Она и раньше проводила с Валеркой время, но он моложе ее, сморчок. Вот жизнь, черт бы ее взял! А три месяца назад ему все казалось удивительно простым и светлым.

Может, к Домотканову нужно? Так ведь ревизия узкоспециальная, техническая, не полезет же он в дела Пыжова?

Закурил новую папиросу. Во рту жгло, нехорошо пошумливало в голове. Снова окликнула мать, упрекнула папиросами.

А мать нужно щадить. После того как погиб отец, она вовсе не думала о себе, с тридцати двух пожертвовала всем ради детей. Хотела им счастья. А счастливы они? Катя, впрочем, счастлива, спит сейчас за стенкой и видит ангельские сны. Зато Павел не спит, думает.

Вот и новогодний бал прошел, люди поздравили себя с новым счастьем, а Павел усмехнулся тогда — ему достаточно было «старого» счастья. Но потом вспомнил, что счастье-то состоит не только из поцелуев.

Все, что было в жизни хорошего, было естественно, как сама жизнь. Но почему рядом с хорошим так уверенно чувствуют себя мелкие пакости и дрязги? Почему честные люди уживаются с негодяями и пролазами, готовыми ставить тракторы задом наперед, хотя бы и в угоду «моменту»? Почему их еще терпят, а не бьют примитивно в морду?

Что делать?

Утром поднялся с тяжелой головой и мутью в глазах. Шел на работу с единственным желанием: просидеть восемь часов истуканом, ни во что не вмешиваться, считать и писать подобно кибернетической машине. Но у раскрытых ворот гаража его остановили Мурашко с Муравейко. Вчера была получка, но парни были, на удивление, трезвы.

— Дело есть, Павел Петрович! — окликнул его Мурашко, а Муравейко добавил:

— Инициаторами, это самое, хотим быть. Совета вашего просим.

Не собирались ли они еще раз послать его в медницкую?

— Какими еще инициаторами? — с отсутствующим видом спросил он.

— Дело в государственных масштабах, — важно начал Муравейко. — Надо звенья сокращать. Три дня бездельничали в конце недели, думали: так пройдет, а оно теперь не проходит. Выперло в платежке, как добрая дуля.

Павел очнулся, но разобраться в «инициативе» не успел. Из конторы вышел Стокопытов и резким, озабоченным голосом позвал в кабинет.

Начальник был в своем кожаном пальто, хромовых сапогах. Не раздеваясь, стоя, нервно пощелкивал ногтями скрюченных пальцев о толстое настольное стекло. Весь его походный, собранный вид говорил, что случилось что-то чрезвычайное. Хромовая кожа заскрипела в проймах, полы сухо терлись о ребро стола.

— Та-а-ак, Терновой. Доработались. Директор объяснения требует к акту. Докатились! Выговорами вряд ли отделаемся. Ну? Что молчишь, говори, как выправляться думаешь?

— Выправляться не будем, — сказал Павел. — Все идет как надо.

Стокопытов оторопел:

— Как надо? Акт — это еще пустяки. А ты пройди по гаражам, послушай, что делается. Народ собрания требует. Горит твоя система, академик, не оправдывает себя!

— О чем собрания?

— За первую половину месяца зарплата снизилась. Валяй пройди по гаражам.

Павел встревожился. Но по гаражам не пошел. Он прочно укрепился за своим столом, попросил у Эры производственный журнал и графики ремонтов.

Открылась в высшей степени интересная картина.

Ремонт ускорился, тракторы стали быстрее покидать гараж, но у слесарей образовались «окна» безделья, называемого в документах простоями. Но простоев никто не фиксировал по старой памяти, люди не получили даже законного минимума за потерянное время.

Интересно, на сколько же выросла производительность? Ведь это же здорово! И Мурашко, и Муравейко никакие не лодыри, а отличные ребята, если догадались, как выходить из положения.

Но зарплата… Нужно садиться за стол, выверить «окна», заплатить людям кровные деньги. Держись, Терновой!

Павел хотел было доложить обо всем начальнику, но тут его заинтересовало новое открытие. По горячему следу легко было установить, и размеры прежних приписок. Ибо липа как раз и перекрывала не только скрытые простои, но и недостающую зарплату. Получалось наслоение, двойной обман.

С расчетами управился только к вечеру. Стокопытов мрачно выслушал его, схватился за голову.

— Ты что, без ножа хочешь меня зарезать?! — ахнул он. — Какой дьявол тебя научил совать нос во всю эту неразбериху? Вот грамотей окаянный! Кто в мастерских начальник? С кого спрос? Ведь с твоими цифрами только к прокурору идти!

— Да я-то при чем? — развел руками Павел. — Я вам факты выкладываю, а к прокурору можно и не спешить. Можно попросту ликвидировать непорядки, и все. Без прокурора. Тут преступников нет.

— Тихо не получится. А люди требуют: им денег подавай!

— Собрание будем проводить? — жестко спросил Павел.

— О-о, черт! Зачем?

— Зарплату вытягивать на положенное место, — пояснил Павел.

Начальник наконец снял пальто — ему стало жарко.

— Смеешься? Ты скажи, куда лишнюю рабсилу будем девать? — И будто нечаянно прикрыл горбатой ладонью листок под стеклом. Это был заготовленный рапорт с просьбой пополнить мастерские слесарями из-за неуправки на капремонте.

Ответ на вопрос лежал под рукой, но Стокопытов, прямо говоря, растерялся. Обычно приходилось кричать о всевозможных недостатках, а тут — на тебе! — излишки. За всю двадцатилетнюю практику руководящей работы!

— Куда, это самое, рабсилу?!

— Сокращать придется людей, Максим Александрович, — без тени улыбки заявил Павел. — Пускай побегают… Кстати, на ремзаводе и в конторе бурения им рады будут.

— Не смей и думать! — замахал руками Стокопытов. — До управляющего дойдет. Он тебя за это…

Тут Максим Александрович грустно покачал головой:

— Тебя-то, впрочем, он сразу в отдел труда заберет, к себе в трест, как пить дать! А вот куда меня — неизвестно.

Да, устал, видно, Максим Александрович. Сломила его болезнь. Иначе бы он не отпустил такого самокритичного каламбурчика.

— А собрание все-таки придется объявить, — сухо сказал Павел.

Их беседу прервал вечерний звонок. И сразу в кабинет начали сходиться люди.

Да, Стокопытов не любил трений в коллективе. И тем не менее сейчас он вынужден был проявить неколебимую твердость, ни в коем случае не давать в обиду Тернового. И не искать пятого угла, как в прошлый раз, с нарядом.

Нападение Ткача и Тараника начальник отбил прямым контрударом. Он попросту достал из ящика старое заявление Ткача и протянул ему, кивнув на разноцветную резолюцию.

— Я увольняться раздумал, — заявил Ткач.

— А я с тобой в бирюльки играю?! — вспылил Стокопытов. — Написал — принимай! О бригадирстве дальше не может быть и речи!

Ткач скомкал бумажку. Нет, не Стокопытова он ел глазами, а Тернового. Вот кто стал ему поперек горла, вот с кем он еще не рассчитался как следует! Не свел счеты! Рано поспешил с заявлением, мазила!

Тараник предусмотрительно спрятался за его спину: обстановка изменилась решительно и круто, выделяться было рискованно.

Стокопытов вздохнул с облегчением, но главное было еще впереди: у двери блеснул лаковый козырек Эрзи.

Ворожейкин, шутя, оттер поверженного бригадира.

— Ну, свел концы? — скосился он на Ткача. — Теперь сдай назад, нам всерьез нужно поправлять дела. Считай, что старая «тригада» рассыпалась.

И, захрустев скулами, поворотился к начальнику.

— Старую лавочку прикрыли — хорошо! — зло проговорил Эрзя. — Но дальше как быть? Короче, что я на сегодняшний день должен преподнести в кошельке своей дорогой супруге?

Стокопытов тяжело глянул на Павла: отдувайся, мол. Но тут его осенило.

— Полторы сотни! — воскликнул он, желая показать свою наторелость в воспитательной работе. — Осенью ты, Ворожейкин, триста рублей отказался получать за обучение. Я думал, что у тебя широкая душа, переживешь временную неустойку.

Лучше бы начальник не вспоминал тех денег.

— Не путайте! Не путайте разные вещи! — побагровев, вспылил Ворожейкин. — Сирот одевать и обувать, учить их — я, может, подпишусь и дальше бесплатно. А за ваше недомыслие карманом отвечать не буду, копейки на это не дам!

— Погоди! — в свою очередь, озлился Терновой. — Чье недомыслие! Мое или, может, твое? Ты что, не видал, что тракторов нету в гараже? Чего молчал? Кого обхитрить думал? Неустойка же, и можно все это поправить!

— Неустойка, — не очень поддался Эрзя и хотел даже плюнуть под ноги, но сдержался. — Почему все неустойки у нас за мой счет? И как быть дальше?

— Как быть дальше — сам думай, — упрямо сказал Павел. — Мастерские не дядины, а наши. Мои и твои.

— Звенья нужно сократить! — выпалил Эрзя со злобой. — А вы куда смотрели? На десять машин не шесть слесарей, а пять или четверых. При том же фонде зарплаты.

Павел кивнул. Он хотел бы обнять ершистого мордвина, побрататься на всю жизнь, да минута была явно неподходящая для подобных излияний.

И Стокопытов уже благодушно отвалился в неподвижном кресле, чувствуя в теле сладкую истому, как после нарзанной ванны. Его поразила, наверное, высокая сознательность масс.

И в этот-то момент от дверей рванулись в великом возбуждении Мурашко и Муравейко.

— Не согласны! — в две молодецкие глотки рявкнули напарники и дружно ударили шапками об стол. — Не согласны никак мы на такое дело!

Павел опешил от неожиданности. Стокопытов наливался кровью, как бурак, с усилием качнулся к бузотерам.

— Что за анархисты? С чем вы не согласны?

Мурашко отступил, строго кивнул другу:

— Говори ты.

— Я скажу, — с достоинством согласился Муравейко. — Не согласны мы, что нашу инициативу украл на глазах, средь бела дня, Эрзя Ворожейкин. Это мы с утра агитацию развели насчет звеньев. Чтобы сократить их… Наша мысль! Должна, как положено, и дальше продвигаться как наша. Вот оно какое дело.

— В газету пускай поместят, — простодушно признался Мурашко.

Захохотал сначала Терновой, потом Эрзя, за ним дружно заржали остальные. И даже Тараник усмехнулся для порядка.

— Ох, активисты, новаторы-рационализаторы, дьявол вас всех забери! — вытирая слезы, содрогался всем своим пухлым телом Стокопытов. — Отлили штуку. Да берите свою инициативу на здоровье, кто ее отнимает. Но куда людей — подумали?

Последним вопросом, ясно, начальник хотел проверить свои соображения, недавний разговор с Терновым.

— Ха! — удивился Мурашко. — Начальник нас разыграть хочет. Вроде он не знает, куда ему излишки девать. Да в капремонт, куда же их? «Гробы» поднимать.

Стокопытов с деланной миной обратился к Терновому:

— А что, Павел Петрович? Говорил я, кадры у нас золото, а? Академики! Давай открывай собрание!

Павел крякнул. С обидой уставился на Максима Александровича.

— Зачем оно теперь? Собрание уже состоялось. Притом на высоком политическом уровне. Остается оформить актом простои да заплатить людям что положено. Звенья перекомплектовать, и все.

Когда люди по одному выбрались из душного кабинета, Стокопытов задержал Павла:

— Все это здорово. Прямо сказать, стопроцентное понимание и, если хочешь, двести процентов инициативы! Вызывай, друг, Прокофьева, пускай принимает бригаду. Но кто же у нас возглавит капремонт? Ведь там по-прежнему можно гнуть туфту на всю длину карандаша. Надо бы такого парня подыскать, чтобы сам себе ОТК. Академика какого-нибудь!

— Человек есть, — сказал Павел. — Только не пугайтесь сразу. На капремонт я бы поставил без ошибки Меженного из инструменталки.

— Что-о?

— Он ни единого болта не припишет. Но материал и инструмент потребует с нас, хоть из-под земли. Решайте!

— Да откуда ты его узнал-то? Темная личность.

— Темная? Чем именно?

Стокопытов заморгал рассеянно. Темная… А почему, в самом деле?

Вот тоже вопросец. Почему? Кто может объяснить? Так считалось с прошлых времен.

— Ручаешься? — спросил Стокопытов.

Павел не отвечал, покусывая губы от злости. И Стокопытову вдруг стало нехорошо, неуютно в своем железном кресле, за крепким, устойчивым столом о двух тумбах.


22

Стокопытов расстроился не на шутку, плохо спал ночью. Его потряс, подавил страхом приступ давней стенокардии. Железным обручем стягивало грудь, теснило сердце. Вспышки страха за свою жизнь парализовали твердую когда-то волю. Привычный валидол едва утолял боли, пришлось вызвать врача.

Врач выписал бюллетень, жена отключила телефон, зашторила окна, чтобы ни один звук извне не потревожил больного. К вечеру Максиму Александровичу стало полегче, перед вечерним чаем он почитал газету, поднялся к столу.

— Стареем, мать, — грустно сказал Максим Александрович своей еще не старой, хорошо сохранившейся жене.

Странно, стенокардия обострилась без видимой причины, когда улеглись треволнения на работе, улучшился ремонт, а нормировщик Терновой, этот ершистый парень из бульдозеристов и, по сути, его, Стокопытова, воспитанник, начал поддерживать его при всяком удобном случае, хорошо, бескорыстно. По-партийному.

Но болезнь обострилась все-таки недаром, ее нельзя обмануть.

Мучили в последнее время Максима Александровича мысли. Даже не мысли, а подспудное чувство неудовлетворенности, сомнения в себе. Сомнения в своей долгой, многотрудной и, кажется, неправильной жизни.

Почему Терновой — вообще-то желторотый юнец — смог, а он, Стокопытов, не смог докопаться до главного в жизни мастерских? Почему он рискнул, не побоялся и, кажется, добился своего? Почему за всю жизнь у него, Стокопытова, ни разу не возникло желания отстаивать нечто свое, единственно правильное, полезное людям и конечно же хозяйству?

Ответ явился неожиданно, сам по себе, и этот-то ответ едва не убил Максима Александровича. Оказывается, у него за всю жизнь не было ничего своего, он добросовестно вез текучку, выполнял чужие, часто противоречивые указания, «внедрял», «выкорчевывал», снова «внедрял» и ложился спать с больной головой, не испытывая, однако, желания проявлять свое, личное, называемое обычно инициативой.

На то были, конечно, серьезные причины. С инициативой-то легко можно было поломать биографию. Но в страхе ли дело? Просто не было такой потребности, побуждения — доказывать свое.

