ИВАН-ЧАЙ

…Это великое счастье — чувствовать себя необходимым на земле…

М. Горький

В том году тайга не ждала людей.

В летнюю пору сорок первого года над всем зеленым миром, над лесными урочищами Верхней Печоры и взъерошенными увалами Тиманского кряжа, густо шли темно-багровые тучи. Ползли издалека, с юго-запада, от Буга, Днепра и Березины, — казалось, сплошные ветры времени приносили в этакую даль дым военных пожарищ и артиллерийских залпов.

Старый Урал преграждал путь тучам. Они клубились, вставали на дыбы и, озаряемые искровыми вспышками, глухо погромыхивали от переполнявшей их грозовой силы. Низкое небо тяжело ворочалось и багровело, скопляя над землей томящую духоту — к большим грозам.

И грозы заполыхали.

Словно гигантские кресала раз за разом били в кремневые вершины Урала. Череда молний вспарывала и кроила наново дневную темень неба, осыпая хвойную шубу земли, моховища и торфяники снопами огня.

Тайга горела. Истекавшие смолой сосны вспыхивали, как чудовищные свечи, трещали, охваченные пламенем, шатры елей и кедров, хлюпала и перекипала ржавчина в болотных низинках. Чадило мелкое чернолесье.

На многие километры вокруг черным-черно стало в тайге, горячий пепел припорошил потрескавшуюся землю. Зверь и птица покинули горелые урочища. Казалось, на этой земле замерло навсегда все живое.

Но в одну белую северную ночь от первой освежающей росинки сквозь повлажневший пепел вдруг проклюнулась слабая зеленая травка… Еще дремало в перекаленной почве крылатое семечко сосны, еще не отдышались споры папоротника, а неведомые ростки уже прострочили выжженные поляны.

И едва солнце поднялось вполсосны, как пожарище светло зазеленело, заблистало тяжелой росой, а на черной, обгорелой ветке радостно и удивленно чувыкнула первая залетная пичуга.

Трава пошла в рост буйно, по-весеннему, хотя лето подходило к концу. Сочные стебли в бахроме резной листвы заполонили гари, скрыли буреломы и пни. А к осени, совсем не впору, высокие травы разом занялись огненно-красным и лиловым цветом — предвестником новых обильных семян…

Жарко и торжествующе цвел в том году иван-чай — дерзкая зауряд-трава, печальная спутница российских пепелищ. Та, что, подобно степной полыни, первой приходит на пожарища, чтобы сызнова укорениться и дать простор неистребимой лесной жизни…

В том году тайга не ждала людей.


1. ТРОЕ НА ЯРОСЛАВСКОМ

— Воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!..

Все смешалось на людном перроне, на выходе и у турникетов вокзала.

Только что радио сообщило последнюю сводку Информбюро — наши войска вели кровопролитные бои на Вяземском и Ржевском направлениях. И Николай придержал Валю у входа на перрон, под громкоговорителем, чтобы постоять здесь, в стороне от людской сутолоки: оставались считанные минуты до посадки. Только выпустил из руки свой студенческий фанерный чемоданишко, порываясь обнять Валю, как внезапно черная труба над головой зашлась хрипом, треснула, и тотчас заревел густой надрывный голос сирены. Погнал перронную толпу в укрытия и щели. В белесом февральском небе появился черный крест бомбардировщика. Залаяли зенитки.

Николай увлек Валю в подъезд какого-то станционного здания и там, подняв к нему лицо, Валя сказала громким шепотом:

— Ты знаешь, мне сегодня особенно страшно.

Он почему-то зажал ее рот ладонью, а потом стал вдруг целовать жадно и сильно. И она приникла к нему, обняла за шею, зарываясь мокрым лицом в старенький пуховый шарф материнской вязки на груди Николая.

Февральская поземка задувала в подъезд. Николай кутал Валю холодными полами демисезонного пальто.

— У тебя нет варежек, — совсем по-домашнему сказала Валя. — Купи обязательно по дороге.

— На месте дадут спецовку, — усмехнулся Николай. — Ведь я же теперь тыловая… единица…

И Вале вспомнилось почему-то, как она добиралась к вокзалу. На Садовом уже не было баррикад и противотанковых ежей, что были осенью. Зато по шоссе Энтузиастов все еще двигались беженцы — толпами, семьями и в одиночку. Старики с узлами, в тряпье; женщины, крест-накрест перетянутые платками, впряглись в санки. Пролетел грузовик с мягкой мебелью, в кузове черным лаком блеснуло пианино — тоже на восток.

— Сволочи… — неожиданно пробормотал Николай.

Валя встревоженно вздрогнула у него в руках, он высунул голову за дверь, поискал глазами самолет. Но небо было свободно.

Все кончилось, дали отбой.

Толпа пассажиров заново атаковала грязно-зеленые обшарпанные вагоны.

Крутые подножки и узкие двери брались с бою, в бестолковой толчее, криках и ругани. Чьи-то жилистые руки жадно тянулись к поручням, срывались, другие перехватывались выше. Над головами сталкивались, гремели чемоданы и сундуки.

Чуть в сторонке, глядя с безнадежным сожалением и укором на толчею, сидела на старинной окованной укладке сгорбленная старуха в заплатанном ватнике и рваном шерстяном платке, туго замотанном вокруг шеи. Пробиться к вагону она даже не пыталась. Подошел солдат в рыжей шинели с пустым рукавом, засунутым под ремень, молча подхватил единственной рукой укладку и, шевельнув плечом, повел старушку куда-то вдоль состава.

— Сашка, как всегда, задерживается… — сказал Николай, не глядя на Валю, выискивая в толпе подходящее место, чтобы протиснуться к подножке. Сжал ее локоть, сказал настойчиво: — Ничего… Если ты была права, я вырвусь оттуда на фронт. — И еще подумал: «Сашка Жихарев, бессменный комсорг курса, получил звание лейтенанта. А у меня направление в тыл. Судьба, что ли?..»

О неожиданном назначении Николая говорили — а больше спорили — целую неделю, но привыкнуть к новости еще никто не успел. Весь их курс — выпускники горно-нефтяного института — на днях уходил на фронт. Валя, недавно получившая диплом врача, тоже ждала повестку. А Николая вызвали в партбюро, потом в отдел кадров и сказали, что он поедет на Север.

Он должен был сказать Вале что-то самое главное о них обоих, но не знал, какими словами можно об этом сказать. Давать и принимать клятвы верности было смешно и, наверное, пошло, а минуты расставания подходили к концу. И Валя — он знал, что она любит его, — смотрела сейчас так задумчиво, настороженно, как будто оказалась теперь в одиночестве, на распутье, и не знала еще, какой дорогой нужно идти. Беспокойно куталась в шубку. От проходных ворот, одолев перронное начальство, бежали трое институтских ребят, и впереди — Саша.

— Они все-таки успели, как подобает студентам! — сказал Николай с деланной веселостью.

Сашка, схватив Николая под руку, зачастил неестественно веселым голосом о долге и ответственности молодого специалиста, о трудовом фронте, и Николаю почему-то стало досадно, что этот ладный парень, его друг, может так правильно и скучно молоть напутственные слова.

— Пиши чаще! Ты там за весь наш курс будешь держать экзамен! Ответственность! — Он махнул куда-то вверх кожаной перчаткой.

— Куда писать! — усмехнулся Николай, глядя на Валю. — Дай сначала уехать. Не видишь, что делается? Подсаживай!

Сашка даже оторопел от удивления:

— Да ты что! Неужели в самом деле не смыслишь, что у тебя особая командировка?! Мы сейчас! Где тут начальство?

Николай придержал его:

— Не надо, народ успокаивается, сядем…

Прозвенел последний звонок, поезд уже трогался.

Николай торопливо обнял Валю и, не осилив смущения, поцеловал в висок и еще раз — чуть выше дрожащей брови, в заиндевелые волосы, выбившиеся из-под ушанки.

— Пиши… — сказала она холодными губами.

Он вскочил на уплывающую подножку, держась за поручень, перехватил из рук Саши чемодан. Вагон встряхнуло на стыках раз и два, друзья стали отставать.

— Жди письма! Скорого письма! — закричал Николай.

Издали он видел, как Валя что-то сказала Сашке. Тот вдруг сорвался с места, бросился вдогонку. Мчался, на ходу стаскивая кожаные перчатки, наконец, изуверившись в возможности догнать поезд, швырнул их вслед Николаю. Но они не долетели, упали в снег…

— Посылкой дошлете! — крикнул Николай, повисая на поручнях. И ему вдруг стало тревожно за Сашку и всех оставшихся на перроне. И больно за себя.

На повороте состав стало заносить, вагоны один за другим наплывали на перрон и наконец вовсе скрыли его из виду…

Тамбур был битком набит людьми, но Николая вдруг охватило острое чувство одиночества, сожаления, что все так неожиданно оборвалось, что он так и не успел сказать ей главного…

В вагоне пахло махоркой, водкой, талым снегом. Узлы, чемоданы, мешки и корзины-скрипухи загромождали проход. С полок свешивались ноги в обмотках и разбитых ботинках, инвалидные костыли, дамские модные боты и подшитые проволокой валенки. Николай устроился со своим чемоданом в конце вагона.

* * *

В Вологде и Коноше грустные женщины выносили к поезду дымящуюся картошку на вялых капустных листах и стояли молча, окаменев, не выражая особого желания продать последнее. Лица у них были блеклы от мороза и горя. Девочки в кургузых шубенках и маминых валенках, светя посиневшими коленками, бежали, держа мороженую клюкву в кружках и жестянках из-под консервов. И повсюду из окна вагона можно было видеть бредущих куда-то людей с котомками и без котомок, закутанных и в легкой одеже, с детишками и в одиночку. Радио передавало о наступлении немцев на Вязьму.

На остановках выходили старые и появлялись новые пассажиры, устраивались, превозмогая тесноту, на всех трех полках, спали, курили, изредка жевали скудные харчишки, пугливо прислушивались к сообщениям радио и сокрушенно молчали. Николая подавляло постоянное молчание переполненного купе, он привык за годы учебы к шумному студенческому общежитию.

Поначалу, впрочем, сосед Николая, старик слесарь из Тулы, как видно разговорчивый человек, пытался переломить тягостное молчание. Он сообщил, что зовут его Федором Ивановичем Кравченко, что он исконный туляк, сорок лет проработавший по дизелям, и что едет он к дочери, куда-то «на самый Крайний Север», а бабку оставил сторожить дом. Дочка работает доктором на большой стройке, прислала вызов, и вот он тронулся… Ему откликался с верхней полки обладатель подшитых валенок с инвалидным костылем, и все шло хорошо до поры, пока старик не посетовал на военные неурядицы.

— Думал и век свой в Туле завязать, — хмуро жаловался Кравченко людям, — а вышло под старость сматывать удочки… Куда ж оно годится, враг до Тулы доходит!

Наверху стукнул о полку костыль, свесилась голова.

— Воевать мы ни черта не умеем, — невесело, с хрипом сказала голова. — Да и техника не та. Немцы до того обнаглели — по дорогам за одной автомашиной не стесняются на самолете шпарить. Раньше не думали, песни про войну веселые складывали, а теперь вот боком выходят старые песенки… Какая, к дьяволу, война, когда одна винтовка на троих?!

Сидевшие внизу как-то разом примолкли, будто каждый в отдельности был виноват в военных неурядицах, в той большой обиде, что накипела в душе солдата. Никто не поднял головы, не пожелал посмотреть на говорившего, будто его и не было совсем. Только прикорнувший в уголке пассажир в очках и белом полушубке неожиданно очнулся и сверкнул очками:

— Вы бы, между прочим, поаккуратней высказывались… Оно-то, может, и так, да кому такие слова на пользу? Кому силы прибавят, кому душу облегчат?

Слова были тяжелые и горячие, и пассажир, кажется, и сам понял их беспощадность, вздохнул и добавил:

— Читал я где-то, в умной книге: раненному в бою всегда кажется, что сражение проиграно… А здоровые опять в бой идут, и — до конца! Куда нам деваться, солдат? Теперь только так: зубы стиснул — и душу в комок, в кулак сожми, чтобы никто не слышал, как раны болят. Никто нам не поможет, солдат.

Строгий пассажир скоро сошел на станции, но люди больше не пытались заговаривать о военных неудачах, не рисковали даже поминать о семьях и письмах с фронта. Каждый будто устыдился минутной слабости и предпочитал теперь больше думать и меньше говорить. Только за перегородкой, в соседнем купе, по-прежнему раздавался хохот, хлопали карты о чемодан, рокотала веселая октава:

— Ишь, бис-сова душа, шо вытворяе! Была не была! Ох, ридна моя маты, не сгубило мене двадцать одно, сгубило двадцать два!

Хлопок колоды о чемодан — и снова:

— Тасуй, не журысь! Туза куда опять? Эх ты!

— Ни боже мой! Срежь, мне все одно…

— Поки до места доедемо, с тебя, Петро, не шахтер, а картежник выйде! — снова басила октава.

Поезд шел четвертые сутки, и четвертые сутки резались в карты горластые парни за перегородкой. И хотя они порядочно надоели, Николай не осуждал веселую перебранку украинцев.

Старик Кравченко подсел поближе к Николаю, расспрашивал вполголоса об отце и матери, качал головой. Николай отвечал скупо, думал…

В этом году не удалось, как обычно, съездить домой, в станицу. Старики ждали сына-инженера, но война поломала все надежды и расчеты. В январе газеты писали о боях на Ростовском направлении; возможно, станица уже под немцем…

Старик Кравченко молчал, сворачивал длинные козьи ножки, курил.

— А вы тоже, значит, на Север? По какой же части? — не утерпел он.

— Институт закончил, на практику, — уклонился от прямого ответа Николай.

— Тоже врач или как?

— Нет, инженер. Горный инженер, — сдержанно отвечал Николай. За время учебы он свыкся с положением студента, и сейчас было ново и странно произнести это веское и твердое слово «инженер».

— То-то, я гляжу, тьма народу на Север движется! Вон те, горластые, тоже на Север — уголь давать, в Воркуту с Донбасса! И тебя, значит, от фронта освободили! Вон куда оно заворачивает!

Он вдруг спохватился, умолк. Но все же договорил свою мысль после очередной цигарки:

— Я к чему это говорил… Надежда у меня появляется немалая. Ведь там я одно видал, а тут, гляжу, совсем другая песня. Гляди, еще и повернем мы эту окаянную войну в другую сторону, а? Наполеон, слыхал, тоже к Москве подходил?

Николай в волнении закурил папиросу.

