«Все, сейчас посыплется…» — с неожиданной усталостью подумал Николай, закрыв глаза.

— Иде-о-от! — визгливо закричал бурильщик.

Золотов недоверчиво поднял голову. Над ним медленно поднимался крюк, увлекая вверх мокрую железную колонну. Она все возникала новыми муфтами из роторного отверстия, все шла и шла ввысь.

Теперь можно было уменьшить усилие лебедки и поднять скорость…

Около дежурки горбился Шумихин, сдвинув шапку на затылок, опираясь на неразлучную палку. С его открытого лба парило.

— Выдержала, красавица! — молитвенно вздохнул старик, не спуская растроганного взгляда с ажурного фонаря.

Золотов утомленно прошел в дежурку. Николай брел следом, у него подкашивались ноги.

— Спасибо, Григорий Андреич, — благодарно сказал он Золотову, опираясь на его плечо. — А на водичке нам еще много поработать придется, не взыщи.

— Да я и сам вижу, вода себя оправдала, а мы жидковаты оказались на расплату, — невесело усмехнулся Золотов.

Николай тяжело свалился на скамью у порога. Ему вдруг смертельно захотелось спать. Руки, ноги, плечи разом отяжелели, и ему показалось, что он не отдыхал здесь с того самого часа, когда спрыгнул с трактора и впервые поздоровался с Шумихиным.

Кажется, он даже клюнул пуговицу брезентовой спецовки, опасливо проморгался и не очень резво поднялся.

— Ну, я пошел, Григорий Андреич… Что-то ужасно на сон потянуло…

Золотов глянул серьезно и озабоченно.

— Да-а, вид у вас… — неожиданно теплым голосом сказал он. — Весна, Николай Алексеич. В этих местах сейчас цинга, как собака, бросается на самых здоровых людей. И перво-наперво — в сон кидает. Спиртом ее надо глушить, вот что. И зря вы себя так блюдете: людей ничем не удивишь, а здоровье потеряешь. В меру-то оно даже необходимо.

— Уж не пьяницей ли прописано это лекарство? — засмеялся Николай, придерживаясь вялой рукой за дверную скобу.

— Нет, я всерьез… Можете у Кравченко справиться, она врач.

Николай зашел в амбулаторию, но не за консультацией, а за спиртом. Аня подозрительно оглядела его с ног до головы, осуждающе покачала головой и налила неполный стакан спирта.

— Спать вам надо, больше спать, — заметила она, предложив на закуску кусочек жареной трески и какие-то таблетки.

Николай поблагодарил и направился к себе. Кое-как сбросив верхнюю одежду, он вытянулся на кровати и тотчас уснул.

Разбудил его Илья Опарин. В кабинете горел свет и было густо накурено. Видно, не одну цигарку извел Илья, сидя у кровати и тщетно дожидаясь пробуждения Николая. Наконец он не выдержал, потряс его за плечо:

— Вставай, скоро на летучку начнут сходиться, а от тебя разит за версту! Ну, вставай же!

— Лечусь, — вяло пояснил Николай, с трудом разомкнув осоловелые глаза. — Лечусь…

— Нашел лекарство! Доза — полный стакан?

Николай машинально вытер ладонью губы, огладил пальцами небритый подбородок, проворчал:

— Какого черта разбудил? Не видишь, концы отдаю! Слыхал про первую?

— Слыхал, — помрачнел Илья. — Как ни крути — авария. Лишний пунктик кое-где заметят и галочку поставят… Ты знаешь, зачем я до разнарядки явился?

— Не знаю. Только сон хороший перебил!

Илья досадливо покрутил головой:

— Сон? Сейчас тебе только сны глядеть, ясное дело. Гляди явь не проспи, чудак-человек! Ты хоть понял, зачем комиссия приезжала?

— Какая еще комиссия?

— Я ж так и знал! — ахнул Илья. — Ничего не понял, дубина! А еще с высшим образованием! Да неужели ты думаешь, что важное начальство из-за пустяков нагрянет по бездорожью в такую дыру, как наша?

Николай стал помалу что-то улавливать. Машинально застегнул ворот на все пуговицы.

— Говори, не тяни!

— Самая настоящая комиссия! Там, брат, на тебя в оперативный отдел реляция поступила такая, что упадешь и не встанешь! По секрету говорю, поскольку верю в тебя, может, больше, чем в себя самого! Понял?

— Слава богу, хоть один человек поверил! — не очень весело усмехнулся Николай. — Ну, и что дальше?

— А дальше — смотря по выводам комиссии… Может, следствие закрутится. Выводы покуда, насколько я понял, для тебя вполне благополучные. Хорошо и то, что генерал сам лично тебя сюда командировал. Это случайное лычко тоже пойдет в строку, ежели что… Но торжествовать причины нет, поскольку в оперативном отделе свои великие умы есть…

Новость свалилась на Николая прямо-таки нежданно-негаданно. Была в этой новости какая-то страшная бессмыслица, но Илья, вполне здравый человек, рассуждал озабоченно и вполне серьезно.

— Погоди, Илья, — словно ища защиты, проговорил Николай. — Но ведь каждому без очков ясно, что все неполадки и несчастный случай — это так, горькие случайности, не больше! Люди же собственных шкур не жалеют здесь, все не спим и не жрем как следует! И сколько сделано! Неужели этого не понимают?

— Человек погиб? Даже двое? — желчно спросил Илья.

— Ну, погиб.

— А на кого собак вешать? Неважно, что ты честный человек и вовсе не виноват. Но все эти факты очень легко сгруппировать и назвать по кодексу «составом преступления!» А затем уж не составит труда отыскать и виновника. Например, неосмотрительного начальника участка…

— Но ведь «группировать» случайные беды, находить виновника по произвольному выбору может лишь нечестный, прямо говоря — непартийный человек и попросту — враг!

— А ты думаешь, таких нет?

— Врагов?

— Нет, негодяев!

Николай покачал головой. Попросил закурить. Сворачивал долго, руки плохо слушались, словно его оглоушили деревянной баклушей.

— Ну, и что делать? — спросил он наконец.

Илья дал прикурить, помолчал в раздумье. Потом встал с табуретки, прошелся по комнате.

— Пока делать нечего, подождем, куда оно хлыстнет… Батайкин — мне двоюродный брат, он тут комбинат основал, с первого дня вместе с Красиным. Долго со мной говорил… Обещал довести все до Бражнина. У генерала, кстати, уже был прецедент на шахтах: молодой инженер деревянную клеть изобрел, по военному времени в целях экономии металла. А клеть в ствол полетела, — правда, без жертв. Ну, лихачи-кудрявичи тут же уголовное дело на него! Генерал гонял их до седьмого пота! Но это как еще повезет, генералы — они все с чудинкой. Молись, одним словом!

— Да-а… Положение! — тяжело вздохнул Николай.

— Хуже бывает… Ты пока не очень лечись спиртом: в случае чего партийная организация не даст тебя в обиду, это я головой ручаюсь. А сейчас спи. Летучку проведем без тебя, у Шумихина в бараке.

— Партийная организация? — задумчиво переспросил Николай. — Партийная организация на участке больно мала у нас, вот беда… И Шумихин вот обиделся на меня: приказал ему переселяться сюда, в контору, — так он молчком ушел жить в общий барак!

— Это его дело. А насчет партгруппы ты ошибаешься, теперь нас четверо. Останин-младший на учет встал, Федор Кочергин собирается подавать заявление. Растем, брат!

Помолчали. Николай усмехнулся какой-то своей мысли.

— А ты говоришь: «Спи спокойно»! Разнарядку уж я сам буду проводить, шалишь! Кстати, что там ответили из политотдела насчет Ухова?

— Пока ничего, ждать нужно, — ответил Илья.

На этом беседа и кончилась. Входили люди, пора была начинать летучку.

* * *

…И снова Николая разбудили задолго до рассвета. Весна не только принесла цингу, она поломала дороги, решительно не давала покоя.

Он не помнил, когда и как поднялся с постели, кто включил свет. Совсем прогнав сонливость, увидел себя уже в брезентовой куртке и сапогах, а у порога что-то кричал Федор Кочергин. Из-за него несмело выглядывала чумазая физиономия Мишки Синявина.

Николай залпом выпил стакан холодного чаю, с усилием прожевал корку черствого хлеба, заново обратился к Федору:

— О чем шум, говори толком!

— Трактор утопил, — зло кивнул Кочергин через плечо. — Удружил с трубами! У меня монтажа последняя гайка осталась, а трубы поперек дороги торчат!

— Там один черт без аварии ездил, и тот ногу сломал! — осмелел Синявин. — Встречный трактор с лесом шел, куда деваться? Я сдал в сторону, а болото подтаяло. По самый радиатор влез! — Он устало махнул рукой.

Мишка был весь в грязи и мазуте, будто его протащило за трактором по ржавому болоту. Видно, пытался самостоятельно вывести трактор из трясины.

«Хорошая картина! — с досадой подумал Николай. — И опять, кажется, я сам виноват! Буровую начал строить без дороги, в новом квадрате, на собственный страх, как говорится. Трактор загнал в болото… А Синявин стоит мокрый с головы до ног и, по всему видно, чувствует себя виноватым!»

Что ж, надо было проложить лежневку, как советовал Шумихин, но хотелось скорее начать проходку.

— За каким дьяволом ты уступал дорогу встречному? — неожиданно обругал он Мишку. — Надо головой думать! Тот с лесом шел, мог бы и подождать! Раз везешь оборудование, твое дело самое основное! Притом лес — более легкий груз, может, и не проломил бы мерзлоту!