Не было своего. И мысль-то не столь уже великая, а как больно от нее, черт возьми! Сидит она в глубине души, как пружинка часового механизма, вертятся шестеренки и валики в мозгу, екает сердце — не дает уснуть, успокоиться. А тут еще и вывод наворачивается насчет морального права быть руководителем.

Сохранил ты, Максим, свою служебную биографию в чистоте, незапятнанности, но кому она нужна, такая уж голубая, бессмысленно ровная? На кой черт она людям, Стокопытов?

А все началось с того, что его чуть ли не насильно сделали директором. В ы д в и н у л и.

Подчиненные с самого начала не признали его, потому что Максим не умел руководить, порол горячку. Они разводили руками, высмеивали его, втихую прозвали «Максимум», но он относил это к их политической незрелости, гнул свое, то бишь предписанное шаблоном, сутолокой тридцатых годов.

Когда недовольных становилось чересчур много, он пресекал. Бить приходилось сплеча, наотмашь, не соразмеряя удара ни с необходимостью, ни с силенками наказуемого, с единственной целью — в назидание остальным. К чести подчиненных, действовало это на них слабо. Не пронизывало, не вводило в трепет. Вслед за одной свернутой головой немедля появлялась новая неосмотрительная башка.

Но он все-таки добился своего: его стали бояться. Пришел «административный опыт», и Максим больше уже не сомневался. Стал говорить о себе во множественном числе: «Мы вам доверяем», «Мы заставим», «Мы создадим вокруг вас мнение». В докладах же частенько не стеснялся говорить от имени народа.

Все это было еще до войны. А после взяла засилие техника, во много раз стало труднее. Техника барахлила и не подчинялась, но ее невозможно было ни «пресечь», ни обвинить в очковтирательстве, ни понизить в должности, ни укатать, на худой конец, куда-нибудь в Магадан — хоть плачь. Тут-то и махнул Стокопытов на Север, где в то время вольнонаемные кадры ценились на вес золота.

Стокопытов вводил в конторе поголовную сдельщину. В верхах говорили, что она будто бы стимулирует. А Мурашко с Муравейко битые часы точили лясы в курилке, и мастер Кузьма Кузьмич, хотел он того или не хотел, все же «выводил» им сносную зарплату на хлеб, соль, бельишко и билеты в кино. Время того требовало, и мастер понимал так, что податься ему некуда. Жизнь шла как-то наперекосяк, хотя он, Стокопытов, обходился с ней куда как круто.

И Терновой… Попадись он Стокопытову этак десять лет назад, писал бы он теперь мамаше два письма в год откуда-нибудь с ударной стройки.

Припомнилась еще Максиму Александровичу история со стендом регулировки топливных насосов. Обидная история.

В механическом у Стокопытова лет десять работал мастером один инженер, уроженец волжского городка Энгельса. Прислали его еще в войну, Стокопытов понял так, что, если инженера определили в рядовые мастера, значит, он где-то кому-то насолил, и нужно его выдержать в черном теле, особо хода не давать.

А инженер, надо сказать, был опытнейший, он копался себе в механическом, помалкивал, пока в 1954 году его вдруг заметили и сразу сделали главным механиком треста.

И это бы ничего, но скоро попалась Максиму Александровичу газета «Известия», в которой прославляли экспонат ВДНХ — стенд регулировки, изобретение какого-то механика с целины. Там и чертежик был для обмена опытом, точная копия стенда из мастерских.

Стокопытов пришел в недоумение и ярость, позвонил бывшему подчиненному:

— Как же мы опростоволосились, Отто Эрнстович? Ваш стенд куда лучше, да и вертится у нас уже, почитай, лет восемь! А слава, значит, у дяди, на целине?

— Ну и что же? — осведомился вежливо главный механик.

— Как что? Нужно было двигать изобретение, бить в колокола! Где же мы с вами были?

— Не пойму, кем вы недовольны, — заметил тот. — Стенд сделал я, а в колокола не посчитали нужным бить вы, поскольку фамилия моя в те поры была непопулярна. Кого же винить?

Так в Сибири и не узнали, что жестяные мерные стаканчики для горючего лучше заменить стеклянными мензурками со специальной градуировкой. А в цехе до последних времен заворачивал прыткий Кузьма Кузьмич — его никак нельзя было заподозрить в политической незрелости.

Да, многое нужно было переосмыслить в жизни Максиму Александровичу, а переосмысливать вроде бы и поздно. Не хватало одной жизни, чтобы вдоволь поруководить, а потом исправить творение рук своих.

В высших медицинских академиях, правда, давно уже стоял вопрос о борьбе с преждевременной старостью и продлении жизни. Но тут Стокопытов отдавал себе ясный отчет о сложности проблемы. Валидол приходилось носить в кармане.


Через три дня помятый, усталый начальник появился в гараже. Машин в ремонте было немного, в курилке — пусто. Все шло, как в исправном часовом механизме, и это нехорошо задело Стокопытова: работают, значит, и без него!

Бригада Меженного в полном составе, правда, занималась черт знает чем. Орудовали в снегу, в дальнем углу двора, копали ямы, обносили колючей проволокой тракторное «кладбище».

— Кто распорядился? — спросил Стокопытов.

Меченый с Тараником разматывали огромный клубок колючки. Бригадир распрямился, снисходительно взглянул на изможденного начальника и снова начал распутывать клубок. Ответил небрежно, не поднимая головы:

— Сами распорядились, не хотели вас беспокоить. Раз мы группа капремонта, то и трактора эти наши. Надо их примкнуть, пока, это самое, сознательность кой у кого подрастет.

Стокопытов даже на эти двусмысленные словечки ничего не сказал, молча направился в контору. В кабинете его ждал Турман.

— Я у директора был, — сказал он. — В отношении ревизии… За тебя там боролся. Не берегут кадры, никаких заслуг не принимают во внимание. А виноват во всем один Терновой!

— Виноват, говоришь? — холодно буркнул Стокопытов, дожидаясь, пока Турман освободит кресло. — Ты не о Терновом думай, а о деле. Имей в виду, Турман: запчасти чтобы — любой ценой! Куда хочешь, в трест, в автотракторсбыт, в комбинат езжай, но запасные давай. И вообще… шефом бы тебя назначить в группу капремонта, к Меженному.

— Во-во! — хмыкнул Турман. — Ты, Максим, горячишься что-то. К Меженному меня. Меженный кто? Почему ты его назначил без согласования с месткомом? Я лично против.

— Ты — это еще не местком, — сказал Стокопытов. — С месткомом согласую. Притом неясно мне, почему нельзя Меженного в бригадиры. Родинка у него не подходит, что ли? Или деловые качества?

— О политических качествах забываешь, Максим. О политических!

— Я его не в штатные пропагандисты назначил, — с прежней твердостью возразил Стокопытов. — Ты мне вот еще что скажи. Что это такое — политические качества?

Турман остолбенел:

— Ты не знаешь?

— Я-то знаю. Ты скажи!

— Что у нас тут — политзанятие? Какой-то странный ты, Максим, в последнее время. Формулировки подавай тебе! Не в формулировках дело, в творческом их преломлении в жизнь.

— Именно, что в «преломлении в жизнь». Болтун ты, Турман. Болтун! А политические качества — это в первую очередь деловые качества, понял? И вообще…

— Да что ты, Максим, спятил? — рассердился вдруг Турман. — Я тебе вроде бы и по должности не подчинен, а ты распетушился!

— Все мы один другому подчинены, — уныло сказал Стокопытов. — Ты думаешь, я не знаю, как директор на тебя смотрит? На твои пенсионерские убеждения? Имей в виду, защищать не буду. Работать мешаешь, Турман. Сто лет мешаешь!

— Ты зарвался, Максим! На партсобрании мы еще…

— Запчасти чтоб были! — Стокопытов так треснул кулаком по столу, что подскочил мраморный прибор. — Иначе смотри! Я тебя породил, Турман, я тебя и…

Он не договорил. Снова кольнуло в сердце. Максим Александрович торопливо извлек из нагрудного кармана пробирку.

В дверь постучали, явился Терновой с кипой бумаг.

— Тебе что? — болезненно морщась, спросил Стокопытов.

— Утвердить графики, списки звеньев, Максим Александрович. И временный норматив обслуживания. — Павел говорил и одновременно раскладывал перед ним пачки бумаг.

— Все уже заготовил? Герой! Академик! А как в гараже дело?

— Слежу, чтобы простоев не было. Дал телеграмму по колоннам, чтобы не задерживали, слали трактора на профилактику. А то сами составляют графики, сами же их нарушают.

— Ты уже и до колонн добираешься? — в искреннем восхищении пропел Стокопытов. — Ч-черт возьми, где тебя мотало пять лет, почему я на тебя с самого начала не попал?

Павел засмеялся:

— Пять лет назад я сосунком был, вам спасибо, что к Селезневу меня направили тогда.

— К Селезневу, значит?.. — задумался Максим Александрович. — Ясно… Ты и гребешь бульдозером. Под моим чутким руководством! — позволил себе пошутить Стокопытов, чувствуя, как обруч вокруг сердца отпускает. — Видал, Турман? Кстати, как у Тернового, по-твоему, насчет политических качеств?

Он откровенно смеялся. А Турман недовольно пожал плечами:

— Захваливаешь… в глаза. Зря!

— Во-во! — с ожесточением воскликнул Максим Александрович. — Захваливаю, а ты что думал! По справедливости. А то у нас повелось спокон веку дурацкое правило. Как заговорят о каком толковом парне, так нельзя захваливать. А подвернется какая-нибудь дохлая рыба, говорят: надо, мол, поддержать. А все вместе называется: правильная работа с кадрами.

Турман потрясенно моргал, разводил руками:

— А ты, Максим, это самое… нигилист. Свихнулся ты, Максим, на старости лет.

Зазвонил телефон. Электрическая трель резанула, как сигнал тревоги. Стокопытов, щурясь на Турмана, собираясь что-то ответить, схватил трубку.

— Что? Тернового? Пожалуйста, я не держу… — Положив трубку, кивнул Павлу: — Валяй, Пыжов срочно вызывает! Наверное, Ткач там барахлит. В случае чего не тушуйся, поддержим.

Поддержим… Снова во множественном числе. Как оно въелось за долгие годы!

Павел сказал с невеселой усмешкой:

— Надоела мне, Максим Александрович, вся эта музыка. Может, мне и самому лучше определиться в бригаду Прокофьева или к Меженному? И начальству и самому спокойнее.

— Иди, иди! Сказал: поддержим, значит, поддержим!

Когда Павел и Турман вышли, Стокопытов сунул пробирку в карман и, медленно застегнув пуговицу, встал.

«Надо, идти к Домотканову. Надо в партком идти, — сказал он себе. — Пора! Сердце весть подает, и никакими пробирками этого не залечишь. Надо прийти и прямо все рассказать. Рассказать Домотканову, он и сам не молод, все поймет. Найдут дело другое, по силам. Значит, пришло время, если сердце не выдерживает».


23

Ничего опасного как будто не предвиделось.

В отделе собрались на экстренное совещание нормировщики дальних автоколонн, инженер по труду из машинно-дорожного отряда, техник такелажной группы. Тернового, как местного человека, вызвали в последнюю очередь.

Приехал и Филин.

Бесцеремонно потеснив коллег, Филин схватил Павла за руку и с фамильярностью похлопал его по плечу.

— Здоровеньки булы, как говорит Тарапунщик! — приветствовал он недавнего «крестника». — Ну как? Еще не получил нагрудные по приказу? Ничего, получишь. У нас в отделе это сразу! Для порядку. Но тут глубокий расчет: за битого двух небитых дают.

Павел отнял руку, сказал:

— То-то мне и хочется съездить тебе по вывеске, чтобы взамен двух небитых дали, почестнее.

Вокруг засмеялись, а Филин нисколько не смутился, продолжая привычную игру:

— За что же, за что, ми-лы-ый! Служебные отношения, Павел Петрович, ни в коем разе не следует смешивать с личными. Я, может, желал бы нынче пригласить тебя домой на вечерок. Я давно забыл о деловых недоразумениях, брат, и тебе советую.

— Это, конечно, великодушно с твоей стороны: нагадил и тут же забыл, — сказал Павел.

Оттеснив Филина, подошел инженер-нормировщик машинно-дорожного отряда Щербинин, старый знакомый. Тряхнул руку, оглядел Павла с ног до головы.

— Селезнев привет передавал, — сказал он. — Ну, как на новом месте-то? Не робеем, Петрович? Между прочим, наша «бронетанковая часть» собирается писать благодарность вашим ремонтникам. За все годы впервые такой месяц выдался: бульдозеры идут с ремонта как часы, и ни одной рекламации! Начальство, что ли, сменилось? Или техснабжение улучшилось?

— Техснабжение улучшилось, — сказал Павел. — А начальство старое.

В кабинет вошел Пыжов, он задержался у директора.

Пыжов выглядел отменно, прямо-таки блестел. От здоровья, распиравшего тело, от сознания своей значительности в кругу подчиненных.

— Извините, товарищи, немного задержался, — мягко сказал он, мельком глянув на золотые часы, украшавшие волосатое запястье. — Начнем сразу, поскольку времени у нас в обрез. У кого будут текущие вопросы, разберем после. Тема нынешнего совещания чрезвычайно важная. И, судя по некоторым симптомам… — тут Пыжов нашел глазами Тернового, — судя по некоторым фактам, довольно назревшая. Поступило директивное письмо о внедрении новых достижений передовиков в нашей системе. Полагаю, что мы ознакомимся с содержанием и обменяемся мнениями. Товарищ Филин, прошу.

Филин стал читать.

Это была одна из директив, что размножаются на стеклографе для неукоснительного исполнения по всем без исключения предприятиям: в бурении, строительстве, жилищной конторе и гужевом обозе.

Вначале речь шла о резце Василия Колесова — токаря с паровозоремонтного завода. Резец позволял во много раз увеличить глубину резания.

— Утроить, словом, толщину снимаемой с т р у ж к и! — пояснил от себя Филин, значительно глянув на Павла.

Во втором разделе говорилось о почине башкирского сварщика Кочемасова, совместившего свои основные обязанности с работой моториста. К директиве прилагались чертежи резца и всевозможные инструкции.

Все это представлялось весьма ценным, если бы…

Впрочем, Павел не хотел мешать ходу дела.

Первым выступил Филин. Он сказал, что у них в автоколонне есть передвижной сварочный САК, который отныне можно передать на совмещенное обслуживание.

— Как нельзя своевременное мероприятие! — с жаром убеждал присутствующих, а заодно и себя Филин. — Я не один раз делал фотонаблюдения, товарищи (тут он корректно подался в сторону Пыжова), и всякий раз получалось, что моторист у нас «для мебели». Полезное время у него от десяти до пятнадцати процентов, не больше! Токарей у нас, к сожалению, нет.