Привлеченный разговором, из соседнего купе появился здоровенный парень в резиновых сапогах и шахтерской брезентовой куртке. Встал в проходе, раскинул локти на полки. Широкое, мясистое лицо украинца было строго, насмешливо, меж прищуренных век с рыжими короткими ресницами поблескивали злые искры. И никак нельзя было подумать, что минуту назад он дурашливо хлопал картами о чемодан.

— Это кто тут поет? — на чистом русском языке спросил парень. — Ты, дед? — И рубанул громадной ладонью. — Сладкие речи, дед, в сто раз вреднее редьки-правды! Ты немца живого видал? Нет? А тогда чего и говорить! — Передохнув, добавил: — Все это будет по-твоему, но… знаешь когда? Когда все почуют, что нож у горла! Когда воевать будем как черти, а в тылу — пахать за семерых! Когда правды не будем бояться! Понял, дед? А немец — он сильная гадюка, он не шутить к нам лезет… Точно!

И, выждав время, обратился разом к старику и Николаю:

— А вы куда едете? Не подальше от передовой? Или тоже на новые стройки? Тогда — дело…

Вагон задрожал на тормозах и, налегая на буфера, остановился.

Парень высунулся за переборку:

— Подывись, Петро, шо там за станция?

— Супротив нас прямо означено: «Кипяток»! — бойко ответил певучий тенорок.

Солдат сверху поправил:

— Тут две станции рядом — «Мужская» и «Женская». Айда!

Николай заново прикурил потухшую папиросу, вышел в тамбур. Поеживаясь от холода, разглядывал северную станцию с раскидистыми осинами вокруг линялого, неоштукатуренного вокзала, померкшими от осенних дождей ларьками Главдорресторана, привычной сутолокой и звоном котелков у крана с кипятком. По перрону прогнали толпу уголовников, повели в сторону частокола с высокими шатровыми голубятнями. За обычным указателем «Выход в город» теснились угрюмые черные срубы и крыши.

Котлас-Южный Печорской железной дороги. Широкие ворота на Крайний Север…


На соседний путь, отрезая пассажирский поезд от перрона, входил товарный состав. На открытых платформах навалом лежало закопченное листовое железо, металлические каркасы и наспех разобранные трубные коммуникации.

Система оборудования показалась Николаю знакомой. Он спрыгнул с подножки, прошел меж составами в хвост товарняка.

На последней платформе в огромном овчинном тулупе горбилась фигура кондуктора. Лохматый воротник наглухо закрывал лицо, человек сидел спиной к голове состава, по ветру.

— Может, закурим, земляк? — наугад окликнул Николай.

Тулуп завозился, раздвинул звероватую меховину, и на Николая глянуло злое, замерзшее бабье лицо.

— А поллитровочкой, случаем, не угостишь? — попробовала улыбнуться баба. Обветренные, блеклые губы не подчинились, лицо исказилось жалкой гримасой. — Околеваю я тут, парень. Холодишша, до костей прохватывает!

— Шла бы на паровоз, к машинисту, — посоветовал Николай. — Кто на твое железо позарится?

— Под суд за такое дело! За комплект головой отвечаю.

— Винтовку тогда получи, раз такое дело…

— Винтовку не треба, — справившись со своим застывшим лицом, усмехнулась баба. — Подумают, что и впрямь добро какое везу…

Осадив к локтю рукав тулупа, потянулась за папиросой.

— Не курю ведь, не курю, мил человек, а на холоде рази не закуришь? Вот и папиросочкой греться…

— Откуда командируешься?

— С-под Майкопу, кормилец. Там еще и снегу-то путем не было, а тут — хоть волков морозь. Вовзят пропадаю…

— Давно завод демонтировали?

Баба, как видно, вспомнила инструкцию, насупилась:

— Военная тайна, милок. Шел бы ты уж своей дорогой, не пытал, чего не следовает. А за папиросочку спасибо тебе…

— Какая ж тут военная тайна, если я и сам вижу, что у тебя на платформах сажевый завод в полном комплекте! Да и руки у тебя… Не вальцовщицей случайно была?

— Узна-а-ал! — ахнула баба. — Да ты-то, случаем, уж не приемщик ли будешь? Принимал бы уж от греха, умаяли меня вовзят железяки!

— Нет, не приемщик, — огорчил Николай женщину. — Так, понимаю малость в газовых системах… Ну что ж, счастливо вам доехать!

— Ох, далеко ехать, сынок, не окочуриться бы в чужих-то краях!.. — Баба выплюнула окурок, вновь завернулась в воротник и села к Николаю спиной.

— Ничего, обвыкнем и на Севере, — сказал он и пошел к своему вагону.

Не дождавшись отправки пассажирского, товарняк тронулся.

«Значит, и Майкопские промыслы эвакуируют», — с тревогой подумал Николай.


После пятичасовой скучнейшей стоянки поезд наконец тронулся. В Котласе вагоны наполовину опустели. Теперь можно было вытянуться на полке, отдохнуть по-настоящему за последние пять суток.

Федор Иванович со стариковской неторопливостью разостлал на нижней полке старое ватное одеяло, поставил в изголовье сундучок, а вместо подушки приспособил туго набитый рюкзак с медными пряжками. Он уже дремал, когда парень-украинец вновь появился возле Николая. Сел рядом.

— Из каких краев? — спросил парень вполголоса, не пытаясь скрывать пристрастного любопытства к Николаю. И в той интонации и в грусти, с которой был задан вопрос, сквозила тайная сердцевина: «Куда едем, брат? Не в ту сторону едем!»

Николай вздохнул:

— Издалека… Из-под Ростова, из степной стороны…

— Эх, степь наша… Вишневый садик возле хаты! — хлопнул тяжелой ручищей по колену парень. И, крякнув, резко переменил тон: — В окно-то смотрел? Все видал?

— Видал. Все! — хмуро ответил Николай.

В конце вагона захрипел репродуктор — передавали дневную сводку. Кравченко приподнял голову, приложил к уху ладонь.

— Отступаем? — Не дождавшись ответа, добавил: — В какой уж раз думаю: почему ж мы все-таки без оглядки отступаем, а?

Парни промолчали. Потом украинец протянул цепкую руку, тряхнул Николая за плечо:

— Что ж… инженер! Наше дело теперь — вкалывать, чтобы родные не журились. В случае чего письмишко нам кинь, чтоб не скучать. Мы веселые!

И позвал из-за перегородки дружка:

— Заводи, Петро, нашу!

Тенорок встал в проходе, высокий и гибкий, как девушка, сначала неуверенно завел речитативом старинную походную:

Ой, ихалы козаки з дому тай до Дону,

Пидманулы Галю…

Забралы з собою.

А сосед Николая хватил припев бархатистым и глубоким баритоном, вполголоса:

— Галю молодая!

Поидэмо, Галю, з намы,

Казакамы!..

Вагон вздрагивал на необъезженных стыках новой дороги, стучали колеса, грустно и больно было в душе. И Николай, обняв попутчиков, вошел в песнь третьим, сыроватым баском:

— Поидэм же Галю,

З намы, козакамы,

Краще тоби будэ,

Чем у ридной маты!..

Разошлись поздно, и сон был муторный, тяжелый.

«Поедем, Галя! Поедем с нами!..» — всю ночь кричал кто-то ему на ухо. Николай тянул на голову пальто и настойчиво говорил Вале: «Ты верь, жди! Не может быть, чтобы судьба развела нас! Слышишь? Верь!»

За окном, затянутым горбатыми наростами льда, наплывала черная громада тайги. Шумел ветер.


На рассвете в вагоне было тихо и скучно. Люди спали. Николай лежал, закинув руки, смотрел, не мигая, на мутную лампочку. Вспоминал станицу, хату, колодезь с журавлем и степь, горькую от паленого жнивья, мать с вечно занятыми руками и подоткнутой юбкой.

Мать состарилась рано, все прибаливала. Отец, черный как жук, пропадал в поле. А Колька присматривался, учился понимать непонятную жизнь взрослых и сделал неопровержимый вывод: все идет правильно, жизнь человеческая трудна, так оно и должно быть…

Он знал, что отцу с матерью будет нелегко учить его, но так уж повелось, что всякий мало-мальски успевающий десятиклассник шел в институт. Пошел и Николай. Это была не первая и не последняя жертва поколения родителей в счет будущего.

В институте ребята подобрались один к одному — в геологию шел крепкий, жадный до жизни народ. Дружно «болели» на сессиях, шумели на комсомольских собраниях, готовили нехитрые вечеринки с гитарой и стихами. Читали «Страну Муравию» молодого поэта Твардовского и переписанные из старых книжек стихи Есенина, ссорились из-за Маяковского и рубленой строки. Николай в спорах не участвовал, полагая, что не очень сведущ в поэзии, однако рубленую строку не признавал.

Сашка обожал Маяковского и рубленую строку.

Николай не очень понимал стихи, но был первым игроком в институтской волейбольной команде. У него был сильный торс и невероятный прямой удар. Взлетая над сеткой, он с маху резал по мячу с короткого паса — уйти от гола было невозможно. Перед соревнованиями в институте обычно раздавались вопли болельщиков: «Пошли! Сегодня Колька Горбачев играет!»

Саша затеял игру с медиками. «И тут-то таилась погибель моя!» — сетовал он потом в минуты откровения. После памятных соревнований их постоянно видели втроем — Сашку, Николая и Валю — и даже присвоили их триумвирату название «Сердца трех»…

Парни целый год исправно старались не мешать друг другу. Продолжали дружить, прямо смотрели друг другу в глаза, думая, однако, об одном: «Когда же наконец ты отстанешь, дубина!»

Разъяснилось все без объяснений, случайно.

Снова играли с медиками, Валя была в стане противников. По ее совету медики и выставили против Николая здоровенного детину, будущего патологоанатома с ручищами метровой длины. Играл он плохо, зато мог служить защитной мачтой.

Он дважды блокировал Николая, что было почти невероятно. К тому же невыносимо, потому что Валя подпрыгивала от радости и смеялась.

— Сашка, дай! — вне себя взмолился Николай.

Сашка вынес мяч прямо над сеткой и присел, задрав голову, в мучительной тоске по голу. Анатом подпрыгнул на целый метр, скрестил над сеткой ручищи. Их можно было пробить только силой. И Николай взвился, рубанул, как распрямившийся стальной прут, по мячу.

Мяч упруго миновал блокирующего, а Валя вдруг закрылась руками, охая, закружилась от боли.

Косой мяч угодил ей в лицо.

Игра прекратилась. Сашка и Николай бросились к Вале одновременно. Сашка пытался взять ее за локоть, она, вдруг всхлипнув, не отнимая ладоней от лица, уткнулась Николаю в грудь. Он бережно повел ее в раздевалку.

Потом их стали видеть вдвоем. Сашка был человек прямой, он понемногу отставал, заметив как-то:

— Недаром говорят: играешь в детстве с девчонкой в пятнашки — становишься потом третьим лишним…

Ему было грустно. Ведь они выросли в одном доме. Семьи дружили с незапамятных времен. Когда у Александра умер отец и матери пришлось поступить на завод, Валя немало помогала ей по дому. Одинокая женщина в шутку, а подчас и всерьез, называла ее невесткой. Все получилось не так.

Учебный год прошел в досрочных семестрах, на трудовом фронте, в ополчении под Москвой. На окопах у Звенигорода Николая ранили в руку. Две недели провалялся в госпитале, и наконец в феврале, досрочно закончив экзамены, он получил диплом, а заодно и неожиданное направление на работу.

А под Ростовом шли бои, связи не было, и он не знал, как там отец с матерью, живы ли они…


2. НАМ ПО ПУТИ

Город, куда ехал Николай, почему-то представлялся ему глухим таежным поселением, с черными бревенчатыми избами, с уцелевшей церковью, лет десять назад приспособленной под клуб, со спокойной захолустной жизнью, — у него были смутные представления о Севере. Край этот сам по себе был в высшей степени загадочным, нефтяные прогнозы, согласно учебникам, неясные, северных нефтяников видеть Николаю не доводилось.

На одной из глухих остановок он помог Федору Ивановичу сойти на дощатую платформу, подал сундучок и распрощался как с давним знакомым. Тот остался на разъезде среди тайги. Но за лесными верхушками Николай успел заметить два черных конуса, похожих на египетские пирамиды. О северных шахтах он тоже никогда не слыхал, тем не менее можно было без труда узнать терриконы. Возле них дымила высоченная труба.

А через двадцать километров тайга вовсе расступилась, и за поворотом в вечерних сумерках заплясали сотни огней, открытых, броских, — жители здешних мест, по-видимому, не имели понятия о светомаскировке и воздушной тревоге.

Шахтеры вышли его провожать. Он соскочил на хрусткую шлаковую подсыпку, и тотчас паровоз рванул состав, двинул дальше на север. За дорогой Николай заметил в темноте силуэт промысловой вышки. У подножия ее неторопливо, размеренно кланялась качалка глубокого насоса, знакомо поскрипывали тяги группового привода. Он подошел ближе, выпустил из зябнущей руки чемодан.

— Ну вот наконец и она! — засмеялся он, как будто сделал долгожданное открытие.

Гостиница, судя по вестибюлю, тоже была не захолустной и даже не провинциальной. Николая ослепили голубеющие в ярком свете колонны, богатая люстра, а на потолке под нею старательно вылепленный плафон. Отопление работало отменно…

Мест, впрочем, как всегда, в гостинице не было.

Перед дежурной, старушкой в измятой, линялой шальке, топтался невысокий, плотный в плечах парень лет двадцати, в серых валенках с отворотами и новенькой ватной паре — черные шаровары и телогрейка были шиты почему-то белой строчкой. Рабочая одежда сидела на парне как-то особенно ловко, с небрежной щеголеватостью. Ворот хлопчатобумажной гимнастерки глубоко расстегнут, а на голове лихо заломлена солдатская ушанка. Причем одно загнутое кверху ухо стояло торчком, как у молодого любознательного щенка, делающего стойку на дичь.

Старуха, как видно, отказывала парню в ночлеге, но, судя по выражению его скуластого, бесовато ухмыляющегося лица, он не очень огорчался этим.

— Сама в юности небось пела, что молодым везде дорога! — донимал ее парень. — А теперь и ночевать не пускаешь?

— Мест, сказано, нет. Только по брони, — насупившись, отвечала дежурная.

— А бронь, ее с чем едят?

— Как же это так — без брони по нонешним временам? — недоумевающе отрезала старуха и, открыв шкаф, скрылась за дверцей.

— А вдруг я в окно к самому генералу Бражнину полезу ночевать, что оно такое будет? — настаивал парень.

