Потушив лампу, долго не мог уснуть.

За дощатой перегородкой, отделявшей угол Николая от общего барака, трудно, устало похрапывали буровики, наморившиеся за день на лесоповале и монтаже машин. За окном стояла непроглядная ночь, а Николай лежал на топчане с широко открытыми глазами, думал.


5. БУРЕЛОМ

Когда после работы лесорубы ввалились со снегом и облаком морозного пара в барак и Алешка Овчаренко стащил у печки отяжелевшие к концу дня валенки, Канев спросил его с добродушной усмешкой:

— Ну, видал нового начальника? Не тот самый геолог, что двухпудовку носил?

— А ну вас всех! — почему-то озлился Алексей.

Ему снова не удалось встретиться с Горбачевым. А ведь Алешка узнал его, хотя тот стоял в отдалении, на крыльце нового дома без крыши, и одет был неприметно, как все, — в брезентовую куртку поверх ватника, серые валенки и стеганые шаровары.

Горбачев был занят разговором с буровиками и, конечно, не заметил в толпе своего знакомого. Подойти бы, удивить человека!

Все дело испортил Степан Глыбин.

Он догнал Алешку на краю поселка, у новых домов, и попросил закурить. Они пошли рядом. А у крыльца, где стоял новый начальник, с Глыбиным стряслось что-то. Он вдруг наддал шагу, вырвался вперед и гаркнул непристойную частушку.

Чего ради? Ведь не знает человека совсем, а старается огорошить. Дур-рак!

Алешка втянул голову в плечи и скользнул незаметно за барак, чтобы не попадаться Горбачеву на глаза.

Обругав Канева, Алексей сполоснул котелок, ушел за обедом. Овсяную кашу съел без всякого интереса, а когда вернулся, в бараке все еще говорили о новом начальнике. Ивану Останину он показался чрезмерно молодым, совсем мальчишкой. Смирнову понравилось, что Горбачев обходится без портфеля.

— Терпеть не могу, кто это голенище под мышкой таскает! — сказал старый плотник.

Канев отметил другое:

— А видал, промежду бровей будто кто зарубину сделал?

— Это характером прорубило, крутой, видать.

Алешка презрительно, сверху вниз, глянул на говорящего, сплюнул в противопожарный ящик.

— Эх ты, крутой! Я с ним один раз чай пил — рубаха-парень!

— Что-о-о?!

Барак загудел от хохота. Сто двадцать будто поперхнулся, у него по-мышиному запищало в горле, Глыбин заржал хриплым басом, а Канев схватился за бока.

— О-хо-хо! Ча-а-ай, да ты поллитру с ним не раздавил, случаем, орел?!

— Пол-литра потом уж достал, к случаю не нашлось… — скромно потупился Алешка и, обидясь, ушел на топчан.

— Толку от нового мало, все одно Шумихин при нем действует с перекрутом, — невесело сказал в своем углу Останин.

— Опять крыл? — поинтересовался Глыбин и подсел к Ивану.

У них, как и в прошлый раз, завязался разговор. Алешка, свернувшись под одеялом, слышал краем уха, как Сто двадцать жаловался на судьбу. Глыбин нещадно дымил самокруткой, пыхтел, потом сказал:

— Что это за жизнь пошла — не пойму! Прилепят человеку поганый ярлык, и таскает он его, как прокудливая деревенская свинья ярмо! Слыхал про такую снасть? Никуда с нею хода нет. А человек-то, он за жизнь не токмо шкуру десять раз сменит, но и душу не однажды перепотрошит и вывернет наизнанку.

Сто двадцать сидел сгорбившись, свесив длинные худые руки между колен. Качал головой.

— Сбился я в жизни, понимать ее перестал, а потому и перекипело. Больно много на одну душу груза выпадает иной раз.

Они засиделись за полночь. Люди давно утихли, прикрученная лампа едва освещала закопченные стены. За окном вязла синяя оттепель, гудела железная бочка с дровами.

— Батя был у меня наибеднейший мужик, лошади и той не имел. Но крутой был, спасу нет, и за воротник закладывал, — сдавленно, с хрипотцой говорил Останин. — Бывало, что ни день, идет по улице и горланит песню: «Я любому богачу шею набок сворочу…» Злился на жизнь, известно. На нее во все времена, стало быть, поругиваются. Да-а… Так-то! Ну а я здоровенный уродился! Знаешь наших, орловских? Во-о в плечах, об лоб поросят бей! Глотку бурлацкую имел. Бывало, зайду на посиделки, девки чулки вяжут, семечками поплевывают, лампочка горит на столе… Зайду, ка-ак ревану: «Га-ах!» Лампа сморгнет и потухнет. Тут чуда пойдет: парни ржут, девки визг подымут, умора!.. Да… Ну, стал работать, начало хозяйство в лад приходить. Но тут беда — зазноба проявилась, тоже, значит, из бедноты. «Батя, жени!» — говорю. «Я, — говорит, — те, подлеца, оженю колом по хребтине!» Ни в какую!

А мне надоела нищета эта… Сплю и лошадь во сне вижу, потому — нету ее во дворе! Так терпел не один год. А потом плюнул я на отцовское благословение, ушел из дома, женился и потянулся в кредитное товарищество.

Останин дрожащими пальцами завернул цигарку, прикурил, закашлялся, со злым ворчанием сплюнул.

— Ушел на хутор, на отруба, в лес! Не поверишь — вдвоем с бабой нарубили леса и за лето вошли в свою хату, несмотря что на ладонях копытная нарость образовалась. Живу у леса, как волк. Сам мохом до глаз зарос, в землю по колено втоптался. Дитя нажил. А тут же нэп кругом, богатство в руки прет, ну, я с голодухи и вцепился в него зубами! Еще круче лопатками задвигал, рубаха в неделю с плеч слазила, жену тоже заездил совсем… — Иван косо глянул на Глыбина. Тот сосал потухший окурок, низко опустив голову, слушал. — Да, в двадцать девятом году было у меня двое рабочих лошадей, амбар хлеба, и, хотя никого не ксплотировал, завел кровного рысака!

Глаза Останина блеснули, он трудно вздохнул, с застарелой болью вытряхивая из памяти прошлое.

— Картинка! На всю волость конь! Серый в яблоках, бабки точены, круп… Да что круп, на груди желваки с кулак, а ноздри розовые, как у дитя! Запрягу, бывало, в обшивни — только снег в глаза! Возьмет, брат, с места — держи шапку на повороте!.. Едешь на нем вроде великана — и вся волость будто меньше в длину и ширину становится!

И что ты думаешь? В тридцатом году приходят на село. «Мы, — говорят, — Иван, тебя знаем и батьку твоего знаем как сознательный элемент, трудящий на пользу Советской власти. Но как перерос ты до кулацкого росту, то извинись вроде бы и вступай, пожалуйста, в наш колхоз. А тигру отдай нам на племя…» А я говорю: «Чего это вы не звали меня в колхоз, когда я без порток ходил? С голоду я бы с дорогой душой тогда… А теперь, — говорю, — и так проживу…» — «Живи, — говорят, — бирюком! Москва, — говорят, — предусмотрела наше головокружение от успехов и не велит вас, подлюг, силком загонять. Мы тебя, милого, другим доймем. А пока жеребца отдай, он нам целый косяк таких наведет! Для общего блага!» — «А вы мне его давали?» — спрашиваю. «Тебе, — говорят, — кредит Советская власть давала!» Одним словом, куда ни верти — кругом вроде они правы. Ловкачи! Но я тоже не дурак: «Не дам, — говорю, — жеребца — и все! Если желаете его кровей добавить своим кобылкам, то не возражаю — ведите их в гости со своим овсецом».

Глыбин, прикурив, еще сильнее пригасил лампу, затянулся.

— Ну?

— Ну, говорят: «Водить не будем, кулацкая кровь в колхозе ни к чему, а отберем жеребца — и все. А будешь сопротивляться — ликвидируем как класс!»

Я взял полено и выгнал всю делегацию! Комедь! Я же дубцеватый был, лечу с оглоблей к воротам, а их как ветром взяло. Антип Косой, заглавный сельсоветчик, попереди всех чешет, шапку потерял.

«Ну, — думаю, — будет дело!»

Приготовил обрез и сижу, жду. А чего ждать? Пришла милиция, опять же из Совета пришли. Имущество описывать, как у злостного. По какому такому праву? Я же на себе эту хату вынес… Убил я вгорячах одного. Прямо в упор — уж больно смело он через порог ступил… Остальные разбежались. Жена нюни распустила, а я обрез под зипун — и айда в лес!..

Останин замолчал, ниже опустил голову. Перед его глазами в сумраке барака кошмаром вставало прошлое, хлестал дождь, ревели осенние ветры, мельтешили какие-то лица — лица врагов и друзей.

— Э-э… Много воды утекло. И вот с прошлого года я опять вернутый к жизни. Не совсем, правда. С подписками-расписками живешь. Не пускают с производства — новое дело. Я поэтому и работаю ровно на сто двадцать процентов, только для балансу. Прощен, мол, я на восемьдесят процентов, так нате вам разницу, я теперь без кулацкой жилки! Ну а больше — это от вас зависит. Пока же нету большой охоты хрип гнуть. В расчете, стало быть…

— Н-да… — задумался Глыбин и заново прикурил от лампы. — Дубовый ты человек, сам говоришь… А так — с твоей историей и жить-то нельзя! Только на людей бросаться, как собака!

Останин глухо засмеялся в темноте. Задавив пальцами огонек, бросил окурок к печке.

— Человек, Степан, всю жизнь по-собачьи жить не может, — хрипло пояснил он. — Первое — зубы сточатся. Но это еще не причина. А главное — говорят: вода, мол, камень точит. Смыслишь? Попадет он, угловатый, в речку, и понесет его куда-нибудь… И вот все углы ему оточит вода, и выйдет из него самый гладкий голыш, хоть детишкам на пасхальную горку заместо игрушки давай. А человек — ведь он не камень, Степан! Время такое прошло, что не токмо снаружи, но и внутри все перевернуло!

А еще, понимаешь, большой грех у меня на душе, — вздохнув, продолжал Останин. — До сих пор мозги идут набекрень у меня, когда подумаю. Сердцу обиженному никогда воли не давай, Степан! Сгоряча не плюй в колодец — пить еще захочется…

— Чего такое? — насторожился Глыбин.

— Да вот слушай, коли хочешь. Расскажу, — может, груз с души сниму…

Останин долго сидел молча, собираясь с мыслями. Морщины лица залегли еще глубже, окаменели.

— Понимаешь, повезли нас сюда пароходом с Архангельска — сто с лишним отпетых голов. Дороги не было, вот, значит, и решило начальство закинуть нас морем в Печорскую губу, а оттуда поднять вверх по Печоре сюда. Пока дорогу пробьют через тайгу к нам — года за два, а мы тут уж промыслы развернем. Видишь, как оно закручено было? Но это пустяки пока…

Морем, значит, плыть! А морских пароходов тогда много ль было? Да и жаль, видно, было под такой груз порядочную посудину. Одним словом, засадили нас в речную калошу и поперли в Баренцево море! Сначала около берега пробирались, ничего, потом скалы какие-то пришлось обходить, а тут шторм!

Мы-то в трюме, под замком сидим, ничего не знаем. Только начало швырять нас так, что не поймешь, где голова, где ноги. Тут и трюм матросы открыли, да что толку? Хлещет к нам соленая вода, а у нас и без того мокро — все кишки вывернуло! А море только в разгул входит. Ахнет, ахнет волной, пароходишко вот-вот по швам пойдет… Прощай, белый свет и вся развеселая судьбина!..

На третьи сутки, что ли, шторм вовсю разошелся. А нам-то уж и так хватает. Все лежачие, голову поднять сил нет. А на палубе, слышим, крик: в машинном отделении — течь!

Ну, значит, всё… В этот-то момент трогает меня кто-то за плечо. Развернулся, смотрю — сосед, слабый такой, с бородкой и в очках, из докторов либо учителей. Белая кость, одним словом, а кличка словно у какого жулика — Раскист чи Троктист… Трогает он меня и бормочет: смогу ли я выбраться по трапу на палубу? «Не знаю, — говорю ему, — вряд ли… На тот свет, мол, лыжи навастриваю. В рай!»

Человечек весь зеленый и облеванный, но твердо внушает мне, что ни рая, ни ада нету и пойдем мы запросто к чертям, на кормежку рыбам. Но чтобы человечество окончательно не потеряло нас из виду, хорошо бы, мол, оставить свой последний адрес в запечатанной бутылке. Так, мол, все терпящие крушение делали. «Вот тут у меня все заготовлено, — хрипит через силу Троктист. — Но не могу сам этого сделать, поскольку не хватает сил на три ступеньки выше подняться… Да и ураган страшный, того и гляди, с палубы смоет». — «Что в бутылке-то?» — спрашиваю. «Сообщение, — отвечает. — Такого-то числа в Баренцевом море утоп речной теплоход с этапом переселенцев, заброшенных в открытое море на верную гибель». История, мол, спросит за нас…

Останин задохнулся и несколько минут сидел молча, протянув руку, собрав пальцы в щепоть. Глыбин догадался, скрутил завертку и сунул ему в руку. Дал прикурить.

— Взял я бутылку, полез по трапу, — рассказывал Останин. — Голову высунул — мать моя родная! Рвет, колотит ветер, свету белого не видно. Проще простого бутылку швырнуть. Ну, кинул… И тут хлобыстнуло меня волной, кинуло, как лягушку, к борту. «Вот, думаю, когда настоящий конец подходит…» Вдруг кто-то меня за воротник схватил, потащил к рубке.

Оглянулся — матросик. Скалит зубы наперекор стихиям. «Что ты, — говорит, — спятил? Куда лезешь?!» Я ему: «Один черт погибать!» А он зубы скалит: «Обмарался, бандитская душа! Припекло? А дыру, между прочим, законопатили, капитан, как водится, на мостике! Живы будем, не помрем!»

Гляжу на мостик — там двое в плащах с капюшонами стоят, как моржи. Усы обвисли, а море их раз за разом окатывает с ног до головы. «А с капитаном кто?» — кричу. «А это ваш начальник, тоже третьи сутки с мостика не сходит!»

Спустился я кое-как в трюм, начало меня сызнова укачивать, а я не поддаюсь — не до этого мне. Душа заболела у меня за ту проклятую бутылку, что я бросил! Не след было бросать! Зазря и себя до времени схоронил и людей… Зачем? Из какой корысти?..