Действительно, как жаль, что нет токарей, а то Филин внедрил бы и колесовский резец.

— А мы держим одного моториста на три агрегата, — с места сказал инженер машинно-дорожного отряда Щербинин. — Как быть нам?

— Не меняет дела, — ответил Филин. — Теперь вы можете сократить ненужную единицу. Пускай сварщики управляются!

— Это еще вопрос! — усомнился Щербинин. — Они и без того у нас перегружены. Сэкономим копейку, потеряем рубль.

— Товарищ Щербинин, вы получите слово, — прервал нежелательную полемику Пыжов. — Я хотел бы услышать, что на этот счет думает товарищ Терновой. Что-то он не проявляет сегодня должной активности, хотя ремонтных цехов новшества касаются в первую очередь.

Ага, кажется, началось. Можно было заранее предположить столь непритязательное, даже мягкое наступление. А что такое наступление будет, сомневаться не приходилось.

— Я обдумываю, дело-то серьезное, — мирно сказал Павел, хотя дело было пустое и думать было не о чем. — У меня вопрос к Филину. Можно?

— Если по существу, — разрешил Пыжов.

— Конечно, по существу. Не шутки ради хочется спросить товарища Филина. Человек он активный, я на собственной шкуре знаю. И вот как-то странно мне слушать его речи. Чего же он смотрел раньше, если у него были такие поразительные хронометражи? Моторист у него бездельничает, а он фотографирует безделье, да еще, как он сказал, неоднократно, и молчит. Указания из министерства, значит, ждал, чтобы сократить ненужную единицу?

Возник гомон, Щербинин откровенно засмеялся.

— Демагогия! — выкрикнул Филин.

— Не уводите разговор в сторону, Терновой! — прервал Пыжов. — В РММ дело обстоит, между прочим, не лучше, поскольку вы категорически уклоняетесь от хронометражных наблюдений. Вам поэтому трудно что-нибудь сказать конкретно.

Пыжов действовал медленно и верно. А Павел стоял под прицелом двух десятков глаз. Ему следовало вести себя тактично, но какой-то непостижимый бес уже ворохнулся в нем, захотелось разом прояснить фальшивую обстановку, в которой приходилось работать и ему, и всем остальным.

— Почему же? Я именно конкретно и говорю, — вяло возразил Павел. — В наших мастерских на основании этой директивы делать нечего. Она не касается нас.

Кажется, всех несколько шокировала такая прямота Тернового. А Пыжов с удовольствием оглядел ряды: Терновой сам просовывал голову в петлю.

— Как то есть не касается? Что это значит?

— Не касается, — подтвердил Павел. — Сварщики у нас обслуживают агрегаты самостоятельно с незапамятных времен. Не знаю, кто и когда их надоумил, но мотористов у нас нету. И тут новатор Кочемасов вместе с министерством изрядно поотстали. Удивительно другое: опыт сварщика из Башкирии оказался более доступен для наших колонн, чем опыт своих же мастерских. Потребовалась бумага! Повторяется история со стендом топливных насосов, но там хоть причины ясные, а тут…

Два десятка глаз обернулись к Пыжову. Щербинин, чтобы скрыть злую усмешку, опустил голову. Филин ерзал на стуле, в душе издеваясь над Пыжовым.

Начальник побагровел. Лицо, еще минуту назад выражавшее неколебимое превосходство, вдруг потускнело, обмякло. На нем отражалась мучительная работа мысли, поиск выхода из невероятно глупого положения.

— Хорошо, — сказал наконец Пыжов. — Почему в мастерских не оформлено надлежащим образом совмещение на сварке, это мы еще разберемся…

«И тут, значит, можно виноватого найти?..» — с раздражением подумал Павел.

А Пыжов наконец справился с собой, окреп:

— Мы сделаем выводы. Но вас, Терновой, в основном касается резец Колесова, у вас механический цех!

— Да, опыт Василия Колесова — вещь дельная, — подтвердил Павел. — Но и его в наших условиях вряд ли можно использовать.

— У вас пять токарных станков! — взорвался Пыжов.

— Станков — пять, а вот паровозных осей у нас нет. Мы их не обрабатываем.

Кажется, он выразился недостаточно ясно.

— Колесов работает в депо! Там, безусловно, можно драть стружку в шесть, восемь и даже двадцать миллиметров. Я бы ему, между прочим, орден дал за этот чудесный резец. Но у нас-то он не подходит, вот в чем дело. Что у нас им драть? — От волнения спирало в груди. — У нас девчонки точат болтики! Крепеж. А крупные детали протачиваются на ремонтный допуск, как правило, с подгонкой по месту. Там нужна волосная стружка.

— Но оси катков, ходовые ролики, наконец! — перебил раздраженно Пыжов.

— Оси и ролики протачиваются после наплавки электродами. Если хоть немного знать технологию металла, то… В общем, нет смысла, товарищ Пыжов, — тихо, даже смущенно сказал Павел.

Воцарилось молчание. Все было уж слишком ясно. Ясно до такой степени, что все повесили головы, чересчур внимательно рассматривали половицы либо носки сапог. Но Пыжов деланно усмехнулся.

— Павел Петрович! У нас здесь не технологический отдел, а со-ве-ща-ние. Вы вообще-то в принципе согласны, что нужно внедрять передовые методы в производство?

— Согласен, конечно, — виновато кивнул Павел, не поднимая головы: ему было стыдно. Не за себя.

— Ну, так бы и сразу говорили. А то нельзя, не подходит, не годится! Так нельзя, Терновой! Так мы с вами много не наработаем.

Да, совещание задохнулось в собственной беспредметности. Но Пыжов был начальник, и поэтому он был прав… И он угрожал. Открыто, прямо: «Так мы с вами много не наработаем».

Расходились, двигали стульями. Кто-то с подчеркнутой вежливостью уже беседовал с начальником, разрешая неведомый «рабочий» вопрос, чтобы как-то рассеять неловкость минуты. Все знали, что Терновой прав и что именно поэтому завтра, послезавтра его выгонят с работы.

Все было нелепо и в то же время вполне естественно.

Как же так? Неужели и дальше мы будем ставить тракторы задом наперед, лишь бы Пыжову это было удобно?

Наконец-то Павел уяснил главное.

Не Стокопытов был страшен и вреден в мастерских, хотя именно он и руководил десятки лет такими, как Пыжов, хотя именно его рискованные указания приходилось «научно обосновывать» из года в год Пыжову и его коллегам.

Нет. Времена изменились, Максим Александрович теперь и сам был бы рад отступить, оглядеться, начисто переменить изжившую себя практику. Стокопытов все-таки человек дела, он способен ошибаться, способен исправлять ошибки. Но, к сожалению, теперь возникла обратная зависимость. Теперь все «научные» изыски Пыжовых связывали руки Стокопытову. Не мог же он, в самом деле, отмести разом пуды исписанной бумаги, сотни аналитических таблиц, кипы никому не нужных справочников, мудреных инструкций.

Обратная зависимость. Диалектика. Школьный предмет.

В этом и вся трудность. Буква может стать сильнее факта, если за нею скрывается благополучие Пыжова.

Рабочий день еще не кончился.

Павел прошел по боксам, поговорил с Эрзей, рассказал Прокофьеву о добрых вестях с участков, понемногу избавляясь от смущения и досады, от чувства растерянности. Тракторы-то вокруг все же были железные, их не завернуть и не закутать в бумажный кулек.

У крайней машины едва не наступил на длинные ноги Мурашко, торчавшие из-под радиатора. Слесарь проверял коренные подшипники, бубнил оттуда густым басом невидимому подсобнику:

— По одному наряду работаешь, понимать надо! Теперь тебя никто не спасет: ни бог, ни царь и ни Кузьмич — трактор тебя спасет, понял? Отработает на линии со славой — получишь полторы тысчонки, будет стоять у нас без толку — получишь шиш с маслом… А теперь давай вкалывай!

Бас у Мурашко прорезался совсем недавно, с той неожиданной минуты, когда хозяин его оказался в числе передовиков на Доске почета. Звено-то оказалось не из последних, как только перестали учитывать работу «вечной» ручкой.

А звеньевой Муравейко с той памятной минуты замкнулся, перестал рассказывать анекдоты в курилке, а на работу начал ходить в замызганном галстуке и курить толстые папиросы. Но при всей солидности не упускал случая пожаловаться на ответственную должность:

— Десять тракторов на шее — шутка? Кому другому их навесить, волком взвоет. Я их уже во сне вижу, и всякий раз поломанными. Будто они сроду и не бывают в исправности!

Он задержал Павла, в меру поговорил насчет запчастей, потом попросил звякнуть по телефону в первую колонну.

— Пускай двести второй гонят на профилактику. А то застучит дизель, возись потом с ним! Рубашки цилиндров менять не день, не два…

— Позвоню, — обещал Павел.

Со двора вошел Костя Меченый, весь в снегу, с мотком колючей проволоки в руках, кивнул Павлу и склонился под трактор.

— Муравей тут? — грозно спросил Меченый. — Ворота не успели навесить, так вы у меня смотрите! Если кто сопрет на «кладбище» хоть одну гайку, башку отвинчу!

— Ты чего, снег, что ли, пахал? — засмеялся Павел, стряхивая с головы Меченого копну рыхлого снега.

— А ты глянь за ворота, что делается, — сказал Костя, отряхиваясь. — Повалило, как на пропасть! Пурга идет. Марток оставит без порток.

На улице гулял снеговей — густой, белый, непроглядный, с ветерком. Крыши разбухли, округлились. Мазутные пятна и черные следы гусениц исчезли, двор был празднично чист.

Шла большая пурга, зима вытряхивала на жилую землю все свои снежные резервы.


24

Снег на Севере не в удивление. С октября по апрель валит он чуть ли не изо дня в день, ни шатко ни валко, скупыми порциями, наглухо укрывает леса, болотные голызины, долины рек. А тем временем люди на тракторах и машинах не спеша накатывают дороги, счищают излишки на обочины, все идет своим чередом.

Не то большая пурга.

Сплошное месиво хлопьев окутает пространство на неделю, смазав границы земли и неба, завалит тропы и дороги, подъезды к буровым и даже улицы поселков. Снег ломает деревья и рвет провода. Останавливаются буровые, гаснет свет, и без конца звенят телефоны.

Тревога. Замирает жизнь в огромном лесном крае, лишившемся дорог. Нет подвоза — весь автопарк замер, машины забились в гаражи, во дворы, под навесы, все тракторы сняты с перевозок на расчистку дорожных трасс. Аврал!

Пятый день бушует пурга.

Шестой день.

Больной Стокопытов не выдержал, пришел на работу.

В конторе звенели телефоны — с Верхней Пожмы, с Изкось-горы, с Вась-Керки, с первой опорной, с далекого Красного ручья, где бьется с пургой звено Селезнева. Везде своя беда — нет горючего, порвало электролинию, завалило дорогу свежим буреломом… И самое тревожное: у людей кончились продукты..

Аврал. Там, в тайге, на двести пятом километре, людям нечего есть.

Терновой лежал грудью на столе, надрывался в телефон:

— Красный! Красный ручей! Селезнева! Максимыч, ну как ты там? Не слышу!

Многотонные снежные гирлянды висят на проводах, глохнет телефон.

— Селезнев! Селезнев, говори громче, ну? Как с продуктами?

Максим Александрович, скрипя кожей, присел около. Терновой бросил трубку.

— Горючее кончилось, а так ничего. Если не врет.

— Сколько тракторов на выходе? — спросил Стокопытов холодным голосом.

— Шесть.

— Бригаду Меженного снять с капремонта на ходовые!

— Уже снял, все вкалывают в звеньях, — сказал Павел. — К вечеру еще пару машин выгоним. Восемь штук будет.

— Вот что, Терновой. К вечеру чтобы двенадцать тракторов — под твою ответственность! Созывай людей.

Аврал — родная стихия Максима Александровича, в такие минуты Стокопытова не с кем сравнивать. Он хватает списки слесарей, рыщет глазами, подбирая годных на вождение тракторов.

— Ворожейкин, Меженный, Тараник, Бесфамильный… Э-э, черт! — Карандаш тычется в фамилии, пробегает одну за другой. Нужно двадцать четыре человека, чтобы все двенадцать тракторов гремели по трассам безостановочно, круглые сутки, двое и трое суток подряд. Мало людей! Усталые глаза Максима Александровича упираются в лицо Павла: — Ну, кого еще? Ты их всех знаешь!

Две, три, пять фамилий… Еще не хватает двух подменных водителей. Откуда взять?

Звенит телефон. Первая жертва: замерз человек в пути. Сломалась лыжа в лесу. В конторе повисает нехорошая тишина, и кажется, что все еще надсадно звенит охрипший телефон. Эра Фоминична склоняется к столу, бухгалтер Васюков нервно шелестит какими-то бумажками. За окном, наполовину заваленным сугробом, ходят мутные вихри.

— Ну, что будем делать? — В голосе Стокопытова медь.

— К Селезневу поеду я сам, — негромко говорит Павел, с ненавистью глядя на кипу нарядов. — Без подсменного. Двое суток выдержу. За мной пойдет с угольником Меженный, тоже один. Справимся, Максим Александрович.

Стокопытов чувствует, что железный обруч понемногу освобождает сердце. Можно дышать, черт возьми!

С хрустом, выламывая ножки венского стула, поворотился к табельщице:

— Подосенова! Бригадира плотников! Ильина мне, ж-живо!

Пришел Ильин.

— Сколько угольников в резерве?

— Четыре сделали.

— Четыре! Чтобы к вечеру было шесть! Под твою ответственность! Ясно? Бульдозеры пойдут сами по себе.

Ах, как хорошо смотреть на Максима Александровича, когда он в родной стихии!

— Терновой! Кого можно снять из механического в прицепщики? Токаря не загружены? Валяй скажи Кузьмичу! Сбор в пять вечера. Р-развинтились тут! Да не забудь в балки дров заготовить и еду чтобы не забыли. Давай шуруй.

Спустя час Павел пошел домой переодеваться. В красном уголке Надя собрала девчонок из механического, там было шумно.

К четырем часам дня на белом дворе оглушительно ревели двенадцать дизелей, дымили железными трубами теплые балки на санях и угольниках-снегочистах, грудились бочки с горючим.

А снег все валил и валил.

Костя Меченый, в полушубке, в новых серых валенках, помог Павлу затащить в балок тяжелый ящик с провизией, спросил усмешливо:

— А прицепщицу какую облюбовал?

— Найдем, — весело сказал Павел и пошел в отдел кадров.