— Под конвой, под конвой тебя, голубчика, оттудова заберут. И правильно, если непорядок делаешь…

Парень глянул дерзкими глазами на Николая, хотя и не искал поддержки:

— Там, значит, непорядок будет, а тут порядок: человека в шею на мороз! Живи между небом и землей!

Старуха заметила наконец Николая. Он распахнул пальто, зябко ежась, не без опасения подал документы. Маленькая бумажка с лиловым штампом главка оказала магическое действие. Через минуту, совершив регистрационное таинство, дежурная протянула ему ордерок и ключ:

— Двадцать пятый номер, второй этаж, налево…

На ее столе Николай заметил распечатанное письмо с трафаретом «воинское» и понял, почему у старухи расстроенное лицо. А примолкший было парень уже без всякого озорства придвинулся к барьеру, отделявшему стол дежурной:

— Вся жизнь такая: одному — налево, другому — к черту! Имей совесть, бабка!

Николай потоптался под люстрой и двинулся вверх по лестнице. В номере включил свет и, не раздеваясь, долго стоял посреди огромной комнаты с единственной койкой и огромным столом-верблюдом на осадистых тумбах, с телефоном и письменным прибором под мрамор.

Часа через полтора, отдохнув, Николай спустился с чайником в кубовую. В коридорах было по-ночному тихо, лишь за одной дверью грустно тренькала гитара, женский голос мучил песню про синий платочек.

Свет в кубовую проникал через дверную фрамугу, было темновато и душно. Пока Николай цедил из крана кипяток, глаза попривыкли к сумраку, и он заметил в углу человека. Тот лежал на плиточном полу, прижавшись плечом к кафельной панели.

— Чайку, значит? — раздался знакомый голос, и человек приподнялся, сел. Как бы оправдываясь, добавил: — Вот что значит разница между физическим и умственным трудом! Без всяких постельных принадлежностей….

Николай завернул кран.

— Лишней койки, парень, в номере нету. А вот диван в коридоре свободный, — сказал Николай. — Нужно дежурную убедить. Только она вряд ли не уважает физический труд. Просто у нее инструкция и, судя по письму, горе…

— Да нет! Она меня не за того принимает, труд у меня вовсе не физический… — Он сдавленно засмеялся. Ручка чайника обжигала, Николай поставил его на подоконник.

— Не признает, значит? Может, специальность какая редкая? — приготовился он к новой шутке.

— Самая умственная, — сказал парень. — Я — вор. — И, прочувствовав законную паузу, добавил: — Скокарь. С довоенным стажем.

— Н-да… — не скрыл удивления Николай. — Редкий, можно сказать, случай. Только зачем же об этом объявлять сейчас?

Парень плотно охватил колени, сгорбился. Подумав, спокойно ответил:

— Это же не военная тайна. Притом с завтрашнего дня завязываю это дело вглухую, поэтому и высказаться приспичило по такому торжественному случаю.

Он замолчал, сник. Николай взял с подоконника чайник, направился было к двери, потом решительно шагнул назад.

— Слушай, пошли-ка со мной чай пить, а?

Парень замялся, вздохнул.

— Как звать-то? — спросил Николай.

— Алешка.

— Пошли! Вдвоем веселее…

Легко поднявшись, парень подхватил телогрейку и накинул на плечи.

Когда поднимались наверх, дежурная удивленно и подозрительно посмотрела вслед.

В номере Алешка хотел оставить телогрейку у порога — она была новая и стояла на полу, как колокол, — но Николай кивнул на гардероб. Из-под ушанки у парня вывалился огромный огненно-рыжий чуб, видно, совсем не признающий расчески.

Присев на стул, Алешка деловито огляделся. Глаза у него были маленькие, с прищуром, невероятно быстрые и цепкие. По-видимому, ни одна вещь не ускользала от них.

— Продовольственные карточки у меня, между прочим, на вечном хранении у завхоза, — потирая смуглой рукой колено, ухмыльнулся Алешка.

— Не беда. У меня тоже не жирно, но на двоих наскребем, — усмехнулся Николай. — Сахару нет, в вагоне кончил, зато чай плиточный и полбуханки хлеба. Московского!

— Хлеб есть, — значит, проживем, — одобрил Алешка, осваиваясь. — А вы, значит, по вольному найму сюда?

— Работать, — сказал Николай, разлив чай в кружку и стакан.

— Да-а… Ехать на Север не страшно. Вот попадать сюда — избави бог! Специальность, видать, у вас умственная?

— Инженер.

Алешка перестал жевать, легонько отодвинул от себя горячий стакан.

— Начальником?

— Почему начальником? Я по нефти… Утром явлюсь к начальству — там скажут, — засмеялся Николай.

Алексей осторожно отхлебнул из стакана, вздохнул.

— А я с утра к военкому… Не знаю, как оно выйдет. Вся моя судьба завтра как пятак полетит — то ли орлом, то ли решкой…

— Повестка?

— Не. Сам! Мне сейчас вот так на фронт надо! — он полоснул ребром ладони по горлу. — Надоела старая песня, зарок даю. Как думаете, выйдет?

Николай грелся чаем. После дороги его разморило, но он с интересом присматривался к странному парню.

— Почему не призвали в армию?

— Так я ж социально вредный! — с озлоблением воскликнул Алешка. — Дитя заполярной кочегарки. Я оттуда начинал… У меня там все — знакомый дом, зеленый сад и нежный взгляд! Комендант Чугреев, бывало, как подохнет таким взглядом, так до слепой кишки тебя… А тут что, тут нормальное строительство. И сам я теперь вроде как вольный человек. Но ходу в жизни нет, поскольку непрерывное знакомство с милицией. В переводе на уголовную феню — рецидив. С прошлого года, правда, разделался я: Пал Палыч, следователь, меня спас, и я зарок ему дал! А то и сейчас сидел бы…

Алешка допил чай, Николай налил ему снова, подвинул хлеб. У парня сыто заблестели глаза, он тронул Николая за рукав:

— Вот вы не поверите, что бывают добрые следователи, а? А ведь есть! На своей шкуре… Хотите, расскажу?

Николай засмеялся, согласно кивнул, отодвигаясь от стола. Протянул папиросу. Алешка залпом допил горячий чай, хитровато глянул исподлобья, прикуривая.

— В прошлом году пилил я дрова на буровой у Красного ручья. Кругом лес, зеленая тоска. Норму схватишь, уйдешь в лес малину обирать, а на душе «мы, кузнецы» куют… Кругом — природа, а ты, как гад, дрова пилишь. И конца этой песне не видно…

Он пыхнул папироской, вздохнул.

— А тут, понимаете, какое дело… В колхозе «Выль Туй»[1] медведь корову задрал. Ну, и кто-то донес в оперативный отдел, что Овчаренко — я, значит, — в котельной мясо варил и друзей-бурильщиков подкармливал сверх сухого пайка…

Николай подался ближе к Алешке.

— Ну, оперативники, конечно, заявились на буровую, землю роют, овчарки лай подняли — страх. «Где мясо?» — «Никакого мяса», — говорю. Мясо, конечное дело, было на кронблоке, полтуши говядины, но высоко больно, полсотни метров в небо! Туда никакая собака не влезет. Понимаете, какая обстановка? И хотя не нашли они вещественного доказательства, а по привычке хватают меня за шиворот — и в кондей…

— Погоди, — засмеялся Николай. — Значит, корову-то… Ты увел?

— Да что вы! — с младенческим простодушием воскликнул Алешка. — Избави бог! Коровку — ее на самом деле миша лесной задрал. Он, понимаете, задрал коровку и в валежник упрятал. Для планомерного самоснабжения. А я что? Сами посудите: ну порядок это, чтобы в военное время медведь колхозную говядину жрал, а трудящийся тыла лапу сосал? Вот и я так решил. Перетырил мясо-то в другое место. Медведь с обиды поорал-поорал и ушел. Туда, значит, где цивилизации поменьше… А меня ни за что ни про что в кондей!

Папироса у Алешки потухла, он не замечал, с азартом продолжал рассказ:

— Посадили, значит… Ну, думаю, кончил срок ты, Овчаренко! Попадешь к Черноиванову — и каюк. У этого не выкрутишься, родного отца упечет!.. Но тут мне повезло, — с удовольствием вздохнул Алешка. — Считаю, повезло на всю жизнь. Потому что вызвал меня на допрос сам Пал Палыч, старший уполномоченный, майор.

«Где мясо?» — спрашивает у меня. «Нету мяса!» Он опять свое: «Я, говорит, тебя знаю, Овчаренко. И мясо ты в котельной варил, нам все известно!»

Отвечаю, что варил я грибы, а за ложные показания надо привлекать тех, которые мясо от грибов не отличают!

Николай смеялся до слез.

— Чего же ты отпирался? — спросил он. — Рассказал бы ему все, как было. Про медведя.

— Еще чего! — возмутился Алешка. — Ведь они какие! Они скажут: «Сдай мясо в колхозную кладовую!» Это дураком надо быть, чтобы шкурой рисковать ради накладной! Да и кладовщика ихнего я знал — сам добрый медведь! Не одну коровку, судя по роже, задрал… Не сознаю́сь — и точка. Пал Палыч, понятно, тепло, по-отечески, похлопал меня по плечу: «Иди посиди, говорит, — может, одумаешься…» И — на строгое содержание меня…

Да-а… Сижу месяц, сижу второй. Там, на Красном ручье, братва уже и мясо подчистила, а я все загораю в кондее. «За что страдаю?» — думаю. Терпение лопается…

Вдруг вызывают. Пал Палыч за столом, а посреди кабинета сидит наш кочегар Глушко, глазами хлопает. Очная ставка.

«Садись, Овчаренко, — по-доброму предлагает Пал Палыч и другую табуретку ставит для меня, рядом с Глушко. — Признавайся, говорит. Песенка твоя спета!» Ну, делать нечего… Потрогал я табуретку, смотрю — выдержит. Поднял ее — и так легонько, с маху, ею Глушко по черепу!

Ну, Пал Палыч, конечное дело, возмутился, топает ногами, а Глушко на полу лежит, не двигается. Опасается, как бы я его другим разом не кончил… От всех своих показаний, понятно, отказывается. Вынесли его в первую помощь, а Пал Палыч начал из угла в угол ходить, сапогами скрипеть. Посмотрит на меня — плюнет, посмотрит другой раз — задумается… А на часах уже половина двенадцатого, пора и спать. Надоел я ему за долгие годы, видать, основательно. В печенках сижу…

Смотрю — собирается Пал Палыч домой. Папиросы в карман сунул, шинель накинул. «Выходи!» — говорит. Вывел меня на крыльцо, дал по шее и кричит вслед: «Уходи, сволочь, чтобы мои глаза больше тебя не видели!»

Николай, не переставая смеяться, встал, потянулся на носках, разминая плечи. Лучшего собеседника в незнакомом городе трудно было сыскать.

— Да… Добрый следователь тебе попался, Овчаренко! — сказал он.

Алешка понятливо кивнул.

— Вышел я из кондея на втором месяце. Кожа и кости. Жрать хочется… Чего же мне спешить на буровую, когда ночь кругом. Обошел я поселок, к фуражному складу меня потянуло…

— Конец-то будет?! — шутливо взмолился Николай.

— Вот самый конец и начинается, — успокоил его Алешка. — У самых ворот машина кузовная ночевала. И дернуло меня заглянуть в кузов… Одним словом, машина была груженая, в бумажных кулях из-под цемента овес привезли… Лафа!

Ну, взял я под мышку один мешочек и залился к буровой. Не успел из поселка отчалить, смотрю — наперерез двое оперативников с собакой. Тут уж я добровольно мешок положил на землю, сел на него и жду, чего мне скажут…

Вводят в кабинет, а Пал Палыч еще и с работы не уходил. «В чем дело?» — говорит. И на меня глаза пялит. Не поверите — я в этот момент покраснел… А Пал Палыч стоит посреди кабинета, желваками играет, и в глазах у него смертная любовь ко мне…

Отослал он оперативников, спасибо им сказал. Потом подошел ко мне вплотную, взял за волосы и тихо так спрашивает: «Убить, что ли, тебя? Отвечу по закону, но отмучаюсь… Бери мешок!»

И снова вывел он меня на крыльцо, столкнул, велел вперед идти. Слышу — сам за мной топает. Подвел к фуражному складу, остановил. «Клади, говорит, сволочь, на место!» Кинул я мешок в кузов — в нем не больше пуда и было, — жду. А Пал Палыч закурил, помахал спичкой и пошел тихонько от меня. «Проваливай к черту, говорит. Надоел ты мне, Овчаренко, хуже горькой редьки! Дашь ты мне спокойно жить или нет, паразит?» Тут рассвело, и я без приключений на буровую вернулся. Вот оно как было… С тех пор отрезал я, начал думать насчет военкомата. Может, вытащат из этой каши?

Николаю вдруг стало жаль разговорчивого и с виду простодушного парня.

— А на месте, значит, не ручаешься за себя? — спросил он.

— Почему? Сам-то я ручаюсь, да обстановка может колыхнуть… Хорошо, что я теперь на дальнем участке, там воров, считай, нету. Но ежели захотят, достанут.

Алешка глянул в усталые глаза Николая, чинно поблагодарил и встал. Время было позднее. Николай протянул ему новую папиросу — на дорожку.

У двери Алешка задержался:

— Как вас кличут-то, скажите на всякий случай.

— Горбачев.

— Спасибо. Пойду я, пора.

Николай пораздумал, окинул свою комнату приценивающимся взглядом и вышел следом за Алешкой убеждать дежурную насчет свободного дивана в коридоре второго этажа.

* * *

Нередко о величине и значимости предприятия судят по авторитету, известности, имени его руководителя. Николай не знал этого, но именно так, по первому впечатлению, по виду и осанке начальника, решил, что попал на крупное предприятие, на большое дело.

Его принял генерал Бражнин.

Статный седой мужчина в возрасте, с аккуратно зачесанными редкими волосами на крупном черепе встал из-за стола, резко и широко шагнул вперед.

— Здравствуйте, товарищ Горбачев. Прошу! — и указал большими серыми глазами на кресло.

Голос у него был сочный и властный, каждое слово получалось чеканным. Николая в первую минуту подавили и голос, и ромбы в петлицах, и орден Ленина на груди начальника. Отвечая на вопросы этого человека, Николай старался быть немногословным, точным.

— Значит, вам и буровым мастером пришлось поработать? — переспросил генерал, внимательно, словно врач, рассматривая Николая. И, выслушав утвердительный ответ, вдруг спросил: — Ну а что такое тайга, представляете?

— По кинокартинам, — признался Николай, — и еще… из окна вагона.