— Залез бы и встречный, — мрачно возразил Синявин. — Одним трактором его не выручить.

Николай глянул в окно. Черные стекла снаружи будто сочились, крупные градины капель, сползая, вспыхивали в сквозном свете уличных огней. Мутно светилось утреннее небо.

— Ладно, Кочергин, вали к Останину, заряжайте два трактора и — туда. С корчевки захватите тросы.

Кочергин исчез без промедления.

— Далеко засел? — спросил Николай тракториста.

— Километра два…

С неба струилась неуловимая, мелкая изморось. Брезентовая куртка Николая встала коробом, а промазученная телогрейка Синявина блестела как начищенный панцирь. Дорога зияла темными провалами: местами слой прикатного снега был разломан, проглядывали искромсанные в щепу жерди настила.

Времянка кончилась, две колеи, наполненные водой, начали петлять вокруг кустов и старых пней.

Трактор «С-65» съехал в сторону с набитой горбины и, проломив корку болота, по самые фары ушел в ржавую торфяную кашу, задрав прицеп. Сани с трубами застряли на колее, косо перегородив узкий проезд…

Синявин остановился на дороге, растерянный и жалкий.

Это был тракторист, успевший заслужить общее уважение своей хваткой и смелостью. Всю зиму его трактор работал без поломок и простоев. Сейчас же Мишка был не похож на себя.

Подошли два трактора, развернулись и встали рядом. С одного соскочил Шумихин, не спуская глаз с аварийной машины.

— Сколько веревочка ни вьется, конец найдется! — со злобой и отчужденностью заорал он на Синявина. — Куда же тебя черт занес сослепу? Спал, что ли?!

Мишка исподлобья посмотрел на него с недоумением и обидой. Плюнул сквозь зубы с таким ожесточением, что Шумихин подался в сторону, потом волком глянул вокруг и полез на косо торчащий из трясины трактор.

— Давайте буксир! Теперь вы мне под расписку будете дороги сдавать!

Послали за землекопами Глыбина, на помощь.

Синявин попытался завести трактор, но храповик засосало чуть ли не на целый метр. Тогда Мишка потерянно махнул рукой и замер, прислонившись спиной к верхним каткам, обляпанным подмерзающей грязью.

По ухабистой колее приближался Алешка Овчаренко с напарником. Он шел налегке, а тот нес на плече две лопаты.

Алешка подошел к трактору, ни на кого не глядя и с таким видом, будто лишь он один и был всерьез озабочен аварией. Обошел вокруг, увязая в грязи, несколько раз хлопнул по капоту рукой, словно лошадь по холке, потом выбрался на твердое место. Сдвинув шапку на самые глаза, озадаченно почесал в затылке:

— Это и называется «закуривай»!..

Он сел на толстый полоз саней и небрежным движением достал цветной засаленный кисет, сшитый когда-то старательной женской рукой в виде куклы-клоуна со сборчатым воротом. Когда кисет затягивали, витой шнурок с красными кистями душил клоуна мертвой петлей.

Алешкин товарищ присел рядом, закусил цигарку на сторону и, прижмурив от дыма глаза, принялся очищать щепкой болотную грязь с сапог. Вид у обоих был явно независимый.

Николай подошел к Шумихину и Кочергину:

— Попробуем тросами взять…

Шумихин озабоченно и уныло буркнул под нос:

— Если б его вверх тащить — дело другое, а тут все болото надо на сторону вывернуть… Гиблое дело!

Николай впервые столкнулся с такой аварией и не знал, как быть. Он знал только, что надо действовать, иначе трактор уйдет еще глубже в трясину, тогда его наверняка не вызволить. Он взял лопату и, увязая сапогами в грязи, начал отбрасывать текучую жижу и комья мерзлоты из-под радиатора, чтобы добраться к переднему крюку и зацепить трос. Шумихин и Федя стали помогать ему.

Тракторы взревели оглушающе, мощно, разом сокрушив хлипкую тишину утра. Вот уже передний медленно двинулся вперед, натянул связующий трос, увлек за собой заднюю машину. Буксир запел, как струна, упругий узел на крюке Мишкиной машины туго свертывался, сжимался в кулак. Наконец вся свободная длина троса иссякла. Болото хлюпнуло, машина дернулась и… осела глубже. Трактористы завозились, переключая скорости.

Николай хмуро следил, как буксирный трос на глазах развертывается и растягивается, на пределе выдерживая невероятное усилие.

А трактор был недвижим. Мишка, обалдев, врос в перекошенную машину.

Внезапно буксирный трос лопнул и с визгом, свертываясь в клубок, ударил в переднюю облицовку. Хрупнули решетка и трубчатая сердцевина радиатора.

Трактористы выключили муфты, а Федя Кочергин запальчиво выругался и, склонясь к Алешке, что-то прокричал ему в ухо.

Алешка понятливо кивнул и вдруг со всех ног бросился к карьеру.

— Ничего не выйдет, — с угрюмой безнадежностью махнул рукой Шумихин. — Тут надо мощный экскаватор, больше ничем не поможешь…

Видно было, что он никогда не видел экскаватора и не знал хорошо, для чего он применяется.

— Какой экскаватор? Сказал тоже! — возмутился Кочергин. — Сейчас вот бригада Глыбина прикомандируется с топорами, тогда посмотрим! А то — экскаватор!

— При чем здесь топоры? — удивился Николай.

— Люди, Николай Алексеич, сильнее любой машины! Поглядите, как мы его рванем!

— К вечеру надо успеть, трубы-то ведь твои!

— К вечеру — не знаю, но утром трубы будут на буровой.

И он палочкой на снегу вычертил перед Николаем схему нехитрой эстакады для извлечения трактора.

По дороге от карьера с шумом шла бригада. Десяток землекопов приближался с гиком и разговорами, будто здесь их ожидало веселое развлечение.

Шумихин недовольно ухмыльнулся:

— Эх, ну и бригаду подобрал Глыбин! Прямо-таки… банда!

Федя со злостью поправил:

— Гвардия!..

И, не глянув на Шумихина, зашагал навстречу бригаде. Встретив Глыбина, стал объяснять что-то, указывая в лес.

Утопая по пояс в снегу, рабочие цепью двинулись в заросли.

Когда там зазвенели пилы и одна за другой стали падать сосны, Кочергин уехал на попутном тракторе за талями.

Николай снова обошел затонувший трактор, в раздумье постоял на дороге. Ему почему-то снова вспомнилась подмывающая душу высота на кронблоке вышки, недавняя авария у Золотова. Какой великолепный, в самом деле, простор открывался глазу на большой высоте, и так трудно было жить здесь, на неприветливой, кочковатой, замороженной земле! Вчера с трудом спасли скважину, сегодня тонет машина. В городе кто-то с деловым видом копает яму под него, Горбачева. И чем все это кончится, пока неизвестно…

Когда начальник с Шумихиным ушли в поселок, Синявин спросил Алешку:

— Вверх, что ли, думают тащить?

— Кажись, так. В этом деле лучше буровика никто не смыслит.

— Тогда давай тросы подводить.

Подошедший к месту аварии Глыбин застал парней за трудной работой. Они вертелись вокруг трактора, тщетно пытаясь подвести несколько концов троса под каретки машины. Это им не удавалось — вокруг выступала вода, трактор все больше уходил в болото.

У Алешки вспотело лицо, он сопел и матерился, перегибаясь через гусеницы, и совал руки в ржавую воду, под картер.

Неожиданно выпрямился и, сбросив телогрейку, стал торопливо стаскивать сапоги.

— Разводи костер, Мишка! — приказал он.

— Ты чего?

— В воду полезу! — со злостью кивнул он на обмерзающий трактор. — Сколько на него еще глядеть! Разводи костер, чтобы потом не загнуться!

Продрогший, в мокрой одежде тракторист нацедил солярки, отломил кусок бортовой доски у саней, принялся складывать костерок. Овчаренко, голый, с зябко сведенными коленями, горбился у трактора, посматривал со стороны на Мишкину работу.

Едва тракторист раздул огниво и подпалил клочья пропитанной бензином ветоши, Алешка сразу взбодрился. Скользнув босыми ногами по ледяной кромке, он по пояс опустился в обжигающее ледяное месиво…


15. ДЕЛО ПОЛИТИЧЕСКОЕ…

В этот день, к вечеру, в поселке и на буровых закончился монтаж телефонной линии. Связь наконец доползла от города до Пожмы. Это было целое событие: у начальника участка и буровых мастеров на столах появились телефонные аппараты.

Николай положил руку на агатово поблескивающую трубку и с удовольствием подумал, что сегодня наконец кончилась «доисторическая эра» участка. Бараки и брезентовая кухня отошли в область предания, есть контора с электрическим освещением, закончен монтаж второй вышки и, наконец, нормальная связь с городом. Чего еще надо?

Рычаг телефона звякнул знакомо, даже приятно.

«Сказать правду Штерну об аварии с трактором или нет?»

Голос главного инженера он не узнал сразу и сказал ему об этом, стараясь перекричать помехи городских телефонов.

— А я вас вовсе не узнаю, — со смехом ответил Штерн. — Кажется, вы там все мужаете: появился этакий административный басок! Ну, наконец-то и ваш участок на линии, рукой подать! — И перешел к делу: — Докладывайте.

— У вас там есть декадная сводка, прибавьте к ней двадцать три метра… Как все-таки восприняли товарищи из районной геолого-технической комиссии выбор точки под вторую скважину?

— В семьдесят втором квадрате? Да, наконец-таки согласовано. Получилась некоторая перестановка слагаемых — и только. Мы собирались там закладывать восьмую скважину, а вы сделали ее второй. Что ж, ни пуха ни пера!