В огромном овчинном тулупе, в ватных штанах и старых мазутных валенках с загнутыми носами, он едва протиснулся в узкую дверь. Бросил полевую сумку у порога.

Надя стояла у окошка, прижавшись лбом к переплету. Отогревала дыханием светлый пятачок в замороженном стекле. На ней было великолепное лиловое платье с удлиненной талией, а на ногах, обтянутых прозрачным капроном, большущие, очень неподходящие к платью, губастые башмаки с ремнями и медными пряжками. Они напоминали футбольные бутсы.

Платье показалось Павлу очень знакомым, он хотел даже спросить, не купила ли она его у Эры Фоминичны. Но сейчас его удивило другое.

Он же твердо рассчитывал, что Надя тоже готовилась в дорогу. Она ведь собирала девчонок-токарей в красном уголке, горячо убеждала их броситься на борьбу со стихией. По его понятиям, само собой разумелось, что она и сама покажет пример. Тем более что и трассы ей знакомы по старой диспетчерской службе, да и ехать есть с кем. Забралась бы к нему в кабину, посмотрела хоть, как он умеет развернуться на этой тупорылой умной машине. В тулуп завернулась бы.

Но по всему видно, Надя никуда не спешила. Павел малость смешался.

— Н-ну как? Сагитировала девчонок? — спросил он.

— Едут.

— А ты?

Надя пожала плечами.

— Двенадцать человек же надо. Всех желающих некуда девать.

— Та-а-ак. А я думал… — Павел хотел сказать, что она напрасно оказалась тринадцатой, что поездка у них вышла бы хоть куда, вроде свадебного путешествия, но вовремя сдержался.

А Надя картинно повернулась у окошка и сказала с возмущением:

— Ну что ты думал? Ты всегда очень странно думаешь, Павлушка. Сам посуди, не могу же я навесить замок на отдел кадров, умчаться в тайгу на трое суток?

Павел присел на свободный стул, повесил шапку на колено. Надя говорила сейчас резонные слова, и он в который раз оценил ее красоту и стройность, которых не могли испортить даже модные опорки с желтыми бляхами.

— Сам посуди. Люди едут в контору с участков, у всех нужды всякие в отделе кадров, а я замок здесь навешу. Что они скажут-то по этому случаю?

— Это ты верно, — как-то неопределенно сказал Павел.

— Сообразил наконец? А между тем…

Надя прошлась по кабинету, скрестив на полной груди обнаженные руки, озабоченно хмурясь. Она порывалась заговорить о чем-то важном, но явно неподходящем для этой минуты. Недаром же она, поджидая его, нахолодила лоб, пока удалось отогреть дыханием морозную роспись на оконном стекле. Недаром он застал Надю в какой-то грустной сосредоточенности.

— Что «между тем»? — насторожился Павел.

— Ну… тебе тоже не стоило бы уезжать. Вчера Пыжов разговаривал с директором и прямо сказал, что с тобой поторопились, не надо было утверждать, мол, после испытательного срока. Гад такой! Я сама слышала, директор как раз меня позвал.

— Ты ж говорила, что он умнейший человек! — от души рассмеялся Павел.

— Умнейший — кто же спорит, только гад!

Надя вдруг навалилась грудью на стол и, протянув руки, вцепилась в шубный рукав Павла.

— Ох, Павлушка! Съедят же они тебя, ну как ты не понимаешь? Куда ты только смотришь, что делаешь? Ткач написал заявление, будто ты ввел уравниловку, ругаешься с рабочими, как извозчик. Теперь заносы расчищать тебе загорелось, а что за спиной творится — не видишь.

— Да там и смотреть нечего. Мура! — дурашливо отмахнулся Павел.

Надю обидела его усмешка, она снова попыталась взять себя в руки. Достала из ящика какую-то бумагу.

— Не понимаешь или не хочешь понимать? Так ведь заставят! Вот, получили предписание о сокращении штатов. Со второго квартала. Пока еще ничего не известно, но сократят, по-видимому, у вас должность экономиста.

— Давно пора! — обрадованно привстал Павел. Шапка свалилась с коленей.

— Обрадовался! Ведь Эру же сократят!

— И правильно!

Надя всплеснула руками.

— Ну, ты просто олух, прости меня, грешную! Неужели не ясно, что она будет претендовать на твое место? Она старый работник, а ты новичок, без году неделя. Ведь для этого Пыжов и собирает все твои достижения в одну кучу. — И крикнула с надрывом, с нескрываемой обидой: — Мне, наконец, надоело думать за двоих! Что ты за человек?!

Павел пораженно опустился на стул, вслепую шарил рукой в поисках шапки.

— Во-он что! — присвистнул он. — В нашей пожарке и в самом деле голову можно потерять. Ну… а если, к примеру, освободится должность управляющего трестом, она тоже согласится занять вакансию?

— Не городи чушь!

— Ну да. В плановиках она сидит, потому что там делать нечего. Подбить человеко-дни, составить сводку и Майка Подосенова сумела бы, да оклад для той больно велик, не потянет она его. А в нормировании знать кое-что надо, там не отсидишься с ученым видом.

— Ну, работать, как ты, вовсе не требуется, — досадливо поморщилась Надя. — А рабочие листы расценить она сумеет не хуже любого.

— Да кто она по специальности-то?

— Медсестра.

— Что-о?

Ей-ей, впору свалиться со стула. Павел захохотал раскатисто, басовито, как смеялся, бывало, на трассе и как ни в коем случае не полагалось ржать в конторе.

— Чего веселишься? Есть закон: работать по способности. Зачем ей делать перевязки за пятьсот рублей, если она может получать на иной должности тысячу?

— Так чего же она маху дала? В Большом театре конкурс на солистов — басы и меццо-сопрано! Денег — куры не клюют!

— Не городи. Жить не умеешь!

Надя Порывисто раскрыла картотечный ящик и протянула ему трудовую книжку Эры.

Это был поразительный и поучительный в своем роде документ, заверенный внушительными печатями.

Павел не то что читал — он подробно изучал записи. Тут вся жизнь человеческая была как на ладони.

Вот Эра закончила медицинский техникум. Вот вышла замуж и немедля переменила скромную работу фельдшера на более выгодную д о л ж н о с т ь инженера по технике безопасности. Понятно было, почему с 1941 года ее заинтересовали проблемы хлебопечения — здесь она числилась «инструктором» — и почему в конце 1953 года пришлось расстаться с должностью начальника секретной части.

— А вот еще должность: инженер по о б о г а щ е н и ю! — Павел с удовольствием ткнул пальцем в очередную запись. — Прямо-таки специально выдумана для семейства Пыжовых!

— Инженер по обогащению руд! Неужели не понимаешь? — пожала плечами Надя.

— Нет, здесь какой-то ушлый кадровик с умыслом опустил руду. В руде она ни черта не смыслила, как и в остальных этих должностях, а вот в обогащении собаку съела! — Он брезгливо швырнул книжку на стол: — Досадно, что все это в рамках КЗОТа и уголовно не наказывается.

Надя вовлекла его в этот разговор, и Павел почувствовал, что смущение его рассеялось. Он комкал на колене мягкую ушанку, впервые окинув Надю прямым, ничего не упускающим взглядом, будто смотрел на родную сестру Эры. Она не заблуждалась, она попросту признавала за такой вот жизнью неоспоримое превосходство. И это бесило Павла.

— Слушай, Надька, — сказал он с вызовом. — Ты, помню, очень хорошо выступала, когда провожали ребят на целину. Я тогда любовался тобой. Да и нынче ты неплохо провела комсомольскую летучку, подготовила девчонок. А вот хочется спросить… Сама-то ты поехала бы в Сибирь, если б так стал вопрос?

Надя небрежно поправила растрепанную челочку.

— Сразил! Ну, а как бы ты думал? Поехала бы не моргнув глазом! Я поперек эпохи шагать не собираюсь и тебе не советую. Этого-то ты никак и не хочешь понять.

Павел раздраженно тряхнул полевую сумку, как бы вымещая на ней досаду, и хотел выйти, но Надя заступила дорогу:

— Поехала бы! А чтобы тебе все было ясно, скажу главное… — Лицо Нади стало гордым и властным. — На целину, видишь ли, по-разному можно ехать. Совсем не обязательно тащиться туда в товарных вагонах под общую гребенку. Можно ехать и с персональным назначением, в мягком вагоне. Соображаешь?

«И тут «элита»? — скорее подумал, чем выкрикнул, Павел. — Эх, Надька!»

Он оттолкнул ее и вывалился в гулкий коридор.

Острая тоска и обида, как ощущение огромной жизненной потери, сдавили горло.

«Надька, Надька! Я же люблю тебя, что же ты делаешь?!»

На улице его закрутила, спеленала белая муть. Мокрый лапчатый снег забивал рот, слепил глаза, и он едва различил сутулую фигуру, бредущую навстречу.

— Ну, что же ты?! — донесся голос Меченого. — Пора ехать! Темнеть скоро начнет.

Было нестерпимо стыдно. Перед собой, перед Костей, перед всем миром.

У вахты яростно, на полном газу грохотали два мотора. Впереди бульдозер с отвалом, зарывшимся в снег, за ним трактор с деревянным угольником-снегочистом на прицепе. Маленький балок стоял на обхватных брусьях угольника, дымя железной трубой.

Павел сбросил тулуп и, распахнув дверцу балка, швырнул скомканную меховину на боковой топчан. У печурки сгорбилась фигурка в цветастой шали и телогрейке. Пухлая, мягкая, знакомая фигурка.

— Лена?..

Хлопнула печная дверца. Лена распрямилась и усмешливо, щурясь от дыма, посмотрела на Павла.

Он стоял на полозе угольника и, полураскрыв от удивления рот, пялил на нее глаза. На полные литые колени в тонком капроне под цвет тела, на короткую юбчонку и завернутые голенища валенок, не достававшие до коленей. На праздничную, в ярких красных цветах шаль, обнимавшую плечи и закрученную вокруг шеи.

— Ты что? На свадьбу собралась? — грубо, почти злобно прогудел Павел. — Что за шуточки? На трое суток едем, в тайгу! Приоделась!

Шаловливая улыбка Лены погасла.

— А тут тепло! — с вызовом сказала она.

Он молча соскочил с высокого бруса и пошел через двор к вещевому складу.

Принес новые ватные штаны с тесемками на штанинах, кинул в будку.

— Заряжайся! Тулуп мой пока наденешь, — сказал в закрывшуюся дверь. — Мне в кабине жарко будет.

— Спасибо, Павлик, — донеслось из-за двери благодарно и чуть смущенно. Слышно было, что она там возится с непривычно грубыми, будто бы картонными, на тугой стежке штанами.

— Передним пойдешь? — спросил Костя из лохматого воротника.

Павел кивнул, с двух шагов взлетел на ребристую гусеницу, боком ввалился в кабину бульдозера. Вытянув ногу, по привычке нашел педаль бортфрикциона.

Ах, черт возьми, до чего же хорошо в кабине!

Гр-р-р… — заговорили шестерни скоростей.

Поддал газу, высунулся на минуту из кабины, махнул Косте: пошел! — и, захлопывая дверцу, качнулся вперед, включил сцепление.

Привычно дернуло, бульдозер ринулся в ворота, распахивая снежную заметь.

Так… Чуть вывесить отвал, чтобы не задевал кочек, и в путь. На пятой скорости и хорошем газу — десять километров в час. Где-то на Красном ручье загорает, ждет у заглохшей машины Селезнев.

Держись, Максимыч!

В ветровое стекло косо, порывами ударили белые жгуты. Мутные, расплывчатые огни поселка летели мимо.


25

В окне, запушенном метелью, в голубоватых разводах льда, на уровне ее глаз оставался еще крошечный просвет. И в этот просвет Надя увидела напоследок какую-то чужую, не его спину, в овчинном тулупе, удалявшуюся в буран, в кипящую белую муть.

Неужели это его спина? Сутулая, овчинная, вовсе чужая?

Да что же это такое?!

Надя стиснула щеки ладонями, опустилась в кресло.

Он даже не оглянулся.

Впервые в жизни все получилось не так, как хотелось Наде.

Наверное, с самого детства, с пионерских сборов, с первого курса техникума Надя уяснила для себя одну важную истину о жизни и людях. Не из книг, не из лекций и докладов, а просто разглядела сама, что одни — как ее отец, как большинство соседей и знакомых — просто ж и в у т, просто р а б о т а ю т как заведенные, по раз и навсегда установленному порядку, по законам случайных обстоятельств. Это какая-то… ну, растительная, что ли, жизнь. Другие же — их тоже не так мало — умеют разумно, красиво построить свою жизнь. Эти люди никогда не кланяются обстоятельствам, шагают по ним, как по ступенькам, выше и выше, и оттого они свободны и красивы, на них даже со стороны хорошо поглядеть. Такие люди «творцы своего счастья», они сами выбирают для себя достойное место.

Надя втайне завидовала этим, последним, раз и навсегда положив, что именно так и нужно устраиваться в жизни. Зависть, правда, она скрывала, а что касается устремлений, то они были современны и благородны. Ведь недаром же говорилось, что перед каждым открыты все пути: твори, выдумывай, пробуй!

Свой жизненный путь Надя разметила до мелочей, и был он прям, как беговая стометровка: быть активной комсомолкой, во всем точно и неукоснительно следовать указаниям старших, наращивать опыт и продвигаться по службе. И быть постоянно на виду, вот что главное. Быть заметной!

Надо сказать, что именно так все и получалось в ее жизни. Не успела Надя как следует оглядеться на производстве после техникума, как ее уже выбрали секретарем комсомольской организации, доверили две сотни рабочих парней и девчонок. Руководить ими по установившейся традиции было совсем не трудно. Надя ознакомилась по табелю с процентами выработки и сделала неопровержимый вывод: Мурашко с Муравейко — отстающие, их следует критиковать; а Сашка Прокофьев — передовик, и, следовательно, его нужно поднимать и прославлять. Девчонки из мехцеха — это так, середка наполовинку, их следует дотягивать до уровня передовых. Ну, еще небольшая забота — молодежная стенная газета. При всем том нужно уметь выступать. Хорошо владеть голосом и набором обязательных, сугубо деловых фраз.

Наверное, Надя владела всем этим в совершенстве, потому что ее быстро заметили и перевели в отдел кадров. Пусть должность и называлась не очень внушительно (старший инспектор!), да ведь все хорошо знали, что она единственная по кадрам. А значит, руководящая.

И были уже первые плоды такого избранного положения в коллективе: Наде ничего не стоило теперь задержаться где-нибудь по своим делам после обеда, и никто ее не спрашивал, куда она отлучалась. Ничего не стоило выпросить автомашину (даже легковую «Победу»!), чтобы съездить на станцию за сто километров встретить маму с курорта. Никто бы не вздумал теперь посылать Надю прицепщицей на расчистку мартовских заносов — ведь не могла же она, в самом деле, навесить замок на отделе кадров!