— Значит, представляете не только слабо, но и неверно. Ну, ничего, здесь увидите все в натуральную величину. У нас организуется новый участок на речке Пожме и впадающем в нее ручье. Район во всех отделах управления пока что именуется как сплошная «трудность»… Вот, — генерал обернулся к стене и карандашом широко обвел по карте синий развилок, густо испещренный штрихами, обозначавшими на топографическом языке заболоченность. — Газ нужен! И нефть — Ленинграду.

Он обратился к другой карте, с цепью красных флажков, обозначавшей передний край войны. Глаза генерала остановились на Баку, потом он перевел взгляд на Северный Кавказ. Привычным движением пальцев провел по волосам и вновь обратился к Николаю:

— Имейте в виду, что на Севере нефть ведет себя не совсем обычно. Вы слушали что-нибудь о «шнурковых залежах»? В Америке, например, говорят: «Нефть есть только там, где вы ее найдете». И в этом своя доля правды, видимо, есть… Но мы должны говорить по-другому: «Там, где залегает нефть, мы ее всегда возьмем! Найдем и поднимем в любых геологических условиях, в любом климате!» Для нас Юкон и Клондайк не были бы проблемой. Приходится лезть в тайгу и болота с тяжелым оборудованием и многотонными грузами, все это повседневная работа — и только.

Генерал протянул Николаю портсигар, закурил сам.

— Итак… работать будем на так называемой Пожемской депрессии. До наших геофизиков там вообще нога человеческая не ступала, если не считать блуждания дореволюционных компаний. Они не оставили никаких полезных данных… Крайний Север как промышленный край не только частной инициативе, но никакому другому государству не под силу.

— Надо умело и энергично организовать дело, — продолжал генерал. — Имейте в виду, что вы будете хозяйственником, начальником и командиром — как хотите это называйте. До получения точных результатов бурения у нас будет очень незначительный штат. Остальное уточните в геологоразведочном отделе. Будете вставать на партийный учет — от секретаря получите дополнительные советы и указания.

Николай поднялся, но генерал остановил его:

— Одну минуту… Еще одно. Я должен вам сказать о людях. Будут у вас и местные комсомольцы и эвакуированные из западных областей, но будут и бывшие из лагерей. Сложный и нелегкий народ. На них обратите особое внимание и, главное, проверяйте на каждом шагу. Впрочем, если найдете правильный подход, гору свернуть можно.

Николаю вспомнился ночной разговор в гостинице, он понимающе кивнул.

— Ну, я наговорил вам сейчас об одних трудностях, так вы не теряйтесь: в жизни все бывает трудно — и предельно просто… И еще давайте условимся. По графику вы должны опробовать первую скважину в конце июня. Но это график, инженерная арифметика. А мы вот здесь, с глазу на глаз, давайте договоримся на партийный срок. А?.. В общем, жду вас на доклад месяца на полтора раньше, и обязательно с хорошими результатами. На поддержку можете рассчитывать. Хорошо? — Он улыбнулся и крепко, обнадеживающе пожал руку Николаю. — Желаю успеха, Николай Алексеевич! Сейчас зайдите к нашему главному геологу. Я позвоню Штерну.

— Андрею Яковлевичу?! — воскликнул пораженный Николай.

— Да. А что?

— Ничего… — пробормотал Николай. — Я учился по его учебнику. Я не знал, что профессор здесь…

— Здесь много интересного люда. Не удивляйтесь.

Через час Николай вышел от главного геолога.

Разговор с генералом, а потом с главным геологом — видным нефтяником страны — не столько прояснил Николаю будущую работу, сколько насторожил и взволновал. На комбинате не хватало специалистов, на инженерных постах сплошь и рядом орудовали практики. Можно было поэтому понять генерала, назначившего его, молодого инженера, начальником отдаленного участка, на самостоятельную и, несомненно, ответственную работу. Но оттого, что все легко объяснялось, не становилось легче. Давняя надежда — поработать под началом опытного специалиста — не оправдалась. И опасаться приходилось не за себя — Николай думал о том деле и тех людях, которые, еще не зная его, уже ждали, надеялись на него.

«Хватит ли тебя, Горбачев, на это?» — с грустной усмешкой подумал Николай, захлопнув за собой дверь главного геолога.

В коридоре, около отдела кадров, неожиданно столкнулся с Федором Ивановичем.

— Эге! — закричал старик, устремившись к Николаю. — И ты здесь, сынок? Здорово! Вот, понимаешь, воистину тесна земля наша! Неспроста подружились!

Они подошли к окну в конце длинного коридора.

— У меня и направление сюда было, а вот вы как? — спросил Николай.

— Комбинат-то у них, как я вижу, по площади целая Бельгия с Голландией! Дочка в этой системе и работает, только на шахтах, — объяснил старик. — А я-то приехал, да не вовремя: она совсем уж в дорогу собралась. Новый участок какой-то ударный. Кто похитрее, те не очень стремятся на голое место. А она вызвалась добровольно. «Дня три, говорит, побуду с тобой, а там оставайся в квартире с газом, и до свидания!» А на черта он мне, газ, если без дочери?

— А когда она собирается на Пожму?

Старик удивился, что Николай правильно назвал будущий адрес дочери:

— Вот-вот, верное дело — Пожма! А я позабыл это мудреное название. Недели через две обещают амбулаторию дать, но она-то уже собралась.

— Так вы не пускайте ее до назначенного срока, а потом отправляйтесь вместе, жилье к этому времени приготовят. Чтобы без разлуки, — посоветовал Николай.

— Мне-то что там делать? Тоже гигиеной заниматься?

— Да ведь вы металлист! Как же так — что делать? — И добавил, вконец ошарашив старика: — Приезжайте! Через пару недель буду ждать. Я тоже туда направлен, на Пожму.

— Тоже? Зачем?

— Бурить. Нефть и газ искать.

Они распрощались «до скорой встречи»…

Огромное здание комбината выходило на широкую белую площадь. Утром площадь была пустынна, зато сейчас к управлению непрерывно подъезжали и приходили люди, торопливо вбегали в подъезд, будто подгоняемые крепким морозом, а потом так же торопливо и озабоченно расходились и уезжали во все стороны. Оживление было словно у крупного войскового штаба.

Тыл работал.

Николай постоял на высоком крыльце, полюбовался городом. Со всех сторон наступала угрюмая, засыпанная снегом лавина тайги. Она и звала и предостерегала человека.

«Что ж, — с чувством тревоги и решимости подумал Николай, — послезавтра едем…»


3. НОЧНЫЕ ВСТРЕЧИ

Тишина…

Мертвая тишина в лесу. Замерли до весны бурые нахохлившиеся ели, сплетаясь лапами в сплошную, осыпанную ледяными иголками чащобу. А на земле — выпирающий из-под сугробов бурелом, валежник, вздыбленные корневища.

С осени снег рыхлый, пушистый, долго лежит девственно нетронутым, как будто в день снегопада. На ослепляющей белизне его золотистые брызги опавшей хвои, птичья прошва, замысловатые цепочки звериного следа… Но временами сюда, в таежные глубины, с шумом прорывается из тундры ледяной ураган-полярник. Несет целые горы не успевшего задержаться в кустарниках снега, рвет мерзлое оперение ельников, сбрасывает щедрыми пригоршнями кедровые шишки, гнет и ломает хрупкие березовые ветки.

И тут же, вблизи, из зарослей чернолесья, поднимаются к суровому небу вершины красавиц лиственниц. Ветви их изломаны, выкручены в суставах тем же бесшабашным ветром, обсечены морозами, но они сильны, они уверенно ждут своей поры.

Падают крест-накрест в бурелом елки, гибнут в стужу белые березки, а северные лиственницы год от года набираются силы, наливаются железным звоном, обрастая все новыми и новыми кольцами прочной красножилой древесины.

По весне в чаще заснуют глухари, заворкуют тетерева на токовищах, шелохнется лес после долгой, восьмимесячной спячки…

Так изо дня в день, из года в год — сотни лет — живет дикая, нехоженая тайга. Вдали от людей, в обомшелой глухомани, скользит темно-коричневый соболь, серебристая белка стаскивает в уютное дупло отборные кедровые орехи, бесшумно петляет по свежему снегу чернобурка и важничает у водопоя древний, бородатый лось с крутыми ветвистыми рогами…


В низовьях угрюмой, темноводной речки Пожмы разбросалось по сосновому урочищу глухое старинное село Лайки. Бревенчатые избы с тесовыми кровлями спустились к самой воде. Над узкими проулочками торчат из сугробов верхушки жердевых изгородей, со всех сторон лес да лес…

Поблизости есть еще две деревушки, тоже Лайковского сельсовета, — так то еще большая глушь. А кругом на сотню километров ни души. Север!..

Живут здесь коми — рыболовы, лесорубы и первостатейные охотники. Косят горбушами, едят слабопросоленную семгу и хариуса «печорского засола», носят меховые совики и малицы да расписные унты, или, по-местному, тобоки. Но говор тут не вычегодский и не сысольский, да и в обличье иной раз легко ошибиться.

В здешней замшелой деревушке встретишь вдруг этакого былинного добра молодца — косая сажень в плечах, с белокурыми, льняными кудрями. Ни дать ни взять, внук самого Добрыни Никитича! А то проплывет в короткой шубейке, с коромыслом волоокая лебедушка — коса до пят, горделивая осанка, будто посадская стрельчиха.

Так оно и есть. Бородатые ушкуйники — голь перекатная — в кою-то пору метнулись сюда из Новгородской земли, не желая испить счастливой нови под высокой рукой государя Ивана Грозного. Часть из них осела в низовьях Печоры, обосновав русское село Усть-Цыльму (там до сих пор бабы на собрания ходят в бисерных кофтах и кокошниках), а другие смешались с лесным народом, переняли язык и обычаи, затерялись, как в воду канули. А обличье древнее нет-нет да и выдаст.

Война выбрала и отсюда парней и мужиков. Голодно и неуютно стало в заснеженной до крыш деревушке. Председатель колхоза — солдатка, а комсомольский вожак — девчушка девятнадцати лет. Так и маются.

В понедельник позвонили в правление из района по срочному делу. Председательша, грудастая, крутобедрая Прасковья Уляшова, вызвала секретаря комсомола Катю Торопову:

— В райком тебя. Бери лошадь, да чтобы к сроку! Дрова надо возить, навоз…

И залюбовалась девчонкой. До замужества и сама тоже такая вот была, люди помнят, — не тонка, не наливиста, в стану крутой выгиб и грудь клинышком вперед, самая стать. На висках волосы, те, что в косу не поместились, будто для забавы либо из озорства сами по себе завились в змейки — по одной с каждой стороны. В глазах северное сияние трепещет, — еще не натерпелась, значит, от жизни-то… Даром, что хлеба маловато, в ступах одна мякина, зато молодости еще много. Эх, жизнь!..

— В какой райком-то? В твой или в мой? — уточнила Катя.

— Комсомола, ясно. Чего это тебя в партию позовут? Тоже вздумала!

Верхом на косматой лошадке, натянув поверх короткой шубенки тяжелый олений совик, где по тракту, а где по лесной извилистой тропе, Катя отправилась в районный центр — двое суток пути. В дороге тщетно ломала голову: за какой надобностью вызывали в такую даль? Дела у нее шли не хуже, чем в других селах, девчата старались заменить в колхозе фронтовиков и маялись до слез, но справлялись.

На полпути, в истоках бурливого по весне ручья Вож-Ель, тропу неожиданно преградил свежий лесной завал. Деревья косо попадали в чащу, будто с той стороны, где был просвет, их своротило гигантским плугом. Лошадь всхрапнула перед высоченной снежной насыпью с торчащими из нее корневищами и обломками сучьев, остановилась, перебирая копытами.

Темнело быстро. В сумраке нелегко было разыскать проход. Кое-как пробравшись через бурелом, Катя вдруг оказалась на широкой и прямой просеке.

Раньше — она хорошо знала — никакой просеки здесь не было. Где начиналась и куда вела неведомая трасса, Катя не знала. Решила с рассветом двигаться старой визиркой, а пока нужно было устраиваться на ночлег.

Выбрав у самой дороги защищенное от ветра местечко, Катя утоптала снег и разложила костер. Умеючи — это нетрудно. Сухой валежник и береста горят на морозе как порох. Укрыв лошадь попоной, поближе к огню сложила наломанные еловые ветки и уселась на них, протянув занемевшие от верховой езды ноги в унтах к теплу.

Хорошо в тайге, когда весело пылает костерок, а у тебя поверх шубенки еще теплый, лохматый совик! Трещат промороженные сучья, распадаются на спекшиеся жаром, почти прозрачные угли. Шипит вода, стекая в огонь с обледенелых поленьев. Вот побурела хвойная лапка, свернулась и закудрявилась, будто живая, и, не устояв, вспыхнула торопливо и трепетно. И запахло свежей, смолистой горечью. Оживший летний запах напомнил о чем-то родном и милом, а о чем — не понять. Может, о прошлом, как пишут в книгах? Но ведь это старикам можно вспоминать о прошлом, а что в этом Кате? У нее вся жизнь тут, на этой снежной тропе, у зимнего костра…

Темно вокруг. Только костер пылает у ног, и от языкатого пламени по сторонам выпрыгивают из тьмы и снова исчезают лохматые тени елок.

Может, она придремала под вкрадчивый шепот пламени и спокойное пофыркивание лошади, жующей в торбе овсяную мякину… Костер довольно-таки прогорел, а торба у лошади опустела, и вместо близкого конского хрумканья Катя отчетливо различила другой, дальний четкий звук — поскрипывание схваченного морозом снега, как при ходьбе.

Она торопливо подкинула в огонь сучьев и привстала.

До рассвета было еще далеко, в каленом небе, то разгораясь, то потухая, мерцали звезды. Небо, стиснутое с двух сторон черными верхушками леса, было недосягаемо высоко, и казалось, что там, в тихой вышине, лежала чья-то другая, искристая дорога.

Шаги приближались. Вглядевшись, Катя различила вдали, на просеке, человека. Путник то отчетливо появлялся в лунных полосах, то исчезал в тенях, косо бороздивших трассу.

Человек, как видно, заметил костер и шел прямо на огонек. Он остановился в трех шагах, развязал у подбородка тесемки ушанки и, ссутулившись, с удивлением стал всматриваться в хозяйку ночного костра.

Катя, будто случайно, шагнула по другую сторону костра, напряженно ждала.

— А ты не бойся, не съем! — весело сказал человек. И вдруг, бросив огромные брезентовые рукавицы на снег, стал на них коленом, потянулся озябшими руками к огню.

— Тебя и не разберешь в этом овчинном мешке, баба ты или медведь-шатун, — добавил он молодым, неустоявшимся баском.

