Наложница бонзы в храме мирской суеты

У отшельниц-чародеек был, говорят, особый дар [66] воссоздавать свой прежний юный облик в малом виде.

В самую цветущую пору буддизма священники в храмах, не таясь от взоров людей, открыто содержали молодых служек. Я, хоть мне и было совестно, подбрила себе волосы на макушке, как делают молоденькие юноши, научилась говорить мужским голосом, переняла их повадки, даже надела фундоси. Не отличить от молодого человека! Верхний пояс тоже переменила: вместо широкого женского пояса повязала узкий. Когда я прицепила сбоку меч и кинжал, то с непривычки было очень тяжело, даже на ногах устоять трудно, и очень странно было ходить в мужском платье и шляпе. Я дала нести соломенные сандалии слуге с наклеенными усами [67] и, расспросив, где в этом городе находится богатый храм, отправилась туда в сопровождении привычного к таким делам скомороха. Делая вид, что хочу полюбоваться вишневыми деревьями, я вошла в сад через ворота в земляной ограде. Скоморох пошел к скучающему от безделья настоятелю и что-то прошептал ему на ухо. Меня провели в покои для гостей. Скоморох представил меня святому отцу:

— Это молодой ронин. Пока ему выпадет случай вновь поступить на военную службу, он может по временам развлекать вас. Прошу подарить его своей благосклонностью.

Священник спросонья пробормотал:

— Ты спрашивала у меня вчера вечером, как приготовить снадобье для изгнания плода… Я узнал все, что нужно, у одного человека…

Тут он очнулся и захлопнул рот самым потешным образом. Потом он опьянел от вина, а из кухни потянуло запахом скоромной пищи.

Мы условились, что за одну ночь он будет платить мне по две серебряные монеты. Повсюду в храмах всех восьми буддийских сект эта секта любви в большом ходу, ибо ни один бонза не хочет открыто, как говорится, «обрезать свои четки» [68].

В конце концов я очень полюбилась настоятелю, и мы заключили договор, что я в течение трех лет буду его наложницей за три кана серебра.

Я немало потешалась, наблюдая обычаи этого храма житейской суеты. К моему возлюбленному собирались только его старые приятели бонзы. Они не постились в дни поминовения Будды и святых вероучителей, а шесть постных дней в месяце блюли особым образом. В то время как в их уставе говорится: «…а в прочие дни, помимо этих, дозволено…» — они именно в запретные дни обжирались мясным и рыбным, а любители женщин особенно охотно распутничали в «Домике карпа» на Третьем проспекте и в других подобных заведениях. Невольно кажется, что раз все бонзы так ведут себя, то, может быть, сам Будда благословил их на такие дела и нет им ни в чем запрета. Чем больше в наше время богатеют храмы, тем больше священники погрязают в распутстве. Днем они носят облачение священнослужителей, а ночью, как светские любезники, надевают хаори. В кельях своих устраивают тайники, где прячут женщин. Потайной ход ведет в погреб, а там узкое окошечко для света, сверху настлан плотный слой земли, стены толщиной в один сяку и более, чтобы ни один звук не проникал наружу. Днем бонзы скрывают своих наложниц в тайниках, а ночью ведут в свои спальни. Понятно, как тягостно такое заточение для женщины. И еще вдвойне более тягостно оттого, что она соглашается на него не ради любви, а только ради денег.

С тех пор как я вверилась мерзкому бонзе, он имел со мной дело и днем и ночью без отдыха и сроку. Скоро необыкновенность этой жизни мне прискучила, интерес новизны пропал, и я мало-помалу стала таять и сильно исхудала. Мой настоятель стал еще более безжалостен. Страшная мысль терзала меня, что, если я умру, меня так и зароют в этом подземелье.

Но потом, когда я пообвыкла, мое заключение уже не казалось мне ужасным. Я с нетерпением поджидала возвращения настоятеля с заупокойной службы и грустила, думая, что на заре он разлучится со мной для церемонии собирания костей на погребальном костре [69]. Его белое нижнее платье пропахло ладаном, но и этот запах, сообщавшийся моему собственному платью, стал мне мил и дорог.