— Монтаж закончен, — доложил Николай.

— Как водный режим? — с беспокойством поинтересовался Штерн.

— Пока оправдывает себя. А вот весна начинает нам жилы резать.

И Николай, к собственному удивлению, рассказал Штерну об аварии с трактором, хотя минуту назад собирался не делать этого. Досадное происшествие, впрочем, не произвело на Штерна особого впечатления: транспортные неурядицы его не касались.

— В день опробования скважины буду у вас, — пообещал Штерн. — Мне понравилась первая поездка на Пожму… Как работается, Николай Алексеевич, как люди?

«Есть в этих словах тайный смысл или мне так только мерещится?» — полюбопытствовал Николай. Но тут же подавил в себе минутную тревогу.

Честные и деятельные люди, до поры не имеющие понятия о так называемых подводных камнях жизни, изворотливости мелких душ, даже в положении «жертвы обстоятельств» не позволяют себе надолго задерживать внимание на грустной сути этих обстоятельств. Они безраздельно преданны единственно важной стороне жизни — полезной деятельности. Их будут еще не раз бить и топтать, но души их сохранят первородную чистоту, будут доверчиво тянуться навстречу людям. И в этом, может быть, величайшая справедливость и надежда бытия.

— Я думаю, можно одним словом ответить, Андрей Яковлевич: хорошо. Вот только строители слабоваты. Буду просить у Батайкина хоть одного инженера-строителя. Пусть хоть самого завалящего даст, у нас здесь, на свежем воздухе, из него дельный человек получится.

— Не дадут, — уверил Николая Штерн. — Голод на людей!

— А у меня не голод, а нож у горла!

— До первой нефти. Будет нефть — получите всё! До тех пор пока весь ваш район — нерешенная задача, людей не ждите!

— Заколдованный круг?

— Нефть, нефть! — повторил Штерн. — Давайте нефть — и всё получите! Желаю успеха…

— Подождите, Андрей Яковлевич! — поспешил Николай. — Помогите мне соединиться с начальником снабжения.

— Со Старостиным?

В трубке прозвучал голос телефонистки, потом все заполнил сочный мужественный басок: «Старостин у телефона».

Николай назвал себя, ожидая, что далекий собеседник по этому вопросу выскажет что-нибудь похожее на удивление. Хотя бы по поводу выхода Пожмы в телефонные сферы. Но Старостин был, видимо, сугубо деловым человеком.

— Я слушаю, — повторил он.

— У меня маленькое дело, — сказал Николай. — Мы просили дать нам пилу-дроворезку, но вы нам отказали.

— Раз отказали — значит, нету, — с прежним бесстрастием буркнула трубка.

— Да, — усмехнулся Николай. — Потом мы просили просто дисковые полотна — станки изобрели сами. Вы нам тоже отказали.

— Вы ведете какой-то бесполезный разговор. Я отказал письменно, значит, имел на это основания!

— Вы не волнуйтесь, — мирно заметил Николай. — Дело в том, что вы не имели на это оснований. Пилы мы все-таки достали в вашем хозяйстве, о чем я с удовольствием и докладываю вам! Кроме того, хотелось бы выяснить, заслуживает ли наш, самый дальний участок вашего внимания. Я хочу, чтобы вы правильно меня поняли и хорошенько представили, в каких условиях здесь работают люди…

— Где вы достали пилы? — насторожилась трубка.

— Не могу вам сказать, поскольку сам не в курсе, — не скрывая насмешки, ответил Николай и почувствовал, что задел Старостина за живое. — Достали сами рабочие. Выходит, рабочие-то заинтересованы в деле больше, чем мы с вами, товарищ Старостин.

— Так у вас это целая система! — зарокотал бас. — Вы меняете номенклатуру снабженцев без моего ведома, лезете воровским путем в склады! Я не позволю нарушать темными махинациями плановость снабжения! Если вы завтра же не представите материал о хищении оборудования, я вынужден буду поднять этот вопрос в прокуратуре!

— Мы представили вам в свое время материал о темных махинациях завпищеблоком, но он странным образом потерялся в вашем плановом хозяйстве, — желчно сказал Николай. — Теперь приходится поднимать этот вопрос в масштабах комбината. Но не у прокурора, а в парткоме!

— История с вашими снабженцами требует изучения, а пил на складах в наличии не было, — понизил тон Старостин.

— Значит, картотека с пилами подвела? — съязвил Николай. — Бывает! А насчет «изучения» вопроса о пищеблоке у вас не было оснований не доверять мне и нашей парторганизации! Тем более — класть материал под сукно!

В трубке явственно прозвучало тяжелое, с одышкой сопение.

— Чего вы хотите? — выдавил из себя Старостин.

— Я хочу оперативной помощи, не хочу формальных отписок! Не люблю, когда меня ставят в глупое положение перед рабочими!

— Не понимаю, — отвечала трубка. — Вы получаете все согласно утвержденным разнарядкам и в пределах лимитов.

«Болван! — скрепя сердце подумал Николай и швырнул трубку на рычаг телефона. — Держат же таких на руководящих постах!»

Он порывисто взял лист бумаги и собрался написать обстоятельное и злое письмо о техснабжении начальнику комбината, но ему помешали.

От порога в полосу света прошагал Бажуков, за ним осторожно вошла Катя.

— Четыре дня прошло, товарищ начальник, — угрюмо и сосредоточенно известил Бажуков.

— Значит, теперь ты все хорошо обдумал? — сурово спросил Николай.

— Все как есть, до самого дна, — согласно подтвердил парень.

— Ну и как?

— Да что ж, товарищ начальник… Сводку-то слышали? Положение такое, что мне теперь в самый раз — на фронт.

Николай изумленно, не отрываясь, смотрел на Бажукова.

— Если уж я буду сидеть в тылу, так это с моей стороны будет… не знаю, как и назвать! Вы спросите, кто первое место в сороковом году занял на соревнованиях по стрельбе? — как ни в чем не бывало продолжал парень. — А мне какую-то «бронь» дали. Пускай фашисты для себя бронь готовят, а мне тут сидеть больше нечего!

— Решил бесповоротно?

— Я ж говорю!..

Николай собрался уже покруче выпроводить Бажукова, но в это время он встретился глазами с его прямым и ждущим взглядом сквозь длинные девичьи ресницы. И он почувствовал, как внутри что-то сломалось, а накопившаяся ярость разом утонула в горячем сочувствии к этому невзрачному, почти незнакомому парню. Было ясно, что Бажуков готов еще десять раз прийти за разрешением, будет ходить до тех пор, пока не растеряет все свое уважение к начальнику. А потом пойдет дальше и не успокоится, пока не получит в руки заветную снайперскую винтовку.

— А как комсомольская организация на это смотрит? — испытывая себя, спросил Горбачев Катю, которая безмолвно сидела у окна, положив локоть на спинку стула, и не спускала глаз с обоих — просителя и начальника.

Она тревожно вскинула ресницы. Бажуков отнес это на свой счет и поспешил высказаться:

— Если организация настоящая, то ребята возьмутся меня тут заменить! А насчет того, кто за стрельбу премию получил, так есть грамота райкома…

— Он действительно, Николай Алексеевич, куниц и белок только в глаз бьет, — подтвердила Катя. — А ходатайство на фронт.

— Да?

— О ходатайстве надо с Кочергиным посоветоваться. Я не знаю, как он посмотрит!

— Согласен, согласен он! — вскричал Бажуков, видя, что дело пошло по инстанции и теперь не скоро добьешься толку.

Но Горбачев неожиданно шагнул к нему и крепко пожал руку.

— Молодец ты, ей-богу, молодец! — обрадовался он за Бажукова. — Правильно поступаешь, когда душа требует! Не все, я скажу тебе, так умеют, не все!

Потом Николай порывисто сел к столу и вместо скучнейшей реляции начальнику комбината с удовольствием написал отношение в отдел кадров. Он знал, что после этой бумажки ему очень трудно будет просить пополнения рабочих, и в особенности буровиков, и все же он писал ее.

Бажуков вытянул шею, пытаясь прочесть беглые строки. А начальник уже протягивал ему справку.

Бажуков мельком взглянул в нее, прочел два слова: «Руководство… не возражает», счастливо заулыбался, заорал: «Спасибо!» — и выскочил за дверь.

Катя смущенно оглянулась вокруг, взяла свою ушанку с подоконника и, попрощавшись, ушла вслед за Бажуковым.

«Странно: зашла и ничего не сказала…» — посмотрел ей вслед Николай.

«Зачем я заходила к нему? — с невыносимой горечью спрашивала себя Катя на темном крыльце. — Зачем?!»

Зачем идти к человеку, если знаешь, что ни одним движением, ни одним словом не посмеешь высказать сжигающего тебя чувства, когда внутренне замираешь при звуке его голоса, но каждое его слово все больше отдаляет его от тебя?..

И что это такое — любовь? Бывает ли она когда-нибудь счастливой, если все твое существо переполнено только болью, одной болью и безысходностью, а ты все же не хочешь лишиться своего мучительного трепета даже тогда, когда нет ни капли надежды?

Холодная роса копилась на ветках, на крышах, на ресницах Кати. Катя вытерла нахолодавшей ладошкой глаза и губы и почувствовала соленый привкус. Может быть, это была просто вечерняя роса?..

* * *

За окном темная яма ночи. За окном, касаясь лапами отпотевших стекол, в мокрой, ветреной тьме шепчутся лохматые ели. Шепчутся с ветром и размытой луной, с притаившимися бараками, а о чем — неизвестно. Между веток, обглоданных недавними морозами, мерцает одинокая звездочка. Ее трепетный свет то прорезает облака, то снова меркнет за их взбаламученной грядой. Ветер гонит облака на север.