Он сидел весь в свете ночного костра, и Катя рассмотрела теперь не только рыжий чуб, вылезший из-под ушанки, но и легкий шрам на верхней губе и белую строчку на ватных штанах и телогрейке.

— А-а-ах, благодать, — довольно жмурился парень, не сводя глаз с Кати. Он тоже успел разобраться, что перед ним не медведь и не баба, а молодая девушка с испуганным лицом.

Он кивнул на меховину совика:

— Эта одежина у вас ну прямо-таки что предохранительная спецодежда! У нас осенью история вышла, смех!..

Парень торопливо заклеил языком завертку, прикурил, сморщив лицо, от уголька и продолжал:

— С нашим поваром, Яшкой Самарой, дело было! Пошел в лес по грибы, лезет в самую непроходимость, в мшаники. Вдруг слышит — трещит что-то. Глядь — бурая спина за валежиной колыхается, сопит… Помертвел Яшка, инвентарное ведро бросил — и тягу! «Медведь!» — кричит. Разобрались, а это колхозный кладовщик.

Катя принужденно улыбнулась.

— Кладовщик-то ворованную говядину притыривал, а Яшке начет за истраченное ведро — семнадцать рублей тридцать две копейки, а по военному времени в пятикратном размере, — сообщил парень.

— Почто же ведро-то бросил? — осмелела Катя.

— Пугливый у нас повар, день и ночь ревизии ждет.

— Вороват? Повар-то ваш?

— У них там порядок «морской»: тысячу — мне, тысячу — тебе, и концы в воду…

— А ты кто? — вдруг спросила Катя.

Парень неторопливо загасил окурок, деловито сплюнул. Покосившись на смелую незнакомку, отрекомендовался:

— Математик. В прошлом отнимал и делил, а теперь приумножаю стратегические богатства Севера. Просился нынче еще фрицев считать — не доверили это дело мне. А жалко!

Он тяжело вздохнул. Сидя у огня, пристально следил за девушкой. Она подбрасывала сушняк, чтобы не унялся свет. Потом откинула на плечи меховой капюшон, поправила светлые густые волосы, и он вдруг увидел, что она очень красива. Даже под складками меховой одежды угадывалась статная гибкость молодого тела.

— А ты, видать, девка что надо, — сказал парень без тени недавней веселости. — Из колхоза? Куда едешь?

— В райком вызвали, — значительно сказала Катя.

Она рассчитывала, что такой ответ возбудит уважение к ней, придержит в случае чего. Но она ошиблась. Парень дерзко усмехнулся.

— Руководящая, значит? Это дело. То-то я гляжу все на тебя и думаю: а не забраться ли к тебе в этот спальный мешок на ночевку? Руководящих у меня еще не было. А? В мешке-то, говорят, больно сподручно любовь крутить. Никуда из него не денешься…

Катя насторожилась. Щеки у нее запылали, глаза сузились.

— Не замай. Крови много будет, нож у меня, — сквозь зубы процедила она. И, собравшись с силами, непринужденно бросила горсть трухлявой мелочи в огонь.

Задымило. Из-под дымных клубов донесся беззаботный смешок. Парень прилег на локоть и, ковыряя в зубах щепкой, сказал:

— Нож… Застращала совсем… Эх ты, бурундук глазастый! Что мне нож, в новинку? Тут другое дело мешает! Не в моих правилах нахалом лезть, вот в чем загвоздка. Можешь ты это оценить как человек? А то — нож…

Он вдруг распахнул телогрейку, сунул руку за пазуху, извлек оттуда плоскую солдатскую флягу.

— Водки выпьешь?

— Что ты! — ахнула Катя.

— Не хочешь — не надо, просить не буду. Сам доставал, ценой жизненной репутации. А может, все же глотнешь с морозцу?

Катя молча отодвинулась подальше.

Парень отвинтил крышку, дунул в нее и аккуратно налил булькающей влаги.

— Вот насчет закуски… того! Может, подкинешь колхозную корку, — не откажусь.

Кате отчего-то стало весело. Она пошарила в холстинке, достала узелок.

— Хлеба нету, а строганина есть. Хочешь?

— Говорил я, ты девка что надо! Ну, за твое здоровье! Эх…

Он опрокинул водку, пожевал крошку мяса и притих. С тоской смотрел вдоль просеки.

— Как звать тебя? — будто очнувшись, спросил парень.

Катя ответила, безбоязненно придвинувшись к самому огню. Парень вздохнул.

— Вот ведь какие дела, Катюха! Ты спроси, куда я иду и зачем? Ведь мне бы теперь либо на фронт, либо такую вот попутчицу, как ты, — и куда ни шло, в колхоз! А я куда двигаю? Почему она, жизнь, так устроена, скажи? Может, выпьешь все же? — вдруг снова предложил он.

— Спасибо. Я тоже сижу и думаю: почему это человек как выпьет, так о жизни начинает говорить?

Парень обхватил руками колени и свесил голову.

— Дура! — озлобился он. — Что еще можно сказать? Дура, хотя, извиняюсь, и руководящая… Что понимаешь в ней, в жизни? А ничего! А совать иголкой в душу смыслишь…

Катя не обиделась. Она сидела молча, временами подкладывая в костер. Время шло к рассвету. Вдоль просеки потянуло ветерком. По вершинам леса пробежала снежная крупка, и как будто донесся неясный гул.

Оба прислушались. Парень завертел головой, насторожился. Выжидающе смотрел в сторону города.

— Гудит вроде, а? — вопросительно уставился он на Катю.

— Кажется, гудит… Не пойму только что.

Они снова замерли, прислушались. Через несколько минут уже явственно угадывалось гудение тракторных моторов. Из-за дальнего поворота просеки вдруг разом выскользнули, ослепительно блеснули лучи фар.

— Трактора? К нам?! — возликовал парень. — Ах, гады! А я в диспетчерскую ходил, сказали — не будет попутного транспорта…

Тракторы ревели оглушающе. Судя по фарам, их было не менее десятка. Колонна двигалась на пятой скорости, потрясая утреннюю тайгу необычным для нее грохотом. С ближних елей тоненькими струйками побежал снег.

— Ух, чешут! Ух, прут, черти! Заглядишься! — хлопал рукавицами парень.

Катя не заметила, что сама подошла к нему и встала рядом.

Колонна шла уже мимо костра. На неуклюжих огромных санях из лиственничных брусьев следом за машинами катились пачки стальных длиннющих труб. На ухабах сани вскидывали концами полозьев, и каждая пачка труб вздымалась к небу, как невиданное многоствольное орудие.

Проплыл передвижной домик. Из крыши торчала железная труба, за нею вился и таял жиденький дымок. Затем проплыли какие-то громоздкие машины и ящики, доски и всякий железный хлам.

— Так что же я стою? — спохватился парень. — Прощай, незнакомка! Не поминай лихом Алешку Овчаренко, может, свидимся еще!..

Он вдруг обнял ее одной рукой — плечом к плечу, встряхнул легонько и, выпустив, бросился бегом за последними санями.

Катя долго еще стояла у обочины, глядя вслед уплывающим огням. Скоро и огни и моторный гул растворились, угасли в лесной предрассветной синеве.

В город Катя добралась только к полудню.

У знакомого дома скатилась легким комом с лошади, накинула повод на столбик забора и, отбросив за спину полевую сумку, взбежала на крыльцо.

Щуплый, запомнившийся с последней конференции человек увлеченно читал какую-то бумагу. Катя ждала. Наконец он перевернул бумагу и, обнаружив, что на обороте чисто, вопросительно поднял голову. Лицо его выразило сначала удивление, а потом радость.

— А-а, Торопова! Садись, садись, располагайся как дома! Быстренько ты домчалась… Как дорога?

Он протянул к ней обе руки, но с места не встал.

Катя размотала шарф, сняла варежки и оправила, тряхнув головой, свои тяжелые косы за спиной.

— Вы, кажется, товарищ Сергеев? А где же первый?

— Товарищ Рочев в начале января призван. Один я теперь, замотался совсем…

— Да уж, замотались! Полгода у нас не были, — строптиво сказала Катя.

— К тебе и год можно не ездить, знаю, что порядок! А вот в Шоре две недели пришлось торчать. На Верхней Омре секретарь тоже получил повестку, а заместитель, твоя ровесница, еще не вошла, как говорится, во вкус. Тоже оставлять без поддержки нельзя.

Катя кое-что знала о пристрастии второго секретаря к своей верхнеомринской ровеснице, но не особенно доверяла слухам — сплетня, мол. А сейчас почему-то поверила. Может быть, оттого, что Сергеев ей чем-то не понравился.

— Не вошла, значит, во вкус девка на Верхней Омре? — тонко усмехнулась Катя. — Ну, я тоже, между прочим, нуждаюсь в вашей помощи. Приехала вот жаловаться. Судиться!

Она присела к столу, расстегнула верхние петли полушубка. Кумачом горело исхлестанное ветром, обожженное морозом лицо.

У нового секретаря вытянулась физиономия, брови дрогнули и поползли вверх.

— С кем же? На кого то есть жаловаться?

— На вас, товарищ Сергеев!

— Н-не понимаю…

— Да вы видели когда-нибудь, хоть в кино, как молотят цепами? Нет? Ну а у нас девчонки все руки оббили. Локомобиль какой уж год ждем? Добро — мужчины до войны управлялись. А теперь-то как же?

Сергеев хотел ее прервать, но Катя продолжала свое:

— Ведь целых три деревни ждут. Я уже лоб на этом деле разбила, председатель Совета куда-то обращался — и все, как говорилось в старину, в пользу бедных!..

— Подожди, подожди-ка! — насмешливо воскликнул Сергеев. — Затараторила: три деревни, два села, восемь… к-гм… Не горячись. Вот так всегда: приедут, пожалуются, накричат — и опять в лес! Это наше дело — приехать и кричать. Знаешь об этом?

«Странная эта Торопова, — подумал Сергеев, — о том, что хлеба не хватает, смолчала, а о каких-то локомобилях шумит…»

— Вопрос вот какой. — Он примиряюще положил руку ей на плечо. — В верховьях вашей речки начинают очень важное строительство. Надо туда подобрать людей. Строго в добровольном порядке, потому что… условия, сама знаешь, будут нелегкие. В палатках! А брать придется девчат. Ребята, какие остались, еще понадобятся здесь. Так вот — брать только добровольцев, и чтобы слезокапов не было. Честь райкома…

Катя резко вскинула голову:

— А по-моему, надо наоборот: не строго по желанию, а строго с ограничением брать. На новостройку все пожелают, все, без исключения! Это уж я знаю.

Сергеев удивился:

— Это хорошо, если так. Прямо здорово, а? Полная сознательность, значит?

— Какая там сознательность! — с непонятной яростью возразила Катя. — Совсем избили, изъездили словцо! Не сознательность, а кровное дело! Каждому жить хочется, а не молотить цепом!

Сергеев снова остановил ее:

— Ближе к делу, Торопова! Я за этим и вызвал тебя, что ты самая горячая из наших секретарей. Давай посоветуемся: кого можно назначить бригадиром и рекомендовать комсоргом? И вообще — как лучше все это провернуть?

— А много надо? — спросила Катя.

— От нас — человек тридцать, может, с полсотни. Соседние районы тоже дадут… Что ты на это скажешь?

Катя встала, быстрым движением одернула на себе полушубок и, куснув нижнюю губку, вскинула глаза на секретаря:

— Разрешите, товарищ Сергеев, мне все это дело взять на себя?

* * *

Можно только удивляться, как при своей пронырливости и постоянной осведомленности об окружающей обстановке Алеша Овчаренко не встретился в пути с новым приятелем — Горбачевым. Ведь колонна шла от Катиного костра до Пожмы добрых двенадцать часов, а Горбачев ее возглавлял.

Но получилось довольно просто. Ночью Николай спал в передвижном домике у железной печки, а для Овчаренко такой заманчивой возможности не представилось. Едва догнав последние сани, он узнал от буровиков, что одну из машин ведет его старый дружок Мишка Синявин. Когда колонна остановилась у какого-то ручья на заправку радиаторов, Овчаренко разыскал Мишкин трактор, забрался в теплую кабину и прикорнул там до полудня. В дверцах кабины вместо побитых стекол были вставлены фанерки. Кругозор сократился настолько, что Алексей, проснувшись, заскучал и вспомнил о фляге.

До самого поселка они с Мишкой неторопливо посасывали согревающую жидкость, и, когда фляга опустела, Мишкин трактор стало малость заносить, а в душе напарника вовсе притупилось сожаление по поводу неудачи в военкомате.

Колонна вошла в поселок часам к семи вечера. Возникло основательное опасение, что все наличные силы будут брошены на разгрузку. А у Алешки не было как раз никакого настроения катать трубы и кантовать тяжелые ящики. Поэтому он незаметно выскользнул из кабины, благо вокруг уже сгущались сумерки, и решительно направился в барак.

Барак был длинный, скупо освещенный керосиновой лампой — в поселке еще обходились без электричества. Обитатели его собирались ложиться спать, но, когда прибыла колонна, кое-кто, наскоро одевшись, побежал за новостями и, конечно, попал на разгрузку. Многие поднялись, зачадили самокрутками.

В бараке было довольно свежо, а печь — железная бочка с трубой из обрезка обсадной колонны — оказалась нетопленой. Обнаружив за жестяной дверцей холодный пепел, Алешка выпрямился, строго и презрительно оглядел барак.

— Обленились, волосатики, без идейного руководства! — заорал он. — Чья очередь дрова колоть?

Очередной истопник, по-видимому, убежал на разгрузку либо спуталась очередь, потому что на вопрос Алешки никто не ответил.

Как и во всяком другом общежитии, в бараке был, конечно, человек, которого можно заставить колоть дрова вне всякой очереди. Поэтому Алешка не раздумывая направился за печь, в дальний угол.

— Эй! Залежался, ч-черт! Не знал, что ли, я нынче должен приехать! — дурашливо, но требовательно крикнул он издали.

В сумраке, на угловых нарах, сидел сгорбившись длинный, костлявый старик с жиденькой бородой, в помятой нательной рубахе. Он поднял голову и посмотрел на Алешку с той застарелой тоской, которая за давностью переходит в равнодушие и слепую покорность. Старик хотел было встать, подчинившись окрику, но здоровенный мужик, сидевший рядом, — они, видимо, беседовали, — придержал его тяжелой рукой, круто повернул голову к Алешке.

— Бухой, что ли? — рыкнул он, сверкнув глазами. — Не видишь, толковище у людей! А насчет печки, моя нынче очередь была. Как раз тебя ждал. Вали протрезвись, потом тиснешь новости…

— Ты, Степан? — смешался Алешка.