И не один раз приходила мне на ум та бутылка, и всякий раз муторно становилось на душе, Степан… И так и этак я поворачивал жизнь, смотрю — что-то со мной неладно. Люди всем табором живут, а ты — всю жизнь один. Плохо ли, хорошо у них — они завсегда вместе, а ты, как горелый пень, один, и всегда у тебя плохо. Вот, брат, какая закорючка. И Троктист — он тоже не дождался никакой истории, чтобы за него вступилась. Помер он от непривычки к лесному делу спустя время — и все. Теперича, если кто бутылку ту поймал, что подумает? А у меня сын в армии, лейтенант!.. — Останин горестно вздохнул. — Сын — лейтенант! Укладывается в башке, нет? Не дали мальчонке погибнуть люди, хотя и укатили батю в тартарары.

Глыбин вдруг сел на топчане, поджав по-узбекски ноги. Казалось, его оглушили последние слова Останина.

— Сын, говоришь, в армии? И жена небось жива? — хрипло, через силу выдавил он из себя.

— Жива… — вяло подтвердил Останин.

Глыбин торопливо расстегнул ворот, заскорузлыми пальцами царапнул костлявую грудь.

— А у меня — никого. Прошлым летом всех похоронил! На моих глазах — жену и детей… Эвакуировались… Потом я в этакую глушь кинулся, как с моста в воду! Только не вышло! Нету такого места, чтобы позабыться, брат!..

Он встал и тяжело, как пьяный, пошел прикуривать. Наверно, десятую цигарку за вечер.

Иван Останин, занятый собственными воспоминаниями, для порядка вздохнул: у каждого, значит, свое горе… Зато Алешка Овчаренко удивился не на шутку. Он выскочил из-под одеяла, удивленно таращил глаза вслед Глыбину.

Какая семья, какие дети? Придумал их, что ли, Степан? Судя по его здешней славе, Глыбин не имел семьи и тем более детей. Это был старый северный бродяга, истоки его славы таились где-то в глубине нэпа, в сумеречной мгле Соловков, туманных рассветах Беломорканала.

Времени на размышления, впрочем, на Пожме почти не полагалось — к шести часам утра нужно было успеть отдохнуть, чтобы справиться с нормой на лесоповалке. Алешка отвернулся к стене, поджал усталые ноги и задремал.

В полночь он проснулся от крика.

С трудом продрав глаза, Алешка хотел было по привычке выругаться, но вовремя заметил, что потревожил спящих поселковый завхоз, человек оборотистый, с которым спорить не следовало.

— Лежебоки, черти! До чего барак довели, а? — орал завхоз вовсе не ко времени. — Когда я вас научу по-человечески жить?

— Заостряй, заостряй вопрос-то! Людям спать нужно, — прервал его Глыбин.

Костя сбавил горячность:

— Завтра днем тут уборку будут делать. Белить, клопов шпарить, барахло ваше трясти. Все утром сложите, чтобы девчонкам лишнего не таскать! Пыль выбить!

— Откуда уборщиц выписал? — поинтересовались из-за печки.

— Приехали там с буровиками две… Не видали еще? Пока бурения нет, расторопный начальник их в уборщицы определил…

Когда завхоз упомянул о девушках, Алешка сразу одолел дремоту.

— Зачем в уборщицы? — с недоумением спросил он.

— Не по тебе товар! — желчно сказал Ухов. — Уж если им отдельный номер сразу изволили дать, то тут расчет ясный!

В словах завхоза была, конечно, некая доля обидного пренебрежения в отношении самого Алешки («Не по тебе товар!»). Однако сейчас его больше задел другой, тайный смысл, касающийся, как показалось Алексею, нового начальника.

— А и трепач же ты, Константин Крохоборыч! — недовольно сплюнув, заметил Алешка. — Человек не успел еще как следует приземлиться…

— Ты-то что за начальство болеешь? Или ссучился ненароком? — сразу же вскипел завхоз. Он пустил в ход самое оскорбительное обвинение в отношении Овчаренко.

Алешка вмиг слетел с топчана. Под руки ему попался кирзовый сапог, пристроенный кем-то у печи для просушки. А Костя Ухов тоже был не трусливого десятка, и не миновать бы драки, но тут весьма ко времени из-за печи появилась волосатая физиономия Глыбина. Поддергивая исподники, Степан взял завхоза за рукав, повыше локтя, и, не торопясь, повел к выходу.

— Объявление слыхали, — сообщил он Косте. — А в эти дела ты, техническая вошь, нос не суй! А теперь рви!

Потом Степан погасил лампу и прошлепал босыми ногами к своему месту. А Овчаренко еще долго не мог уснуть, все раздумывая о вечернем разговоре стариков, о глыбинской семье.

Прибился же человек к берегу, успел схватить кусок человечьей жизни?..

* * *

Кажется, они приснились Алешке во сне — две писаные красавицы с татуировками на белых предплечьях и синими мушками на щеках, в коротеньких белых рубашечках с кружевами — девчонки что надо! Возможно, приезжие были совсем другими, но так их нарисовало непритязательное Алешкино воображение.

Во всяком случае, нужно было хотя бы посмотреть на них, завязать разговор для начала, а значит — не ходить на работу.

Утром Алексей поднялся с обвязанной головой. За ночь, оказывается, у него разболелись зубы. Об этом несчастье немедленно узнала добрая половина поселка. Алешка ныл, ругался, грел у печки свои обветренные скулы, просил каждого проходящего затянуть потуже повязку.

Когда подготовительная часть была закончена, оставалось идти в медпункт. Но поселковый медбрат мог и не поверить сетованиям сомнительного пациента, поэтому Алешка сначала завернул в барак к Мишке Синявину.

Тракторист, собираясь на работу, кроил портянки из старого байкового одеяла, ему было некогда. Но Алешка так пронзительно взглянул на него, что Синявину пришлось отложить работу.

— Кариоз… Как думаешь, пройдет? — коротко объяснив причину болезни, спросил Алешка.

— Какой кариоз?

— Ну, первая стадия зубной боли! Снаружи зуб ничего себе, целый, а житья с ним нет… Пройдет?

Мишка был человек опытный, знал и порядок медобслуживания на Крайнем Севере.

— Да ты что?! — заорал он в искреннем восхищении перед этакой детской простотой друга. — Кариоз?! А прогула не хочешь с вытекающими от Шумихина последствиями? Нет? Тогда правь к делянке с поперечной пилой о зубах толковать!

Алешка обругал его препоследними словами, потом потряс Мишкин матрац и без труда выудил из него длинную соломину — непримятый еще ржаной стебелек, пахнущий хлебной пыльцой и солнцем. Откусив зубами хрусткое коленце, он протянул соломинку Михаилу:

— Была не была, дуй!

— Да ну тя, ошалел, что ли?!

— Дуй, рогатик! Сказано, бюллетень позарез нужен!

— Ч-черт с тобой, разевай пасть…

Мишка дул осторожно и старательно. Через пять минут Алешкина физиономия перекосилась, рот уплыл в сторону, а правую щеку разнесло так, что она стала отливать баклажановым блеском.

— Хо-о-о? — косноязычно спросил Алешка, ткнув пальцем в собственную челюсть.

— Хорошо! — заржал Мишка, сплевывая после трудной работы. — Уж куда лучше, родная мать бы не узнала! Не человек, а кубышка с перекосом! — И хлопнул по плечу. — Вали, тут сам нарком здравоохранения упадет, глянув! Дня два перекантуешься — и то хлеб!

Медбрат посоветовал теплый компресс и выдал справочку. Алешка передал справочку бригадиру Каневу, а сам отправился в барак и стал ждать. Компресса он не сделал. Как только все ушли на работу, Алешка сел, пригорюнившись, у стола и начал легонько нажимать кулаком на щеку. Во рту возник холодок, воздух с комариным писком вырывался из прокола, щекотал язык и нёбо. Исцеляться было довольно приятно. Во всем этом, правда, была опасность: получить всамделишную заразу. Но, с другой стороны, что хорошего в жизни, вовсе лишенной опасностей?..

Сначала он увидел их в окно, а потом они вошли в барак и нерешительно остановились у порога, привыкая к темноте барака.

Пока девчата толклись у двери, он хорошо рассмотрел их.

Первую — крупную, мягкую, в толстом ватнике и огромных валенках, будто с плаката взятую солдатку, — Алешка вроде бы не заметил. Это случилось потому, что рядом с нею стояла другая — тоненькая, очень стройная девушка в узенькой юбке (из которой она, по-видимому, выросла) и аккуратной жакетке, перешитой из той же ватной стеганки, что полагалась всякому рабочему человеку как спецодежда. Девушка была гибкая, словно веточка, со вздернутым носиком — именно такие, уменьшительные слова пришли в голову Алешки при виде ее. На затылке у девушки держалась новенькая ушанка.

У Алексея дух захватило. Если не считать знакомства на таежной просеке с колхозной руководящей девицей, вот уже полгода он не встречался с женщинами, с той самой минуты, как завербовался на Пожму — в этот мужской малинник, где единственным представителем слабого пола была старуха, штатная уборщица.

Девчата поставили ведра у двери и стали снимать ватники. Вешалка была прибита высоко, на мужской рост, и они с трудом доставали до крючков. Алексей из своего угла смотрел с видом знатока, как они тянутся на носках, напрягая плечи и обтянутые кофточками гибкие спины.

— Может, помочь?

Они разом обернулись и только теперь заметили парня, сидевшего в дальнем углу верхом на табуретке.

— Вы не из Рязани? — приступил к делу Алексей.

— Нет, а что? — охотно отозвалась та, что была постарше, и снова Алексей будто не заметил ее, адресуясь к меньшей подружке.

— Так. При входе в порядочный дом нужно позвонить, снять калоши, если таковые имеются, поздороваться и познакомиться с хозяевами.

— У вас здесь такая темнота! И порядочного ничего не видно, темно и грязно… А вы что? Больной или дежурный? — спросила меньшая грудным, глубоким голосом.

Алексей обиделся:

— Ну вот еще! Меня оставили делегатом. Принять вас, передать пламенный привет от тысячи рогатого скота, ну, и помочь в переноске барахла, поскольку женщина существо слабое и вправе рассчитывать на наше внимание!

Ясное дело, присутствие Алешки избавляло от подноски воды и вытаскивания тяжелых топчанов. Да и как-никак оно свидетельствовало об уважении к ним здешних обитателей. Обитатели, правда, были какие-то странные, судя по их жилищу.

— И давно вы здесь страдаете? — поинтересовалась старшая.

Алексей не счел возможным продолжать разговор в такой форме.

— Как вас зовут? — спросил он, подходя к девушкам и подавая поочередно руку.

— Наташа, — чуть кокетливо блеснула зубами толстушка.

— Шура… Иванова, — строго откликнулась ее маленькая подружка.

Если бы кто мог проследить, как вяло подержал Алешка Наташину пухлую ладонь и как сильно и жадно пожал другую, смуглую ручку!

— А страдаем мы тут с незапамятных времен, — сообщил он с плохо скрытой гордостью. — В далекие архе… зойские времена господь бог, тот, что наверху, послал на землю потоп. Видать, от жары либо с пьяных глаз, а может, просто из высших соображений. Ясное дело, всем бы крышка. Но тут подвернулся лысый Ной, собрал по паре всяких тварей, посадил в ковчег и настропалился подальше от боговой программы, в открытые моря. Семь пар чистых и семь пар нечистых… После потопа выкинуло чистых на юге, с чистыми паспортами, ну а нас занесло в пределы Крайнего Севера, куда макар телят не гонял… Он обвел глазами угрюмый, закопченный барак.

— И вам здесь… не скучно? — участливо спросила Наташа. — Ведь кругом одни медведи!

— Медведи нас не выдерживают, — скромно и даже кротко пояснил Алешка. — Было в этих краях два местных, берложных, но не повезло им. Один услыхал поутру как-то: Степан Глыбин повара кроет, — схватил сотрясение мозгов и отдал богу душу. А другой под норму Шумихину попал. Вымерял его Коленчатый вал своим земным поперечником, и медведь дал тягу. Не житье, значит!

— Это кто же такой — Коленчатый вал?

— Наш старший десятник. Приводной дегенератор всей здешней карусели!

Девушки, ничего не понимая, молчали и этим поощряли Алешкину болтовню.

— А насчет скуки — верно, было скучно до чертиков. Но как только вы приехали, словно кто в душу горчичного масла налил, ей-богу!

— Этак вот вы, наверное, всем говорите… — простодушно сказала Наташа.

А Шура насмешливо глянула на свою подружку и мельком на Алешку, потом взяла швабру и ушла в дальний угол. Оттуда заметила:

— Тебя, парень, видать, не переслушаешь до вечера, а нам нужно успеть к приходу бригад… Ну-ка, шевельнись!

Алексей взялся выносить топчаны. За водой ему выходить было опасно — колодец находился около медпункта. Ведрами вооружилась Наташа. Подмигнув подружке, она громыхнула в тесном тамбуре и умчалась по воду.

Шура же собрала большой узел одежды и хотела вынести, но Алексей предусмотрительно оказался рядом:

— Тяжело, постой-ка! — и перехватил вещи из ее рук. — Давай вынесу!

Около Шуры он вдруг ощутил непривычное волнение. И стоял рядом затаив дыхание, словно вспоминал что-то страшно дорогое, потерянное давным-давно.

Шура вопросительно посмотрела на него, и он не выдержал ее прямого, дерзкого взгляда. Куда-то провалилась недавняя лихость и нахрапистая решимость Алешки.

— Что-то вы… невозможно серьезная, Шура! — немного растерянно и тихо сказал он таким тоном, будто хотел закричать совсем другое: «Не бойся, не смотри на меня так своими окаянными, острыми глазищами!»

— Я обычная, — скучая, ответила она.

— Девчонка, пускай самая умная, должна быть веселой, — не очень кстати заявил он.

Она только усмехнулась в ответ.

— Эх!.. — Алешка не выдержал поединка. Боясь нагрубить, он с обидой взглянул в ее равнодушное лицо и, взвалив узел на плечо, ринулся в дверь.

Видно, сегодня он понапрасну претерпел хирургическую операцию, и день в самом деле получился длинный и пустой, как одиночная камера…

* * *

А день был беспокойный, на редкость плотный. Бригада Канева валила лес, расчищала площадь под буровую. Шумихин стоял над душой, не давая отдыха. «Подготовительный период кончился! — кричал он. — Теперь буровики на плечах, знай поворачивайся!»

Еще из поселка Николай услышал ряд отрывистых, быстро чередующихся взрывов — рвали мерзлоту под фундамент буровой. Взрывы напомнили Николаю артиллерийские залпы, зиму прошлого года под Москвой. Стало тревожно. Он торопливо и широко зашагал к Пожме.

Половина участка была уже вырублена. В разных концах снежной поляны полыхали огромные костры. А рядом росли новые вороха зеленого лапника, валежа и мерзлой дернины. Их запаливали берестяными факелами. Огонь воровато перескакивал с ветки на ветку; бессильно моргнув где-то под торфяным комом, вдруг с неожиданной прытью взвился тонким языком вверх. Достав бородатый еловый лишайник, обрубок сухой березы, сразу набирался силы, с воем и треском охватывая кучу со всех сторон.