Николай долго не мог заснуть. То ли оттого, что Штерн и словом не обмолвился о существе их приезда, то ли мучило последнее письмо Вали. В полночь кто-то забарабанил в дверь громко и требовательно. Николай отпер и, поеживаясь в тамбуре на мокром, стылом полу, пропустил вошедшего. Темная, громадная фигура протопала мимо, а из комнаты зарокотала раскатистая октава Глыбина:

— Ну, товарищ начальник, готово дело! Трубы ваши целы и стоят на буровой.

Было слышно, как под ним жалобно заскрипела табуретка. Пока Николай одевался, Глыбин свернул здоровенную козью ножку, высек огонь и жадно, со свистом затянулся:

— Вот первая цигарка с вечера. Без перекура двинули! Молодец этот ваш парнишка, что из буровиков. А я-то думал, он так, бурилка — и все… Здорово вышло. Ребята просят завтра дать полдня отдыха: до утра сушиться придется.

— Ребят мы сейчас высушим…

Николай вырвал из блокнота листок и быстро черкнул записку. Глыбин прочитал ее и, удовлетворенно кашлянув, сунул в карман: это было распоряжение завхозу выдать по двести граммов спирта на брата.

— Ко времени, спасибо! Сейчас пойду получу, — с готовностью поднялся Глыбин.

— Ухова придется будить?

— Я шел — у Кости свет горит. Наверняка выпивон! У меня с ним счет открытый, а по записке и подавно вырву!

Они вышли на крыльцо. Теплый туман кутал землю. За углом красновато, мглисто светилось окошко склада. Николай и Глыбин не успели обогнуть контору, как внезапно резкий звон полоснул слух, тренькнуло, посыпалось стекло. Хлопнула дверь склада, а от окна метнулась приземистая тень за углом. Кто-то выбил окно в каморе Ухова. Из дверей, словно разъяренный бык, выскочил хозяин, ринулся навстречу Николаю и, не разбирая ничего во тьме, замахнулся. Но Глыбин с удивительной сноровкой заступил ему дорогу, и Ухов с отчаянным ревом волчком отлетел к порогу.

— Тише ходи, гнида! — зарычал Глыбин. Сграбастал Костю за шиворот и начал возить, точно тряпичное чучело.

— Окно… — бормотал Костя, пытаясь освободиться.

— Окно Алешка выбил, лови его! — махнул свободной рукой Глыбин во тьму и затолкал Костю в тамбур.

С грохотом отворилась дверь. Николай шагнул следом.

Острый запах спирта ударил в ноздри. На столе объедки, пустые стеклянные банки от недавней попойки. В окно хлещет ветер, болтая желтой шторой вокруг лампочки.

На табуретке, в самом углу, оцепенела полногрудая, розовая девка с гитарой. В другом углу испуганно вдавился в стену Яшка Самара. Его не столько страшит гнев начальника, сколько огромные кулачищи Глыбина, у которого ко всем снабженцам «открытый счет»…

Степан сажает Костю на скамью, тот упирается, обиженно несет околесицу.

— Это что за корчма? — возмущенно спрашивает Николай. — Глыбин, оставь! Я спрашиваю, что вы тут устраиваете, Ухов?!

Костя, облегченно вздохнув, размашисто вытирает губы рукавом.

— Ничего особого… С тоски люди собрались время провести.

— Завтра выходите в бригаду Глыбина, на лопату!

Выразительно плюнув, Николай выходит на воздух. Стоит несколько мгновений на пороге, дожидаясь, пока глаза будут различать во тьме дорогу. Жадно вдыхает свежесть ночи.


…На месте аварии затухал брошенный костер. Синие гребешки огня от порывов ветра проскальзывали сквозь блеклую пленку углей и пепла, освещали мокрые стесы бревен, массивные козлы эстакады, настил над зыбучей ямой. В черной воде трепетала все та же одинокая острая звездочка…

Николай двинулся по следу трактора, к буровой.

Рано утром он вызвал к себе Кравченко. Федор Иванович давно уже стал заправским механиком бурения, но свои профсоюзные обязанности (его избрали на последнем собрании взамен Опарина) исполнял кое-как, не хотел уделять внимания общественной работе в ущерб старой свой профессии. Поэтому Николай собирался убить сразу двух зайцев, назначить его на другую работу.

— Как люди? Не жалуются, товарищ лидер? — с усмешкой спросил он Кравченко, уважительно усадив его за стол, на собственное место.

— На что им жаловаться-то? Медведя съели, зато картошка без нормы, — не понял вопроса Федор Иванович.

Николай пригасил усмешку.

— Как на что? На бытовые нужды! Ведь плохо еще живем, чего скрывать? На этакой работе свинину бы нужно жевать вволю, а не картошку…

— Это, конечно, резонные слова. В зубах поковырять хрустящей горбушкой никогда не вред, но ведь — война! Каждый понимает. Истощения нет — и то ладно. А?

— То-то и главное, что неладно, Федор Иванович! — с негодованием возразил Николай. — В том-то и дело, что не одна война виновата кругом, больно много мы на нее списываем по всякому поводу и без повода. Воруют, черти, у нас под носом, вот беда! Может, и не так много, но воруют запросто!

— Это завхоз? — без всякого удивления спросил Кравченко. — То-то открытие! Да какой же завхоз не тянет? Давно известно — все клянут дьявола. Но непойманный не вор.

Николай зло скривил губы:

— Вот этого я не понимаю! Да на кой черт нам его ловить? Что у нас, другого дела нет, что ли? Ищеек вызывать? Или он золотой? Выгнал я его в лес, теперь надо порядок навести — вот и все дело! Люди спасибо скажут.

Федор Иванович недоверчиво причмокнул:

— Да на него, наверно, бронь оформлена, как на незаменимого. Профсоюз еще доводы потребует!

— Э-э, какие вы все безрукие, прямо беда! Одним словом, беру эту неприятность на себя, но с нечистью пора кончать!

Федор Иванович невозмутимо покуривал, с интересом наблюдая за горячим начальником.

— Людей не хватает. Где хорошего завхоза взять, Николай Алексеич? Чтобы не воровал?

У Николая в глазах блеснуло озорство:

— Хорошего не надо: нам с ним не целоваться! А честного я давно держу на примете.

— Что-то я не знаю, кто у нас без дела сидит…

— С самого живого дела хочу взять — с механизмов. Но чтобы в поселке был порядок! Вас! И на профсоюзные дела больше времени останется! Ну как?

Кравченко остолбенел. И даже обиделся.

— Ни в коем разе! — сказал он сурово и бочком слез с табуретки начальника. — Я на эту должность — ни ногой! Хоть до скандала!

— Ведь нужно, Федор Иванович!

— Сказал — отрезал, верное дело! Я ее не уважаю, эту работу, понять надо! И потом, сапожника в пирожники, это новый загиб будет, Николай Алексеич! Прошу прямо-таки забыть весь этот пустой разговор, ей-богу, а то в обиду приму!

— Что же мне делать-то? — не в шутку расстроился Николай. — Ведь у меня на примете никого больше! Вот история!

Кравченко подозрительно глянул из-под бровей:

— А может, вы того, работой моей не вполне… довольны? С дизелями?

Николай только рукой махнул.

— С Опариным, что ли, посоветоваться? — в раздумье спросил он.

— Не мешает, — посочувствовал Кравченко. — А между прочим, у меня и дельное предложение есть. Вот недавно у нас этот раненый офицер появился, говорят — член партии. Вы его зачем с одной ногой на бешеную работу поставили? Транспорт — его и с двумя ногами не всякий потянет, а вы инвалида туда! Вчера, как с трактором стряслось, я поглядел на человека — жалко стало. И на трассу ему надо, а новый протез его вконец извел. Сидит на телефоне и грызет с обиды карандаш. Может, его сдвинуть на хозяйственную работу?

— Я ведь его не знаю вовсе…

— Эва! Фронтовик и коммунист! Этого вам мало? — удивился Кравченко. — Ежели на это не положиться, так вовсе верных людей не найти, Николай Алексеич! Верное дело!

— Ну, спасибо. С Опариным все же потолкую, пусть рекомендуют.

— От профсоюза, считайте, рекомендация уже есть, — самодовольно заметил Кравченко.

Николай повеселел, будто гора с плеч. Усадил Кравченко с собой завтракать. Им обоим предстояло отправиться к Кочергину, на пуск второй буровой.

* * *

Аня не дождалась отца и вышла посмотреть, не ввязался ли он спозаранку грузить какие-нибудь стальные махины и тяжеленные трубы, — с ним это бывало уже не раз. Увидела отца. Далеко на дороге он шел вместе с Горбачевым. Она успокоилась и решила обойти буровой склад, ближнюю стройку домов — посмотреть, как работают люди. После двух памятных случаев обход производства она ввела себе в правило.

На буровом складе Аня повстречала младшего Останина и почти не узнала его. Человек, искалеченный войной и так испугавший ее в первый раз, теперь определенно выздоравливал. Главное — он уже обходился без костылей и лишь на первое время, пока привыкал к протезу, опирался на черную полированную палку с резной головкой.

— Вы совершенно неузнаваемы, Сергей Иванович, — заметила Аня, когда он пожал ее руку. — Север вам на пользу.

Останин приветливо кивнул.

— Такая уж ваша должность — морально поддерживать нашего брата. Спасибо, Анна Федоровна. Но я в самом деле будто бы заново на свет народился! Видите, на днях протез получил, пробую ходить так, чтобы сойти за двуногого.