— Я. Говорю — затопи печь, ну?

Алешка покорно повернулся и вышел. Было слышно, как он звякнул в темном тамбуре топором.

— Что ты на него так? Парень-то неплохой; — со вздохом заметил старик со странной кличкой Сто двадцать.

Скоро печка загудела. Алешка разделся и лег ничком на топчан, неподалеку от беседующих.

Сто двадцать рассказывал невеселую историю о том, как старший десятник Шумихин на расчистке просеки обнаружил у него в куче валежа и хвойного хлама два неразделенных строевых хлыста. Ругал непотребными словами, обзывал кулацким отродьем и под конец пригрозил судом.

История была скучная, Алешка не понимал, почему порядочный человек Степан Глыбин внимательно слушал ее. Да еще в угоду рассказчику поставил его, Алешку, в глупое положение.

Ну, Шумихин, хромой бес, конечно, вредная сошка. Он и Алешке однажды грозил судом, после того как тот украл у него палку с зарубками. Палка служила десятнику и костылем и метром. На костыль он опирался при ходьбе, выделывая вензеля скрюченной ногой, а метром замерял выработку — кубы и квадратную площадь. Метр, естественно, показался Алешке чрезмерно длинным, он тайно укоротил его вершка на два. Подсунул обратно, однако Шумихин сразу обнаружил содеянное.

— Это государственный эталон! — кричал он тогда на Алешку. — Копия его из земного поперечника происходит! А ты что сделал, вредитель паршивый?!

Нынешняя история с сосновыми хлыстами особенно ничего не добавляла к репутации Шумихина. Степан Глыбин, однако, не прекращал разговора.

— И куда ему столько дорог и просек! — возмущенно говорил он о десятнике. — На полтораста верст в тайгу залезли — и все мало. Теперь, говорит, надо усы от главной трассы тянуть в разные стороны… До окончания войны хватит этой тайги на нашу голову.

— Да, к самому Полярному кругу едем… — снова вздохнул Сто двадцать и вдруг поднял голову к Алексею. — Ты, заводной, не спрашивал десятника, что тут строить собираются?

— Оглобли к пушкам будешь заготовлять! — со злобой сказал Алешка и отвернулся.

— Военная тайна! — досадливо сказал Степан Глыбин и желчно усмехнулся. — У нас все тайна…

Замолчали. Тут-то в барак вбежал кто-то с погрузки и зычно сообщил:

— Новый начальник приехал, братцы!

Вокруг печки сразу образовалась толпа. Загомонили, задымили цигарками. Те, что оставались на топчанах, поднимали головы.

— Пожар, что ли?

— Новый начальник, дурья башка! Нефть будто бы из-под земли собираются качать на этом самом месте!

— Что ж, она, нефть, лучшего места, что ли, не нашла, что влезла в этакий бурелом?

— Шумихин, стало быть, на второй план теперь?

На минуту все замолчали. Кому-то, возможно, стало жаль старого десятника. Что ни говори, а понижают человека. А ведь с ним тут первую землянку рыли… Другой вздохнул с облегчением, будто в жизни уже переменилось самое главное.

— Ну, новый-то, может, поскорее о жилье подумает, — с надеждой сказал кто-то в углу и тоскливо оглядел барак — закопченный потолок из неструганых досок, глыбы намерзшего на подоконниках льда, рассохшиеся двери, в щелях которых посвистывал ветер. — Не барак, трактир трех бродяг!

— Насчет хорошего не жди, не то время! — мрачно махнул рукой Сто двадцать. — Новая метла, брат, чище метет!

— Мы работы не боимся, лишь бы хлебово было! — дурачился Алешка.

А человек, принесший известие о новом начальнике, задумчиво сказал у печи:

— Посмотрел я — совсем молодой парень-то… Из геологов, сказывают.

— Из геологов? — с горячим любопытством спросил Алешка и немедленно оказался у печки. — Вот это да! Значит, пр-равильное дело будет! Останыч, от оглобель я тебя освобождаю! — крикнул он старику со странной кличкой.

Алешка присел на корточки, пошуровал в печке, подбросил соснового смолья и березовых чурок с кудрявистой берестой. В раскаленном зеве печки с угрожающим гудом вскипело пламя. Живое, чуть курносое, самоуверенно-диковатое лицо парня и обнаженная грудь отливали медным блеском. Он блаженно щурил глаза, причмокивал пухлыми губами, раскуривая цигарку. Потом захлопнул жестяную дверцу, присел на скамью. Барак снова погрузился в сумрак, багрово засветились раскаленные бока печки. В тишине явственно слышалось глубокое дыхание и покашливание уставших на лесосеке людей.

— Я одного геолога знал… — затянувшись и не глядя на окружающих, сказал будто самому себе Алексей. — Рабочим в экспедиции у него был. Вот то человек был! Справедливый и точно железный. Артюхов… По трое суток иной раз не спал. Прет, бывало, в своем инвентарном свитере в жару и в мороз тайгой как лось! И мы около него как лошади работали: прямо в душу залез! Самому двадцать четыре, а голова — что академия!..

Алешку не перебивали.

— Раз приехал какой-то старик с бородой и в очках проверять, что и как. А наш давай ему заливать всякие ученые вещи. Мудреными словами его — с толку: свита, структура, арке-зой! Ну, дед видит, что тут все в порядке, говорит: покажите, мол, карты. А что карты? Карты у такого человека всегда козырные — четыре сбоку, ваших нет. Поглядя карты, значки поставили. Ничего не сказал дед, похлопал по плечу, вроде обиделся, что выругать не за что, и уехал. Потом видим — нам премия…

— Тебе она к чему? — засмеялся в своем углу Степан Глыбин. — Один черт, ты ее проиграл на другой день…

— Занятная история с нашим геологом потом была, — не обращая внимания на издевку, продолжал Алешка. — Объезжали мы за лето десяток деревень, и куда ни завернем, Артюхов наш присматривается: гирю-двухпудовку искал. На зиму в город захватить, значит. Развитием заниматься. Ну, куда ни зайдем, нет гири — и все! Как назло! Только к самой осени в одной деревухе, смотрим — валяется около склада этакая ржавая груша. Я говорю: «Давай, Виктор Петрович, я ее смою?» — «Не сметь!» — говорит… Получил ее по бумажке. Там тоже, конечно, рады были: то бросом валялась, а то сбыли по безналичному расчету. Все копейка на трудодень. Чин по чину… Ну, нашел — хорошо. А ведь нам обратно до тракта километров сто с лихвой. Речками да пешкодралом только и можно пробираться. Места не хуже вот этих… Так, не поверите, взвалил на спину и сам все сто километров нес!

Люди весело загомонили, кто-то откровенно свистнул:

— Брешешь ты все, дьявол рыжий!

А Сто двадцать лишь рукой махнул:

— Чего другого, а головой в стену биться — этого кругом хватает!

Овчаренко упрямился:

— Век свободы не видать! Голову на отрез!

— Твоей голосе, Лешка, цена известная!..

Цену Алешкиной голове установить доподлинно, впрочем, не удалось — помешали.

Низкая тяжелая дверь барака вдруг широко распахнулась от пинка, а из тьмы тамбура на свет лампы шагнул высокий сухощавый парень в новеньком белом армейском полушубке нараспашку и добротных шерстяных брюках с напуском. Весело поблескивали хромовые начищенные сапоги в гармошку. Каждый носок уточкой.

Это был Иван Обгон — редкий гость поселка, известный предводитель «малины» в районном масштабе. Его никак не могли уловить городские органы, поскольку появлялся он довольно неожиданно и так же исчезал, будто проваливался в землю.

Он мигнул Алешке, — видимо, они были знакомы — и, отставив ногу, с высоты своего роста оглядел барак.

— Создай обстановку… — хрипло, скороговоркой приказал Обгон.

Алешка подчинился.

— Заслушайте краткое сообщение, граждане! Тихо!

— Дань пришел собирать, ворюга… — бормотнул в углу Сто двадцать.

Обгон решительно выступил вперед:

— Как вам известно, граждане, до последних времен вы жили по первобытному способу: «Кто первый встал, того и сапоги», — с язвительной иронией заговорил он, умело выставляя напоказ золотую коронку в углу рта. — Теперь начинается пе-ри-уд сознательности. Наш концерн гарантирует вам полную сохранность штанов, а также зашитых в пояса франков, но… при твердом условии! Вы ежемесячно вносите мзду в пользу концерна. Размер ничтожный — всего двадцать пять франков на рыло, четвертную значит, либо неликвидный талон на овощи…

— Бурные аплодисменты! — за всех сказал Овчаренко. — Гоните пошлину, братья славяне, за безмятежность сна!

Обгон пошел между койками. У притолоки стоял в спокойной и небрежной позе его телохранитель — вовсе бандитская рожа.

И дело шло. Шуршали бумажки. Обгон обошел стороной только Степана Глыбина, зато у топчана в углу задержался дольше обычного. Сто двадцать, как видно, не спешил платить.

— А ты что, кабаржина облезлая? — грозно прохрипел Обгон. — Поверти, поверти шарами-то, я подожду. Ты думаешь, я не знаю, что у тебя под кроватью фанерный угол, а в нем очаровательная поллитра с топленым маслом?

Старик заворчал.

— Во-во! Приделают к ней ноги, и пойдет она на толкучку за двести франков, чучело. А тебе четвертной жалко! А не хочешь — давай капустный талон. Один черт, овощи не выдают вам второй месяц и, как я слышал в авторитетных кругах, выдавать не собираются!

Операция закончилась в десять минут. На этот раз Глыбин почему-то не вступился за соседа.

Когда Обгон исчез, никто не попытался обсудить происшествия: оно вошло в привычку. А милиции в поселке не было. Только Сто двадцать, укладываясь спать, зло сплюнул:

— Одно слово — лес… Закон — тайга, начальник — Шульга.

И, закрывшись одеялом до подбородка, добавил:

— Сюда не новых начальников нужно, а угрозыск с собакой!..


4. ЭТО И ЕСТЬ РАЗВЕДРАЙОН…

В пути Николай мог по достоинству оценить работу, уже сделанную людьми до его приезда.

Они проломились с топорами сквозь тайгу на сто с лишним километров, но это была лишь половина дела. Нужно было построить лежневую времянку — выстелить сто тридцать тысяч метров трассы тонкомером и жердями, чтобы к Пожме можно было проехать не только зимой, но и летом, не рискуя утопить трактор в чарусе. Они построили полтора десятка мостов через речки, ручьи и бурливые по весне суходолы. Попутно пришлось срезать сто тысяч кубометров грунта на косогорах и насыпать пять километров дамб. Это была адская работа, и ее сделали триста шестьдесят человек — народ, именуемый в управлении коллективом Верхнепожемского участка.

Но они не успели к зиме построить себе хорошего жилья, не протянули нитку телефонной связи, у них пока не было электричества. Движок и генератор, упакованные в ящике, ехали сейчас где-то в колонне.

Они не успели построить буровых вышек, не начали главного — бурения скважин. И поэтому никого не удивляло сделанное. Им говорили: надо сделать еще то-то и то-то, нужно пережить зиму в дырявых бараках, нужно дать нефть и газ — страна, охваченная пожаром войны, требует…

В колонне было одиннадцать тракторов — весь транспортный резерв северного комбината. За каждым трактором ползло по два санных сцепа. На санях громоздились буровые трубы, паровые котлы, дизеля, цемент. Дорожный настил коробился и трещал под гусеницами и тяжким грузом. Две бригады буровиков — сорок человек — поочередно шли за колонной, чтобы наскоро восстанавливать развороченную времянку. Отставшим предстояло идти пешком, колонна не могла ждать…

Николай стоял на переднем тракторе — трактор был без кабины, — придерживаясь рукой за подлокотник сиденья, жадно смотрел вперед, на белую ленту просеки, стиснутую лесным завалом, сугробами снега.

Трактористка, девушка с плоским безбровым лицом, из северянок, в комбинезоне поверх ватной стеганки и в промасленной ушанке, держалась из последних сил. Хорошо еще, трактор работал исправно. Лишь изредка трактористка прихватывала фрикцион или головку акселератора, и машина, послушно занося радиатор, ползла дальше.

Вторые сутки шли тракторы.

На толстой, бородатой елке, накренившейся к дороге, Николай заметил засеку. На ней кособоко теснились цифры, написанные по мокрому химическим карандашом: «ПК—1230».

— Четыре километра дороги осталось? Дальше целиной пойдем? — закричал Николай в самое ухо трактористки.

— Шесть! — обернулась она, и Николай больше по движению губ понял возражение.

— Дорога — только до сто двадцать седьмого? — снова прокричал ей Николай, доверяя сведениям, которыми его снабдили в управлении.

Она отрицательно покачала головой:

— Позавчера было! Теперь до поселка вымостили. Здесь цифры каждый день растут, слышите? Дорогу ведь наш Опарин строит, слыхали, наверно… — Слова ее растворились в грохоте трактора, шедшего на подъем.

Место, которое так хотелось увидеть Николаю, открылось внезапно, под вечер.

С гребня горы лежневка стремительно скользнула вниз, потом подалась вправо и ушла во мглу к речной пойме. И в самом конце ее Николай рассмотрел в сумерках черные крыши бараков, снежные холмы, из которых курился дымок, — палатки. За бараками торчали нагие стропила недостроенных домов. Отсюда, издали, строения казались спичечными.

«А ведь это называется отныне разведрайоном!» — с чувством удивления и тревоги подумал Николай.

В поселок приехали затемно. Едва трактористка выключила мотор, неизвестно откуда, словно из-под сугроба, вывернулся кривоногий прыткий мужичок в распахнутом кожушке. Полы кожушка трепыхались и тоже спешили куда-то вместе с хозяином.

Припадая на левую ногу и опираясь на толстую палку, окованный конец которой пронзительно взвизгивал на снежной дороге, старичок подбежал к Николаю:

— Вы начальник участка? Ждем, давно ждем… Здравствуйте! — и сунул ему свою горячую, суховатую ладонь. Рука была на редкость тверда. — Десятник-вышечник… Шумихин. Пока исполнял должность старшего, — представился он. — Полагается в таких делах рапорт, но сейчас особо рапортовать не приходится — ночь. Одна бригада в ночную смену, правда, вкалывает. Котельную у речки строим по экстренному заданию… А сейчас всех придется на разгрузку выгонять.

Николай не был так уж чуток на ухо, но заметил, что даже речь старшего десятника чем-то сильно напоминает речь парня из гостиницы.

— Да, разгрузить нужно все побыстрее, через два-три часа тракторы пойдут обратно, там их ждут! — сказал Николай. — Попутных грузов нет?

