки нашего изложения. Здесь будет речь только о постепенном исчезновении язычества.

Миланский эдикт Константина Великого в 313 году не упразднил язычества, а только признал равноправие всех религий империи. Сам император, хотя и был христианином, но одинаково защищал религиозные интересы всех своих подданных; он сохранил звание верховного понтифика, чтобы оставить в своих руках влияние на религиозную администрацию язычников, и принял титул «всеобщего епископа», чтобы приобрести таковое и внутри христианской церкви. Разрушение языческих кумиров и храмов, поскольку оно происходило в его правление, имело местный характер как проявление религиозной вражды христиан данного города; сам он закрыл только те храмы, в которых нашел себе приют развратный культ восточных божеств. После своей смерти и он, подобно многим своим предшественникам, был причислен к сонму divorum (выше, с.342).

При его сыне Констанции начались первые стеснения языческого культа: было запрещено ведовство, этот всегдашний предмет страха для императоров, и как одно из его условий — кровавая жертва. Этим, без сомнения, был упразднен один из самых характерных элементов язычества; но все же храмы остались неприкосновенны (поскольку их не тронул местный фанатизм), с ними — и жречество, и игры, и многое другое. Особенно старая столица с ее сенатом сочувствовала старой религии — как равно и собственно Греция и еще многие области империи.

Это обстоятельство подало преемнику Констанция, Юлиану Отступнику, надежду на возможность воскрешения язычества как государственной религии; все же воскрешенное им язычество было чем-то новым в сравнении с прежним. То не имело официального богословия; Юлиан привнес таковое в виде неоплатонизма (выше, с.347). Он ввел также и заимствованное у христиан литургическое пение; у них же он заимствовал и важный в его религиозной реформе элемент аскезы. Синкретизм тоже не прошел для него бесследно: его высшими божествами были бог-Солнце и Великая Матерь, то есть небо и земля — этим античная религия вернулась к своему исконному дуализму (выше, с.346). Гонителем христиан он не был, и не он был виною, что его правление ознаменовалось христианскими погромами. Христиане не остались в долгу; именно теперь был истреблен огнем один из центров эллинистического язычества, великолепный храм Аполлона в антиохийской Дафне (выше, с.237). Суду истории попытка этого «романтика на престоле цезарей» не подлежит; он умер от стрелы перса в самом начале ее осуществления, после полуторагодового правления, и предсмертный возглас, который легенда влагает ему в уста, — «Vicisti, Galilaee!» — хорошо передает смысл этой ранней смерти.

Юлиан был последним, вопросившим также и дельфийский оракул. Последняя Пифия оправдала славу своих предшественниц; данный ею оракул гласил:

Весть отнесите царю: уж в развалинах храм величавый;

Феб не владеет двором, не владеет пророческим лавром;

Ключ вдохновенья иссяк, касталийские струи умолкли.

Действительно, преемник Юлиана, Валентиниан I, вернулся к запрету Констанция, оставляя в прочем язычество нетронутым. При его сыне Грациане, впервые сложившем с себя звание верховного понтифика, было постановлено удалить из римской курии кумир и алтарь Победы, из-за которых произошел последний спор язычества и христианства в лице их благороднейших представителей Симмаха и св. Амвросия. Запрещение языческого культа вообще состоялось при соправителе и преемнике Грациана, Феодосии Великом. Много храмов было тогда разрушено; все же желанием императора было, чтобы были пощажены те из них, которые были скорее памятниками искусства, чем центрами культа: «aedem, in qua simulacra feruntur posita, artis pretio quam divinitate metienda, jugiter patere publici consilii auctoritate decernimus»[146] (Cod. Theod. XVI 10, 8). Нарушением императорской воли был поэтому устроенный александрийским епископом Феофилом в 391 году погром, жертвой которого пал храм Сараписа с его кумиром, творением Бриаксида (выше, с.226), и с его мировой библиотекой. Но Феодосий вырос в эллинских традициях; разрушение также и художественных сокровищ язычества было делом христианина и варвара Алариха, когда его полчища прорвались через затвор Фермопил и наводнили Элладу. Элевсин пал от его руки; храм Деметры заполнил своими развалинами «светозарный луг», на котором столько поколений искало утешения и «лучшей участи» за вратами смерти. Афин варвар, к счастью, не коснулся, Парфенон уцелел; лишенный своей жилицы, фидиевой Афины-Девы, он был превращен в церковь Девы Марии и в виде таковой перешел в Средние века.

Вещественные памятники язычества были уничтожены: почти все храмы были разрушены, их драгоценные мраморные колонны были взяты для сооружения христианских церквей. Оставались языческие праздники; их судьба была различна. Конечно, под своими языческими именами они продолжаться не могли; но, без сомнения, многие святители следовали примеру Григория Чудотворца, который позволил своей пастве приурочить привычную ей обрядность родных праздников, насколько это было возможно, к дням памяти святых мучеников. Но к праздникам принадлежали и игры — в театре, в амфитеатре, в цирке (выше, с. 294). К первым христианство отнеслось вполне отрицательно; еще Тертуллиан в своем трактате «De spectaculis»[147] объявил театр недопустимым для христианина по религиозным и нравственным причинам. Игры в амфитеатрах — то есть venationes[148] и гладиаторские бои — держались еще до V века, но затем они мало-помалу исчезли. Остались сравнительно безобидные ристания в цирке, значение которых даже усилилось; изгнанная с государственной арены партийная жизнь здесь нашла себе убежище, и партии «зеленых» и «синих»[149] играли в христианской империи такую же роль, какую в недавнем прошлом Англии — партии «вигов» и «тори». Попытка Юстиниана сломить их силу повела в 532 году к знаменитому восстанию «Ника», которое едва не стоило ему престола и жизни.

И еще один элемент язычества остался — его философия, неоплатонизм. Он имел многих друзей среди христиан; именно наиболее просвещенные среди них — например, Синезий, епископ киренский — считали его вполне совместимым с христианством. Тем ожесточеннее была вражда других; их жертвой пала в 415 году прекрасная женщина-философ Ипатия, растерзанная александрийской чернью при попустительстве епископа Кирилла. Но Александрия была лишь колонией греческой философии; ее метрополией были Афины, где все еще учили последователи Платона в основанной им восемь веков назад Академии. Еще столетие ей было разрешено прожить, собирая у себя последние лучи гаснущего язычества. При Юстиниане (529 год) наступил и ее конец.

Начался новый период в истории мира; но не погибло то, что было достигнуто старым для осуществления вечных идеалов истины, добра и красоты. Многое было спасено христианством; много другого осталось пока, забытое и запущенное, в старых хартиях или под охраняющей оболочкой земли в ожидании того времени, когда новое человечество, преодолев свои детские годы, созреет для его понимания. Усвоение этих непреложных и незыблемых ценностей античной культуры, их сочетание с национальными задатками каждого из народов, борющихся за умственную гегемонию в новой Европе, в видах достижения все высших и высших ступеней в развитии собственной культуры — такова задача всех тех «Возрождений», которые переживало новое человечество, и всех тех, которые ему еще предстоят.

Загрузка...