Он выставил правую ногу и деловито постучал концом палки о носок ботинка — стук получился сухой, неприятный.

— Как настоящая! И не мерзнет.

— Приходится оценить и это преимущество после всего, что нам довелось пережить, — грустно сказала Аня, глядя на усталые и все же смеющиеся глаза Останина. — Многие еще завидуют нам с вами, хотя нас-то война пометила с особенным усердием, Сергей Иванович. Чувствуйте, пожалуйста, себя счастливым!

Он благодарно пожал обе ее руки, сказал с жаром:

— Спасибо вам, Анна Федоровна… Может, и жизнь-то вся держится на мужской выносливости да на вашей женской доброте. Так иной раз кажется…

Он поднял лицо к солнцу, широко улыбнулся.

— А сегодня все-таки радостно! Не знаю отчего. Хожу поселком, гляжу на людей — и, ей-богу, доволен. Не знаете почему? Я тоже в точности не знаю. Обстановка тут какая-то дружная. А может, просто весна, и еще — костыли бросил, издали за здорового схожу.

— Работаете?

— На повышение пошел! — весело отвечал Останин. — На фронте саперным взводом командовал, а тут мотомехчасть доверили, не шутка, если разобраться. Целый дивизион! Вот только с жильем пока не ладится: в бараке, за занавеской. Говорят, временно, мол, — значит, потерпим. Все-таки она налаживается, жизнь… Правда?

Что могла Аня ему ответить? Чужая радость — разве это не частица и твоей жизни?

Аня посмотрела Останину вслед, он шел почти как здоровый человек, играя палкой, и она вздохнула с грустным облегчением.

…Настроение у Сергея было и в самом деле великолепное. Протез пришелся впору, и первое неприятное чувство от него уже рассеялось. Сергей чувствовал, что скоро, может быть через несколько дней, он бросит и палку. Роковой осколок все же пощадил его тогда, раздробив берцовую кость ниже колена; угодил бы чуть повыше — конец.

Это был первый день, когда Сергей как бы возвратился в жизнь, сбросив наконец с себя груз апатии и горькой обиды на судьбу. Он ходил, крутолобый, отдохнувший, чисто выбритый и пахнущий одеколоном, с удивлением посматривая на себя сторонним взглядом. Оказалось, он уже способен без большого огорчения замечать красоту девушек, манящую прелесть женщин. Значит, действительно жизнь возвращалась.

Сергей зашел в новый ларек. На мясные карточки давали треску и оленину. В промтоварном отделе десяток девушек толпились у парфюмерного прилавка с ненормированной продукцией. И здесь Останин еще раз смог убедиться: на него смотрели теперь без унижающего сожаления, как на обычного, здорового мужчину-фронтовика. Девушки зашептались, а одна из них, озорная, сказала вполголоса что-то такое, что все они грохнули смехом — дружно, вызывающе.


Вся смена в дежурке гаража прошла у Сергея под впечатлением этого утра. В сумерках к нему зашел очень веселый и бодрый начальник участка, похвалился успехами.

— Есть у нас такой Кочергин, не слышали? За смену восемнадцать метров отмахал и сейчас, за два часа вечерней, — еще одиннадцать! Каково? Этак мы через сутки и кондуктор спустим! Пусть в комбинате почешут в затылках!

Сергей уже успел узнать азы бурения, понимал, что такое кондуктор, и порадовался вместе с Горбачевым.

— Между прочим, вы, Сергей Иванович, зайдите сегодня ко мне до разнарядки, — сказал перед уходом Горбачев. — Есть разговор.

Вечером Сергей пошел в контору.

В кабинете вместе с Горбачевым его ждали десятник Шумихин и Опарин — вся партийная группа участка.

Секретарь нравился Сергею своей неброской, но прочной внешностью, спокойствием и, главное, ненавязчивой заботой, вниманием.

Шумихина так вот, лицом к лицу, он видел пока что впервые, хотя от слесарей и водителей достаточно наслышался о старшем мастере по вышкам.

Сейчас Шумихин, по-видимому, был чем-то обижен либо обеспокоен. Горбачев и Опарин поздоровались с Сергеем за руку, а старший десятник лишь сухо кивнул, морщинистое лицо было недобро, мрачно.

Первым заговорил Опарин. Продолжая какой-то незаконченный разговор, Опарин обратился к Шумихину:

— Так что ж, Захарыч, присоединишься или как?

Тот еще сильнее насупил брови, досадливо крякнул в ответ. Опарин непонимающе обернулся к Горбачеву:

— Ну что ты с ним будешь делать?! Прямо узкоколейный рельс, а не человек! Прямой донельзя, а сечением — слабоват.

— Это еще вопрос, у кого сечение крепче, Илюха! — возразил с обидой Шумихин. — И переубеждать меня нечего, у меня это, может, в крови. Без чутья мне, может, и в жизни нечего делать!..

— Придется голосовать, — непреклонно сказал Опарин.

Он, видимо, лучше всех знал Шумихина, потому что старик сразу встревожился и начал обороняться:

— Чего голосовать по-пустому? Против общего суждения я, может, и не подыму руки, только это за-ради вас, а не за себя лично. Какой в этом толк? А на всякий случай вы запишите в этом деле мое особое мнение. Я против. И завсегда буду против такой расстановки кадров!

— Хитер ты больно, Семен Захарыч, прямо тебе скажу! — возмутился Опарин. — Что это за такая новая «принципиальность» — «против», а голосовать не буду!

— А то, что вы действуйте, а я вам палки в колеса совать не собираюсь, хотя и остаюсь при своем мнении, — пояснил Шумихин.

— Есть указание ЦК: сын за отца не отвечает. Чего еще тебе нужно?

Шумихин вздохнул, отмолчался.

— В чем дело-то? — вдруг почувствовав неясную тревогу, спросил Сергей.

Установилась недолгая тишина. Горбачев объяснил:

— Хотим тебя назначить завхозом. Там прорыв у нас. А Семен Захарыч вот против.

— А может, и я сам против, зачем спорить без толку? — усмехнулся Сергей. И вдруг, сообразив что-то, нахмурился. — Вы, товарищ Шумихин, что против меня имеете? Я не о назначении, а — вообще?

Шумихина этот вопрос не смутил.

— Вот-вот, о назначении-то и я не больно пекусь и голосовать против не собираюсь! Но дело идет о полном доверии, на что я никак не согласный. Имею на это законное право. Поскольку социальное происхождение терять из виду не собираюсь.

Сергея словно кипятком ошпарили, он сразу все понял.

— Но… вы меня вовсе не знаете! Как же так?

— То-то и главное, — неумолимо вздохнул Шумихин.

Черная палка в руке Сергея стала выбивать на полу дробь.

— Шумихин, сядь, а вы, Останин, успокойтесь. Нам тут счеты сводить ни к чему, и так дел по горло! — глухо сказал Опарин, положив огромный кулак на стол. — Дело надо решать! Поняли?

Горбачев кусал губы. Глянув на Илью, сказал с трудным выдохом, будто расколол полено:

— Я отдаю приказ о назначении, единоначально. Вышел не разговор, а опасная болтовня!

Останин побледнел. Он хотел отказаться, отказаться из принципа, только потому, что ему кто-то не доверял. Но это значило дать новый козырь тому, кто не доверял! Нужно было перетерпеть, смириться со словами Горбачева, чтобы осилить всю эту нелепицу, осилить Шумихина.

— Останин, сейчас же примите дела. Ясно?

— Так точно, — одними губами по привычке ответил Сергей.

— Вот и хорошо, — сразу обмяк Горбачев. — А тебе, Семен Захарыч, надо бы извиниться перед товарищем. Лучше будет.

— Мне? Извиниться! — сразу взвился Шумихин. — Вот это сказал! Да что я, маленький, что ли? Что я, нечаянно, что ли, провинился? Мне душа моя так подсказывает, а я ей больше головы доверяю! Понятно вам?

— Да посиди ты! — выругался Опарин. — «Душа, душа»! Идеалист чертов! Смуту заводишь!

— Я правильно делаю! — заорал Шумихин.

— Ну да! Бей своих, чтоб чужие боялись! За эти штуки надо бы головы отворачивать, понял? По работе, по делам о человеке надо судить!

— Где они, дела-то?

— Дай дело! Спроси! И будет ясно!

— Н-да… — непримиримо промычал Шумихин.

Николай воспользовался молчанием, попросил Сергея найти завхоза и явиться с ним в контору. Когда Сергей вышел, он достал из ящика исписанный лист, протянул Опарину:

— Приказ… Завизируй, хоть задним числом. Вывешен уже.

И, глядя прямо в глаза Шумихину, пояснил:

— Это — насчет благодарности и премии Глыбину. По две нормы мужик заколачивает на глине всей бригадой. Ну и, само собой, за трактор! Доброкачественный оказался мужик.

— Две нормы? — пробежав глазами приказ, задумчиво переспросил Илья и поставил жирную подпись в нижнем углу. — А Захарыч собирался его под суд отдать… за саботаж! Вот дела! Где оно, твое политическое чутье, Захарыч?

Шумихин косо глянул на Горбачева (вовремя вынул бумагу, дьявол!), ничего не ответил.

Все курили по третьей цигарке, в кабинете было душно.

* * *

Бригада Смирнова уже пришла с работы, а Глыбин все еще лежал в кровати, лениво потягиваясь и от скуки изводя махорку. Он впервые по праву отдыхал в будний день.

Смирнов вошел последним. Расстегивая пуговицы ватника, он как-то особенно, с доброй ухмылкой, окинул взглядом Глыбина:

— Слышишь, Степан! Тебя разве Данилычем величают?