Утоптанный снег круговинами проталин отступает от костров, сочится мутной водой. Вокруг треск и сотрясение от падающих деревьев, горечь паленой хвои, запах талого снега. И все заволакивает густой дым.

По снегу, запорошенному взрывами, разбежались дощатые трапы — Шумихин налаживал здесь тачки, чтобы отвозить взорванный грунт.

Работа кипела вокруг, а у десятника было не то что хмурое, но прямо-таки взбешенное лицо.

Николай внимательно оглядел площадку.

— Что стряслось, Семен Захарыч? — спросил он Шумихина.

— А ничего, в общем, — хмуро ответил десятник. — Глыбин в печенках! Взял, черта, себе на шею вчера, а он как раз приготовился в отпуск. Вон, сидит у костра!

Недалеко от Шумихина горбился у костра рослый мужик, блаженно полуприкрыв глаза и растопырив клешнятые пятерни над догорающими углями.

— Отдыхает? — простодушно полюбопытствовал Николай.

— Кой черт отдыхает! С самого утра поднять не могу! «Не желаю, — говорит, — вертеться вокруг собственной оси на холостом ходу!»

— На каком?

— Жратвы мало… Не хочет мириться с военным положением!

Николай подошел к Глыбину, окликнул его. Тот не спеша, лениво открыл глаза, малость отодвинулся от костра, но не встал. Во всей его фигуре, в небрежной позе чувствовалось глубокое безразличие, даже презрение к тому, что делалось вокруг, к людям, суетящимся на делянке. Казалось, он один знал что-то страшно важное, какую-то неоспоримую житейскую суть, не доступную никому более.

— Ну что ж, познакомимся, Глыбин? — миролюбиво сказал Николай, присаживаясь к костру.

— Если не шутишь, начальник, — равнодушно кивнул тот в ответ.

— Какие уж тут шутки! — усмехнулся Николай. — Все дело провалим, если шутить начнем… Почему не работаешь, Глыбин?

— Устал. Никак дух не переведу, не видите?

— Это с утра-то?

— Не с утра, а прямо-таки с детства душа перепалась с натуги… Можете понять или такое до вашего брата не доходит?

Было что-то серьезное в том, что говорил этот небритый, колючий детина.

— Психологию нам, Глыбин, некогда разводить, — враг-то у ворот! Слыхал? — ощутив некую внутреннюю слабость, нарочито жестко сказал Николай.

— Война? — недоверчиво покосился Глыбин. — Война — она далеко больно. С нами не советовались ни перед войной, ни после, так и нечего ее поминать. Мы люди сторонние, мараные, беспорядочные. У нас одна душа за душой осталась.

— Какая у тебя специальность? — постарался Николай переменить разговор.

— Специальность известная: семеро навалят — один тащи!

Тут уж не выдержал Шумихин:

— Какой семеро! Да ты, дьявол, и за одного раз в неделю таскаешь! Возгордился медвежьей профессией! Я вот нынче сготовлю матерьял за саботаж, а тогда поглядим, как ты запоешь по военному времени! Сейчас поднимайся и берись за топор — последнее мое слово!

Глыбин и тут не пошевелился. Лишь отвел глаза в сторону, невнятно забормотал что-то.

Николай плюнул с досады, встал и пошел через вырубки к лесу.

…Огромная одинокая лиственница, дрогнув от маковки до корня, вдруг качнула вершиной, словно буйной головой, неуверенно подалась в сторону, как бы испытывая прочность пня, и потом сразу с грозным шумом понеслась вниз, рухнула в заросли, коверкая молодняк и сухостой. Раздался треск, тучей взлетели обломки сушняка. Задрожала земля.

— Эх, кр-расиво упала! — воскликнул в кустах молодой звонкий голос.

Лиственницу завалил Канев. Что верно, то верно, умел человек обращаться с деревом!

Николай впервые увидел настоящего, потомственного лесоруба в деле и подивился, как эта тяжелая работа удивительно спорится у него в руках и со стороны кажется даже легкой, веселой.

Канев, кряжистый и низкорослый карел, был неутомим, как машина. Обходя вокруг дерева, он шутя-играя разбрасывал огромными валенками снег до самой земли, до седой губки мха и закостеневшей от морозов зелени брусничника. Потом, опершись коленом о ствол, перегибался, обнимая дерево, и легонько прикасался жалом лучковой пилы к бурой, потрескавшейся коре.

Запил слева, подруб топором, запил справа, повыше… Веером летят щепки, белая, сахаристая древесина, быстрое движение рук и плеч, звон пилы — и дерево легко подается в сторону, стремительно с глухим стоном несется к земле. Через несколько минут вторая сосна ложится «в елку» на первую, скрестившись вершинами. И третья летит кроной, к двум первым, ударяется серединой об их стволы и, вздрогнув, замирает. А человек идет дальше. За ним двое едва поспевают обрубать ветви и сбрасывать их в кучи. А вслед им снова звенит пила. Подсобник Канева Ванюшка Серегин кряжует сосны на деловые бревна.

Канев помог своему подручному разделать хлысты, заметил:

— Это дело такое… Главное — любить его надо! Не гляди, что тяжеловато, — обвыкнешь. Без любви, брат, лаптя не сплетешь…

Он коротко взмахнул топором, и на месте сучка блеснул свежий, чистый стес.

— Гляди, какой сучок аккуратный! Глазу хорошо глядеть. А пенек? Вот на него теперь можно сесть и закурить…

Словно почуя издали запах махорки, на перекур вышел из ельника Иван Останин. Старая телогрейка болталась на нем, длинная шея обмотана грязным полотенцем. Канев насыпал ему на завертку, занялся кресалом. Трудясь над заверткой, Останин так и этак оглядывал навороченные кряжи. Кивнул на каневского подручного:

— Чего ты с ним время проводишь? Пока втолкуешь этую мудрость, запросто куб нарежешь в одиночку. А ему что? Придет время — сам узнает, как доставать хлебную горбушку с еловой вершины по глубокому снегу!

Канев с удовольствием затянулся крепачком, спокойно возразил:

— Ничего, поднатужусь к вечеру и допилю этот куб, будь он неладен! А новому человеку-то как не показать настоящую сноровку! Он потом, может, больше моего осилит, — значит, в общем масштабе кубиков прибавится.

— Эва! Идейные, значитца! — беззлобно усмехнулся Останин и не торопясь стал прикуривать от каневской цигарки. — А я, брат, не дорос еще.

Он простудно закашлялся, отошел в сторонку.

— Погоним дальше? — отдав окурок подсобнику, спросил Канев.

Останин подозрительно глянул в сторону начальника, остановившегося недалеко от них, уклончиво пробурчал свое:

— Хм… У меня уже почти сто двадцать процентов намотало… Добьем, ладно…

Когда Николай возвратился на вырубки, на глаза ему снова попался Глыбин, по-прежнему сидевший у костра. Шумихин, не обращая на него внимания, пробежал мимо.

— Я — за трактором! К вечеру брусья будем затаскивать!

— Что, уже уложили пакеты?

— Соберем, как часы! Все заготовлено!

— Вот здорово, Семен Захарыч! — сказал Николай. — А вот позабыл я вчера спросить: как у нас тут с агитацией? Попросту — с разъяснением всей обстановки и значения северной нефти в войне.

— Как с агитацией?.. — Шумихин замялся, ткнул своей палкой в снег, как бы отыскивая точку опоры. — На этот случай у нас сама жизнь здорово агитирует! Здесь поблизости железная дорога на Север проходит. В декабре здоровый снег валил, путейцы с заносами не справились, нам пришло предписание со всеми строгостями — очистить! Многие, конечно, волынили поперву. А потом, как пропустили два состава угля из Воркуты на Ленинград, разом поумнели, черти! Даром что до железной дороги без малого двадцать километров пехом двигали!

Николай кивнул в сторону Глыбина:

— А с ним как же?

Шумихин яростно выругался, завертелся вокруг костыля.

— А этого давно расстрелять пора! Я не знаю, что Советская власть терпит их до сего времени! Г-гады!

— Расстрелять?! — удивился Николай.

— Парочку шлепнуть, как при кулацком саботаже, — сразу толк будет. А то есть еще, к примеру, такой Иван Сидорыч Останин… Встречали? Двуличный, сволочь! «Видишь, — говорит, — если я прыгать с выработкой буду, то могу загнать себя, как дурной хозяин лошадь. А мне и конец войны, мол, поглядеть хочется!» — Шумихин с трудом перевел дух, облизал пересохшие губы. — Конец ему хочется! А какой конец — это еще вопрос!

Николая прямо-таки пугала какая-то внутренняя ярость Шумихина.

— Ты на что намекаешь, Семен Захарыч? — вдруг спросил Николай, уставившись в глаза десятника. — О чем ты?

— Понятно о чем… Что с него спросишь! Кулак!

— Он что, сам тебе так говорил?

— Эх, сказали! Сам!.. А нутро мне для чего? Партийное нутро! Я с ними чуть не с тридцатого года воюю, знаю, кто чем дышит! Только поднеси спичку — все в распыл пойдет!

— Да что ты? И где доказательства? Ведь этак на всякого можно пальцем показать! На тебя, на меня… Неужели не понимаешь?

Шумихин колко засмеялся:

— Ну, на меня вряд ли кто покажет! Я их на Кубани в тридцатом году давил, как гадов, и теперь не дам пощады! Вот она у меня где, пуля кулацкая, пощупайте! — Он задрал голову, показал на острый, беспокойно прокатившийся кадык. — И ногу тоже. Колом перебил один контрик…

— Да-а… — вздохнул Николай. — Значит, с тридцатого года? Дело давнее… Как на Севере-то очутился, Семен Захарыч?

Шумихин насупился, минуту молчал, потом неохотно пояснил причину:

— За перегибы. После «головокружения» исключили из партии, сняли с районной должности и направили сюда — комендантом кулацкой высылки. На исправление. Это уже после Конституции, как ликвидировали кулачество и всякие ссылки, я в десятники пошел… Сейчас заново в кандидаты партии приняли, подал заявление в день объявления войны! Я знаю, когда верные люди Советской власти нужны бывают!

Николай угостил Шумихина папиросой, а потом спросил с пытливой усмешкой:

— Конституция ведь не отменялась, зачем ты о кулаках заново подымаешь речь?

Шумихин болезненно сморщился, отступил шаг назад.

— Вы, Николай Алексеич, не обижайтесь… Я вам верю и ценю как инженера, я бы тут ни за что не потянул дела с буровиками, потому — в технике ни в зуб ногой… Но что касаемо политики, то скажу: близорукость проявляете. Как же это, социальное происхождение, значит, побоку? А в анкетах тогда зачем требуют это писать? А? Не-ет, Николай Алексеич, это вы мягкотелость проявляете, и до хорошего она не доведет. Верьте слову!

— Насчет расстрела — не согласен, — сухо возразил Николай.

— Не знаю, — сказал десятник. — Глыбина беседами и лекциями не пробьешь. Это точно. Я с ним пятый месяц бьюсь, и… сами видите! Телеграфному столбу оспу прививать бесполезно!

— А он тоже кулацкого семени?

— Перекати-поле. В прошлом.

— А в настоящем?

— Лодырь и саботажник.

— Таких социальных категорий нет даже в анкетах. Вопрос другой: почему он лодырь?

— Это вы у него спросите, — начал накаляться десятник, — я за него не буду отвечать!

Николай задумчиво посмотрел в желчное, морщинистое лицо Шумихина, сказал тихо, но внятно:

— Должны мы с вами отвечать за всех этих людей, Семен Захарыч. И… без расстрелов! Идите за трактором, мне к Опарину пора. Посмотрю, как строят мост через Пожму…

Они разошлись в разные стороны, недовольные друг другом.

* * *

Разговор с Шурой у Алексея так и не получился. Скоро пришла Наташа с водой и вовсе испортила ему настроение.

Девушки мыли стены, скребли пол и обливали кипятком щели, а он, сгорбившись, сидел в углу на табуретке и молча наблюдал за ними. По складу своего характера Лешка должен был говорить, делать замечания, смешить девчат или сам смеяться над ними. Но сейчас такая развязность почему-то казалась ему неуместной.

Положительно эта тонкая, скупая на улыбку девчушка в простеньком ситцевом платье и меховой, расшитой цветными узорами безрукавке была хороша.

А главное (наверное, у нее еж вместо сердца!) — она ни разу даже не взглянула на него. Работала, время от времени напевая песенку «Веселый ветер…».

Он с трудом дождался прихода бригады, снова обвязался полотенцем и пошел в столовую обедать.

За длинными серыми столами — толкотня и шум: если не считать делянки, здесь — самое людное место.

— Ну как нынче лучковка? — кричал кому-то инструментальщик, ожидая похвалы. Его чаще других ругают лесорубы, и сейчас ему хочется услышать похвалу всенародно: недаром же он не спал ночь и направил все пилы. — Лучок каков, спрашиваю?!

— Знатный, ничего не скажешь, — тоном судьи одобрил сидевший поблизости Останин. — Словно масло, а не сосну резал!

— Сколько отхватил?

— Сто двадцать процентов.

— Ого, брат, наша бригада гремела и будет греметь!..

— …котелками около кухни! — с сердцем добавил Овчаренко, не находя себе места из-за пропавшего дня. Он положил повязку в карман и, сунувшись к бачку со щами, вдруг хватил ложкой по краю котелка. — Повара! Самару сюда!

Из-за приоткрытой двери высунулась лоснящаяся физиономия в сером, застиранном колпаке. Непонимающе заморгала безбровыми глазами.

— Ну чего вылупился, как пьяный на милиционера? — заорал на него Овчаренко. — Опять крупина за крупиной гоняется с дубиной?! А масло куда девал?!

Повар Яшка Самара, безбровый, с бабьим лицом мужчина лет сорока, по прозвищу «тетя Яша», приоткрыл дверь.

— Чего орешь? — набрался он смелости. — Надо работать, а не кантоваться в бараке! Тогда все будет вкусным!

Когда он успел узнать, что Алешка не ходил на работу? Впрочем, этот народ всегда знает, чем занимаются другие…

— Масло, масло куда девал, спрашиваю?!

— Все точно, согласно раскладке…

— Знаем мы эти раскладки! — ища сочувствия у соседей, бушевал Алексей. — Раскладка по своим карманам! Не пойму, куда порядочные люди смотрят, — давно пора вывести на чистую воду!..

У крайней двери стало что-то очень тихо. Но Алешка не обратил на это внимания, продолжал кричать. И тут на его плечо опустилась чья-то рука.

— Чего кричишь?