— Грузов нет. Есть трое больных: у одного воспаление легких, у двух цинга вроде бы. Их отправим.

— Домик на санях придется, видимо, отдать?

— Будка самим нужна. В кабины сядут, спальные мешки дам, — возразил старший десятник.

— С температурой люди?

— А кто их знает! Лекпома надо спросить.

Николаю что-то не понравилось в ответе Шумихина. Он кашлянул, сказал по возможности мягче:

— Будку, по-моему, нужно отдать. Сами перебьемся как-нибудь!

— Слушаюсь! — с неожиданной готовностью согласился Шумихин, и Николая удивила эта готовность.

Шумихин вызвал бригадиров, работа закипела.

Подошел огромный человек в шубе и натянутом на нее брезентовом плаще — буровой мастер Золотов. Едва шевеля застывшими губами, спросил наугад сразу Шумихина и Николая:

— Куда двигать? Место определяйте людям.

Шумихин еще раз придирчиво оглядел разгрузку и быстро заковылял в сторону бараков. Николай и Золотов пошли следом.

Из темноты выступил недостроенный дом без крыши. Его-то и отпер Шумихин, пропуская в темные сени спутников.

— Заходите, не бойтесь, чердачное перекрытие готово, окна вставлены, и печку недавно сложили. Заметьте: первая кирпичная печь у нас!

Он вошел последним, зашуршал во тьме спичками, засветил. Сообща отыскали на подоконнике лампу.

Николай и Золотов огляделись. Бревенчатые стены были хорошо выстроганы, кирпичная, неоштукатуренная печь, словно сеткой оплетенная швами кладки, жарко натоплена. Под низким потолком скопился нежилой запах смолы, мокрых опилок, талого снега. На полу мокро.

— Тесновато будет… — по-хозяйски прикинул Николай. — Какие еще есть помещения?

— Везде набито под завязку. Тут же есть вторая комната с отдельным ходом. Потом еще избушка, вроде охотничьей, на два человека. Там — я и завхоз. Думаю выселиться сюда, а вам вымоем ту хибарку.

— Обо мне потом, — сказал Николай. — С нами две девушки, им обязательно отдельный угол нужен.

Золотов грустно осматривал комнату: двадцать человек сюда вместить было невозможно.

— Придется двухъярусные кровати, — подсказал Шумихин. Для него, как видно, не существовало в жизни никаких затруднительных положений.

А бурового мастера такая перспектива возмутила.

— Здравствуйте! — недовольно сказал Золотов. — Не ползали еще по этажам, над головой друг у друга! Крыша не готова, мы вселяемся, и все равно человеческого места нету! К чему вся эта спешка, товарищ начальник? Сами себе на пятки наступаем. Явись мы на неделю позже, — гляди, и жилье было б готово…

Николай поддержал Шумихина:

— Явись мы сюда лет через пять — здесь трамваи будут ходить, и милиционеры в белых перчатках…

— Вы решительно надеетесь на месторождение? — угрюмо спросил Золотов.

— А вы что, не верите в здешних геологов? — удивился Николай.

— Геологам, положим, верю. По роду работы. Но бурение на Севере — это картежная игра. Недобор и перебор…

— Вы давно на Севере?

— Не привык еще… Да и привыкать трудно. Я узнал, эти девицы будут у нас коллекторами?

— А что? Дурная примета? — усмехнулся Николай. Он знал о причудах старых буровиков.

— Я не суевер, — хмуро отвечал Золотов, — а все же от женщин в бригаде отказываюсь!

Николай только рукой махнул — он не мог принять всерьез этих слов. А Шумихин не выдержал.

— Не нравится, значит, квартира? — со злой иронией спросил он. — Напрасно вы волнуетесь, товарищ! Ваш брат буровик на все готовое привык являться! А мы с Опариным в конце октября прорубились сюда с топорами и нашли у речки столб с дощечкой: «Поселок ВПУ». А поселка никакого нет — снег, зима с ветерком. Сифонит за милую душу… На дощечке, внизу, какой-то шутник из топографии написал: «Спасайся, кто может!» Ночей семь под открытым небом! В крутояре у речки подрыли пещерку, а сверху пробили дыру — это была печка, если хотите знать… И, доложу вам, днем без жилья вполне легко обходиться, в работе жарко. Ну что касается ночи — вопрос другой. Точно как на фронте, только обстрела нет и костры разводить не возбраняется. Так-то, дорогой товарищ… А сейчас — куда-а! Пять домов готовы, два достраиваем, дорога опять-таки действует, обсадные трубы на месте, арматура, — жить можно!

Золотов молча отвернулся, стал развязывать брезентовый мешок. Шумихин побежал посмотреть разгрузку. Через четверть часа он появился в сопровождении буровиков. Люди сгружали узлы, чемоданы, инвентарь в дальний угол, на стол, на приземистую скамью у стены. Закашляли, загомонили, зашаркали промерзшими валенками.

— Слава богу, доползли! Думал, окостенею на морозе.

— А ты бы поближе к трактористке — согрела бы…

— Заводной ручкой?

— Гляди, елка прямо в окно лапой лезет!

С грохотом вносили, устанавливали двухъярусные кровати вагонки. Дверь хлопала, по полу клубился морозный пар. Николаю снова показалось, что он попал в транзитный вагон дальнего следования, в гущу незнакомых и очень разных людей. С ними придется жить. И не только жить, но и делить труды и заботы, руководить. Как все это получится — он не знал, да и вряд ли кто мог бы наперед сказать ему об этом…

* * *

Да, люди на участке были разные.

Николай поднялся чуть свет, но, пока разобрался с буровиками, которых временно пришлось наряжать на строительные работы, Шумихин уже успел разослать остальные бригады и зашел за ним: с вечера условились побывать на месте будущей буровой.

Едва рассвело, на лесах недостроенных домов уже звонко перекликались топоры, визжали пилы. У ближнего сруба плотники выбрасывали на верхний венец балки чердачного перекрытия. «Раз, два — взяли!» — басил кто-то первый. «Раз, два — дружно!» — подхватывали все. И бревна ладно и весело ложились на леса. От штабеля за дорогой к срубу двигался кряжистый бородач с толстым, шестиметровым бревном на плече. Со стороны ноша его казалась огромной.

— Хорош мужик! За двоих управляется, — кивнул на него Николай.

— Этот — по настроению, — почему-то скептически хмыкнул десятник.

— Как по настроению?

— Ну, работает, пока настроение есть… А такого случая нужно год ждать. Вчера с утра сел к костру и сидит как пень. Руки над огнем греет, растопырился, как торговка на базаре, и даже придремал. «Я, — говорит, — сегодня дал торжественное обязательство: тяжелее шапки не подымать…» Потом уж припугнул я его. Схватился тогда за штабель, перетаскал поболе десяти кубиков! Работает раз в неделю, да и то где шуму можно наделать, сподручно орать: «Эй, ухнем!» Одна фамилия чего стоит.

Николай вопросительно обернулся к Шумихину.

— Глыбин, — пояснил Шумихин хмуро. — Из эвакуированных. А я все же подозреваю, что не миновал он отсидки или чего другого в том же роде…

«Припугивать» и «подозревать», как понял Николай далее, Шумихин был великий мастер — это был не только его главный метод руководства, но какая-то болезненная страсть. На лесоповале он придрался к бригадиру Каневу за высокие пни.

— Ты же потомственный лесоруб, дьявол! — кричал Шумихин, повертываясь вокруг своего костыля как циркуль. — Весна придет — лесхоз шкуру спустит за такую порубку! Два рубля с пенька!

Пни были не столь уж высоки, но Канев возражать не стал, постарался убраться с глаз. Тогда Шумихин навалился на тощего лесоруба с жиденькой иисусовой бородкой и утомленными глазами. Ему показалось, что лесоруб работает с ленцой, чего Николай по неопытности не заметил. Тут, правда, Шумихин не кричал.

— Останин! Опять волынку тянешь? — ядовито и прилипчиво спрашивал он и ковырял зачем-то палкой кучу порубочного хлама. — Опять на свои сто двадцать процентов, и ни метра больше?

— Отстань, Захарыч! От работы лошади дохнут, — мрачно тянул лесоруб.

— Ты мне эти кулацкие шутки брось!

Пальцы лесоруба дрогнули, он просыпал с завертки табак, вздохнул и стал заворачивать новую папироску. Долго возился с кресалом, высекая огонь, но к топору не спешил.

Николай в течение всего дня не вмешивался — нужно было сначала разобраться во всем самому.

Они прошли к берегу Пожмы. По глубокому снегу кто-то успел проложить лыжню, наторить ее в два-три следа. Шли, изредка проваливаясь, и Шумихин бурчал, поругивая кого-то за плохую тропу. За кустиком обледенелого можжевельника нашли топографический репер — торчащий из-под снега колышек.

— Завтра начнем тут вышку ладить, — азартно заговорил Шумихин. — Матерьял заготовлен. Лиственница своя, режь только. Нам бы шпалорезку сюда, товарищ начальник. А то на козлах, вручную, это что ж? Нос вытащил — хвост увяз, и так весь день, а продукции шесть досок…

Николай не знал, можно ли получить шпалорезку.

— А верховики есть?

— Вот и насчет верхолазов — дело табак, — огорчился Шумихин. — Четыре человека, а нужно бы двенадцать на первый случай. Не идут люди, на слабый харч ссылаются! Дрянь народ!

Николая покоробило. Харч на Пожме был не то что слабоват — дальше на нем ни жить, ни работать было невозможно. Вечером по приезде Николай хлебал жидкую овсяную размазуху из одного котелка с Золотовым, после еды они оба остались голодными. Николай постарался не заметить этого, памятуя шутливое студенческое правило: «Не делай из еды культа!» Затянул только поясной ремень на одну дырку. А Золотов обругал Николая за «терпимость веры», сказал, что они не беженцы, а производственный коллектив и что кормежка в жизни не последняя вещь. Когда Николай попробовал было намекнуть ему что-то насчет времени и военного положения, Золотов вовсе рассердился:

— О людях думать нужно! Завхоз тут либо дурак, либо жулик! На карточках едет! А где грибы, рыба из речки, брусника, в конце концов?! У государства нехватка — самим нужно думать башкой!

Вернувшись в поселок, Николай нашел завхоза. Выселившись из прорабской избушки, где он жил с Шумихиным, завхоз устроился в крохотном складе особо дефицитных товаров с железной печью-«буржуйкой».

Когда Николай боком протиснулся в его кабину, он лежал на кровати под полушубком, в тужурке и валенках. Страшно удивившись появлению начальника, он вскочил и, лихо козырнув, вытянул руки по швам.

— Здравия желаю, товарищ начальник! С приездом!

Это был молодой развязный мужчина в потертой красной кожанке, синих суконных галифе и новых валенках с отворотами на голенищах. В лице его, раньше времени изрезанном редкими, но глубокими морщинами, и во всей крепкой фигуре было много самоуверенности, довольства собой и какой-то вызывающей беспечности.

Когда-то Николаю нравились такие ребята — ловкие и развязные, не унывающие в любой обстановке. Но сейчас…

Расстегнутая кожанка, дошедшая до завхоза, наверное, через сотню рук, но все-таки кожанка, новенькие валенки, выходные комсоставские брюки и самоуверенность никак не вязались с той трудной жизнью, которой жили простые люди участка. Убогие бараки и обледенелые палатки, отсутствие самого насущного инвентаря, бедный набор продовольствия — овсянка, черный хлеб и треска, и все по норме, внатруску, — все это должно было бы сделать завхоза самым угрюмым и занятым человеком. Во всяком случае, радоваться ему было нечему.

— Как ваша фамилия? — строго спросил Горбачев. Лицо завхоза мгновенно отвердело: он был находчив.

— Ухов, Константин… — И четко, по складам, ровным чиновничьим тоном добавил: — Кон-стан-тин Пан-телей-мо-нович.

— Вы завхоз? Давно здесь?

— С начала организации, — опять подчеркнуто внятно ответил Ухов.

— Комсомолец? Партийный?

— Нет, без…

— Какие ваши обязанности на участке?

— Быт и снабжение, согласно должностной инструкции номер семнадцать.

— Ну и… как работаете?

— Как то есть? Работаю, не жалуются… Ларек торгует справно, спецодеждой и мылом все обеспечены… в пределах лимитов. Баня черная, но здесь я ни при чем: Шумихин никак не может людей для постройки хорошей бани выкроить. — Он иронически усмехнулся. — Тайгу беспрестанно корчует… А я, кроме всего прочего, еще и техснабжением занимаюсь. Инструмента нигде не было, а мне поручили — достал.

— Как это «достал»?

Жесткое лицо Ухова от досады размякло.

— Достал — и все. Как обычно это делается — по блату. Не воровал, конечно.

Николая техснабжение пока не интересовало, на блат он не возлагал никаких надежд.

— Та-ак… А почему в ларьке ничего нет, кроме овсянки и постного масла в счет карточек? Почему хотя бы оленины через районные организации не «достали»? Нельзя? А мне говорили, что изредка можно. И почему в бараках такая грязь?

Ухов не стал далее распространяться о торговых делах, а о быте высказался:

— Народ, товарищ начальник, не требовательный к себе. Плюют на пол, мойки не убирают… Главное зло — женщин нет. Одна старуха из местных сначала согласилась в уборщицы, а теперь не выдержала, ушла в портнихи, спецовки чинить. Я вывешивал плакаты: «На пол не плевать, уважай труд уборщицы». Бесполезно. Покурили эту бумагу, а плевать плюют.

— Плюют, значит?

— Так точно. — В ответе Ухова снова прозвучала ирония.

— В конюшне этого не заметишь… Газеты возите?

— Нет подписчиков. И притом это дело не мое… Товарищ Опарин, наш рабочком, одну газету получит — она и ходит по рукам, как голубь! — сдерживая злость, ответил Ухов.

— Товарищ Опарин, кроме всего прочего, еще и десятник на трассе, ему в город ездить недосуг. А вы частенько там бываете. Газеты после чтения пошли бы на раскур, и ваши аншлаги были бы целы — двойная польза…

Николай отошел к двери.

— О себе, видимо, не забываете, а народ голодный!

— Так война ж! — удивленно воскликнул завхоз.

— Мы не беженцы! — резко перебил Николай. — Нам работать надо до седьмого пота! На вышки лезть — вы представляете, что это такое? — Он даже не замечал, что слово в слово повторял недавние слова Золотова.

— Все нормировано! — вздохнул Ухов.

— Нормировано. Хлеб, мясо, крупа, жиры, сахар! А где рыба из нашей речки, грибы, брусника? Кто об этом думал? Много можно успеть, если не лежать в рабочее время в этом ящике!