Все шло по строго рассчитанному плану, если бы не Павел!

Она знала о нем все еще до первой встречи. Со слов отца, который выгодно отличал Павла от многих неприкаянных юнцов, что горланили по вечерам у Дома культуры, из производственных сводок машинно-дорожного отряда и, наконец, с Доски почета — отовсюду доносилась его звучная, какая-то крепкая фамилия. А однажды случился разговор в отделе эксплуатации, у Домотканова (там обсуждали какую-то срочную и трудную работу), и секретарь партийного бюро в заключение сказал:

— Селезнева с Терновым туда. Эти с дымом возьмут участок, ручаюсь. Легендарные ребята.

Говорили, что там очень трудный профиль, с косогорами и болотами, а разведочную буровую нужно ставить немедленно, до первых оттепелей и паводка. И Селезнев с Терновым двинули. Они две недели не вылазили из кабин, спали не больше четырех часов в сутки, а домоткановский шофер, возивший им горючее, рассказывал в диспетчерской какие-то чудеса. Тогда-то Надя и решила поехать на трассу к «легендарным механизаторам».

Был вечер с легким морозцем, и посреди черной тайги, у костра, стоял полуголый чубатый парень с железными мускулами, весь в клочьях мыла и капельках воды. Не дрожал, не сутулился, весело щурился темными ласковыми глазами.

Он и сам похож был на железный бульдозер — такого если направить куда нужно, то…

Теперь уж нечего скрывать: она пораженно замерла тогда, залюбовалась им, снежным человеком, а чтобы он не заметил лишнего, затеяла маленькую ссору.

Но, что странно, никаких дальних расчетов, ничего тайного и рассудительного не было в душе Нади, когда она вспомнила вдруг о комсомольском собрании, садясь в кабину. Было ощущение небывалой полноты жизни, хотелось, чтобы он постоянно смотрел на нее своими теплыми глазами, и все.

Ох, Павлушка!

Разве она могла подумать тогда, что он так по-глупому начнет работу в новой должности? Он отлынивал от своих узаконенных обязанностей, не выполнял указаний Пыжова и вообще был явно из тех смешных людей, что не видят дальше своего носа.

Она пыталась предостеречь, вразумить, но ничего хорошего не выходило, потому что он не умел никого слушать, даже старших. И действовал он по нехитрому правилу: что хочу, то и ворочу! Удивительно, как в наше время растут такие вот парни — индивидуалисты, а?

Может, он вовсе и не любил ее? Может, просто так все сложилось, она сама дала повод, а он и обрадовался, покатился по пути наименьшего сопротивления?

Теперь Надя поняла, что есть еще третья группа людей, которые от «растительных» ушли и к настоящим, деятельным, не пристали. Будто бы добиваются чего-то своего, ищут какую-то «правду» вслепую, вовсе не заботясь о себе, об элементарном самосохранении, что ли. Смешные одиночки, которым вечно ходить в вечернюю школу и понемногу усваивать законы общественного развития. А тем временем получать шишки и тумаки за чрезмерную самоуверенность.

И это он, ее Павел. Да разве можно связывать с таким свою жизнь?

Надя отняла пальцы от горящих щек, в волнении прошлась по кабинету.

Платье Эры Фоминичны, чуть-чуть забранное в талии, хорошо, в обтяжку сидело на ней. Надя чувствовала в нем всю себя, свое гибкое, красивое тело. Модные ботинки тоже удобны и хороши были, и кабинет — уютный и теплый, и вовсе не обязательно было бросать кабинет, напяливать на себя ватные штаны и звероватый тулуп, если на трассу могли поехать другие.

А он? Вот чудак-то!

Ну, пусть проветрится! Пусть промерзнет как следует, устанет, попьет талую воду из керосинового ведра, потом умнее будет. Поймет наконец, что она права.

Надя закинула руки за голову, сладко потянулась, с удовольствием прижмурив глаза. И когда тугой перехват пояса стиснул ее на вдохе, Наде почудилось, что ее ласково обнимают его теплые, доверчивые руки.

Ничего, Павлушка! Мы еще повоюем с тобой, ты будешь еще шелковым и послушным мужем. И пойдешь прямо, не колеблясь, куда покажу…

Вот только при сокращении штатов нужно уберечь его.

Уберечь Павла и ни в коем случае не поссориться с Пыжовыми. Задача.

Вся жизнь — задача, только он этого не понимает, снежный человек!

А куда, интересно, поехал? Надолго ли?

Надя подняла трубку, вызвала контору ремонтных мастерских.

— Майя, назови-ка мне всех поименно, кто выехал на заносы. Им же придется сверхурочные…

Майка продиктовала длинный список — двенадцать экипажей. Под конец сказала:

— А Терновой с Меженным без подсменных подписались. Круглые сутки будут трубить. И Ленка Пушкова с ними увязалась.

— Пушкова? Но мы же токарей направляли, чего это она? — не сдержалась Надя.

— Не знаю, — хихикнула Майка.

Надя положила трубку. Оперлась подбородком на кулачок и задумалась. Рассеянно посмотрела в синее, морозное окно.

Ленка, значит, увязалась за ними. Вот этого Надя никак не предполагала.


26

Яркий луч фары сонно колыхался за стеклом, в нем крутым кипятком билась колючая крупа. На поворотах луч упирался в черную, увешанную белыми клоками чащобу и, побродив и оскользнувшись, вновь отплывал на просеку, высвечивая гребешки летящих навстречу сугробов. И тотчас в заднее окошко кабины врывался исчезнувший было свет Костиной машины — желтоватый, приглушенный бураном и мутью стекла.

Поворотов было немного. Просеку пробивал когда-то Селезнев, еще в ту далекую пору, когда не было у него напарника Пашки Тернового. Лесорубы и дорожники вымостили ее жердями и тонкомером, а шоферы накатали хорошую дорогу в дальние глубинки, к геофизическим партиям и буровым. Везли по ней трубы, станки, доски, взрывчатку и продукты — до поры, пока не осатанела зима, не шарахнула северной пургой.

Мартовские заносы… Двухметровая снежная крепь уходящей в прошлое зимы! Вам не по нраву первые оттепели, первый, еще несмелый проблеск низкого солнца? Вас тревожит нечаянный шумок просыпающейся хвои, возня красногрудых пичуг в сосняке, почуявших далекий зов весны?

Крути, наматывай вихри, последняя пурга! Заваливай дороги, тропинки, ходы и выходы! Ты думаешь, что мы будем ковырять тебя лопатами, как в прошлые времена? Тонуть и погибать в буреломе с треснувшей лыжей? Нет, черт возьми, мы научились раскидывать твои заносы железными лбами бульдозеров, шестиметровым размахом угольников-утюгов, и по десять километров в час, никак не меньше! Лететь без остановки вперед, к далекому Красному ручью, на выручку друзьям.

Ревет, содрогается, клацает железными башмаками-подковами упрямый, лобастый, послушный «Кировец», гонит перед собой рыхлую гору, разваливает ее на стороны, и следом ложится ровная чистая дорога. Ничего, что она узка, — Костя еще развернет ее во всю ширь лежневки — дело привычное.

Мне понятно, отчего ты бесишься, зима! Чересчур много копоти и всяческого мусора скопилось в отвалах, что горбятся по обе стороны трассы. Даже и самый снег там стал серым и грязным. Он будет таять под солнцем неудержимо, панически, прямо на глазах. От снега за неделю не останется и клока, он иссочится в землю, и тогда на пригревах полезет бешеная, густая зеленая трава.

И чтобы грязный снег не таял, ты, зима, спешишь укрыть его новыми, сахарно-белыми, нетающими сугробами. Поднимаешь вьюгу с поземкой, чтобы заровнять ухабы, рытвины, зализать раны проталин.

Но бульдозер разворачивает всю эту маскировку, выгребает споднизу заледеневшее старье, ставит на ребро, напоказ солнцу черные плиты, серые комья снега. Им таять, зима, таять от первой же оттепели, от первого южного ветра!

Павел работал всю ночь с каким-то ожесточением. Он соскучился по машине, по чутким рукояткам рычагов, по мощному и веселому рокоту дизеля, мерному дрожанию стрелок на приборном щитке. Было такое ощущение, будто он вернулся из долгого отсутствия в родной дом, прикасается рукой к знакомым и дорогим предметам, вспоминает далекое, счастливое время. А синий вал снега впереди все катился и катился вперед, разламывался на стороны.

Несколько раз попадались легкие завалы тощих елок поперек трассы, бульдозер без труда одолевал их, сворачивая за бровку. Но вот впереди замаячила черная, нависшая громада хвои. Обхватная ель косо торчала с обочины, как приспущенное знамя, наглухо перегородив просеку. Павел пробился к ней почти вплотную и выключил муфту.

За дверцей кабины голубело. Ветер стихал, но снег по-прежнему роился в воздухе.

Костя с готовностью выпрыгнул из белой кутерьмы, сторожко оглядел завал, сплюнул.

— Один черт, воду пора греть. У меня давно радиатор парит. Жмешь больно, Павел!

Примерившись к нависшей елке, заметил:

— Да. Прямо на радиатор попадает, рубить придется.

Топоры были в балке.

Костя толкнул к двери Павла, подмигнул:

— Будуар. Стучись первым!

Возможно, Лена вздремнула в пути на топчанчике, под тулупом — у нее было розовое, заспанное лицо. Но сейчас она возилась в прогоревшей печурке, сидя на корточках. Ватные штаны смешно топырились на коленях и бедрах.

— Перекур? — с готовностью осведомилась Лена. — А у меня чай готов, мальчики.

— Возьми ведра и набивай снегом! — деловито приказал Павел. — Будем заправляться.

Самое трудное — пробраться по снегу к еловому корню: на обочине снегу намело по грудь. Парни возились, как медведи, пока утоптали снег, обломали нижние ветки. В два топора насели на шершавый ствол. Лена подбирала колючий лапник и отлетавшие щепки, складывала в кучу. Сама догадалась плеснуть керосину, запалила дымный костер. Елка тем временем затрещала на перерубе и мягко пыхнула в снег. Парни выбрались к костру.

— Рубить еще будем? — осведомился Костя.

— Погоди, так попробую, — сказал Павел и полез в кабину.

Это была, конечно, артистическая работа. Он мягко, сноровисто подхватил отвалом бульдозера середину ствола, приподнял и, легко развернувшись, распахивая снежную обочину, затолкал дерево в хвойную чащу.

Костя даже не удержался, хлопнул Лену по мягкой спине.

— Учись! Как в аптеке!

Пока пили чай и грызли подмороженную колбасу, у костра в ведрах таял снег.

Когда двинулись дальше, Лена забралась в кабину бульдозера, поближе к Павлу. Закутавшись в тулуп, сидела тихо, задумчиво смотрела в мутное ветровое стекло. Бульдозер трясло, и у Лены дрожал голос, когда она сказала:

— Знаешь, Павлушка, я думала, что будет какой-нибудь героический рейс, а мы просто едем.

Павел хмуро улыбнулся:

— Героического в жизни не бывает. Может, на войне только.

— Как-то странно ты говоришь, — не согласилась Лена. — А вот же недавно писали в газетах… Женщина, рискуя, вырвала ребенка чуть ли не из-под колес паровоза! Не героизм?

Павел дотронулся до шаровой головки, убавил газ на спуске, мотор заработал тише, с передыхом. И яснее стали слова:

— Это был случай ротозейства: какая-то дура выпустила ребенка на рельсы. Так это и следовало освещать, по-моему, в печати.

— Да, но другая-то! Спасла.

— А что же ей было делать? Смотреть, что из ребенка получится на рельсах? Она поступила нормально. Как человек, и все.

— Да, но не все же могут?

— То-то и беда, что не все, — согласился Павел.

Лена задумалась надолго.

Может быть, ей вспомнились детдомовское детство, блокадные эшелоны с голодными, больными и часто безымянными детишками, плачущими няньками, заботливыми сестрами в заштопанных халатах, дядькой с паровоза, что воровал дрова и ломал заборы на полустанках, чтобы детишки окончательно не околели в ледяных «теплушках».

Может, вспомнилась ей хмурая тетка из вокзальных спекулянток, что на станции Коноша вдруг сунула в «полумертвую» теплушку ведро с мороженой клюквой — так, задаром — и пошла, всхлипывая, от вагона, не пожалев нового цинкового ведра.

Их было много, очень много, п р о с т о людей, благодаря которым Лена выросла без семьи здоровым человеком, выучилась пусть трудной, но достойной специальности; они были естественны, как сама жизнь.

А может быть, она вспомнила Зинаиду Антоновну — в детдоме ее звали «кастыляншей», — пьяницу и воровку, горластую бабу с подкрашенными глазами. Она обворовывала детей три года, и с нею ничего нельзя было поделать, потому что к ней приходил ночевать один уважаемый человек, которому подчинялись все детские дома в том районе. Этот попечительный дядя и решил обучать девчонок токарному и строгальному ремеслу, хотя впоследствии оказалось, что на девчонок рассчитывали в швейной промышленности и общепите, а в пивных ларьках орудовали мордастые Добрыни Никитичи. Дядя сделал все-таки из них металлистов. Свою дочь, от которой он воровски приходил к «кастылянше», он, правда, устроил в химический институт, но та была ему родной дочерью.

«То-то и беда, что не все…»

Она сидела, завернувшись в тулуп, грустная и присмиревшая.

Павел косо глянул в ее сторону.

— А ты-то откуда взялась? Токарей же направляли в прицепщики? Сама напросилась в лихую пору?

— Ну… Эльке нужно было ехать. А куда ей? Слабенькая, зеленая, она и с деталями еле управляется.

— Это ты, значит, подругу выручаешь? — Он засмеялся. — А я думал, из каких высоких побуждений!

— А у меня и убеждения имеются, — в свою очередь засмеялась Лена. — Я, может, захотела у тебя подучиться… ну, на бульдозере!

Очень уж прозрачно было ее объяснение, но Павел повернул все по-своему:

— А что, и верно! Давай садись! Исправной машиной управлять одно удовольствие. Всего четыре рычага да две педали, мигом наловчишься.

Он подался в сторонку, почти силой усадил ее за рычаги.

С этой минуты бульдозер пошел как-то неровно, повиливая, часто и без нужды сбрасывая газ. И Костя в своей машине сразу же приметил это.

«Не иначе целуются!.. На полном ходу!..» — подумал он, в который уж раз без причины завидуя другу.

Так пробивались снежной целиной все утро, весь день и вечер. На обед не останавливались, грызли в кабинах черствый хлеб и колбасу, а у Лены нашлись еще конфеты «Гусиные лапки», она угощала Павла в благодарность за науку.