— Батьку Данилом звали. А что? — с безразличием ответил Глыбин, почесывая клешнятыми пальцами волосатую грудь.

— Там, брат, про тебя на стене вывешено!

— Чего такое?

— Передовик, стало быть… А я, грешник, по правде сказать, и не надеялся, что из тебя человек будет!

— На картах, что ли, гадал? — беззлобно прогудел Степан. Однако он сразу спустил босые мосластые ноги с кровати, зашарил рукой, доставая сапоги. — Там нынче холодно, а?

— Вали без штанов, — посоветовал Алешка Овчаренко.

Минуту спустя Степан уже стоял около доски объявлений и приказов. Доска была прибита на стене конторы довольно высоко, но Степан все же разобрался в бумажке. Приказ по Верхнепожемскому разведочному участку гласил:

«…За инициативу и изобретательность, проявленную в ликвидации аварии на линии, спасение трактора и своевременную доставку бурильных труб на буровую № 2 (8), буровому мастеру тов. Кочергину и бригадиру глинокарьера тов. Глыбину С. Д. объявить благодарность и выдать денежную премию — по 500 руб. каждому…»

Чуть пониже был вывешен другой приказ — о снятии с должности Ухова и переводе его в бригаду Глыбина.

Степан возвратился в барак несколько растерянным, лицо его, всегда угрюмое и ожесточенное, теперь выражало удивление, беспричинную тревогу и приглушенную радость. Кажется, впервые за всю жизнь о Глыбине печатно сказали доброе слово и вывесили приказ на видном месте. Первый раз!..

Он сел на топчан, стиснул голову черными, заскорузлыми ладонями и так сидел, вздыхая, не поднимая головы.

— Что, вовсе ошалел, Степан Данилыч? — с прежним дружелюбием спросил Смирнов, подсаживаясь рядом. — А тут ничего особого и нету. Так, для порядку… По заслугам, значит.

В том-то и дело, что Степан вчера никаких особых заслуг за собой не заметил. А все повернулось так, что именно этот день разом выбил из-под ног привычную, грязную и перетоптанную за жизнь почву и тут же поставил его на новое, пока неизвестное основание. Как бы то ни было, теперь для него вроде бы был отрезан путь назад…

«А дошлый он, Горбачев-то! — тревожно подумал Степан. — Молодой, а ранний, черт! Ведь там и дел на пятак с этим трактором! А шуму — словно Глыбин и в самом деле землю перевернул!»

А чем, в самом деле, еще можно было повлиять на Глыбина? Никому еще не удавалось ни запугать, ни подкупить Степана. Он отлично знал это и с удивлением чувствовал себя теперь обязанным, ответственным человеком.

Неизвестно, куда бы еще повернули мысли Глыбина, но тут пришел молодой бурмастер Кочергин. Затеял разговор насчет глины: у него, как и на первой буровой, началось поглощение, сломало все расчеты. Кочергин показался Степану тоже молодым, а ранним.

— Такое дело, Степан Данилыч… — сказал напрямик Федя. — Мы затеяли догнать Золотова, хоть он и раньше забурился, понимаешь? Поглощение у него съело добрых триста метров, потом, авария. Да и бурит он по строго утвержденному режиму: семь тонн нагрузки на долото, не больше. А я вон вычитал, что можно поднапереть с осевой нагрузкой до пятнадцати тонн, слыхал? Но глины потребуется в два раза больше. Не подведи, а?

— А долото как же? — подозрительно усмехнулся Глыбин. — Долото при твоей нагрузке-то в порошок пойдет! Сказал тоже, пятнадцать тонн! Премия, что ли, покоя не дает?

Кочергин не обиделся, подсел к Степану, заговорил торопливо, с жаром:

— Какая там премия! Чудак-человек! Тут дело политическое! Ведь на фронт работаем, на победу. Ты пойми самую суть! Вот опробуем мы скважину Золотова, а там, допустим, сухо — ни газа, ни нефти. Тогда что? Как оно повлияет на всех, смыслишь? То-то! Нам, брат, любой ценой на богатый пласт надо выходить, чтобы двинуло фонтаном, чтобы по мозгам огрело! Понял? Дадим нефть — так ее и немец на своей шкуре учует!

— А у тебя что же, верная нефть под ногами, что ли?

— А-а, опять ты, ей-богу, вертишь, что не надо! Ну, две скважины — это ж не одна! Фронт шире! Вероятность вдвое больше. Притом, мою точку сам Горбачев определил! Вне очереди всех туда погнал, помнишь?

— На риск, значит, это он? — удивился Степан.

— Не риск, а по науке!

Степан довольно засмеялся, заново вспомнив о Горбачеве.

— Ну что же, — сказал он, встряхнув огромной ручищей плечо Кочергина, — дуй на пятнадцать! Только гляди: сорвешься — измерзавлю! Потому — бригаде теперь придется втрое хребты ломать на глине! Это не ключами вертеть! Договорились?

— Железо, — сказал Кочергин.

* * *

Если критически посмотреть, то технология у буровиков все же довольно вольготная. Пробурят до нужного интервала, спустят обсадную колонну, зацементируют и двое-трое суток — перекур, покуда затвердеет цемент. Перерыв, конечно, законный, согласно утвержденным правилам. К тому же за двое суток можно подремонтировать машины и подвеску, дать кое-кому отгул за неиспользованные выходные дни, — но все же это замаскированный простой…

Кочергин волновался, болезненно переживал вынужденное безделье после спуска кондуктора. Схватился за книги. И обнаружил, что техника у него на буровой работает вполсилы.

В книгах говорилось, что двести оборотов ротора — устаревшая норма, а осевая нагрузка на долото может иной раз достигать пятнадцати и даже семнадцати тонн. В практике же Федор ни разу не давал больше семи.

Все это, конечно, не так просто, поскольку оборудование и трубы на участке старые, довольно-таки изношенные. Но все же надо попробовать…

Когда Федор возвратился из поселка, на буровой уже разбурили цементную пробку, достали керн — стаканчик коренных пород. Оказалось, что инструмент вошел в трещиноватые песчаники, породу не очень крепкую.

На вахте стоял бурильщик Семен Печенов. Ротор бешено вращал бурильную колонну, квадратная труба над ротором казалась круглой. Рев машины и грохот трансмиссионных цепей наполняли буровую — обороты, стало быть, бурильщик не жалел. Но стрелка индикатора веса топталась на привычной черте, где-то у семи тонн.

«Попытка не пытка!» — сказал Кочергин сам себе и забрал из рук Печенова тормозной рычаг лебедки. Тот неохотно уступил место бурмастеру.

— Пару достаточно? — закричал Федор сквозь грохот машин и для порядка тронул приводной рычаг паровой машины. Потом начал медленно спускать трос с барабана лебедки.

Талевая передача понемногу удлинялась, отдавая весь инструмент вниз, на забой. Стрелка индикатора веса заволновалась, поплыла к цифре «девять».

Бурильщик Семен Печенов не первый год работал у тормоза, понимал дело, но ничего подобного не видел нигде. Ошалев, он смотрел на дрожащую стрелку и бормотал что-то, явно не доверяя своим глазам.

— Девять… десять… Десять с половиной! Что же это стряслось с мастером? Хочет сломать трубы? Или стереть в порошок долото? Ведь этаким манером легко и вышку поломать!

Ротор все так же бешено вращал квадратную трубу, она ощутимо шла вниз, в недра земли. Что-то стонало и ревело, под ногами скрипели балки, вся вышка мелко дрожала от непривычного напряжения.

— О-дин-над-цать! — прошептал Семен и схватил мастера за рукав.

Тяжелый гул давил на барабанные перепонки. Мастер не убрал руки, вопросительно обернулся к бурильщику, и Семен увидел у него на лице окостеневшую от напряжения улыбку.

— Пьян ты, что ли, Федор? Ощерился, как старая калоша! — заорал Печенов и отступил шаг назад.

Кочергин только покачал головой — не пьян, мол! — и снова спустил метр каната с барабана вниз.

— Тринадцать тонн! Держит? — указал он в сторону контрольной стрелки. — Бери тормоз! Действуй!

Печенов переступил с ноги на ногу, но с места не двинулся.

«Давай, давай, чего ты?» — по движению губ Федора понял он, но не протянул руки и отчаянно замотал головой: не могу, мол!

— С нынешнего дня так станем бурить!

Печенов развел руками. Если мастер сошел с ума, то не всем же сходить!

Кочергин повесил на тормозной рычаг связку муфт — самодельный грузовой регулятор, чтобы не увеличивать подачу инструмента, и, подхватив Семена за локоть, вывел на мостик, на ветерок. Здесь шума было поменьше, можно поговорить.

— Ты чего? — спросил Кочергин.

— Я — ничего. Так сроду никто не бурил! — отвечал с обидой Печенов.

— А мы будем бурить!

— Долото за полчаса — в порошок, — пообещал Семен.

— На забое карбон. А долото — оно уральское! Не такие породы бурили!

— Как хотите, товарищ бурмастер, — перешел на официальный тон Печенов, — а я так бурить не берусь. Где это написано? В наряде — там восемь тонн указано, максимально!

Кочергин стал накаляться:

— В наряде — и месячная норма — четыреста двадцать метров, а мы семьсот хотим дать!

— При этаком давлении бурить не буду, — наотрез уперся бурильщик.

— Не пойдешь? — мрачно спросил Кочергин.

— Не могу.

— Тогда уходи с вахты! Мне такие не нужны! — побагровел мастер. — Сам отстою до смены!

Пока они спорили, буровая колонна ушла на добрый метр вглубь, но трос придержал ее на весу, и давление уменьшилось. Федор снова отпустил тормоз и довел осевую нагрузку до одиннадцати тонн.