Алешка повернулся. Перед ним стоял, улыбаясь, парень из гостиницы, нынешний начальник.

— В чем дело, Овчаренко? — спросил Горбачев.

— А вот не хотите ли откушать флотский суп под названием «а море синее стонало и шумело»? Или, может, кашки хотите? Называется «страдающее брюхо, на радость Косте Ухову»…

— Разберемся, потерпи малость… Так ты, значит, не пробился через военкомат?

— Куда-а там! — махнул рукой Алешка. — Только вошел в кабинет — гляжу, сидит… товарищ Волк! Ну, я повернул оглобли — и сюда. А вы тут? Здо́рово!

— Да уж не знаю, здо́рово ли, а так вот получилось… Ну ладно, заходи ко мне, если дело будет.

Николай прошел в кухню, люди с удивлением посмотрели на Алешку, потом обратились к раздаточному окну. То, что происходило у котлов, касалось их больше всего…

Пищевой блок на таких стойках, эвакопунктах и всяческих пересылках — самое больное место. На первых порах, пока руководители теряют сон и покой из-за нехватки жилья, гвоздей, досок и умелых рук, к хозяйственным постам неведомо как со всех сторон присасываются какие-то «специалисты по снабжению», темные дельцы, не имеющие понятия о товароведении, но зато ловко умеющие достать, перебросить, обмишулить и выкрутиться с набитым карманом. Трудно сказать, чем они больше заняты — обеспечением предприятия или постоянными махинациями по запутыванию концов. И сколько ни кричи Овчаренко, для него заранее приготовлен резонный, хорошо продуманный ответ: «Работать надо! Теперь война! На фронте трудно, а здесь — и бог велел! Затруднения!..»

Николай оглядел кухню, подумал и приказал позвать Золотова.

— Считаем, что его избрали общественным контролером, — сказал он.

Золотов обнаружил в моечной неразделанное мясо, а в холодной духовке одного из очагов две банки свиной тушенки. Составили акт.

— Если через три дня не будет порядка, выгоню в лес, на повал, — сказал Николай Самаре. — Что касается этого… направим акт по инстанции. Пусть расследуют. Продукты завтра же пустите в котел сверх пайка, в присутствии товарища Золотова. Вам все ясно?

Разговор был хорошо услышан за столами. Алешка тихо положил ложку и значительно обвел всех глазами:

— Видали?

А Иван Останин мрачно заметил:

— Эта метла с нужного края начинает. Поглядим, как оно пойдет дальше.

* * *

Поздней ночью в каморку завхоза при складе дефицитных продуктов вломились Яшка Самара и счетовод хозчасти Сучков. Костя Ухов лежал по привычке под полушубком, ждал, пока принесут что-нибудь с кухни На ужин. Но повар пришел с пустыми руками.

— Горим! — от самого порога с тревогой сообщил счетовод и подтолкнул Яшку вперед, к свету, на суд Ухова.

— Знаю, — спокойно сказал завхоз и поправил фитиль лампы, пристроенной на бочке с сахаром. — Знаю… Вопрос, как говорят, требует длительного изучения. Вообще-то придирки этого чистоплюя с дипломом нельзя принимать всерьез, поскольку пиковое положение с витаминами естественно. Мы тут помочь ничем не можем. Но все же нынешний акт нежелательная штука и внушает мне опасения. Придется смазать кое-какие винты и гайки в ОРСе, иначе возможны самые грустные последствия…

Костя многозначительно посмотрел в сторону повара.

— И откуда его принесло на нашу голову?! — со злобой воскликнул Самара. — При Шумихине совсем иное дело было, прямо лафа! Старый хрыч все политикой мозги сушил, орал до хрипоты, а вовнутрь не лез. А этот прямо хватает за грудки и щупает, нет ли у тебя чего-нибудь за пазухой.

— Так он же из колхозников! — с чувством безнадежности разъяснил повару Сучков. — Это тебе не городской интеллигент! Мужик, в принципе, это стра-а-ашная вещь! — И поднял сухонький палец. — Да и, к слову, Шумихина Константин Пантелеймонович неплохо подкармливал. А этого не привадишь.

Ухов с пренебрежением оглядел спорщиков. Ну что о них скажешь хорошего? Помощники у него были неталантливые люди. Самара давно не мыслил своего существования без него, вездесущего Кости. Сучков же вовсе не заслуживал никакого уважения. Он списывал в отчетах все, что приказывали Ухов и Самара, а пользовался только тем, что давали они. Хилый и облезлый человек неопределенного возраста. Жизнь когда-то сильно напугала его, и он навсегда сохранил в глазах заячий трепет, готовность услужить сильному. Его и держали-то на хлебной должности только по протекции Кости.

Вместо волос у счетовода на голове рос грязный редкий пух. Да и весь он со своей длинной шеей, узкой грудью и растопыренными жидкими пальцами походил на неоперившуюся курицу.

Косте надоело слушать их трусливые рассуждения. Он оборвал Самару:

— Хватит ныть! Проживем и с новым начальством! Грош цена тому снабженцу, что не сумеет свести концы с концами!

— Да ведь карточки нужны, Константин Пантелеймонович, карточки! Вот в чем загвоздка! Теперь одним актом либо фальшивым ордерком не обойдешься! — заныл Сучков.

— Карточки — дело наживное, — с прежним спокойствием вразумлял его Ухов. — Обгона знаешь? Жулик, говоришь? А кто честный? Ты где видал таких дураков? То-то… Вот с Обгоном и нужно теперь коны водить! Вся жизнь стоит на карте!

Как ни странно, именно в это время в каморке появился Обгон. Сучкову показалось, что Обгон даже не раскрывал двери, а просто вывернулся из-за ближнего ящика с тресковым филе.

— Мое вам! — сказал он и, ощерившись, показал золотую коронку. — Привет честным расхитителям социалистической собственности! Каждый, так сказать, по способности и по силе возможности…

— Заткни фонтан! — предупредил Ухов. — Садись к столу, потяни двести граммов и вываливай обещанное. Горим с талонами, как швед под Полтавой!

Обгону нравилось наблюдать этих людей в опасности. В такое время они шли на любую пакость, и это его забавляло. Он выпил, закусил и привалился к стене, обтирая спиной известку. Оттопырив мизинчик, поковырял длинным и острым ноготком в зубах.

— Сколько принес? Не тяни! — нетерпеливо придвинулся к Обгону Костя.

Обгон выбросил на стол полную жменю измятых, жалких билетиков с печатным тиснением: «Овощи — ФI-4500, ОРС Северного комбината».

— Здесь, по неполным данным, двести сорок килограммов зеленой капусты, которую с самой осени не выдавали в натуре. И которую вы вряд ли будете жрать с вашими деликатными желудками… Пойдет?

— О-овощи? — безнадежно протянул Самара. — Да разве на этом можно ехать?

Обгон его не слушал. Он пытливо глядел в серьезные глаза Ухова. Тот прикинул что-то в уме, спросил:

— Чем получать думаешь?

— Углеводы будут? — насладившись паузой, спросил Обгон.

— При малом эквиваленте. Могу дать два кило песку, не больше…

— Кольцо колбасы накинь, и я отбываю в неизвестном направлении. А?

— Не возражаю. В счет будущих благ! — согласился Костя.

Из-под кровати немедленно появились требуемые товары. Обгон старательно сложил продукты в старый, облезлый портфель, надел свой щегольской полушубок и откланялся.

Самара меж тем перерыл всю груду талонов и, не найдя ничего путного, с тоской обратился к завхозу:

— Ни мяса, ни масла, одна зелень! Не выкрутимся…

Костя только рукой махнул:

— Эк его! Сучков, растолкуй кулинару!

Счетовод разлил остатки спирта в стаканы, повеселевшим взглядом обвел друзей. Он разрумянился, стал посмелее, и в линялых его глазах время от времени стал проскальзывать дерзкий огонек. Слабое тело, оказывается, вмещало тщеславную и злую душу, которая, подобно натянутой пружине, постоянно угрожала вырваться, удивить всех разрушительной силой. Хилый человек вдруг выпрямился, прищелкнул языком, поднимая тост:

— За пересортицу!

Помедлил, смакуя это душеспасительное словцо, и расшифровал смысл:

— За сено, превращаемое талантом бухгалтера в овес, за овес — в крупу и, наконец, за крупу, опять-таки превращаемую одним росчерком пера в остродефицитные жиры! В настоящее масло или маргарин, дьявол их забери!

Они чокнулись. Самара с восхищением смотрел слезящимися глазами на своего наставника и непосредственного руководителя, бога снабжения — Костю Ухова.

— Это, брат, тончайшая штука — пересортица, — разъяснял завхоз. — При желании можно чудеса делать! Из поросенка — хомут, из мерзлой картошки — шоколад, из бабы-яги — Василису Прекрасную. И все законно, согласно норм замены, утвержденных вышестоящим начальником…

Костя заметно опьянел:

— Слушай сюда! Малость проясню давно прошедшее — плюсквамперфект!.. Вот в приснопамятном тридцать восьмом году работал я на Усть-Вымьской торгово-перевалочной базе…

Он обнял дружков, едва не столкнув их лбами, и заговорил вполголоса, поочередно дыша каждому в лицо горячим спиртным перегаром:

— На перевалочной, поняли? В том вся суть… Так вот там-то мы и пропили с бухгалтером корову. Не свою, понятно, а государственную, стоила по инвентарной ведомости четыре тысячи рубликов.

Самара внимал с приоткрытым ртом. Сучков понимающе улыбался.

— Пустяки по цене, однако инвентарная позиция! Куда деваться? Назревает верная сто шестьдесят девятая или — еще хужей — Указ от седьмого августа тридцать второго. А от седьмого-восьмого меньше не обещает, как круглую катушку — десять рокив далеких табурей! Понял?

— Ну… и как?

— А так. Все в порядке. Корове этой надо было замену найти — и только. На базе оказалось в излишке две тысячи мешков из-под фуража. Каждому цена — два целковых. А дальше что? Недостаток — четыре тысячи, излишек — тоже четыре тысячи. Вот и порядок! Самая бла-го-приятная пересортица. Корова — на мешки!! Х-ха-ха! Во, системка, братцы мои, — со смеху лопнешь! Ведомость замены ближайший начальник, понятно, подпишет, и даже безоговорочно, поскольку у него и у самого рыло в пуху. Он и сам, понимаешь ты, символически за тот коровий хвост держался…

Они выпили за ближайших начальников.

— А гусей ты, к примеру, жрать умеешь? — грозно уставил на Самару толстый палец Костя. — Не умеешь? Тогда слушай. Пригодится по бедности… Только это зимой надо, на вымораживание действовать.

Это, брат, целая наука! До войны многие еще не развернулись, поскольку возможности были крайне ограниченные. Это так, эпоха первоначального накопления… А вот поглядим, что оно дальше будет! На этом коне можно прямиком в собственную дачу въехать, трех жен кормить и по курортам кататься! И ни одна экспедиция, никакой ОБХСС не придерется! Потому что — наука! И, само собой, техника!

Самара захлюпал от жалости к себе: он до сих пор не вкусил тех радостей бытия, о которых так просто, доходчиво поведал завхоз.

Ухов добродушно шлепнул его широкой ладошкой в затылок:

— Так что проживем, брат, и с новым начальником! На наш век ихнего брата хватит! Главное — чтобы учет был точным, а за красной резолюцией дело не станет!

На минуту, однако, лицо завхоза омрачилось.

— Вот не знаю только, чем ему глаза замазать насчет децентрализованного закупа… Приказал накормить людей. А чем? Эх, хотя бы дохлого оленя где выхватить! Завтра поеду, разобьюсь, но достану какую-нибудь неликвидную пищу для ума и сердца! Ты, кулинар, ничего не сообразишь в этой плоскости?

Самара и сам был озабочен не менее завхоза.

— Там директива была, в прошлом году, насчет хвойного отвара от цинги. Мы этот отвар не делали, потому что посуды не хватало…

Костя обрадовался:

— Ах, золотая голова! Привезу бак, дуй, вари пивцо! Толку от него ни черта не будет, знаю, зато — инициатива! А за инициативу положено не ругать, а хвалить! Мы можем даже и хвою драть собственными силами, лишь бы он отстал хоть временно. А?

Друзья клевали носами, был поздний час. Костя достал из кармашка серебряную луковицу «Павел Буре» и велел расходиться.

— Утро вечера мудренее, — ободряюще сказал он напоследок, резко захлопнув двойную крышку часов.


6. ДАЛЬНИЕ ПОДСТУПЫ

На другой день, к вечеру, Шумихин принес Николаю рапорт — представление об отдаче под суд Останина и Глыбина.

Николай вздохнул. Какое отличное настроение было часом раньше! И вдруг снова неприятный разговор…

Он только что возвратился со стройплощадки первой буровой. Там возвели уже четыре секции — добрую половину вышечного фонаря. Предложение Шумихина увенчалось успехом: верхолазы сами нашли подсобников и учеников. В поселке плотники начали стелить кровли, отделывали проемы новых домов. Топоры стучали дружно, с каким-то ожесточением, и Николаю вдруг показалось, что дома на глазах растут, поднимаются, оттесняя тайгу. Ему хотелось видеть все в движении, и услужливое воображение постаралось опередить дело… Шум работы он воспринял вдруг живым, одушевленным и как будто яснее увидел в нем всех этих людей, таких разных по лицам, одежде и поступкам, но таких одинаковых в общем труде и объединенных одной, общей бедой военного лихолетья. Наперекор собственной усталости они трудились из последних сил, как на опасном, всепожирающем пожаре.

«Но это еще только начало! — думал Николай. — Это все первые шаги! Ведь у нас здесь еще ничего нет, кроме тяжелой работы для рук, неустроенного быта, темноты и копоти в дырявых бараках! Но дайте срок! Через месяц-другой мы накормим людей, вымоем их не в черной каменке, а в настоящей, доброй бане, вместо закопченной палатки и двух армейских «титанов» построим столовую. Дадим всем настоящую человеческую жизнь в этом заброшенном углу и тогда покажем, как работает по-фронтовому русский человек, как нужно воевать в тылу!»

Может быть, Николай был в эту минуту романтиком, но он чувствовал в себе силы для достижения этой своей не очень уж высокой покуда мечты…

И вот — как плевок в душу — напоминание о невеселой прозе жизни: злостное нарушение трудовой дисциплины, разложение коллектива и что там еще?

— Сколько сделал Останин? — спросил Николай, перечитав дважды малограмотную реляцию десятника.

— Как всегда, вредитель! Сто двадцать процентов.

— А Глыбин?

— Пятьдесят два, сволочь…

— Где же тут саботаж? Ни один прокурор не примет этого материала, Захарыч.