Понемногу я перестала грустить. Я привыкла к звукам гонга и кимвала, хотя вначале затыкала уши, чтобы их не слышать. Напротив, они стали мне приятны. Запах сжигаемых трупов уже не был мне противен, и я стала радоваться, когда бывало много погребений, потому что храму был от этого хороший доход.

По вечерам, когда приходил продавец саканы [70], я готовила белое мясо молодых утят, суп из рыбы фугу [71], сугияки [72] и другие тонкие кушанья, а чтобы запах не просачивался наружу, закрывала жаровню крышкой, потому что все же приходилось немного опасаться людского суда.

Даже маленькие служки в храме, привыкнув к распущенности, проносят потихоньку в рукавах сушеные иваси и жарят их, завернув в обрывки старой бумаги, на которой написано святое имя Будды. Так проводят бонзы свои дни! Нет ничего мудреного, что они лоснятся от жиру и на работу крепки. Подвижников, которые по-настоящему покидают этот мир и скрываются в горных дебрях, питаясь дикими плодами, или людей, что по бедности довольствуются лишь растительной пищей, можно сразу узнать: они становятся похожими на сухое дерево.

Я служила в этом храме с весны до осени. Вначале настоятель до того мне не доверял, что, уходя, всегда запирал дверь на замок, чтобы не сбежала, но постепенно стал небрежен, и мне удавалось заглядывать на кухню храма. Как-то неприметно я осмелела и не убегала, даже завидев прихожан.

Однажды под вечер, когда осенний ветер шумел в вершинах деревьев, срывая засохшие листья бананов, и кругом все было угрюмо, я вышла на бамбуковую веранду. В душу мне глубоко проникло чувство перемены, совершавшейся в природе, и я, положив голову на руку, словно на изголовье, хотела забыться. Но не успела еще я уснуть, как передо мной явилось странное видение: вошла неверным шагом старуха, на голове — ни одной черной пряди, лицо покрыто волнами морщин, руки и ноги — словно полочки для углей. Почти неслышный голос наполнял состраданием сердце.

— Я долгие годы живу в этом храме. Меня считают старой матерью настоятеля. Собой я не так уж дурна, но нарочно стараюсь выглядеть как можно безобразнее. Я старше настоятеля на целых двадцать лет. Стыдно мне в этом сознаться, но только для того, чтобы как-нибудь жить на свете, я тайно для всех стала его возлюбленной. Сколько обещаний он мне давал, а теперь говорит, что я слишком стара. Я покинута в тени забвения. Мне дают есть только жертвенную пищу с алтаря. Настоятель пылает злобой против меня за то, что я все не могу умереть. Но не его жестокость больней всего ранит и наполняет гневом мое сердце. Ничего не зная о моей участи, ты теперь ведешь любовные речи с настоятелем на одном изголовье. Ты стала его возлюбленной недавно, всего в нынешнем году, но знай, что трудно тебе уйти от моей судьбы. И вот я усмирила в моем сердце яростное желание вцепиться в тебя зубами и решила все сказать тебе нынче ночью…

Ее слова поразили меня в самое сердце. «Нет, в этом страшном месте нельзя мне дольше оставаться, надо бежать отсюда», — решила я и вот какую придумала забавную уловку.

Я подложила вату под свое платье, чтобы казалось, будто у меня вырос живот, и сказала своему возлюбленному:

— До сих пор я от тебя скрывала свою беременность, но больше нельзя мне молчать, срок родин уже близко.

Настоятель ужасно перепугался:

— Поезжай скорей к себе в деревню, роди там благополучно и возвращайся назад.

Он собрал для меня деньги, скопленные им от мирских подаяний, и преподал тысячу наставлений насчет будущих родов.

В это время скончался какой-то ребенок, и родители, увлажняя слезами рукава, пожертвовали его платье в храм, говоря, что им отныне было бы слишком больно на него глядеть. Это платье настоятель отдал мне для новорожденного.

Он собрал все, что мог, не жалея, и дал не рожденному еще младенцу имя Исидзиё.

Мне так опостылел этот храм, что я больше не вернулась туда. И, хотя бонза понял, к своему большому огорчению, что его надули, он не посмел обратиться в суд.

Загрузка...