Машина работала с напряжением, но довольно ровно, без толчков, вышечный фонарь гудел теперь как-то привычно, спокойно. Печенов постоял на мостках, посмотрел на мастера, а потом досадливо махнул рукой и, сутулясь, ушел в дежурку.

Федор остался на вахте один.

Ритмичные выдохи паровой машины, тяжкое вращение ротора, методичное сбрасывание барабана лебедки — все это увлекало, подчиняло Федора, и он начинал чувствовать себя главной, разумной частью всего сложного, богатырского организма буровой. Как-то интуитивно он ощущал работу долота в пластах карбона, на трехсотметровой глубине, будто прикасался к долоту рукой и вращал его силой своих мышц.

Что из того, что утвержденная технология предусматривает огромный запас прочности для всех узлов? Запас прочности хорош в мирное время, когда люди спят спокойно, работают в меру. Сейчас надо работать, не жалея ни себя, ни машин!

Поймут ли его бурильщики, вот вопрос?..

Печенов, впрочем, понял. Он вернулся минут через двадцать, с виноватым видом постоял в трех шагах, с любопытством рассматривая бушующий ротор, будто видел его впервые. Не глядя на мастера, потянулся рукой к тормозу.

— Пробрало? — сердито обернулся Кочергин.

— Ладно. Согласен.

Было жаль уходить из-под власти новых звуков. Кочергин молча постоял у лебедки, не отдавая Печенову рычаг управления, послушал еще глухое сердцебиение в глубине пластов. Потом сжалился, уступил место.

— Держи так, — деловито сказал он, и рука бурильщика доверчиво переняла на металлическом рычаге тепло его руки.

Ночью Кочергин спал неспокойно. Несколько раз поднимался, выходил к буровой, слушал, проверял машины и выход раствора в желобах. Утром, при смене вахт, инструктировал нового вахтенного, а глаза слипались, тянуло ко сну.

Бодрость вернулась только на минуту, когда промерили штанги. За ночь проходка достигла пятидесяти метров. Кочергин сообщил сводку по телефону в контору и сразу уснул, положив голову на стол, не выпуская телефонной трубки из усталой руки…


16. СВОЯ БОЛЬ

Степан Глыбин и Алешка вышли на работу.

Странное дело — совсем недавно авторитет Глыбина был для Овчаренко непререкаемым. Но старая слава как-то стала меркнуть, да и сам Глыбин стал потише, посговорчивее. Казалось бы, прежние связи и прежний авторитет должны были отмереть. Но вот по какой-то таинственной закономерности бытия уважение Алешки к нему не только не ослабло, а, наоборот, стало крепнуть, он привязался к Степану еще сильнее. Да и в бригаду Глыбина он перешел добровольно, хотя здесь предстояло вкалывать на совесть, не дожидаясь чувствительных внушений бригадира.

Когда Алешка по самое горло залез в ледяную грязь и зачалил тросы, несведущий наблюдатель мог бы истолковать его поступок подвигом, корни которого легко вместились бы в высокой сознательности и прочих достоинствах Алешки. А дело было совсем простое. Во-первых, Алешка был чрезвычайно подвержен азарту, и во-вторых, поблизости оказался Глыбин, только и всего. Дружба их к этому моменту малость ослабла, и Алешка испытывал внутренний зуд в поисках случая, чтобы отличиться перед бригадиром.

Теперь их часто видели вместе и поговаривали даже, что Овчаренко стал оруженосцем Степана: носил следом увесистую палицу с зарубками, которую тот завел в подражание Шумихину.

Утреннее солнце, еще не грея, выбиралось из-за леса, бросало косые желтые лучи вдоль талой времянки, золотило сосновую стену конторы.

Степан Глыбин мельком взглянул на доску приказов и удовлетворенно отметил про себя, что приказ о спасении трактора все еще висит на прежнем месте. А у самого крыльца, на стенке, красовалась новая стенгазета. Раньше Степан этих газет не терпел, поскольку из собственного опыта знал, как мало от них толку. Сейчас же посмотрел снисходительно, и газета показалась ему даже нужной: все-таки много разных дел на участке, как не поговорить о них печатно и всенародно… Дошла до его сознания и цветистая шапка лозунга.

Алешка задержался у стенной газеты, мельком и с усмешкой прочитал в ней два набивших оскомину слова: «Мы должны…» — и остановился на последней колонке, с карикатурами. «Предмайские пожелания», — терпеливее прочел он и вдруг захохотал:

— Эй, Степан, погоди! Тебя опять протянули.

Степан подозрительно засопел, вернулся.

Половину четвертой колонки занимала волосатая, устрашающая рожа, а под ней Алешка разобрал шутейную, в завиточках подпись:

«Если наш уважаемый передовой бригадир С. Д. Глыбин считает, что рост добычи глины зависит от роста его закоренелой бороды, то он ошибается. Возражают в первую очередь девушки из бригады Е. Тороповой, поскольку взяли на себя обязательство бороться за культуру быта. Они желают тов. Глыбину к Маю высокой выработки и острой бритвы…»

Степан ощерился, рассматривая шарж:

— Заигрывают, черти, перед всем честным народом! Бреют, хоть бы что! Делать им нечего!

И вдруг спросил, будто так, к случаю:

— Бритву дашь?

Алешка хотел было заржать от умиления перед такой беспомощностью Глыбина, открыл уже рот… Но в этот момент из девичьей избушки появились Катя Торопова и Шура.

Шура стояла в десяти шагах!

Девчата как-то спешно попрощались, Катя подбежала к Глыбину, а Шура, опустив глаза, скользнула мимо.

Торопова сроду не разговаривала с такими людьми, как Глыбин. А с того дня, как он стал бригадиром, Катя поставила себе задачу: непременно охватить его культмассовой работой.

— Степан Данилович… Я давно хотела вас увидеть, — сбивчиво заговорила она. — Ваши рабочие… ну ни разу не были в библиотеке! Книжек столько! А они отрабатывают — и в барак! Так можно сразу тоску нажить!

И улыбнулась безоружно, виновато. Вся ее общественная работа, всегда такая важная и серьезная, представилась рядом с Глыбиным, с его жизнью, пустячной, какими-то детскими игрушками.

«Ишь ты! — снисходительно улыбнулся Глыбин. — Думает, поди, что я не понимаю эти штучки! Давай, давай завлекай! Отвык я от всей этакой муры, да уж ладно!»

Алешка не дослушал их беседы. Когда Шура промелькнула близ конторы, он весь сжался, стиснул зубы, чтобы не броситься к ней при Глыбине, не проявить слабости. Он стоял рядом с Катей, а спиной чувствовал ее, Шуру, видел, как безвозвратно она удаляется от него… И это ошеломляющее чувство взяло верх.

«Так что же я стою!» — возмутилась Алешкина душа. Он боком отступил от Глыбина, обернулся и со всех ног бросился вслед за Шурой.

Он не знал еще, что скажет ей, но им овладело неудержимое желание увидеть ее ближе, выслушать от нее все что угодно, лишь бы это были ее слова, ее голос.

Алешка догнал Шуру у самого карьера. На торопливое буханье сапог девушка обернулась и замерла.

Задыхаясь от волнения и бега, Алешка остановился.

Непрощающими были ее глаза! Пальцы Алешки лихорадочно забегали по пуговицам, комкали полу ватника. Он смущенно покусывал пухлую губу. Говорить было нечего.

— Ну?!

Шура повернулась от него, чтобы уйти.

Алешка испуганно схватил ее за руку, остановил. Теперь он уж вовсе не заботился, каким выглядит перед нею.

— Шура! Не уходи, постой!.. Эх!.. Я дурак! Не могу я так больше! Ну, постой ты, пойми! Прошу! Никого сроду не просил из вашего…

Алешка весь был в ее власти. И Шура растерялась.

Гордости хватило только до его первого откровения. Он признал ее превосходство, и гордость умерла, не встретив ожидаемого сопротивления. А она так хотела победить его! Так хотела еще вчера!..

Вот он сделал неожиданный, порывистый, очертя голову шаг навстречу, и, кто знает, сделает ли он его еще раз! Ведь он пока еще был прежним Алешкой, способным плюнуть на кого угодно, сказать в глаза неписаное словцо, с кровью порвать самое сердечное…

Но все эти нестройные соображения мелькнули только на миг.

— Слышишь? Не подходи больше ко мне никогда! — не меняя позы, тихо сказала она. — Никогда, понятно? Не подходи… пока не станешь человеком!

И пошла.

Ошарашенный Алешка сжал и распустил кулаки.

«Все?» — спросил он себя.

Смотрел вслед на стройную, ловкую фигуру девушки, которая даже теперь, после всех обидных слов, была самой красивой и желанной, лучшей из всех, кого он когда-либо встречал в жизни… А Шура удалялась к буровой, гордо неся голову в небрежно накинутой цветастой косынке. Ей хотелось вернуться, и если не простить его, то хотя бы вразумить, растолковать, чего она ждет от него. Но она осилила беспомощное движение сердца и ни разу не обернулась.

— «Пока не станешь человеком»… — вслух с ожесточением подумал Алешка и выругался.

С прищуром посмотрев на слепящее солнце, почесал за ухом и двинулся к карьеру.

Бригада еще не приступила к работе. У большого, только что разложенного костра сгрудились землекопы во главе с самим бригадиром. У огня на бревне сидел Илья Опарин, что-то втолковывал людям.

* * *

Все началось с Кочергина.

Его хвалили и поздравляли на вечерней летучке, вручили разом две премии — за изобретение дроворезки (деньги выслали из БРИЗа) и по приказу начальника участка.