На буровой у Красного ручья Селезнева не было. Павел поговорил с бурмастером, узнал, что тут перебоев ни с чем не было, поинтересовался, далеко ли до стоянки дорожников.

— Не знаю, — сказал мастер. — Тот раз Селезнев говорил, будто километров двенадцать.

— Значит, ничего не нужно?

— А чего, за вами уж теперь машины пойдут. Двигайте дальше, — махнул рукой буровик.

И снова двинулись в пургу.

Эти последние двенадцать километров Павел не доверил Лене, сам гнал бульдозер на полном газу, как на пожар.

В полночь сквозь ветровое стекло наконец забрезжил слабый, далекий огонек — там, видно, жгли костер. Павел распахнул дверцу кабины, высунулся в метельную ночь. Далекий огонек выпрыгнул ближе, а яркий, наполненный роем снежинок луч фары летел к нему над сугробами, над льдистыми застругами, сминая и растаптывая горбатую тень впереди. Яростно гремела и клацала обочь кабины бесконечная ребристая лента гусеницы.

— Добрались? — выглянула из лохматого тулупа Лена.

— Считай, добрались!

Впереди уже можно было различить занесенные снегом тракторы, большой черный бак у костра и снежный холм, в котором мутно светилось подслеповатое оконце — балок под снегом.

На стоянке не спали.

Селезнев облапил Павла, долго тряс за шиворот, будто тот провинился, наконец толкнул в избушку, к теплой печурке.

— Сам, значит, махнул? Ну, я, брат, не ждал. Харчей привезли?

— Ты ж говорил, что с харчами порядок?

— Да вот второй день треску добиваем, еще один хвостик на закуску остался. Главное, горючее кончилось, чуть не засыпало тут нас. — И вдруг смахнул с лица усмешку. — Без остановки двигали?

В балок протискивались с ящиком провизии Костя и Степка Могила, следом вошла, чертя длинным тулупом по полу, Лена. От суточной тряски у нее подкашивались ноги, на загорелом от мороза лице пристыла утомленная улыбка.

Селезнев без всякого удивления посмотрел на Лену, а на Павла усмешливо и подозрительно.

— Удобно живешь, Павлуха! Прямо завидно. — И, показав Лене, где какая посуда, увел парней разгружать бочки с горючим, спускать воду из радиаторов.

Балок у Селезнева был большой, во всю длину шестиметровых саней, и стол помещался посередке, как в нормальном общежитии. Не так уж плохо светили два пузатых фонаря «летучая мышь». Лена застелила газетами длинный стол и принялась за плиту. Скоро запахло жареным луком и шпигом, в кастрюле белым ключом закипели макароны. И когда все уселись за стол — четверо мужчин и одна девушка, а Павел раскупорил белую поллитровку с высотным домом на этикетке, — получился маленький праздник на трассе. С шутками, домашними новостями и конечно же прославлением новоявленной хозяйки пиршества.

Оголодавшие таежники ели жадно и много, а выпили самую малость.

Селезнев пояснил:

— Вам теперь отсыпаться, а нам с рассветом трубить, наверстывать за трое суток безделья. А ну, хозяйка, нарежь еще колбаски! Не скупись.

Костя был хмур и неразговорчив. Наверное, утомился в долгой дороге.

Чуть забрезжило в окне, хозяева поднялись. Селезнев кивнул напоследок.

— К полудню вернусь, провожу вас домой. Места плацкартные. Да смотрите, хозяюшку тут не обижайте!

Скоро за окошком взревели два мотора, привычно лязгнули гусеницы, и рокот стал удаляться, таять в наружных шорохах и посвисте вьюги. От наступившего затишья, усталости и сытой еды клонило ко сну. Лена хотела было убрать со стола, но Костя придержал, неожиданно потребовал еще водки.

Павел уставился на него осоловелыми глазами.

— Ты что? Нализаться хочешь? Спать же время, ну.

— Давай, давай, в ящике еще припрятано к ненастной погодке, не жмись! В самый раз, как ты сказал, нализаться.

— Не дам, — сказал Павел. — Ты очумел, ей-богу!

— Э-э… — вдруг, пьяно качнувшись, встал Костя, шагнул к ящику у порога. — Чего спорить?

Злобно выхватил за горло новую поллитровку и сильным, неосторожным ударом о колено высадил пробку. Он будто дал пол-литру пинка. В горлышке закипело, вспенилось, пробка отлетела в угол, а на низком тесовом потолке зацвели мокрые кляксы.

— Сидим тут… Лазаем по лесу, как медведи… — пьяно чертыхался Костя, покачиваясь. — А там, дома, черт знает что делается! За спиной!

— Чего мелешь? Ты же бригадир! — возмутился Павел.

Лена таращила глаза, ничего не понимала.

— Бри-га-дир? — мрачно облокотившись на стол, сдавил Костя небритый подбородок кулаками. — В том-то и дело! А мне в этот рейс никак нельзя было ехать, поехал, потому что на-до, потому что бригадир! А то бы я…

Костя наливал дрожащей рукой в мутные стаканы, на Павла злобно смотрели такие же мутные глаза.

— Настю… То бишь Нинель… посадили! За растрату. Обоих, с мужем.

Павел, по-видимому, был слишком занят собой, иначе он без объяснений мог бы понять тревогу Кости. Но он глупо махнул рукой:

— Туда и дорога! Наверное, образ жизни боком выходит, сам же говорил.

— Эх ты! — дернул пьяной головой Костя. — А Наташка-то!

Да. Наташка! Совсем позабыл Павел, что там, в чужой семье, росла маленькая Костина дочурка. И снова Павел сказал пустое:

— Наташку в самый раз теперь отнять, взять к себе. Так?

Костя торопливо опрокинул стаканчик и, не закусывая, подавив гримасу, сказал:

— По-твоему, так, по-ихнему, совсем наоборот. Пока суд да дело, мать отказалась мне ее вернуть, посчитала за лучшее — в детдом. С-сука! — Костя проглотил длинное ругательство, рявкнул: — Дочка — в приюте! Понимаешь? Мою биографию начинает в точности повторять! И когда? Ведь я-то без отца с матерью остался в девятьсот голодном году, а она? В эпоху!..

Не договорил и снова налил водки.

Павел предупреждающе прикрыл стакан ладонью.

— Погоди, очумеешь вовсе… Что-то я ничего не понимаю. Где же наши законы? Неправильно все это!

— Закон на стороне матери. И формально, если… — Костя неожиданно столкнул руку Павла и опять, запрокинув голову, в один глоток осушил посуду. — З-закон правильный, но им гады пользуются, понял?!

Он совсем опьянел, злобно понес околесицу:

— Сумчатые гады, в каракуле! Сиятельные морды лезут в жизнь, Пашка! Говорят, счастья на всех не хватит, тянут его в нахрап, по блату! Пакостят, как клопы, забравшиеся в… высотный дом! Вот! — Костя ткнул пальцем в наклейку «Столичной» и опрокинул початую бутылку. Водка полилась по свежей газете на пол.

Павел обрадовался, что поллитровка наконец-то опустела, тряс Костю за плечо:

— Брось, опять ты! Брось!

— Да ведь на них Насти смотрят! Сопливые пижоны и крашеные девчонки с них глаз не спускают, как с порядочных! В пример себе… Детей не жалеют, бегут за ними без оглядки! Мр-р-разь!

И вдруг накинулся на Павла:

— Ты… пить будешь? Нет?

— Выпью, только ты не ори, — мирно сказал Павел. — Тебе припекло, и ты орешь, как на пожаре. Сколько их? Честных людей — легион, а сволочей по пальцам пересчитать. Придет время, сами передохнут, как ископаемые первоящеры.

— Когда это будет? Точно скажи! Я тебя спр-рашиваю, ну?

Суетливо шарил в нагрудном кармане, листал потрепанный блокнотишко с загнутыми углами, наконец разыскал небольшую фотокарточку с узорчатым обрезом, протянул Павлу:

— Вот, гляди: дочка! Тут она двух лет еще… Смотри, какие чистые глазенки! Ничего ведь не знает еще. И узнает! Проклянет она обоих нас, понял ты, оптимист.

Беленькая девочка смотрела с фотографии синими отцовскими глазами. Но в глазах ее была радость, а на чистых щеках не было отцовской родинки.

— Надо еще с прокурором поговорить, может, без суда отдадут, — тихо сказал Павел, бережно держа фотографию, будто боясь причинить боль.

Рядом громко всхлипнула Лена.

— Ну и отдадут! И возьму! — орал Костя. — И все равно придется объяснять, где мать. А из-за чего? Ведь стреляный воробей, знал, что по себе дерево рублю, мужика ей от меня не искалось. Так из-за чего, скажи?

— Сволочь она, — выругался Павел. Выругался отчего-то шепотом.

— Она?.. Только-то?

Костя глянул волком и вдруг, ни слова не говоря, бухнулся на ближний топчан, лицом к стене.

Лена плакала, вспомнив, наверное, свое сиротское детство. Всхлипывала в скомканный цветной полушалок, сторожко смотрела в спину Кости, в озабоченное лицо Павла.

За окошком рассветало, тихонько стрекотала в стекла метель.

— Ну, что? — растерянно посмотрел Павел на плачущую Лену. — Спать давно пора, а мы… Ехать же обратно — двести километров.

Слова были пустые, какие-то рассеянные.

«В малый балок, что ли, уйти от нее? — тупо соображал Павел, поглядывая на свободный широкий топчан в углу. — Но там же холодище! И вместе ложиться тоже вроде бы не с руки. Да ну, к черту! Стелиться, и все! Что за чепуха?»

Достал из-под Костиного топчана новый ватный капот от трактора, раскинул в углу. В головах сунул две телогрейки. Присел на мягкое широкое ложе, стаскивая задубевшие валенки. Легко засмеялся, глядя на Лену.

— Не поцарапаемся? Под одним тулупом-то?

Лена пристроила две пары валенок у горячей печурки, сказала не оборачиваясь:

— А я в случае чего у тебя… защиты попрошу…

— Ну, валяй к стенке!

Лена, смешная в вязаной кофточке и толстых штанах, протопала по полу на носках и забралась под тулуп. Мокрые счастливые глаза смеялись под меховиной. Он погасил фонари, прилег рядом, вытянувшись, как бревно. Шуршал коробком спичек, дважды зажигал потухающую папиросу.

— Ты брось курить и дай руку: без подушки я не усну, голове низко, — вдруг спокойно, по-домашнему сказала Лена, коснувшись ватными коленями.

Он все исполнил, как она просила. Лена ткнулась лицом куда-то под мышку ему и притихла.

Тепло было под мягким тулупом, от сдвоенного дыхания.

Беспокойная рука нечаянно скользнула на выпуклую, тугую грудь, но другая, маленькая рука очень спокойно отвела ее и прижала локтем. Без слов, как будто ничего не произошло.

Спустя время шепот:

— Павлик, ты… спишь?

— Нет.

— А я уже сплю.

Лена все-таки перехитрила его. Он уснул первым. А когда он уснул, глубоко и ровно дыша, расслабив руку, на которой лежала ее голова, Лена привстала сторожко на локоть, глянула в сторону Кости и, склонившись, поцеловала Павла в смугло-шершавую, теплую щеку.


27

Ранняя весна приходит вдруг.

Никто не видел первой весенней капли, напоенной утренним солнцем, — она упала, должно быть, с вершины старого кедра на южном склоне горы. Алмазно сверкнув и на мгновение вобрав в себя всю голубизну, весь блеск весеннего мира, она скатилась с оледеневшей пятипалой веточки и тут же исчезла, до земли пробуравив снежную крепь сугроба. И все. Родилась и умерла. Но вслед за нею люди заметили капель — буйную, дробную, веселую капель. У магазина, за школой, у гаражей и домов.

Северный март отшумел метелями, пришла весна. Люди хмелели от тепла и запахов талой земли, выходили в солнечное половодье налегке.

Слесаря Мурашко неожиданно послали в контору по вызову директора, а Стокопытова кто-то направил по срочному делу в управление треста, и оба вернулись с пути с блаженно-глупыми улыбками.

— Первое апреля! Первое апреля — никому не верь! — радостно верещала Майка Подосенова.

— Я машину запчастей привез! — неожиданно сообщил прибывший из командировки Турман.

— Разыгрываешь?! — возмутился Стокопытов.

Но Турман не разыгрывал, у склада разгружалась полуторка. Стокопытов вышел глянуть, сказал ему между прочим:

— Раз в год отличился ты, да и то первого апреля! Заряжайся этак и на будущее!

Первое апреля, конечно, веселый день. Но Сашка Прокофьев приготовил Павлу и грустный фактик. Он явился страшно озабоченный, посидел молча у стола, как бы раздумывая, стоит ли тревожить нормировщика в такой солнечный, веселый день, и, видимо, решился:

— Понимаешь, Павел Петрович, какая история. Работают мои ремонтеры как черти. Я уж хотел с Домоткановым поговорить насчет… Ну, бороться за звание. Как положено, это самое, ответить на призыв депо Сортировочная… А сегодня Мурашко припер ворованный подшипник с ремзавода.

Павел, слушавший его вполуха, вдруг насторожился.

— Как «ворованный»?

— Ну, двести вторых подшипников не было, а трактор на выпуске. Вот он и махнул на завод. Говорит, за пол-литру достал… Что же теперь делать?

— Запчасти Турман привез, — сказал Павел. — А насчет коммунистической бригады ты правильно решил. Надо еще с Полозковой поговорить. Бригада-то у тебя почти в полном составе комсомольская. На собрании заодно и Мурашко пристыдить… Валяй к Наде!

— Да был я у нее! — осуждающе махнул длиннопалой кистью Сашка. — Она против. Говорит, рано, мол. А чего рано? Говорю, работают как черти!

— Ну, тут она ошибается! — поддержал Павел бригадира.

— Я это самое ей сказал! Мы же, говорю, не сразу на высокое звание посягаем… Мы будем добиваться! Год, а может, и два будем вкалывать и очищаться от всяких позорных явлений, а она только хихикнула. Непонятная она какая-то, Полозкова.

— Я с ней поговорю, — сказал Павел. — А к Домотканову в случае чего вместе сходим.

Вечером прижал легкий морозец, от него пахло талыми крышами и весной. На комсомольском собрании переизбирали секретаря, освободили Надю по личной просьбе, из-за перегруженности основной работой. Сашка Прокофьев предложил кандидатуру Лены Пушковой, а Эля вдруг захлопала в ладошки — наверное, поэтому Лену выбрали единогласно.

После собрания Надя передала ей ключ от комсомольского сейфа.