Шумихин посмотрел на Николая как на малолетнего ребенка:

— Не понимаю я вас… Как же так нет саботажа, если они наполовину своей мощности не выдают?! На общем-то фоне их социально вредных биографий! Ведь Глыбину под силу пятьсот процентов грохнуть, а он пятьдесят грохнул, да и то из-под палки!

Николай поймал Шумихина на слове:

— То-то и есть, что из-под палки! А Канев по собственному желанию больше двухсот процентов грохает, даром что бригадир и мог бы не налегать особо на пилу. Но он сознательный человек и не ждет, пока его агитировать начнут!

— Материал, значит, вернете мне? — сухо спросил Шумихин.

— Нет, не верну. Но мне нужно как-то узнать поближе людей, прежде чем распоряжаться их судьбой, Семен Захарыч. Дай срок. Ежели ничего не изменится, пустим твой материал по инстанции…

— Пока это время пройдет, я отказываюсь за этих дьяволов отвечать, пускай греются у костра сколько влезет! Берите их на свою шею, если такое дело! Может, вам виднее, как с ними надо обращаться! А я умываю руки…

Старик знал, что делал! Ну что мог предложить Николай со своей стороны? Разве что отделаться общими словами…

— А знаешь что, Захарыч? Все-таки он не телеграфный столб, этот Глыбин! Поставь его рядом с Каневым работать, а?

— Зачем? — Шумихин постеснялся прямо заметить начальнику, что он предлагает детские игрушки вроде «буксиров», что имели хождение лет десять тому назад. — Зачем его ставить с Каневым?

— Поставь, посмотрим.

«Ага, вот это вернее… «Посмотрим», а оно не получится. И все», — подумал Шумихин. А вслух сказал:

— Я боюсь, что и наш хваленый бригадир не выдержит, сядет с ним в подкидного дурака шпилить.

— А он откуда, Канев?

— Эвакуированный. Из Карелии, говорят.

— Из Карелии?

Николай несколько минут сидел в раздумье. За последние двадцать лет в стране даже самые места жительства приобрели определенный смысл и глубокое содержание. Вот назвал сейчас Шумихин с безразличием Карелию, а для Николая край этот вовсе не безразличен, потому что в народе издавна принято говорить «карельский лесоруб», «уральский умелец», «путиловец»… Все края, шахты, заводы, по закону воспринявшие славу людей, теперь проявили встречную силу, обязывая каждого быть достойным их имени…

— Из Карелии, говоришь? — Николай сразу припомнил сноровистого, удивительно выносливого лесоруба. — Думаю, что этот не сядет в подкидного играть. Поставь, проверим…

Шумихин достал из нагрудного кармана клочок бумаги и карандаш и, трудно вздохнув, записал печатными буквами указание начальника.

— Не пойму, — сказал он с откровенным снисхождением, — по молодости это или от природы мягкой душой наградил вас несуществующий господь бог?..

Николай не мог не заметить тона, которым были сказаны эти слова.

— Не знаю, может, и от природы, — отвечал он. — Только не всякое дело я буду добром кончать. Кое-кому я и сейчас не моргнув глазом голову бы свернул. Собственными руками!

Десятник только недоверчиво усмехнулся.

— Да, да! — совершенно серьезно подтвердил Николай. — Вот Канев мне пожаловался: по ночам в бараках форменный бандитизм, воры налоги какие-то ввели в правило. И ни вы, ни кто другой об этом ни гугу. Не знаете, что ли?

Нет, Шумихина решительно ничем нельзя было удивить.

— Почему? — спокойно ответил он. — Знаем, да что толку? Районная милиция бессильна, а мы что можем сделать?

— Как что? Неужели двух-трех соловьев-разбойников унять нельзя?

— Да ведь их унимать-то надо силой, а за это превышение власти можно хватить в два счета. Я-то уж ученый не раз и больше в милицейские дела носа совать не собираюсь! Грязь!

— Довольно странно… Бьем, значит, лишь того, кто сдачи не может дать?

Николая охватила досада. Шумихин весь был опутан какими-то непонятными условностями, проявляя поочередно то чрезмерную жестокость, то полнейшее бессилие.

— Кто такой Обгон? — спросил Николай.

— Обгон не наш житель… Сюда только изредка с налетами является, попробуй уследи!

— Это вы напрасно, — не согласился Николай. — Ведь кто-то же знает в поселке, когда появляется, куда пропадает этот налетчик?

— Знают, конечно!.. Наверняка знают, по-моему, и Синявин из трактористов, и Алешка Овчаренко из каневской бригады. Но не скажут. А пытать даром нечего!

— Овчаренко? — удивился чему-то Николай.

— Ну да, этот самый и есть первый наводчик Обгона. Чему удивляетесь?

Николай обрадовался:

— Будь добр, Захарыч, пошли дневального за Овчаренко! Ко мне его, да побыстрее, пока люди спать не ложились!

Шумихин послушно отправился в барак, но на лице его замерла скептическая улыбка.

Алешка пришел сразу, очень весело разговаривал с начальником, снова напомнил, что воровство бросает, решил «завязать». Но едва Николай намекнул насчет поимки Обгона, его словно подменили. Куда девались добродушная веселость и расположение к новому начальнику!

— Могу, конечно, отнести к вашей неопытности… — сдерживая злость, заявил Овчаренко и поднялся с табуретки, на которой только что сидел с большим удовольствием. — Вы что же это мне предлагаете? Вам неведомо, что по этому вопросу могут вдруг собраться люди из наших и приговорить бывшего ничем не запятнанного Алешку Овчаренко к позорной смерти? Вам это невдомек?

Николай даже не обиделся, его поразила неожиданная жестокость, мелькнувшая в таких небрежно-веселых, беспечных глазах Алешки. И Николай даже заметил у него на верхней губе косой синеватый шрам, которого будто не было раньше.

Овчаренко с нескрываемой неприязнью оглядел Николая и надвинул на лоб ушанку.

— Заболтался я, пора и честь, как говорят, знать…

— Что ж… Дружбе, значит, конец? — спросил Николай будто бы шутливо, но с заметным огорчением.

— Это уж как хотите! — на ходу бросил Алешка. — По мне так: дружба дружбой, а служба службой…

— Спешишь, что ли, куда? — поинтересовался Николай, примирившись с неудачей.

Алешка радостно улыбнулся. Лицо его стало необыкновенно добрым.

— Есть тут одно место. С вашим приездом образовалось…

— Девчонки?

— Завидно, наверно, товарищ начальник? — Алешкино лицо вовсю расплылось как блин, лоснящееся, довольное. Не дождавшись ответа, он махнул рукой и выскользнул за перегородку.

Возвращавшийся к Николаю Шумихин, по-видимому, слышал весь этот разговор. И не удивился. «Такой разговорец для нас очень полезен по первому-то времени, а потом виднее будет. Того же Шумихина не один раз на помощь позовете…»

* * *

Не первый вечер приходил Алешка в девичью избушку. Всякий раз он вежливо стучал в толстую дверь.

Правда, вежливость его, искусственная и натянутая, мало походила на то непринужденное умение вести себя, которым отличались воспитанные люди. Для него это было трудной игрой, напряжением, а стало быть, постоянной связанностью речей и поступков. И все же он терпел…

Овчаренко был одним их тех упрямых, диковатых сорванцов, воспитанных улицей и так называемым дурным влиянием, которые, пройдя все инстанции детприемников, коммун и трудлагерей, так и не могли получить настоящей путевки в жизнь.

Мешало многое. Теперь трудно было бы сказать, что именно, — неумелые действия разного рода присяжных воспитателей, нелегкий характер самого воспитуемого или же глупый, непоправимый случай.

Воровать он бросил, но только временно, до более подходящих обстоятельств и в порядке опыта: а что все-таки из этого получится?

В его жизни каким-то образом все шло кувырком, и даже общеполезные вещи играли губительную роль. Например, книги. В детприемниках Алешку научили грамоте, всем мудростям науки за пять с половиной классов, и это пригодилось ему только затем, чтобы прочитать десяток авантюрных засаленных книжек, бродивших по рукам у скокарей и карманников. И результат скоро сказался: Алексей, как заправский преступник, бежал из детприемника через окно второго этажа, чтобы снова броситься в коловерть преступлений и наказаний…

Вряд ли в пятнадцать лет человек всерьез размышляет о героическом в жизни и ищет его в преступлении. Просто маленький беспризорник вдруг подрастет, ему как-то сразу надоест носить на лице жалобную гримасу попрошайки и беспокоить чрезмерно занятых, налитых помидорным багрянцем, преуспевающих дядей и разукрашенных, сжигаемых тысячелетним тщеславием тетей — подпольных дельцов, мелких буржуйчиков и спекулянтов разной масти, не подпадающих под статью уголовного кодекса, но умело стригущих вершки с общественного огорода.

Тогда-то и начнет искать единомышленников, с которыми можно выйти темной ночкой из-под моста навстречу толсторожему дяде и тряхнуть его за душу. И когда он завопит испуганно и жалобно, осадить безжалостным и прямым обращением:

— А ты не вор?

Юнец не помнит ни отца (который умел вовремя выпороть), ни матери (что могла вовремя приласкать) и катится вниз под восхищенный и одобрительный гогот шайки, которую очень старательно и чрезмерно долго «перевоспитывали» и очень мало исправляли. И тут-то ему впервые преподают идею героизма, а первым «героическим» делом становится преступление. Для Алексея оно было искусством, со страхом провала, с торжеством удачи и удовлетворением мастерски сработанного «дела». Воров он считал художниками и артистами, но зато терпеть не мог растратчиков — тех солидных портфеленосцев, которые растаскивали общественное добро без прямого риска и какой бы то ни было удали, так, почти по роду своих служебных обязанностей. Они часто встречались ему уже разоблаченными, в отсидке, и никто из них не прошел мимо безущербно. «Ишь ты гад культурный, технический ворюга! Расстреливать за такие штучки мало!» — убежденно говорил он, и случайный сосед подвергался таким воздействиям, которые были, пожалуй, самым чувствительным наказанием, хотя и не предусмотренным приговором суда. Жаловаться на Алешку было бессмысленно и опасно.

Нет, он не был вовсе потерянным человеком хотя бы потому, что ясно сознавал — есть где-то совсем другая, настоящая жизнь, ради которой и стоит мыкаться на грешной земле. Он сумел как-то заметить, что хорошая, крепкая работа выдвигает и поднимает людей, делает их если не героями, то, во всяком случае, заметными людьми…

Так прошло два года. Отбыв наказание, он подумал и остался на Севере. Завербовался на строительство, чтобы не попадать заново в городскую сумятицу, в прежнее русло, в руки милиции.

В этот год началась война. Он принял ее не как бедствие, а как величайшее обещание судьбы: можно было попасть на фронт, показать себя и разом, в один трудный, но вполне достойный шаг, оторваться от прежней, порядочно надоевшей уже колеи. Была в этом и другая, печальная сторона, поскольку на войне случается всякое. Что ж, на это он мог только сказать, что трусы в карты не играют.

На фронт его не взяли. Скандал, поднятый Алешкой в военкомате, не помог. И, пожалуй, в первый раз он по-настоящему обозлился на «власти». Потом неизвестно откуда стал появляться старый друг Иван Обгон, и Алешка опять «захромал на обе ноги». Работал он теперь плохо и махнул на все рукой. «Посмотрим!..»

Новый начальник тоже оказался на редкость бестактным. А ведь поначалу вот как понравился Алешке своей простотой! Ну что ж, в жизни бывали и более дорогие потери!..

Без стеснения, даже с какой-то гордостью, Алешка рассказывал о себе девушкам, присолив прошлое изрядной дозой вымысла. Выдумывал он, однако, не ради хвастовства или самолюбования: просто хотелось, чтобы рассказ выходил поинтереснее и девчонкам было не скучно. Там, где нужно было бы сказать, что за ним гналась толпа самосудчиков, Алешка утверждал, что его выкинули из окна второго этажа вниз головой.

— Страшно! — всплескивала руками Наташа, и Алексей невозмутимо возражал:

— Чепуха! Надо только привычку иметь…

Из его рассказов выходило, что если бы не милиция, то теперь он наверняка был бы широко известным и всеми уважаемым гражданином.

Наташа простодушно восхищалась его смелостью и изворотливостью, а Шура что-то не очень верила чрезмерной веселости его рассказов. Она печально смотрела в его нахальные искрящиеся глаза и говорила с грустью:

— Мало тебя били… Надо бы больше!

Но Алешка чувствовал в этих словах больше жалости и сочувствия, чем неприязни. Слова ее в самом деле были полны неведомой теплоты, чему больше других удивлялась сама Шура. Она с тайной тревогой прислушивалась к себе: уж не понравился ли ей этот опасный, какой-то забубенный парень?

С одной стороны, ничего в этом не было удивительного. Видный, хорошо сложенный, с подвижным, выразительным лицом и густым, спутанным чубом над левой бровью… Неглупый парень. Но ухватки у него были какие-то грубые и неуважительные. И почему у него так сложилась жизнь? Что помешало к двадцати годам стать человеком? Да и хочет ли он им быть?..

У девушек нашлась старая, облезлая гитара, на которой иногда слабо наигрывала Наташа. Оказалось, что смуглые рабочие пальцы Алешки были на редкость подвижны. А гриф он держал без всякого шика, крепко, в обхват. Так играют деревенские самоучки-искусники, те, что не знают никакой музыкальной грамоты, но отлично чувствуют душу музыки. У них и приемы одинаковые у всех: низко склоненная голова, немного застенчивый и потусторонний взгляд — будто человек остался наедине с инструментом, наедине со своей душой.

— А он ловкий парень… И красивый, если бы не шрам, — шепнула как-то Наташа, воспользовавшись тем, что Алексей, опустив голову, вовсе отдался какому-то немыслимому перебору.

Шура лишь покачала головой. Разве в шраме дело? Что ему шрам, ведь он не девчонка! Лучше ума бы ему побольше…

Сначала Алешка играл специально для них дозволенное во всяких кругах — лирические «Черные косы», «Жигули», «Золотой дождик». Потом озорно прищурился, вскинул голову:

— А не хотите новый вальс «Снегозадержание»? А то могу «По кочкам и по шпалам…».

Он безжалостно рванул струны и запел. Скачущим, быстрым речитативом рассказывалась путаная история «пропащей души», с детства прошедшей, как говорится, все огни, воды и медные трубы. Человеку предписывалось испытать все то, что никак не назовешь человеческой жизнью. В конце песни его ссылали даже на луну, так как на земле не находилось для него подходящего места. Казалось, человек вот-вот сгинет совершенно, пропадет безвозвратно в жизненной неразберихе… Но луну почему-то — может, просто из-за хорошей рифмы — заменяли войной. Он попадал на фронт и наконец-таки проявлял себя в полном блеске…

И Шуру почему-то обрадовало это открытие. Она даже испытала желание сделать ему приятное, как-то ободрить, что ли…

— Тише ты, гитару поломаешь! — вдруг засмеялась она, прижав пальцами струны.