— Я с четырех часов на ногах. Напрасно вы…

— Дело не в часах. Спите хоть круглые сутки, но животы у людей чтоб не пустовали!

Дверью Николай не хлопнул, вышел спокойно.

У бурового склада буровики мастера Кочергина комплектовали оборудование. На костре грелось ведро с солидолом, воняло жженой соляркой.

Федя Кочергин, еще совсем молодой паренек из ремесленников, с белесыми коротенькими бровями и веснушчатым лицом, сидел на корточках у лебедки — регулировал нижний вал. В маленьких, глубоко посаженных глазах замерла постоянная грусть, он казался не по возрасту серьезным. Причин к этому было достаточно: отец недавно погиб на фронте, мать мучилась одна где-то в вологодском колхозе, а ему в двадцать лет пришлось уже руководить буровой бригадой. Когда подошел начальник, он только поднял голову в огромной ушанке, но рук от подшипников не отнял.

— Оборудование в комплекте? — спросил Николай.

Кочергин кивнул, завернул последнюю гайку и встал.

— Когда монтаж начнем? — спросил он деловито.

— Думаю, послезавтра. Попробуем вместе со строительством вышки… если техника безопасности не остановит.

— Послезавтра можно монтировать, успеем, — спокойно заверил Кочергин и неторопливо пошел к паровой машине, вокруг которой суетились такие же молодые ребята, как и сам бурмастер.

«Эти не подкачают», — удовлетворенно отметил Николай и направился к жилым постройкам.

Обошел бараки и палатки, сараи с черными надписями на дощатых дверях: «Ларек», «Сушилка», «Инструментал» (на окончание не хватило места), а на одной невыразительно, хотя и крупно, значилось «КБО».

«А это что за учреждение?» — подумал Николай.

Решительно толкнув дико заскрипевшую дверь, он вошел в тесную пристройку барака. В темной глубине красно светилась накаленная «буржуйка», но в помещении было холодно, от дыхания струился пар как на морозе. У окошка сидел горбатый сапожник и торопливо, в два конца, прихватывал к валенку резиновую, из автомобильного ската, подошву. Поблизости примостилась женщина в теплой шали. Она починяла синий замусоленный комбинезон. Около печки молодой кореец стирал белье, погрузив руки до локтей в мыльную пену.

«Вот тебе и КБО… — Николай поежился, осторожно ступая в темноте, чтобы не задеть ногами беспорядочно разбросанные валенки, резиновые сапоги, узелки с бельем. — Коммунально-бытовое, значит… Кто же строил этот вертеп? Уж лучше бы ничего не было, лучше бы все вновь!»

Однако ему тут же припомнился рассказ Шумихина о прибытии первой рабочей партии на Пожму, и он более спокойно оценил обстановку.

На его приветствие черный человек встал с низенькой табуретки, и Николай увидел, что он не горбат, а просто сутул и мал ростом, но стоит прямо, поблескивая глазами: кто, мол, вы есть и как вас принимать?

— День добрый…

— Много ремонта?

— Хватает. Обувка на этой окаянной работе горит, известно. Да и рукавиц надо починить на день пар сто. В лесу плохо, коли человек не обут или, скажем, без хорошей рукавицы…

— Глиной бы, что ли, щели замазали. Сквозит прямо в стены! — заметил Николай.

— Когда же возиться, ежели по норме тут четверым сапожникам работы по горло, а я один. То же самое и у них. — Сапожник ткнул шилом в сторону соседей.

«Хорошо бы настоящую прачечную завести, и ремонтно-пошивочную, и баню…» Николай сгруппировал в сознании все, что успел увидеть здесь, на Пожме, и вдруг с предельной ясностью понял, как много работы ждет его, сколько таких дел, о которых раньше он и не подозревал.

Вот она, живая практика, которая не имеет ничего общего со специальностью, с твоими знаниями инженера! А все это нужно знать, знать те тысячи вопросов, которые не изучаются в школах и институтах и за усвоение которых не выдают дипломов!

«Я знаю жизнь… Я справлюсь!» — сказал он в последний вечер Вале. «Ни черта я ее не знал, и пока еще не знаю…»

Николай вспомнил напутствие генерала и удивился: как мог этот бывалый и умный человек назначить для разведки Верхней Пожмы столь невероятный, прямо-таки микроскопический срок?

У генерала, впрочем, была в то время перед глазами карта с линией фронта…

«Трудно тебе придется, Горбачев», — с тревогой сказал себе Николай, захлопнув за собой жидкие, сколоченные на планках двери коммунального заведения.

* * *

Поздно вечером Николай и Шумихин возвращались из поселка дорожников — трех палаток, закопавшихся в снег в дальнем конце трассы.

Было безветренно и морозно. У новых домов не переставали стучать топоры — работала ночная смена. Красные трепещущие факелы на перекрытиях и большие костры на земле хорошо освещали стройку.

— Как же там спят, если наверху крышу наводят? — с любопытством кивнул Николай в сторону заселенного вчера дома.

— Спя-ат! — добродушно засмеялся в темноте Шумихин. — Кто с морозца дорвался до тепла, тот уснет. У нас бессонницей, товарищ начальник, никто не страдает: работа лошадиная. Притом от нервов лучшее лекарство — дрова пилить, а от язвы желудка — черный хлебец с недохватом, ей-ей!

В окнах манящим теплом желтели огоньки, у крыльца большого барака скупо мигал фонарь «летучая мышь». За бараком Шумихин вдруг остановился.

— Смотри, товарищ начальник, как моя бывшая хата помолодела! — ткнул он костылем в светлое окошко крошечной избы, полузаваленной снегом.

Окно изнутри было завешено кружевной шторой, еще хранившей следы складок после долгой прессовки в чемодане. Оно светилось непривычной для Пожмы роскошью.

— Девчонок по вашему распоряжению вселил. Суток не прошло, а как обновили!

Николай постучался к ним. Вход сразу со двора, без коридора. Дверь, правда, была обита тряпьем и войлоком довольно старательно: Шумихин по-стариковски, видать, сберегал тепло.

Дверь отперли, Николай вошел, а Шумихин, опершись на неразлучный метр, стал ждать. В избушке и без него не повернуться.

После темноты Николаю почудилось, что тесная комнатка сверкает. Стены и пол были выскоблены и отмыты, на столе, застланном белой скатертью и поверх газетой, горела десятилинейная лампа с начищенным до блеска стеклом. Девушек в поселке было пока две, а потому — красавицы.

— Значит, сразу за переделку тайги взялись! — радостно воскликнул Николай, поразившись чистоте и уюту. — Ах, молодцы, девчата! Честное слово, премию бы вам!

Та, что постарше, одолев смущение, подала начальнику табуретку, по обычаю смахнув с нее воображаемую пыль.

— Не премию, кино изредка бы… — несмело возразила она. — А то ведь нам жить тут не день, не два…

Николаю сидеть было некогда, остался у двери.

— Скучать придется недолго! — с неожиданной легкостью пообещал он. — Как только брызнет нефть, все явится как из-под земли. Город будем строить, с электричеством, с клубом, с библиотекой — на две трубы меньше Москвы! Запомнили?

Ответа от них он не дождался, а в голову неожиданно пришла практическая мысль.

— А знаете что, девчата? Пока бурения нет, вы свободны. Возьмитесь-ка за бараки, сделайте из них образец — вот так, как у вас. Вечером можете заставить убирать жилье каждого, себе в помощь. А? Это вам не наряд, а так, личная просьба.

Он вышел из избушки с хорошим настроением.

— Слышишь, Семен Захарыч? А ведь можно и здесь по-человечески жить?!

Настроение улучшилось ненадолго. На вечерней разнарядке снова возник вопрос о вышкостроителях.

Профессия верхолаза на комбинате, как, впрочем, и на всякой стройке, была редкой и, стало быть, остродефицитной. А в планово-производственном отделе рассудили чисто арифметически: поскольку при возведении вышечного фонаря наверху одновременно занято четверо верховых, то и выделили для Пожмы четверых. Упущено было одно важное обстоятельство, а именно то, что в течение смены верховых нужно менять даже летом, не говоря уже о работе зимой, на ветру.

Выход из положения приходилось искать на месте. Но верхолазом нельзя было назначить даже способного к этой работе человека. Сюда требовались добровольцы. А их что-то не находилось…

Разнарядка проходила в общем бараке. Николай горбился за столом в окружении десятников и бригадиров, вытянув ноющие от усталости ноги и чувствуя болезненную ломоту в спине. Убеждал уже третьего, пятого, восьмого рабочего, но ничего не получалось.

— Высоты боюсь: упал мальцом с тополя, за вороньими яйцами лазил… — сказал один.

— Контуженный я, — застенчиво пояснил другой. — Лет десять назад, может, и рискнул бы лезть в поднебесье, а теперь жизнь приморила, иной раз и на земле ноги в коленях дрожат…

А третий присвистнул:

— Дед раньше у меня трубы заводские клал, так ему к обеду стакан водки под свиное сало подносили. А с нашей овсянки рабочему человеку совсем иная труба мерещится!

Шумихин, терпеливо наблюдавший в течение вечера безуспешный разговор начальника с подчиненными, не выдержал, взорвался:

— Раньше?! Всю свою гражданскую идейность в брюхо? — свирепо застучал он палкой в пол.

Человек испуганно заморгал, нахлобучил шапку и выскочил за дверь. И чей-то хриплый басок бухнул в тишину с удивлением и восторгом:

— Д-дает прикурить Коленчатый вал!

Кличка была довольно меткой, обидной. Из-за хромоты Шумихин трудно ходил, угловато. Но Шумихин будто не слышал. Он перехватил инициативу, и ему было виднее, как быть и что делать. Он выругался.

— Завтра поговорю со своими верхолазами, прикажу, чтоб сами учеников нашли, по одному на брата. Пока начнем фонарь ладить, найдут! — И обернулся к Николаю, будто испрашивая у него согласия на собственную команду. — Завтра заберем две бригады у Ильи Опарина и бригаду лесорубов у Канева на расчистку площадки под буровую! На лесозаготовке можно пока ужаться: кругляка у нас много, а ус к буровой надо мостить лежнями, иначе в распутицу не подъедем… Илья! — скомандовал он Опарину. — Отряжай завтра людей!

Илья Опарин, молодой, широкоскулый, вычегодского обличья коми, десятник по дорожному строительству (он же председатель рабочего комитета), молча отметил в блокноте фамилии двух бригадиров.

Шумихин живо заглянул ему через плечо, схватился за блокнот:

— Постой, погоди! Кого выделил?!

Опарин с усмешкой протянул ему блокнот:

— Видишь? Сокольцева, Байдака. Не нравятся?

Шумихин опешил, убрал руку. Без ругани и спора Илья добровольно назначал самые лучшие бригады.

— Да ну-у? От души, значит? Ай да Илюха! А как же раньше-то грызся со мной за каждого человека? — И пояснил Николаю: — Самый злой десятник! А тут прямо удружил!

Илья нахмурился:

— Раньше чье было первостепенное дело? Мое дело: лес и дороги… А теперь весь упор на тебя. Понял? Я бы сам, кажись, к тебе пошел: надоело без конца «подготавливать фронт работ»… Пятый месяц копаемся! Затем я отдаю лучшие бригады, чтобы вышки скорее стояли!

Опарин чем-то удивительно располагал к себе. Нет, не эти — конечно, весьма уместные — суждения о бригадах подкупили Николая. Просто в Опарине чувствовалась огромная, честная и прямая сила. Она таилась и в покатых, округлых плечах, обтянутых ватником, в твердой посадке головы, в широком, татарского склада лице, в спокойном, неломком взгляде. А со стороны посмотреть — вовсе не бросается в глаза! Бровей почти нет — два белесых кустика, толстые губы, будто завязанные в углах рта крепкими узлами, сильно раздвоенный, мягкий подбородок…

В парткоме управления советовали приглядеться к этому местному человеку, «помочь выздороветь», как выразился секретарь партбюро. Николай не уточнил тогда род «болезни» Опарина, а теперь недоумевал: об этом ли человеке шла речь?

Между тем, выбрав подходящий момент, Шумихина умоляюще тронул за рукав бригадир плотников Смирнов:

— Сделай божеское дело, Семен Захарыч, возьми у меня этого слона, быка этого, прости господи! Я с ним не бригадир, а одно недоразумение, ей-бо!

— Глыбина, что ли? — догадался Шумихин.

— С ним — хоть плачь!

— Штабель нынче перетаскал, нет?

— Куда, к дьяволу! С полудня опять забарахлил…

Шумихин значительно подмигнул Николаю, покряхтел, снисходительно и в меру поупрямился и наконец согласился взять на свой участок обузу.

— Что же с вами делать… Не можете влиять, — сказал он, зачем-то записывая на клочке бумаги фамилию Глыбина кривыми и крупными буквами. Почерк его показался Николаю знакомым. Не Шумихин ли нумеровал пикеты трассы на еловых затесах? Там цифры подходили, правда, к материалу, казались не столь уродливыми.

Шумихин сунул бумажку в карман, приказал Опарину:

— Илья, струмент ночью перебрось с делянки на Пожму, где сосна с расщепом — с летней грозы, помнишь?..

— Сколько бригад в лесу оставляете? — спросил Николай.

— Три.

— Еще одну снять и расчистить место под большой дом, недалеко от буровой. Комнат на двадцать, — сказал Николай. Это было единственное дополнение ко всей разнарядке, составленной Шумихиным.

Разошлись поздно. В углу около своей, единственной одноярусной, койки во всем общежитии Николай писал срочное отношение в комбинат. Рассохшийся стол скрипел и покачивался под локтями, керосиновая лампешка тускло освещала листки из ученической тетради:

«…Завтра начинаем строительство первой вышки на точке № 1, установленной в ГРО. Необходимо выслать в район Пожмы на время весенней распутицы… (следовал длинный перечень стройдеталей и оборудования). Кроме того, нужно заблаговременно обеспечить бригады бродовыми сапогами и брезентовыми спецовками.

Рабочий состав малочислен. Нужно дополнительно восемь верхолазов и две-три бригады плотников.

Рабочих и недостающее оборудование жду с первой партией тракторов.

Начальник Верхнепожемского участка Горбачев».

Николай внимательно перечитал все снова и усмехнулся:

«Если дадут хоть половину — хорошо…»

Потом вздохнул, вспомнив о положении со спецодеждой и судьбе прочих удобств с июня прошлого года, и решительно вычеркнул сапоги и спецовки. Все это нужно было теперь отправлять не на Север, а в западную сторону.

Загрузка...