— Он у меня в отделе кадров, — сухим голосом сказала Надя. — Можешь ходить, не возражаю.

— Завтра перетащим в цех, поближе, — не согласилась Лена.

— Как хочешь, — холодно ответила Надя и, гордо подняв голову, покинула красный уголок.

На темном крыльце ее ждал Павел.

Его мучил неприятный осадок от прошлого разговора, холодное равнодушие, с каким поздоровалась она с ним на собрании. Он искал случая объясниться.

— Не спеши, провожу, — попробовал он захватить Надин локоть по привычке.

Но она отстранилась равнодушно и будто презрительно:

— Не нужно. Дойду одна, не маленькая.

Он растерянно переступил с ноги на ногу.

— Постой, Надя. Что стряслось-то?!

Надя отошла от крыльца — в красном уголке еще гомонили ребята, они могли услышать весь разговор.

— Ничего не случилось, — сказала Надя. — Водишь Ленку из школы под ручку и води! Тебе, видно, на роду написано: с комсомольскими секретарями гулять.

Подозрение было так неосновательно, что Павел ошалело развел руками. Ему даже показалось, что Надя придумала этот глупый упрек, чтобы скрыть настоящую, пока неизвестную ему причину.

— Ради первого апреля, что ли? — недоумевая, спросил Павел.

— Считай, что уже второе.

— Надька, одумайся! Ведь мы свои… Совсем!

— Подумаешь, «совсем»! — откровенно передернула плечиком Надя. — У нас права одни, и ошиблись мы одинаково. Забудь, и все! У тебя своя жизнь, у меня своя.

Над ними багровым шаром катилась полная луна; ворсины пушистой Надиной шапки привычно искрились, но теперь они уж не манили его, были холодными и чужими.

— «Забудь»? — удивленно и потерянно переспросил он.

Внезапно яркое косое крыло электросварки радужно метнулось от кузницы, ослепило. Павел закрылся рукавом, замер в разящем свете. А Надя резво перебежала световую полосу и, мелькнув черной тенью на стене вахтового домика, нырнула в сумрак проходной. За нею хлопнула дверь, звякнул засов.

«Забудь»… — снова повторил он.

Какой осмысленной, правильной, черт возьми, казалась жизнь еще полгода назад! Каким полноправным хозяином своей судьбы ты чувствовал себя, когда управлял умной, могучей машиной, ломал вековую чащобу, строил прямые трассы!

А теперь что? Быть или не быть? Значит, Надя, в общем-то, права? Да нет же, черт возьми! Не может быть! Не может ломаться жизнь так вот, по пустякам, от несуразностей и недомолвок!

Из-за собрания он опоздал в школу. Влетел в класс к концу перемены, сунул книги в парту, не очень жалея, что пропустил скучный урок литературы.

— Маяковского проходили? — спросил он Меченого.

У Кости была помятая, унылая физиономия. Казалось, что он еще не оправился от выпитого на трассе, у Красного ручья.

— Маяковского, — отчужденно кивнул Костя. — Это самое… «Я волком бы выгрыз бюрократизм!..» Знаешь?

— А ты все злишься? — стараясь заодно успокоить и себя, усмехнулся Павел. — Брось! Весна вон за окошком… Как насчет дочки-то решилось?

— До суда покамест никак. Прокурор сказал, что Настю могут условно приговорить: мать, мол. Сам Святкин, правда, накрепко приземлился, вечная ему память. Сынок вон даже школу бросил, на работу определился.

— На работу? Куда?

— Художником.

— Ке-е-ем?

— Ну, художником. На кирпичный завод, — пояснил Меченый. — Есть и такая непыльная должность. Доски показателей оформлять. — Полистал учебник и добавил с привычным ожесточением: — Ничегонеделание — это, брат, профессия. А может, хроническая болезнь. Заразится кто — пиши пропало!

— Дружок, значит, в одиночестве остался? — кивнул Павел на Веника, развалившегося на парте.

— Скоро и этот испарится, — вяло заметил Костя. — Вчера на школьном вечере, в дневной, дебош устроили вместе с Валеркой. Теперь уж наверняка выгонят!

Начинался урок геометрии.

Владимир Николаевич был озабочен и, кажется, позабыл поздороваться. Он с треском бросил на стол чертежные принадлежности и что-то глухо сказал Венику. Тот нехотя поднялся, шмыгнул носом.

— Мать почему не привел? — с раздражением повторил Владимир Николаевич.

— А чего ее водить?

Веник с глупой усмешкой зашарил глазами по классу в поисках поддержки. Но поддержки не было. Вокруг сидели рабочие, уставшие за день, их спектакль не занимал.

Веник ждал, опустив голову с вздыбленными волосами. Директор остынет, разрешит сесть — так было уже не раз. Пожурят и отстанут до нового приключения.

Но директор на этот раз, видно, возмущался не на шутку. Павлу было жаль его, молодого, вспыльчивого, неопытного и очень неподготовленного к скандалам великовозрастных шалопаев. Владимир Николаевич сам, по-видимому, сделал когда-то непростительную оплошку, уступив просьбам авторитетных родителей, из которых один уже по справедливости сидит за решеткой. Он принял нерабочих второгодников в р а б о ч у ю школу и вот расплачивался за это изо дня в день, теряя время и терпение.

— Сейчас же выйди из класса, Пыжов! — переходя на крик, приказал Владимир Николаевич. — И не возвращайся в школу без матери. Дальше это продолжаться не может!

Веник вдруг хихикнул и мешком сел за парту. На рукаве модной куртки игриво блеснул замочек автоматической застежки. На рукаве был карман, прихоть взбесившейся моды. На рукаве был карман! И воротник стоял торчком, как у сыщика.

Веник озоровал, он не хотел идти за матерью.

— Ну что ж, урока я не начну в таком случае, — не очень уверенно заявил Владимир Николаевич.

В классе стало нехорошо и очень тихо. Всем было стыдно. И не было, казалось, никакой власти, чтобы управиться с хамом.

«Ну, что с ним делать? Почему-то с детских лет нас учат, что бить человека ни в коем случае нельзя, не педагогично, — в ярости подумал Павел. — Но никогда не говорят, что человек не должен сам заслужить пощечины… Единство противоположностей, как говорит историк».

— Пыжов! Выйди сейчас же! — визгливо, со слезами крикнула с задней парты Лена Пушкова.

Нет, Веник все-таки поднялся от пронзительного крика Лены. Он поднялся, обернулся к ней, взъерошенный и злобный, и вдруг, выплюнув ругательство, взвизгнул:

— А ты-то, дешевка? Что тебе-то?

Тишина сгустилась до звона в ушах. Владимир Николаевич позеленел, выронив из пальцев кусочек мела. Мел со стуком покатился к доске.

— Как ты сказал, щенок?! — рявкнул Павел, вскакивая из-за парты.

Его опередил Меченый.

С побелевшим лицом Костя шагнул через проход и вдруг с разворота двинул Веника в челюсть.

— Что вы делаете, Меженный? Не смейте! — ахнул Владимир Николаевич. — Не смейте, вы в школе! Нельзя так!

— Подо-нок! Я его убью! — заорал Костя, горбясь, едва сдерживаясь, чтобы не добавить Венику еще. Огненно пылала отметина на побелевшей щеке.

Урок смешался. Все загалдели, поднялись. Лена, упав головой на парту, плакала.

Какая-то девчушка в уголке закрыла лицо платочком, пищала оттуда:

— Ой, что теперь будет, что будет! Ужас… Ка-а-кие лю-у-ди!

— Разве можно так? — негодовал Владимир Николаевич, пока пострадавшего выводили в умывальник. — Ну, действительно, что теперь будет?

— А ничего не будет, — с дрожью выдавил из горла Костя. — Бить эту пакость нужно, чтобы тише воды были.

— Переборщил ты, — одернул его Павел. — Таких щенков надо отцовским ремнем учить, чтобы членовредительства не было, а ты его слесарным кулачищем, с размаху. Надо глянуть, как там и что.

Костя собрал книги и ушел, не дождавшись разбора дела. Павел понял, что учебный вечер пропал, и направился следом. У порога, однако, споткнулся и пошел в уголок, к Лене. Она все еще всхлипывала, мокрые глаза ее беспомощно и жалко мигали.

— Ну, Павлушка… Ну, скажи, за что он меня так?

— Чего ты от подонка хочешь? Пойдем домой, Лена. Ну их к черту и с уроками!

Передохнув, добавил:

— Нигде порядка не могут добиться уважаемые руководители! Надоело! Пошли, а?

В раздевалке заботливо подал ей пальтишко.

Он жалел Лену сейчас, как сестру, — эту работящую девчонку-сироту, вынесшую свою нелегкую жизнь на слабых плечах, которую никому нельзя позволить обижать. Никому, никогда! Тем более недорослям из «хороших» семей.

Он взял Лену под руку, и она доверчиво и благодарно прильнула к нему мягким плечом.

— Первое апреля, — грустно сказал Павел, сводя ее по крутым бетонным ступенькам школы.

— Первое апреля, — как эхо, тихонько откликнулась Лена.


28

Целую неделю Костя ходил как в воду опущенный, не поднимал глаз. В конторе выходила из себя Эра Фоминична, не стесняясь, называла парней «бандитами с большой дороги», то и дело поминая современную молодежь, которая, по ее мнению, никуда не годится, если бьет по зубам Веника. С Терновым она не могла спокойно работать, то и дело уходила в плановый отдел. Павел понимал ее, не рискнул даже напомнить о прошлой неприятности с Сашей Прокофьевым. Только когда Эра упомянула о скором судебном разбирательстве, он так вдумчиво уставился на нее, что Эра запнулась, припомнив, видимо, собственные слова о том, что «мстить нехорошо».

А Лена Пушкова вдруг решила обсудить хулиганство Меженного на комсомольском собрании.

— Он же… за тебя вступился? — не понял ее Павел. — Притом Костя не комсомолец.

— Ну, Полозкова требует, — смешалась Лена. — Говорит, что такому нельзя доверять бригаду.

— А-а… — досадливо отмахнулся Павел. Но все же пошел в красный уголок.

Что это было за собрание!

Никто не готовил повестки, не писал заранее длинного выступления, а спорили целый вечер до хрипоты. О моральном облике.

Девушки, за исключением Лены, дружно стояли на том, что Меженный поступил, как хулиган, и заслуживает единодушного осуждения. С Веником, оказывается, нужно было вести разъяснительную работу, а не драться.

Парни орали свое:

— Правильно он ему врезал! Чтобы нос не задирал!

— Их много таких развелось! Смотрят на нас, как на дурачков, свысока! Мазут им не нравится!

— Патефонный сброд!

— И мамы в панбархате!

Тут не выдержала, взяла слово Надя. Порывисто вышла к фанерной трибунке, как всегда, строгая и внушительная.

— Товарищи! — сказала Надя проникновенно. — Мы живем в эпоху построения коммунизма и должны бороться за красоту человека! А что такое красивый человек? Ответ на этот вопрос дал великий русский писатель Чехов. Он сказал, что в человеке все должно быть прекрасно: и одежда, и лицо, и поступки.

— С одежды Чехов не мог судить! — заорал неорганизованно Мурашко. — Чехов, он поумнее вас был!

Надя не обратила внимания на реплику.

— Да, человек должен быть красив! Между тем, товарищи, многие наши комсомольцы попросту не умеют себя прилично вести. Даже здесь, на собрании. Не уважают мнения старших. На танцах не уступают партнерши другому кавалеру, ревнуют, как дикари. Дальше с этим мириться нельзя! Пора понять, что при коммунизме не будет места кулачной расправе.

— При коммунизме гадов не будет, а значит, и бить некого! — снова ввернул слово Мурашко.

— Коммунизм мы будем строить с живыми людьми, даже с такими, как ты, Мурашко, — наповал сразила его Надя. — И тем не менее драться не будем.

— Хватит! — Это Терновой грохнул кулаком по столу. — Хватит, Полозкова! — закричал он в сердцах. — Надоела демагогия, понимаешь! Все у тебя правильно всегда, не подкопаешься. И цитатки замаскированные. Но коммунизм с твоими правилами мы сроду не построим. Больно удобную жизнь для паразитов требуешь.

Лена ожесточенно звенела авторучкой о графин, взывая к порядку. Надя вспыхнула, демонстративно покинула трибуну.

Павел не унимался:

— Получается, что мелким пакостникам и перечить нельзя? Ты думай, что проповедуешь. А то Меженного взялись обсуждать! Ну, что было делать? Венька, этот паразит, лучшего преподавателя оскорбил всенародно. Лену обидел, на весь наш класс наплевал с высокой горы! И простить? Правильно Костя сделал, разве что лишнего дал, чересчур замахнулся. Ну, в такой момент трудно в норму уложиться, надо понимать!

— Сам нормировщик подтверждает! — в восторге заорал Мурашко.

— И учтите, — добавил Терновой, — вот за эти словечки, вроде «плебей», будем по башке бить систематически и неуклонно. Если руководителям до этого нет дела, сами наведем порядок.

— Безобразие! — сказала Надя. — Я покидаю собрание. Это даже не собрание, а сборище… А вы запишите в решение: «Одобрить рукоприкладство как воспитательную меру».

Закричали все на разные голоса, девчонки потянулись за Надей. Лена тщетно пыталась водворить хоть какой-нибудь порядок. И тут-то в красный уголок неожиданно вошла Майка Подосенова. Она прислушалась к спору и вдруг взобралась на табуретку.

— Тише! Чего вы не поделили?! — взмахнула руками Майка. — Пока у вас спор, Костю Меченого преспокойно милиция забрала. И обсуждать особо нечего. Слыхали? В тюрьме сидит Меченый.

«Костя в тюрьме!»

— Вот так раз! А зачем же мы тут спорим?

— В милицию нужно идти! — закричал Павел.

Надя изумленно застыла у вешалки, с шубкой на плече, не попадая в рукав. Расхохоталась:

— Не смеши людей, Павлик! Вечно лезешь не в свое дело.

— Это мое дело! — упрямо орал Павел.

Лена с удовольствием взирала на перепалку, ей нравилось, видно, что они так непримиримо спорят. И не очень жалела, что собрание так неожиданно расстроилось.

Утром Павел с разрешения Стокопытова пошел в милицию.

В милиции он никогда не был, работников ее всегда представлял в некоем ореоле особо важных обязанностей и высшей тайны. Эту тайну внушал ему, видимо, высоченный глухой забор, примыкавший к небольшому домику милиции с той стороны, куда выходили окна КПЗ. Там располагался тесный прогулочный дворик, вершилась иная, незнакомая ему жизнь, внушавшая волнение.

А вдруг он и в самом деле взялся не за свое? Поймут ли? Как начинать трудный разговор?