В последнюю секунду, впрочем, пальцы дрогнули. И Алешка, конечно, уловил это. Он ловко отбросил гитару на койку и, неожиданно схватив Шуру за кисти рук, притянул к себе.

Она резко вырвалась, нахмурилась.

— Зачем это?..

— Шуток не понимаешь… — оправдывался Алексей. Какое-то седьмое чувство подсказывало ему, что эту вольность он допустил напрасно. Не один день придется замаливать ее образцово-показательным поведением, которое было ему не по душе.

Шура обиженно и подозрительно посмотрела ему в глаза, и он понял, что напрасно испугался. Там было что-то хотя и тревожное, но теплое и доверчивое. Да Шура и сама постаралась погасить обиду.

— Играй уж лучше на гитаре, — великодушно разрешила она. — На гитаре ты хорошо играешь…

— Прошу прощения! Я ведь не хотел обидеть! — закричал Алешка. — Не хотел… Но как же усидеть пнем около таких хороших девчат?!

Ему хотелось сказать проще: «Около такой хорошей, милой девчонки, которую я, может, всю жизнь искал!» И он запел снова неведомую песню, вкладывая в ее тревожные слова давнюю тоску по другой, настоящей жизни:

В далекий край товарищ улетает,

За ним родные ветры улетят.

Прощай навеки, мама дорогая,

Мне нет прощенья, люди говорят…

Что-то слишком трудное, недоступное Шуре, но искреннее было в его тягучей песне. Но оттого, что в ней была искренность, что Алешка очень уж многое хотел бы высказать, она не отрываясь смотрела в его тоскующие глаза…

* * *

Вечером, после разнарядки, Костя Ухов жаловался Шумихину:

— Совсем задергал новый начальник! Сейчас текущий момент требует незамедлительно решить вопрос с противоцинготным отваром. Медицинская новость, общедоступно и полезно при нашем военном пайке…

Костя сознательно не сказал «голодном пайке», не только потому, что сам в первую очередь был в ответе за этот паек, но и потому, что Шумихин обвинил бы его в пораженческих высказываниях. Такие слова, как голод, страдание, издевательство, воровство, и другие прямые, жесткие понятия Шумихин не употреблял и не позволял окружающим. Их было нетрудно избежать, поскольку с течением времени находились более округлые, вполне благозвучные заменители: ограниченное снабжение, трудности роста, недостаточная борьба с хищениями и т. д. Такие слова как будто бы определяли истинное положение дел и в то же время успокаивали, ни к чему не обязывали ни того, кто говорил, ни того, кто их слушал. Костя Ухов тонко разбирался в словаре своих современников…

— Работы по горло! — продолжал он. — Так нет — посылает Горбачев в город по децзаготовкам! А что сейчас достанешь! Мерзлую картошку! Да и ту вряд ли продадут в колхозах! Мертвое дело! А не исполни приказа — тут же будет нагоняй, вплоть до снятия с работы! Крутись как знаешь…

Шумихин успокоил завхоза:

— Подчиниться приказам, само собой, нужно, и я лично уклоняться от них не советую, поскольку — единоначалие… А что касаемо увольнения, то вряд ли! У него характер еще девичий!

И для убедительности добавил:

— Я вчера представил ему материал на двух лодырей, чтобы тряхнуть их как следует, другим в назидание и острастку… Так не подписал, жалость какую-то несвоевременную проявил. Молод парень!

Шумихин не мог и думать, какие козыри он давал в пятерню завхоза.

Костя ничего не ответил, только вздохнул и вышел из барачной пристройки. А через полчаса к Шумихину пришел Горбачев, сообщил, что приехал парторг комбината Красин, ждет.

— Приехал часа полтора тому назад и велел вызвать Илью Опарина. До сих пор идет разговор, по-моему, довольно бурный… Не знаешь, в чем дело, Семен Захарыч? — поинтересовался Николай, пока Шумихин облачался в полушубок.

Шумихин отыскал свою неразлучную палицу, молча натянул рукавицы и, выдержав изрядную паузу, хмуро покривил рот:

— История!..

Потом недоверчиво, сторожко оглянулся на темное запотевшее окно и добавил осуждающе:

— История, нежелательная для коммуниста…

Уже на улице, во тьме, сбиваясь с ноги за спиной Шумихина, Николай кое-как разобрался в существе «нежелательной истории». Опарин, оказывается, в свое время сильно повздорил с бывшим начальником оперативного отдела Черноивановым и получил за это выговор…

— Язык все! — негодующе ворчал Шумихин. — В ночь съехались они втроем к Зеленецкой охотбазе переспать до утра — Опарин, Черноиванов и тамошний безголовый геолог Артюхов. На дворе вьюга, им бы, незнакомым людям, перекинуться в подкидного либо в шашки — да под тулупы… Так нет, учинили скандал на весь комбинат!

На беду, попалась этому Артюхову в руки свежая газета, а в ней насчет договора с немцами — дело было в сороковом еще… — негодующе продолжал Шумихин. — Ну, тот молокосос возьми и ляпни: не согласен, мол… Дур-рак, будто кто его согласия спрашивал! Ну, Черноиванов и закрутил это по самой строгой катушке. Артюхова — в конверт, а Илюху — в свидетели. И тут Опарин незрелость проявил… Какую незрелость, спрашиваешь? А ту, что отказался свидетельствовать. «Не вижу, говорит, тут преступления…» Это, мол, бестактность и глупость, не более… Черноиванов ему: это, мол, агитация! А Илья смеется: «Кого же из нас он агитировал? Кто из нас с вами неустойчивый?» И пошло… Одним словом, схлопотал Илья выговор. — Старик споткнулся, замер на узкой тропе, ощупывая палкой дорогу, как слепой. — Через полгода события, правда, развернулись в обратном направлении. По той, по другой ли причине Черноиванов полетел с поста, сменили ему шпалу на три кубаря, да что толку? Илью-то жалко!

Так вот о каком «выздоровлении» Опарина говорили Николаю в парткоме! Следовало бы повнимательнее слушать такие вещи…

— Выговор-то, надо полагать, сняли? — спросил Николай.

— У таких людей все вечно шиворот-навыворот! — снова выругался Шумихин. — Осенью вызвали Илью на бюро — так у него в этот день, видишь ты, перелом на ноге заболел, у дьявола! Думал, видно, что вновь придется там свою «устойчивость» доказывать! А вызвали чудака, чтобы выговор снять!

У крыльца Шумихин с надрывом повторил:

— История никак не желательная…

Едва войдя в барак, они услышали за перегородкой громкий, ядреный голос, каким обычно говорят люди с дороги, как бы внося в тесное жилье шорохи ветра, скрип полозьев и отголоски моторного гула. Посреди кабинки, почти доставая головой до потолка, стоял Красин — полный, плечистый человек в шинели и теплой шапке.

— Ага, пришли? — широко шагнул он навстречу вошедшим и пожал руку Шумихину. — Теперь пора и за дело!

Раздевался он порывисто и шумно. В кабинке сразу стало тесновато, беспокойно. Илья сидел молча, мрачно мял на колене ушанку.

— Значит, здесь у вас и квартира и кабинет, товарищ Горбачев? — спросил Красин, будто впервые видел Николая, и тот не понял, иронически или одобрительно звучал вопрос.

— Пока еще приходится, — сказал Николай. — Через неделю контору закончим, тогда будет лучше…

— Лиха беда начало! Я, между прочим, с худшего начинал. Мы сюда пароходом плыли, я комсоргом был еще… Попали в Баренцевом море в шторм, комсомольцы мои растерялись, да и я тоже. А было нас двенадцать человек, остальные — в трюме. И ничего, все обошлось. Потом многие эти, из трюма, в стахановцы вышли, ордена получили в тридцать шестом году. И живем мы теперь в городских квартирах, с газом и электричеством. А вы, хотя и в других масштабах, в каком-то смысле повторяете наш путь… Но ничего. Лиха беда начало! — повторил он. И обернулся к Шумихину: — Вам, товарищ Шумихин, пора приезжать к нам. Скоро, по-моему, истекает ваш кандидатский стаж?

Шумихин от неожиданности смешался:

— Приехать — не вопрос, товарищ Красин, да вот дела все в ажур не введу…

— Какие же дела?

— Разные. Билет-то, я думаю, надо с чистой совестью получать. Вот, значит, как всех людей из брезентовых палаток в новые дома переселю да первую вышку построю, чтобы товарищу Горбачеву с буровиками простор дать, — вот и конец кандидатскому стажу. Оно так и по календарю подходит. К тому времени «Краткий курс» до конца осилю…

Красин достал из кармана блокнот и карандаш.

— Надо у вас здесь партгруппу организовать — тверже на ноги встанете. Есть договоренность с горкомом… Маловато вас, но ничего, будете обрастать, как говорится. Сегодня и проведем организационное собрание. Для начала расскажите, как у вас тут дело идет. — Он устремил прямой взгляд в лицо Горбачева.

Николай коротко коснулся положения дел на участке, сказал, что трелевка леса срывается из-за отсутствия лошадей.

— Вручную таскаете бревнышки? — полюбопытствовал Красин.

— Нет, на иностранной марке «сам-при», — мрачно буркнул Опарин.

— Ну что ж, всех лошадей отправили в западном направлении… — вздохнул Красин. — Если будет хоть малая возможность, обещаю вам помочь с гужевым хозяйством. Еще что?

Николай рассказал, как вышли из положения с верхолазами, потом стал говорить о людях, о настроениях рабочих. Шумихин удивлялся: зачем он так расписывает каждого? Даже о Глыбине и Останине…

Но Красин не прерывал Николая. Время от времени он сводил брови или улыбался и делал какие-то пометки в блокноте.

— Общее собрание провели? — спросил он.

— Нет, еще не успел, — отвечал Николай. — Сразу в какую-то коловерть дел попал — просто некогда дух перевести.

Красин удивился:

— А собрание — это разве не дело? А может, оно и есть самое первостепенное дело? Я по своему опыту знаю, что оно так и есть…

Николай и Шумихин придвинулись со своими табуретками ближе. Опарин подпер кулаками подбородок.

Красин не спеша закурил тоненькую самокрутку из мундштучка, вздохнул:

— Давеча я упомянул, как мы плыли сюда пароходом. Но это не все. Шторм нас не взял, пришвартовались благополучно в Печорской губе, потом поднялись до деревни Щелья-Юр, а дальше нету ходу пароходу, как в частушке. Август, мелко. А у нас грузооборудования и продовольствия — на три года вперед. Многие сотни пудов! Как быть? Коми в те времена жили единолично, по-русски понимало только кулачье, и лошадей нам в эту дорогу залучить не удалось. Вспомнили мы старинушку, решили бурлачить… Связывали по три шняки — под тяжелые станки, а продовольствие — отдельно в каждую посудину. И — на лямки. Четыреста верст по бережку вовсе дикой реки — это вы понимаете? И шли почти без остановок, осень на пятки наступала… Семеро тянут свою снасть, другие семеро в лодках сидят. Потом смена — и дальше! За неделю не больше двух остановок делали. А на пороге Бычье горло канаты порвали и чуть не утопили главный баркас, вместе с начальником и поваром…

Красин скупо улыбнулся, переждал одну затяжку и заговорил снова:

— Все это делали те самые разбойнички, которых я, по правде говоря, побаивался в дороге… Однако через две недели, усталые, прибыли к месту назначения. А радости мало — тайга кругом непроходимая, и небо в тучах… И тут-то начальник наш созывает общее собрание! Говорил он, может, пять минут, но не мешало бы ту речь во все наши святцы записать. Сказал он просто: «Братцы, нас всего сто двадцать пять человек — всех вместе, партийных и беспартийных… Мы прибыли сюда разведать глубокие недра Севера по приказу партии, а за два года к нам пробьются с Большой земли люди с автотрассой. Советская власть дорожит каждой минутой, поскольку вампиры мирового капитала могут нас пожрать с костями, не дожидаясь конца нашей индустриализации. Мы должны выдержать эти два года один на один с Севером и тайгой, — понятно ли это вам, братцы?!»

Орут, что понятно. «А если понятно, — говорит начальник, — то уразумейте такую обстановку. У нас соль и сахар в мешках, а также мука. А также порох для перфораторов. А время дождливое! Ежели мы все это вымочим, то неизвестно, как дотянем до конца своей навигации. Предлагаю такое решение! Не спать и не отдыхать, пока последний мешок не будет выгружен на берег и не укрыт брезентом! Второе — предлагаю на все время существования отказаться от должности сторожа на продовольственном складе. Воров у нас, товарищи, нету! А каждая трудовая единица на счету! Правильно я говорю, братцы?!»

Снова орут, что правильно. Сто головорезов и рецидивистов приняли решение, что воров среди них нет и никогда не было. Вот так. А начальник еще сказал, что мы тут сами себе хозяева и никто нам ничем не поможет в случае чего… Я это собрание на всю жизнь запомнил!

Красин передохнул, вытер носовым платком вспотевший от волнения лоб и закончил рассказ:

— Сорок часов мы не спали и не отдыхали, как решили. Кантовали трубы и станки, таскали на кручу мешки с продовольствием. Сорок часов, после изнурительной дороги! А потом трахнул гром — и полило! Трое суток бушевал ливень, но ни один мешок не подмок! — Он обернулся к Николаю: — Так-то, товарищ Горбачев! Время нужно находить даже тогда, когда его, на первый взгляд, нет…


…Это было первое на Пожме партийное собрание. Прошло оно без всякой торжественности, даже несколько сухо, но каждый из его участников чувствовал себя так, будто с утра предстояло идти на прорыв, в атаку. Николай вдруг уяснил ответственность за действия Шумихина как за свои собственные. Ему, впрочем, казалось, что и Шумихин взаимно испытывал такое же чувство. Илья был задумчив, хмур.

— Я предлагаю избрать партгруппоргом товарища Опарина, — сказал Красин. — Проголосуем?

Шумихин ничего не понимал. Николай обрадовался. Брови невозмутимого дорожника заметно дрогнули, он опустил глаза под взглядами товарищей, как бы разрешая им рассмотреть себя насквозь, до самой души.

— Ну, вот так… Единогласно. Теперь — план работы новой партгруппы, проект обязательства, и повестку дня можно считать законченной…

Пока обсудили все эти вопросы, в кабину стал доноситься шум из-за перегородки. Там оживленно спорили о чем-то, и, как только Красин закрыл собрание, десятник выскочил за двери, чтобы навести порядок. Но вовремя сдержался. Оказывается, пока шло собрание, в барак набилась добрая половина обитателей поселка. Рабочие сгрудились у длинного стола, на нарах и прямо на полу, у раскрытой двери. Те, кому не хватало места, толпились в тамбуре. Все нещадно курили — в бараке покачивались синие космы табачного дыма.

— Что же это вы сажевый завод открыли? — не стерпел все-таки Шумихин. — Кто сзывал?

Ему ответили сдержанным гомоном, потом кто-то у двери высказался более определенно:

— Услышали — начальство приехало… Может, скажет что нового? А мы бы послушали.

За перегородкой был хорошо слышен этот разговор. Николай вопросительно посмотрел на Красина.

— Что ж, давайте перестраиваться на ходу, — улыбнулся Красин, мельком глянув на ручные часы. — Поздно, конечно… Но раз народ сам пришел поговорить, значит, есть о чем. Проведем собрание не откладывая. — И обратился к Николаю: — Вы готовы сделать информацию?


7. СТАРЫЕ ЗНАКОМЫЕ

С первых же дней на Пожме Николай почувствовал, что не может спокойно переносить тишину. Черное безмолвие леса, затаенное молчание сугробов и зимнего неба возбуждали в нем стремление двигаться, работать, сопротивляться.

По выходным дням это особенно сказывалось. Николай поднимался по привычке рано, после скудного завтрака приводил в порядок недельную документацию и канцелярские бумажки, а с полудня начиналась мертвая полоса безделья. За перегородкой невнятно и бесстрастно бормотали усталые ленивые голоса, доносился храп. Люди проводили выходные дни на топчанах, в скучных разговорах, многие старались выспаться впрок. Досуга не было, его заменяло пустое время.

Николай взялся за книгу, но сонная одурь сморила и его. Пришлось бросить, выйти на крыльцо.

На поселок со всех сторон катилось черное море тайги. Тракторную дорогу за ночь основательно занесло снегом, привезенные вчера жерди на кровельную обрешетку обледенели, будто с самой осени к ним не прикасалась человеческая рука. «Посиди здесь часа два без движения — и сам превратишься в мерзлое бревно», — невесело подумал Николай.

Внезапно с треском распахнулась дверь барака, и на снег, раскачиваясь, вывалился дюжий человек в расстегнутой спецовке, с лохматой головой. Он был пьян.

Схватил горсть снега, неловко провел им по лбу и порывисто повернулся к двери. Уперев руки в притолоку и по-бычьи угнув шею, загорланил шальным голосом:

Эх, если бы не было, братцы, войны,

Пили б мы водку и жрали блины!..

Эхма-а…

Николай выругался. Из барака появился бригадир Смирнов, не совсем вежливо втолкнул пьяного в дверь и зашагал к начальнику.

— Откуда водка? — спросил Николай.

— Да не водка, денатурат, — пояснил Смирнов. — Из города, надо полагать, везут, а кто — сказать трудно…

Смирнов пошел в соседний барак. Николай задержался на крыльце: где-то далеко, на времянке, ему послышалось гудение моторов. Когда рокот тракторов стал явственным, Николай послал за Шумихиным. По-видимому, шло пополнение.


На передней машине, придерживаясь за плечо трактористки, стояла девушка в беличьей ушанке. Лицо ее выражало крайнее любопытство и некоторую растерянность. Николай невольно подумал, что он и сам точно в такой же позе и с тем же чувством растерянности въезжал в поселок.

Девушка в беличьей ушанке наклонилась, что-то спросила у трактористки и на ходу соскочила в сугроб. Потом отряхнулась и быстрым, уверенным шагом направилась по тропинке к Николаю.

Ох, какие строгие глаза у нее! Комсомольский вожак, не иначе!

— Вы начальник участка?.. Бригада в составе тридцати человек прибыла в ваше распоряжение, — подчеркнуто четко, по-военному, отрапортовала девушка.

На вид ей нельзя было дать больше двадцати лет. Спереди из-под сбитой на затылок ушанки видны гладко зачесанные светлые волосы с витыми локонами на висках. Скуластенькое лицо в редких, едва заметных веснушках.

Николаю почему-то припомнился нынешний пьяный из барака, потом представилась лукавая и нагловатая физиономия Овчаренко, и он встревожился за девушку. Куда ее прислали? Что с ними будет, с наивными и простодушными колхозными девчонками, на Пожме, переполненной бывшими ворами и холостяками из эвакуированных? Что делать ему, начальнику участка, с таким подкреплением? «Откуда ты, прелестное дитя?» — хотелось спросить ему девчонку, но он только очень строго взглянул на нее, как и полагалось во время рапорта, и, встряхнув ее маленькую горячую ладонь, поинтересовался:

— Почему же тридцать, а не тридцать два, как обещали из комбината?

— Одна осталась комплектовать выделенную в райкоме библиотеку, а вторая заболела. Гриппом. Выздоровеет — приедет…

— Может, не приедет? — выдержал Николай этот деловой тон до конца.

— Нет, приедет, — настойчиво сказала она. — Вся бригада приехала ведь добровольно.

— Бригада… ваша?

— Моя. Бригадир и секретарь комсомольской организации Торопова Катерина…

Николай назвал себя, все еще испытывая тревогу за новую бригаду. Он знал, как незаменимы девушки и женщины в колхозе, на сенокосе и уборке хлеба, в телятнике и на ферме. Но здесь трудно было представить молодых девчат на тяжелой физической работе, в лесу. Через плечо Кати видно было, как девчата разгружали вещи, хохотали, бросались снегом… Из них завтра будет составлена бригада лесорубов или корчевщиков. Будет ли?

— Что собираемся делать, бригадир? К чему девчата себя готовили по дороге к нам? — откровенно спросил Николай.

— Мы на любую работу готовы, — заявила Торопова. — Многие и раньше работали в городе на строительстве, да и остальные не подкачают: терпеливые! Мы ведь из колхоза, все умеем!

Николай вздохнул.

— Когда начнем эксплуатацию нефти, будет и для вас много работы, — сказал он. — А вот сейчас… Правда, скоро коммутатор откроем, кое-какие административные должности нужно заместить. Кухня и столовая на вас в первую очередь ложатся…

— Вы, товарищ начальник, напрасно… В райкоме был разговор, чтобы не дробить бригаду. У меня двое знатные лесорубы республики, если хотите знать!

«Не знаю, как дальше дело пойдет, но девчушка гвоздь!» — подумал Николай.

Подъехал последний трактор. Из передвижной будки выбралась сгорбленная фигура в полушубке, направилась к дому. У крыльца она распрямилась, из лохматого воротника выглянуло сухое, старческое лицо. Николай узнал своего дорожного знакомого Кравченко.

Старик угрюмо и недоброжелательно осматривал поселок. Увидел Николая и торопливо поднялся на крыльцо.

— И ты здесь, Николай Алексеич?! — оживился он. — Здорово, сынок! Куда это мы попали, а? Волчья яма, верное дело! Скажи-ка мне, как увидеть самого главного начальника над этим заведением? Черт-те что! Чем только человек занимается? Говорят, что тут уж полгода работают, а?

— Начальник здесь живет чуть больше одной недели, но если бы и полгода работал, большего бы не успел сделать! — усмехнулся Николай, ожидая от старика новых нападок на нерадивое начальство.

— Как же тут жить? И что делать? У меня направление — механик на бурение. А тут, судя по всему, до бурения еще добрая сотня лет пройдет, верное дело!

Николай перехватил стариковскую поговорку:

— Нет, это уж не «верное», Федор Иванович! Через неделю забуриваем первую скважину, а через полмесяца — вторую. И если дадут новую бурбригаду, постараемся к Маю пустить третью буровую! Работы хватит, Федор Иванович!

Прихрамывая сильнее обычного, прибежал Шумихин. Он смерил Кравченко придирчивым взглядом и намеренно подтянулся:

— Как прикажете расселять новичков, товарищ начальник?

— Размещайте как условились, — ответил Николай. — В новом доме две комнаты девушкам, третью займешь сам с семьей Канева, а в четвертой придется амбулаторию открыть. Покажи ее Федору Ивановичу с дочкой.

— Не согласен! — напрямик отрубил Шумихин и сразу забыл о военных манерах. — Непорядок! Лесорубу — комнату, лекарям — само собой, но когда-то надо же заиметь кабинет? Человека в кабинете должно принимать — с этого весь порядок зачинается!

— Кто тебе позволил рассуждать? — засмеялся Николай. — Сказано — выполняй! Был бы я женат — другое дело. А Канев — хороший бригадир, лучший вальщик, к тому же один семейный во всем поселке. А где же дочка? — обернулся Николай к Кравченко.

Старик, попавший впросак со своими рассуждениями о нерадивом начальстве, озадаченно кашлянул.

— Здесь она, приехала… Не в том дело… Я, понимаешь, еще в вагоне определил, что ты не с простым делом. Так и вышло: молодой, а ранний! А насчет квартиры — зря вы это. Раз такое положение, потеснимся. Хватит мне и угла в бараке, подожду… Дома небось строишь?

— Строим. Но амбулаторию так и этак открыть пора. Перегородку поставьте и живите с дочкой. Чтобы в тепле… Но и работу спрошу.

— Работать — не привыкать, только уж больно непривычно все это, верное дело… А этот кто же такой? — спросил старик, когда Шумихин отошел к девчатам.

— Старший десятник. Вышечник.

Кравченко вздохнул. Подошла закутанная в дубленый армейский полушубок, продрогшая девушка. Ее некрасивое, но умное, располагающее к себе лицо посинело от мороза, было чем-то озадачено.

— Здравствуйте, товарищи! Так где же начальник, папа?

«Типичный врач», — подумал почему-то Николай, знакомясь с девушкой. Она с трудом улыбнулась застывшими губами.

— Я Пожму не узнала, верите? Вдвое больше жилья! Вы здесь просто молодцы. А где же мой знакомый, товарищ Шумихин?

Шумихин не слышал похвалы.

— Непорядки! — бормотал он, увлекая за собой Торопову. — Этак каждый день люди будут прибывать, так что же нам, без конторы, что ли, обходиться?.. Ну и начальник, скажу я вам! Молчишь? Ну, пошли, что ли, жилье покажу!

Из бараков выходили старожилы, рассматривали прибывших, глядя на девчонок, качали головами.

Когда стемнело, Алешка Овчаренко надел новую стеганку, подтянул ремень, пригладил всклокоченный чуб и вместо валенок натянул начищенные хромовые сапоги.

— Девочки приехали! — пояснил он соседям и лихо хлопнул ладонью о голенище.

— Теперь тебе каждый день умываться придется, — заметил Канев. Потом осведомился: — А та, тонкая, как ее?.. Стало быть, на убыль пойдет теперь?

— Шура — человек особенный, — не растерялся Алексей. — А фасон терять нельзя!

— Во-во! Знаешь, Назар, волчью повадку! — вздохнул Останин. — С волчихой живет, а овечек-дур в лес таскает…

— Не трепался бы ты, парень, — посоветовал Канев.

— А ты в учителя не лезь, хотя и бригадир! — огрызнулся Алешка. — Мало в жизни полысеть, надо еще масло в башке иметь, чтобы подшипники не гремели!

— Парень ты неплохой, а вот зачем пакостник?

— Устарелые понятия у тебя, бригадир, — сказал Овчаренко и выскочил за дверь.

— Теперь зальется! — безнадежно махнул рукой Останин. — Вот тебе и подкрепление явилось! И чем только начальство думает!..

К десяти часам вечера барак наполовину опустел. Мимоходом кто-то унес из красного уголка гармонь.

* * *

Аня Кравченко, молодой врач с годичным стажем, на Пожму приехала вторично. Три месяца тому назад она была здесь с санитарной комиссией, проверяла состояние жилищно-бытовых условий первой партии рабочих. Впечатление от той поездки у нее осталось тяжелое. Самым безотрадным было то, что изменить трудную обстановку в короткий срок было почти невозможно. Если хорошее жилище запущено, если грязно в столовой, достаточно навести порядок — и все. Но здесь, на Пожме, люди жили в бараках-полуземлянках, наскоро построенных зимой в тайге, а вместо кухни и столовой приспособили брезентовую палатку, снаружи похожую на глыбу грязного льда Что можно сделать в таких условиях? Как проверить выход блюд, если пищу готовят в подвесном артельном котле либо в походной кухне с оглоблями?

Старший десятник Шумихин показался ей тогда самодуром.

— Вы зачем приехали? Акты писать?! — закричал он с возмущением. — Здесь не дом отдыха! Сами знаем, что плохо! Что же, «караул» кричать, что ли? По щучьему велению ничего не будет, надо горбом вытягивать! Мордой об стол!.. А вы — акты! Оставьте нам аптечку первой надобности и убирайтесь хотя бы на полгода — тогда я согласен нести ответственность за непорядки! Не раньше…

Ане показалось, что десятник слишком урезал себе сроки для наведения порядка, за полгода вряд ли что можно было успеть.

Вчера вечером она обошла бараки, и, хотя снаружи они были те же, внутри их трудно было узнать. Радовали и новые домики.

Она проснулась в чистой светлой комнате. Желтый столб солнечного света, протиснувшись в разрез окна, пятнами рассыпался на столе, на новом, еще не затоптанном полу, на бутылках и склянках с медикаментами, сложенных в угол. Потягиваясь после сна, она вышла на высокое крыльцо.

Два трактора, сотрясая воздух, волокли сани с тяжелыми буровыми лебедками по направлению к речке. Третий стоял под погрузкой у буросклада. Около грузовых трапов суетился отец и, размахивая руками, доказывал что-то Шумихину. Поблизости полыхали высоченные костры — готовилась площадка под контору участка. У самой дороги плотники тесали бревна.

От дома буровиков размашисто прошагал куда-то начальник участка. Он на ходу бросил Ане «доброе утро» и бегом догнал уходящие к Пожме тракторы.

Откуда-то появилась девушка в меховых пимах с расшитыми вязью голенищами, в коротком полушубке. Бригадир. С нею Аня ехала на тракторах, но не успела как следует познакомиться: Кате все было недосуг посидеть в будке, она следила за исправностью лежневки, шла за тракторной колонной.

Катя поздоровалась и поднялась на крыльцо.

— У вас не найдется в лекарствах каких-нибудь красок? — спросила она. — А то стенгазету нечем нарисовать, просмотрели это в сборах…

— Приходите, подберем что-нибудь акрихинное, — с улыбкой ответила Аня. — Впрочем, у меня даже акварельные краски есть. Вы куда сейчас?

— На корчевку! Дороги делать, площадки под строительные объекты! Веселая физзарядка… Не хотите с нами?

Из-за угла с шумом и гомоном появилась вся бригада — чернявые, светлобровые, тоненькие, коренастые, глазастые и с прищуром молоденькие девчонки с топорами и пилами двигались в тайгу. Катя помахала Ане рукой и вприпрыжку побежала за ними.