В дежурной комнате сидел за столом пожилой носатый милиционер, писал что-то. Он с полуслова понял Павла и пошел доложить. Таинственные бумаги оставил на столе без присмотра, и это несколько приободрило Павла: он, по-видимому, внушал доверие. На стенке, впрочем, висел огромный плакат, в образной форме призывавший не проходить мимо хулиганов и тунеядцев. Плакат настораживал, поскольку Павлу предстояло выступать в неловкой роли защитника хулиганства…

— Проходите, — вежливо сказал дежурный, распахивая кабинет.

У лейтенанта, начальника, было веселое, свежее, почти мальчишеское лицо. Вокруг тонкой загорелой шеи прямо-таки сияла округлая стрелочка свежего подворотничка.

Лейтенант вряд ли был старше Павла годами, но у него на груди алела наградная колодочка — Павел почему-то подумал, что это медаль «За отвагу». И в довершение всего Павел неожиданно узнал в нем одного из игроков сборной команды «Динамо» по волейболу, парень запомнился с прошлых соревнований. Он гасил мячи как черт, но тогда он был в динамовской майке и трусиках, и никто не знал, что этот волейбольный чародей — лейтенант милиции.

— Это вы в прошлом году… в волейбол у нас? — не скрывая восхищения, вдруг спросил Павел.

— Да, наша команда однажды проводила здесь встречу, — скромно сказал лейтенант, как бы подчеркивая, что совсем недавно прибыл из районного центра. И придвинул раскрытый серебряный портсигар.

«Ну, с этим человеком, кажется, мы договоримся», — отметил про себя Павел и с удовольствием закурил из портсигара.

— А вы что, играете? — спросил лейтенант очень заинтересованно.

— Нет, я в футбол, — с огорчением промычал Павел. Ему так не хотелось огорчать этого сказочного волейболиста, но не мог же он покривить душой ради приятной беседы.

Лейтенант нимало не огорчился.

— В этом году организуем и здесь команду экстра-класса, — пообещал он. — Все дело в тренировке! Ну и в таланте, конечно. Вы в транспортной конторе? Молодежи у вас много?

— Много! — оживился Павел. — И талантов хватает! Можно подобрать ребят.

— И какое же у вас дело? — очень мягко перевел разговор лейтенант.

Павел совсем незаметно освоился в строгом кабинете. Рассказал о Косте и Венике Пыжове все, что знал. Изобразил с волнением и в лицах школьный инцидент и, чувствуя, что начальник милиции слушает с интересом и даже сочувствием, сказал под конец:

— Понимаете, товарищ лейтенант, какое дело… Если бы Костя Меженный не ударил эту сволочь, то ударил бы я. Я просто не успел.

— И зубы… тоже? — строго спросил начальник.

— Насчет этого не ручаюсь, — потупился Павел.

— В том-то и дело, — помрачнел лейтенант. — Мальчишка пострадавший, конечно, дрянь. Но меру наказания брать на себя никто не имеет права. Воображаете, если все начнут сами расправляться?

— Это верно, — кивнул Павел. — Но… в горячую минуту? Ко мне, допустим, в квартиру лезут ночью. А я, значит, не имею права треснуть грабителя по башке?

— Вы его имеете право задержать, и только, — огорченно сказал лейтенант.

— Двумя пальчиками, что ли, задерживать?

— Нет, можно и за шиворот. Но зубы выбивать и в этом случае не рекомендуется.

Павел достал свой портсигар с тисненой крышкой, снова закурил.

— Что же теперь делать?

— Не знаю, — сказал лейтенант. Розовое мальчишеское лицо погасло от огорчения.

— Вы поймите, товарищ начальник! — волновался Павел. — У Меженного на этом кончится жизнь! Он уже отбывал в лагерях, только на ноги стал! Бригадиром его сделали, честный парень, золотые руки! Спасти его нужно — на всю жизнь! Погорячился, с кем не бывает!

— Но состав преступления налицо, товарищ Терновой! Вы можете это понять?

— Нет никакого преступления! Иного же выхода не было.

Начальник только пожал плечами. Сказал с досадой:

— Вот так всегда. Накуролесят, а милиция в ответе. А что милиции делать?

Павел сосал окурок, сосредоточенно думал. Все рушилось. Стоило уйти отсюда, ничего не добившись, и Костю будут судить, ясное дело, дадут срок. Веник станет торжествовать, плевать свысока на «плебеев». Под охраной закона!

— Вот еще какое дело, товарищ начальник, — вспомнил вдруг Павел главное. — У вас под следствием… ну, сидят, одним словом, Святкины — муж с женой. А она бывшая супруга Меженного, и он добивается, чтобы дочку ему отдали в случае чего. Понимаете? Если и Костю засудят, дочка по детдомам пойдет. Нужно разобраться в этой истории по-человечески!

— Анастасия Святкина — бывшая жена Меженного? — удивился лейтенант. — Никогда бы не подумал. И он девочку хочет взять?

— У прокурора был!

— Д-да, сложное дело. Сложное! — задумался лейтенант.

— Так помогите же, все в ваших руках!

— Если бы только в наших.

Молодой лейтенант погоревал с Павлом, потом крякнул и поднялся, подавая руку.

— К сожалению… все решит суд, и я посоветовал бы вам выступить там как свидетелю. Извините и постарайтесь понять нас.

На улице по-весеннему жарило солнце. Ранняя апрельская теплынь топила снег. В канавах булькала вода, оголтело чирикали и дрались на проталинах воробьи.

Павел бессильно опустился на желтые, пригретые солнцем ступени. Хмуро следил, как вешний ручей у мостика с урчанием проносил мимо щепки, солому и осколки грязного льда. Вода все прибывала, сверкала под солнцем, смывая зимнюю коросту земли. Но щепки все плыли, вертелись в водоворотах, в смешном стремлении преградить путь отворенной весною воде.

В кабинете начальника звенел телефон, жизнь шла своим чередом. Прогудел обеденный гудок на электростанции, ему откликнулась хриплая сирена ремзавода. Пора было уходить.

Павел старательно докурил третью папиросу, растер ее каблуком. На крыльцо вышел молодой лейтенант, застегивая на все пуговицы новую шинель. Праздничные, начищенные сапоги весело поскрипывали.

— Вы еще здесь? — удивился лейтенант. — А мне сейчас звонили из вашей конторы. Товарищ Домотканов звонил по тому же вопросу… Вы не знаете, у Меженного есть какие-нибудь родственники?

Павел вздохнул:

— Нету у него родных, из беспризорников он. А что?

— Мысль, понимаете, мне подали сейчас. Вот если бы поручительство нам. Кто бы мог за него поручиться?

— У него друзья есть, — сказал Павел.

— Друзья вообще — это ничего не говорит.

Павел вскочил.

— Ну, как же не говорит? Мы производством, бригадой за него ручаемся! — закричал он. — Весь коллектив! Уважают его, понимаете?

— Попробуйте, попробуйте! — весело сказал лейтенант. — Давайте поручительство с производства, и мы рискнем. Договорились?

Еще бы не договорились! Павел чуть ли не бегом бросился к конторе.

У проходной столкнулся с Ткачом.

Бывший бригадир специально задержался на порожке, показал ему бумажку из треста и многообещающе осклабился:

— Назад вертают! Заместо Меченого бригадиром приказано! Свыше, понял? Еще повоюем, Терновой!

Павлу захотелось ударить его по морде, да так, чтобы непременно выбить передние зубы. Но теперь он знал, что это противоречит закону, и только сплюнул с досады.

Пораздумав, Павел догадался все-таки зайти следом за Ткачом в кабинет Стокопытова.

Начальника не на шутку озадачила бумажка за подписью знакомого кадровика Королькова.

С одной стороны, вопрос был ясен до дна: Стокопытов сам уволил негодного бригадира, и дела в гараже пошли лучше. Но, с другой стороны, он обязан был выполнить распоряжение высшей инстанции. А Ткач стоял над душой, придирчиво следил за выражением его лица, чтобы в случае чего дать бой.

Павел понимал, что делать подсказки начальнику бестактно. Но поставить его в известность о результатах беседы с милицией посчитал возможным.

— Бригадира нам не нужно: Меженный скоро вернется, — сказал он.

Ткач покосился с нескрываемым презрением.

— А ты помолчи, Терновой! Дело тут не твое. Не то дождешься, посадят тебе головку, как торцовому ключу. Знаешь? Головка разработается, захватывает больше, чем ей положено, так ее посаживают по гайке.

Короткая перепалка подчиненных помогла Стокопытову собраться с силами. Максим Александрович твердо решил не отступать.

— Могу принять только рядовым слесарем, — сказал он. — Если не возражаете, прошу заявление по всей форме.

Ткач снова начал орать, но Павел не дослушал его, пошел искать Турмана, чтобы договориться насчет поручительства за Меженного.

Турман сказал, что он человек принципиальный и ни в коем случае не будет ходатайствовать за «всякую отрицаловку». Но стоило напомнить, что это мнение Домотканова, Турман тут же согласился, в порядке исключения, так сказать, поговорить с людьми.

В обед ремонтники на летучем митинге постановили взять бригадира Меженного на поруки. Павел велел срочно отпечатать копию протокола и послал Майку Подосенову с этим документом в милицию.

События в эти дни разворачивались будто по заказу Павла.


29

Через три дня, утром, Костя Меженный вернулся домой.

В комнатушке было холодно, неуютно. Численник на стене отстал от жизни — Костя вспомнил, что еще задолго до ареста не срывал листки. Неполитые цветы на подоконнике завяли, а на столе, тумбочке, этажерке ровным слоем лежала пыль. Вещи будто поседели за эти дни.

Костя затопил печь, подпалив дрова пачкой сорванных с календаря листочков. Слабый огонек спички охватил скомканную бумагу живым красным тюльпаном и будто перелистал заново — там было двенадцать черных, будничных дней и два красных воскресенья.

Пока на плите вскипал чайник, Костя успел побриться. Сменил рубашку и долго стоял у окна, щурясь на яркую, освещенную солнцем стену недавно выстроенного дома по ту сторону улицы. Дома в поселке росли быстро.

На плите зашумел, зазвенел крышкой чайник. Костя понес его за горячую дужку к столу и вдруг замер: на пыльной крышке стола светились буквы, рассеянно выведенные пальцем. Н а т а ш к а. Он не помнил, когда их написал.

«Рассеянный стал, как старец!..» — тоскливо и с неприязнью сказал он себе. Кинув газету на стол так, чтобы не трогать дорогого слова, принялся за чай.

В камере Святкиных не было, их отправили в район. Стоило заново затевать разговор о дочке у прокурора, в коллегии адвокатов, возможно, в райкоме партии.

Еще что? Попросить какую-нибудь соседку, чтобы прибрала. В комнате должно быть чисто: вдруг Наташку отдадут.

А еще что? Спасибо нужно сказать ребятам, Пашке Терновому и секретарю Домотканову — они, можно сказать, за волосы выволокли его с того света, как утопленника.

На всякий случай еще запомнить, что по зубам бить даже сволочей не следует. Нужно с ними сражаться работой, делом, всей жизнью, а не кулаками. Да, поменьше чертыхаться, побольше действовать — все же есть она, правда, в жизни!

Может, оттого и возникает такая ярость к паразитам, что они теперь на виду? Что противоестественны они в жизни и пора им выдыхать, как ископаемым первоящерам? Верно сказал Терновой.

У проходной мастерских встретил Павла.

— Спасибо! — сказал Костя вместо приветствия, пожимая руку. — Тебе и всем. Не забуду по гроб.

— Это ты Домотканову скажешь, — усмехнулся Павел. — Я бы ни черта не додумался! Да и начальник милиции добрый парень, а не сообразил.

— Домотканову? — глухо переспросил Костя, как бы не веря сказанному. — Неужели это он?

— Он, — подтвердил Павел и с укором глянул на криво посаженные карманы Костиной спецовки. — Ты вот что, бригадир Меженный… Ты спецовку завтра же смени, не удивляй народ! А то вон Прокофьев собирается за коммунистическое звание бороться и, гляди, тебя на соревнование вызовет!

— За коммунистическое? — без удивления засмеялся Костя, приходя в себя. — Ну что же, можно и принять вызов! Замок на «кладбище» мы уже навесили, а остальное от нас зависит.

Он раскатисто захохотал и первым прошел через проходную. А Павел направился в контору.

Вошел и насторожился.

Что-то назревало, а может, уже произошло в тесной конторе, судя по тому, как тихо, почти смущенно листал свои бумаги Васюков, как подавленно, не дыша, высматривала из угла Майка Подосенова, стараясь не замечать взволнованной Эры Фоминичны. А Эра как-то очень уж демонстративно хлопала дверками тумбы, ящиками стола, перебирала бумаги, швыряла папки. Наконец, сложив сумочку, оделась и так же демонстративно покинула контору. По ее виду можно было заключить, что она очень долго и себе во вред делала здесь кому-то одолжение, а теперь вот ее терпение лопнуло и она покидает насиженное место.

Было муторно от сгустившейся духоты: котельная подавала пар в батареи по-зимнему, а на дворе уже началась весна.

— Чего это она? — спросил Васюкова Павел, открывая форточку.

— В отдел кадров направилась, — пояснил Васюков. — Сократили эту должность у нас.

— Давно пора! — несдержанно сказал Павел. — Наша берет!

Васюков с какой-то досадой покрутил головой:

— Берет, да не очень, брат! — Выбив на счетах сложную ксилофонную пьесу, договорил: — Смотрю я на тебя, Петрович, и не пойму! Ты вот бегал тут насчет Меченого, чужую беду расхлебывал. А между тем у директора на столе уже второй день лежит на подписи проект приказа о снятии тебя с работы! Не знаешь, что ли?

Павел оторопел.

— Что? Меня? За что?

Васюков только всплеснул руками:

— Ну, точно! Как рогатый муж. Домашние новости до тебя в самую последнюю очередь доходят. Поди, всем известно!

— Да за что же снимать-то?!

— Не знаю, брат, не знаю. Жалеючи тебя сказал. Малый ты, понимаешь, симпатичный. Но дело за подписью директора, и полетишь. Я же тебя предупреждал.

Павел накинул телогрейку, ринулся через двор в отдел кадров. Защищаться он не собирался, хотелось только убедиться, был ли в действительности такой приказ.

Он, не отходя от порога, выразительно кивнул в сторону директорского кабинета:

— Это… верно?

Надя неприступно посмотрела, вскинув изогнутые, красивые ресницы:

— Что «верно»?

— Ну, приказ обо мне?

— Конечно, — пожала плечами Надя. — А ты как думал?

Надя мстила ему намеренным безразличием, но и сама показалась Павлу какой-то деревянной: в глазах ее замерло сложное чувство обиды и страха.

Загрузка...