Пришли старый знакомый Ани Шумихин и завхоз Ухов — поинтересоваться, что нужно врачу для оборудования медпункта. Предложить они могли только скамейки топорной работы и новый кухонный стол с дверцами взамен шкафа, но важно было, что они все же проявили заботу. Перед уходом завхоз задержался, сообщил между прочим:

— Будете брать пробу из котлов — обратите внимание на качество хвои… Новое дело у нас, от цинги. Не знаем, получилось ли?

— А вы только осваиваете это? — удивилась Аня. — У нас на шахтах это давно в ходу и оправдало себя. Жаль, жаль!

Завхоз с сожалением махнул рукой, будто потерял что-то, и выбежал вслед за Шумихиным.

В полдень у Ани побывал начальник участка, ничего не предлагал, только посмотрел комнату. Его тут же позвал Шумихин: оказывается, прибыл гужтранспорт, нужно было принимать лошадей.

Аня приготовилась вечером принимать больных, но почему-то никто не пришел. Не пришла даже Катя Торопова за красками.

Пожма продолжала удивлять Аню. Многое с первого дня казалось непонятным, многое представлялось простым. Начиналась новая жизнь. Аня почувствовала это по тому, что ее здесь пока не дергали, не рвали на части и старались предложить ей услуги. Значит, скоро начнется настоящая работа…

* * *

Красин, как видно, не забыл своего обещания помогать новому участку. Вышла оказия: на приемке в армию забраковали полтора десятка лошадей и вернули комбинату. Благодаря этому на Пожме ликвидировалось одно из «узких» мест.

Обоз с прессованным сеном проследовал к речке, где недавно освободилась палатка дорожной бригады, ее можно было использовать под конюшню. Николай с Шумихиным пошли смотреть лошадей.

Укатанная дорога была припорошена мякиной, перетертым сеном. Лошади принесли с собой мирный сельский запах, дыхание летнего поля и солнца.

— Под открытым небом здесь растет что-нибудь огородное? — спросил Николай.

— А как же? Картошка в два кулака, капуста, репа! В колхозах, говорят, рожь и ячмень вызревают. Правда, возни много: на каждую сажень земли надо возок извести и перегноя, удобрить надо суглинки… — Шумихин вопросительно глянул в сторону Николая: — А правда, будто Мичурин для Севера вывел плетучие яблони не выше жимолости?

Его тоже, по-видимому, не раз занимали мысли о земле.

— Яблони не знаю как привьются, а есть вот морозоустойчивая пшеница — это сгодится и для Севера. Хотя сейчас я не о зерне думал. Нам бы весной десяток гектаров раскорчевать да посадить картошку. Чтобы прибавить какую-нибудь малость к карточному снабжению, а? Ведь голодно живем, Семен Захарыч!

Шумихин ничего на это не ответил, он знал здешнюю корчевку.

Где-то в стороне натужно ревел трактор. Трещал валежник. Николай выжидающе остановился.

— Синявин лиственницу трелюет, — кивнул Шумихин.

Внезапно придорожная елка повела серебряной вершиной, наклонилась и, как тростинка, прилегла в снег. Лохматое чернолесье раздвинулось, и показался «Уралец». Он зарылся радиатором в валежник, мотор взревел, и машина, коверкая еловый молодняк, выползла к дороге.

— Что он, всегда без дороги гоняет?! — удивленно, с некоторым опасением воскликнул Николай.

— Полагается дорогу делать, но когда ж ее ждать-то? — ответил Шумихин. — Синявин орел, а не тракторист! Лесок у нас жиденький, вот он и приспособился!

— Это же гроб трактору!

— Я говорил. А он кричит: у меня, мол, танк! Но беречь бережет, цел пока, а нужды в лесе не было.

— Запретить надо, а то мы так без тракторов скоро останемся, — сказал Николай, но слов его уже не было слышно. Мимо громыхал трактор, клацая сверкающими башмаками. Чумазая, белозубая физиономия тракториста улыбалась.

Шумихин хитро взглянул на Николая:

— Николай Алексеич, да как же ему укорот дать, когда время такое? Вот те, что яблоньки на Север продвигают, — они ведь тоже напролом? И выходит у них? Да и картошку на нефтепромыслах садить тоже никакими инструкциями не предусмотрено, а надо, — значит, придется садить?

— Мозгами, головой надо напролом ходить, а не государственной ценностью и не людским терпением! Как думаешь?

Шумихин только вздохнул.

Около палатки-конюшни встретили Останина, который жадно смотрел со стороны на упитанных лошадей, ходил около груженых саней, перетирал в заскорузлых ладонях зерна овса. Издали казалось, что он разговаривает с лошадьми.

Николай по-хозяйски оглядел сбрую, обоз, почти у всех лошадей проверил копыта и зубы. Останин ходил следом, наблюдал. Начальник крепкими пальцами умело охватывал бархатистый и нежный храп коня, и тот, высоко задирая голову, послушно раскрывал парную, смоченную зеленой слюной пасть, показывая коренные зубы.

Под конец Николай ткнул старого мерина локтем, чтобы посторонился, потом вытер полой ватника руки, улыбнулся, довольный.

— Ну что ж, кони добрые, не знаю, чего их забраковали.

— В армию — строго! — пояснил Шумихин. — Может, засекаются, может, с норовом какая. У нас пройдут и с норовом.

— Конюха теперь надо хорошего, Захарыч, чтоб берег скотину. Лошади нас здорово в лесу выручат…

Старик понимающе кивнул в ответ, а Николай вдруг обратил внимание на Останина:

— Видать, мужик любит лошадей? Может, назначим его конюхом?

Шумихин только ахнул:

— Этого вредителя?! На материальную ответственность?! — И набросился на Останина: — Ты чего торчишь тут?

Останин с откровенной злобой отвернулся:

— На обоз пришел глянуть… Я свое сделал, свободен.

— А рабочее время?

— Чего я там лишнего буду торчать? Тайги, что ли, не видал за жизнь?

— Шкура, дьявол! Лошадей пришел глядеть! А полнормы в лесу утаил за здорово живешь! Это до каких пор будет продолжаться, заноза?

Останин забормотал что-то, вроде чертыхнулся, и оборвал десятника:

— Да отстань, за-ради христа! Не прошусь я в конюха, ну их к дьяволу! Отвечай тут за них! Какая захромала, какая холку стерла… С нашим народом черта с два сбережешь! — И уже более миролюбиво добавил: — Что люблю я их — верно, а от конюха избавьте! И так жизнь за эту скотиняку поломалась, будь она трижды проклята!..

Когда отошли от палатки, Николай сказал Шумихину:

— А конюхом его надо поставить все-таки, Захарыч…

— Не понимал я вас с самого начала, да и вряд ли пойму, — сожалеюще возразил Шумихин.

Они остановились на развилке дорог. Над резьбой синих лесных вершин сияло низкое, холодное солнце. Навстречу ему из хвойной гущи поднимался недостроенный фонарь буровой вышки. Он весь горел алмазной, искристой пылью — то сверкала кристаллами вымороженная из досок испарина.

На самой верхушке фонаря сидели на расшивках два верхолаза, издали они напоминали черных птиц. На тонком тросе к ним медленно поднималась тяжелая рама кронблока.

Пока подошли к буровой, верховые уже закрепили кронблок и спустились на землю. Бригада сидела у костра на перекуре. Начальство встретили молчаливыми кивками, раздвинулись, освобождая место у костра.

— Ну, что приуныли, братцы? — придирчиво оглядев площадку, спросил их Шумихин, не подходя к костру. — Рановато шабашить собрались, думаю.

— Фонарь готов, чего еще? — сказал один. — И дело тут не в шабаше. Уходить собираются новички, Семен Захарыч. Вот оно какое дело. Не хватило, значит, людей до конца…

— Чего такое? Почему?

— Ну, побаловались, значит, с одной вышкой — и хватит… В высоту сорок метров, рядом с господом богом лазить — это за-ради чего? Непривычный народец, Семен Захарыч!

Молодой парень с обметанными простудой толстыми губами простодушно глянул в лицо Николая, сказал:

— Вы не думайте чего такого, товарищ начальник… Без всякого пота́я говорю. Невмоготу на морозе сидеть — и только! Кабы еще добрую еду, тогда другое дело. А так — не выходит, закрутка не держит! Я вот слез нынче, а земля под ногой точно карусель. К добру это? Это — ни вам, ни мне, товарищ начальник… А высота?! — Он запрокинул голову, глядя на кронблок, с головы упала ушанка.

— Да… Полетишь, как ангел, упадешь, как черт, — невесело пошутил старый верхолаз.

— Ваше дело какое? Спели «Вы жертвою пали…» — и опять за свое, — продолжал молодой. — А мне это будет уже вовсе без интересу: родных не увидать, толстую девку не полапать в жизни…

Шумихин багровел, беспокойно тыча костылем в ледяной наст, оскользался.

— Опять скулить? — взвизгнул он, шагнув к горящему костру. — Трудности наши перегибать на сто восемьдесят градусов?! Кто такой?

Николай схватил его за рукав.

— Да погоди, Семен Захарыч! Не цепляйся за глупое слово! Человек справедливо говорит: на сухом хлебе, ясное дело, в небо не полезешь!

— Никак не справедливо! — запальчиво возразил десятник. — Какое же оно справедливое, если его удовлетворить нельзя?! Чем мы ему ответим, коли в каптерке только и мяса, что здоровенные крысы?

Авторитет начальников был основательно поколеблен. Спорить в бригаде, ясное дело, не следовало. Но Николая никак не занимала внешняя сторона разговора: он беспокоился о второй вышке, о бригаде, которая распадалась на глазах.

— Правильное требование, товарищи. Но как его выполнить, вот загвоздка, а?

Парень с обметанными губами обиженно покосился в сторону Шумихина, потом глянул на Николая:

— Можно говорить-то или опять стегать будете? Удовлетворить, вполне понятно, трудно. Это каждый понимает. Но и с голодным брюхом лазить по десять часов на верхотуре невозможно. Это привычка такая кой-где выработалась еще до войны: работу дай, а трудность перетерпи! Почему так? И до каких возможностей? Я, к примеру, ресторанов не прошу, но мне нужно топор крепко рукой держать, не полететь вниз головой с сорока метров. Понятно вам это? А что касаемо нашего десятника, то мы его знаем! Будет такой момент, что в неделю маковой росинки у людей во рту не сгорчит, так он не постесняется на работу двинуть. Только смыслу не получится: в дороге попадают его работники носом в снег — и баста…

— А ему что? — спросил кто-то из-за плеча Николая. — Он акт подпишет о несчастном случае — и дальше!

— Да что вы на человека взъелись? Что ему, легче других, что ли? — удивленно прервал Николай.

— Он с завхозом с одного котелка ест!

— Завхоза приструним, заставим крутиться! Если снабженец, то давай снабжай! — сказал Николай. — Вашу бригаду — в первую очередь! Но расходиться нельзя, поймите, товарищи! На вас вся надежда!

Люди молчали. Курили, склонившись к костру, не глядя друг на друга. Тягостное молчание давило всех.

Вдалеке, за купой заснеженных кедров, возникла веселая песня. Женские высокие голоса взлетели разом и угасли, заглушенные рокотом трактора. Потом мотор зачихал, стал глохнуть, и снова поднялась над лесом знакомая песенка.

— Опарин все об радиве тосковал… Вон, приехала музыка! — сказал один.

— Это они спервоначалу, потом утихать будут помалу… — заметил другой.

А парень с болячками оборвал обоих:

— Чего вы злуете? Пускай поют — на душе легче! Вроде и войны не чувствуешь так вот…

Люди загомонили:

— Не-е-ет, брат, война — она все одно в печенках у каждого! Что это про второй фронт ничего не слыхать, товарищ Шумихин?

Шумихин не успел ответить — парень рубанул ладонью над пламенем костра.

— А его не будет! — мрачно и убежденно сказал он. — Не будет никакого второго фронта, не чудите, братцы!

— Как так не будет? Чего мелешь? — снова ощетинился Шумихин.

— Да так, не будет — и все тут. Кругом — одна заграница. Собака собаке лапу не отдавит, известное дело. Потому я и забочусь о пропитании, что нам не одну осину еще сглодать придется, не одну вышку построить. И вопрос так раздваивается: либо вышки строить, либо копыта на сторону откинуть!

Разговор так и не получился. Когда уходили с площадки, Шумихин выругался и сказал Николаю:

— Ох и неорганизованный народец! Откуда их, таковских, и брали? Как на подбор!..

Николай ничего не ответил. Он молча смотрел за черту ельника, откуда доносилась девичья песня. Там крылатился дым, по временам грохотал трактор — там шла работа. Расчищали площадку второй буровой. Но кто эту вторую вышку будет строить?..

Обхватную пихту когда-то свалило ветром. Острые, обломленные ветки, словно якоря, вонзились в землю. Сверху все опутал густой подлесок, а зима укрыла пихту толстым покровом снега, и получился высокий вал — попробуй перешагни!

Пихту откопали деревянными широкими лопатами к концу смены, когда Кате казалось уже, что норма выполнена. Песни в это время уже не пелись, шуток стало меньше, тянуло к костру. Катя оценила усталыми глазами толщину пихты и густоту обломанных клешнятых сучьев и отступила. «Это на завтра, на закуску…» — подумала она и пошла замерять рулеткой расчищенную площадь. Ей помогала Дуська Сомова, знатный лесоруб. Остальные окружили костер, сушили рукавицы, устало вздыхали и ждали конца смены.

Подсчитанное удивило и огорчило Катю. Бригада, оказывается, едва-едва дотянула до половины нормы. Дуська только усмехалась тугими губами:

— А ты что думала, бригадирша? Рекорды хватать с первого дня?! Рановато!

Катя собралась было поднять девчат, чтобы убрать окаянную пихту, распилить ее на бревна, сунуть в костер — прибавилось бы еще полсотни квадратных метров. Но Дуська усовестила:

— Не смеши людей, Катюха! Сноровку заимеешь на новом деле, потом натянем, что не доделали сразу! Не забудь: нам еще два километра до барака топать!

Катя подчинилась. Она шла домой в толпе усталых, присмиревших девчат, и ей казалось, что кто-то ударяет ей сзади под колени, подлаживаясь к каждому шагу поочередно. Ныли плечи, и ломило спину.

Очень трудно было не пасть духом. Нынешнюю жизнь нельзя было даже сравнивать с той, давней работой на стройке, о которой с тайной гордостью любила вспоминать Катя. Здесь девчата встали лицом к лицу с тайгой, и всю тяжесть положения не могли облегчить ни залихватские песни у костра (когда от усталости красиво дрожат голоса), ни белые наволочки невероятно взбитых подушек в общежитии.

Загрузка...