После шумной разнарядки Илья направился в библиотеку, к Кате, но следом, как назло, явился Кочергин.

— Мне там премию выписали в двойном размере, — сказал он Тороповой. — За то, что я хочу лучше работать. По-моему, зря. Сейчас все так хотят! Давай-ка, секретарь, перечислим премиальные сразу куда надо. Добавляю еще из заработка сотен семь, чтоб другим не обидно было…

— В Фонд обороны! — сообразила Катя и даже не посмотрела на Илью.

— И хорошо, если бы это по участку пошло, — добавил Кочергин.

Илья даже растерялся на минуту: такое нешуточное дело возникло вдруг! А он-то минуту назад собрался услать вихрастого бурмастера куда-нибудь подальше…

— Ну, чтобы долго не разговаривать, с себя и начнем, — сказал Илья, вооружившись пером. — Нас трое, и агитировать тут некого. Первый — Кочергин, за ним — Опарин и Торопова. А там дело пойдет! На звено самолетов?

— «Комсомолец Севера» звено назвать! — обрадовалась Катя.

— Пиши: «Пробурим до Берлина!» — сказал Кочергин. — И пошли к Горбачеву, он четвертым подпишется!

— И Кравченки оба, — подсказала Катя.

— Глыбин тоже, — пораздумав, сказал Кочергин.

Насчет Глыбина Илья малость сомневался. Но когда показал землекопам список и растолковал суть дела, бригадир оказался на высоте.

— Ты, товарищ Опарин, зря нам большую речь произнес, — сказал он. — Тут дело ясное. Фронт, это как кровь… Своя боль! Я не знаю, чего вы раньше думали… Кочергин это? Ах, башка парень! А я еще думал: куда эту премию? Хотел было бригаду напоить, дурррак! — И с жадностью схватил бумагу из рук Опарина. — Где тут проставить? Семьсот целковых.

— Сверх премии, значит? — спросил кто-то.

— А чего? Дуй на всю прогрессивку! — хохотнули рядом.

Алексей, сгорбившись, сидел на бревне. Конец бревна трещал в костре, стрелял искрами.

«Пока не станешь человеком!» — в который раз повторил он недавние слова Шуры, безучастно слушая разговор. Как же стать человеком, когда к тебе человечьего доверия нет? Вот нынче люди вздумали трудовой копейкой помочь фронту, а полгода назад Алексей предлагал собственную жизнь, отдавал ее сам, без подсказки, в распоряжение государства. Никто не понял его, хотя именно тогда-то он чувствовал себя человеком на сто процентов! Выходит, не нужен он ни фронту, ни тылу? А если не нужен, так, может, и не стоит вкалывать в карьере, менять старую жизнь?

Очнулся, услышав окрик бригадира:

— Давай! Ты один остался!

— Чего «давай»? — тупо огрызнулся Алексей, хотя отлично знал, о чем шла речь.

Он вяло привстал, проставил карандашом в свободной графе три уродливых цифры, обозначавших его месячный заработок, и снова безмолвно уселся на прежнее место.

— Постой-ка! Это ты подзагнул, — разобрав каракули, заметил Глыбин. — Не многовато ли? Чем жить будешь?

— Проживу!.. Может, у меня счет в госбанке!

— Я дело говорю.

— Катись ты со своим делом!

Глыбин почуял, что дальше разговор продолжать бесполезно, и пошел отмерять урок бригаде.

Алешка со злобой глянул вслед. Если бы не было тут Опарина, он много бы наговорил сейчас бригадиру! Он разъяснил бы ему, что кто-кто, а Глыбин-то мог понять, о чем болела его, Алешкина, душа.

При Опарине Алексей почему-то воздерживался. Не потому, что Илья был начальником, а из чувства товарищеского уважения. Если бы не Опарин, переломило бы в тот раз Алешке хребет, как пить дать, и ползал бы он теперь в поселке, как черепаха. А Илья вырос, будто из-под земли, в самую нужную минуту и выручил его, когда другие ошалели со страху и разинули рты. Таких вещей Овчаренко никогда не забывал. Вот начальник здешний оказался суховат, занозист, а ему Алешка особо не дерзил — за ту минутную встречу в гостинице.

Дождавшись, пока Илья уйдет с карьера, Алексей постелил у костра две доски и, завернувшись с головой в бушлат, опрокинул над собой деревянную тачку об одном колесе. Такая поза, правда, не очень располагала к блаженному отдыху, но зато вполне определенно говорила, что нынче Алешка не работник.

Не вдаваясь в причины Алешкиного душевного расстройства, Глыбин с ходу разнес сапогом тонкий тесовый борт тачки, отшвырнул ее и, схватив Алешку за шиворот, поставил на ноги.

— Ты чего вздумал?!

— А ты чего? — ощетинился Алешка.

— Цыц! — рявкнул Глыбин. — Поговори у меня! Тут милиции нет, я те так отделаю, что свои не узнают! Садись-ка!

Степан ногой подкатил бревно. Алешка сел.

Они угнездились рядом, закурили из одного кисета, Глыбин пытался заговорить с Алешкой «по-хорошему», но не достиг успеха. В этот день Алексей так и не прикоснулся к лопате…

Подписка закончилась к вечеру по всему поселку. Деньги вносили даже те, у кого заработка хватало лишь на отоваривание карточек. Выкраивали, отнимали от себя с кровью. Смирнов убеждал своих плотников, не пользуясь писаным докладом:

— Мы тут как у христа за пазухой, братцы! Ни выстрелов тебе, ни ольховой коры с желудями. А ведь на этом сейчас добрые люди бедуют, пра! Письмо вон надысь пришло! Семья, братцы, хуже нашего страдает! Послал им полторы тыщи, а что это за помощь, коль буханка на толкучке — пятьсот рубликов! Теперича одно наше спасение: войну повернуть передом назад. Солдат-то, солдат поддержать. Подписывайтесь, не жалейте!

И люди не жалели. Маленький, заброшенный в глухой тайге, не помеченный на стратегических картах поселок Верхняя Пожма дал в этот день Родине и Армии полмиллиона трудовых рублей.

Люди мирились со всем, отказывали себе и все же жили человеческой жизнью, находили радость в самих себе, не скупились на сердечное слово.

С работы Николай возвращался с Федором Ивановичем. Старик хвалил молодых бригадиров, а потом неожиданно переменил тон:

— Ты, Николай Алексеич, не видал — у твоей бригадирши глаза мокрые.

— У какой бригадирши?

— Что душой-то кривить? — усомнился Кравченко, проваливаясь между бревнами лежневки в тягучую грязь.

Николай помог ему выбраться, остановился на подсохшей кочке, закурил. Старик наклонился, с ворчанием счищая щепкой грязь с сапог.

— Тяни до порога, Федор Иванович, — заметил Николай. — Еще не раз на этой дорожке увязнешь…

Старик выпрямился:

— Пускай ее. Грязь — ерунда! Понемногу все устроим — и жилье, и дороги, и… всю свою жизнь. Но ты что же, начальник, жить по-человечески не думаешь, что ли?

— О чем ты, Федор Иванович?

— А так! Живешь как утюг. Лет-то тебе сколько? Или монах? Ты скажи: долго еще мучить девку будешь?

— Какую девку-то?

Старик будто нарочно тянул время, разыскивая местечко, куда бы ступить, и не оборачиваясь, выговорил наконец с явной обидой:

— Он еще и не знает! Скажи лучше, что не хочешь знать! Неужели не видно, что с Катюшкой делается, а?

Николай вдруг чего-то испугался. Вспомнил, как однажды не ответил Кате прямо, откуда пришло первое письмо. Его окатила горячая волна стыда.

— Выдумки! Ведь не говорила же она сама об этом! — с безнадежным упрямством повторил он.

— А я, значит, сплетник, по-твоему! — обиделся Кравченко. — Старика, брат, не проведешь! Я, может, потому и заговорил, что мне надоело смотреть на эту историю. Жалко вас, молодежь… Проживете всю молодость вот этак, по лихому времени, одеревенеете сердцем, — какой это, к дьяволу, социализм потом будет? Мы и так уж и горе и радость отмеряем то проходкой, то кубатурой, то железными трубами! Куда это годится? Ведь главное — хорошая, настоящая она, не гляди, что без высшего образования там. С такой всю жизнь пройти рядом — светло будет. А ты — злодей, верное дело! Думаешь, за один год жизнь тут, мол, переменится, тогда можно и про любовь думать? Не-ет, мил друг, ты это выбрось из головы! Уж раз мы взялись за гуж, еще на век вперед подмажь подшипники! Так что люби, брат, без отрыва от производства!

Николай усмехнулся:

— Без отрыва от производства, значит?

— А что? — закипятился старик. — Ты молодой, тебе и впрямь покажется, что эта грязная лежневка временное явление. Ну, обживем этот участок, а дальше что? Дальше снова придется разворачиваться! На твой век тайги хватит!

Николай бросил окурок, на ходу задавил его каблуком.

Вопрос такой обсуждению не подлежал, но и старика винить не приходилось — от добра это он.

А Катю долго и трудно любит Илья. Его тяжелое, настойчивое чувство не может пройти даром для Кати. Нужно только, чтобы она чуть-чуть повзрослела и научилась понимать не только других, но и себя.

— В том и беда, Федор Иванович, что не могу я сразу двоих полюбить. Не турецкий султан я, — только и сказал он, чтобы скорее кончить неловкий этот разговор.

— Что-о? — ошеломленно приостановился Кравченко. — Кто же тут лучше Катьки? Не может быть!

— Здесь, может быть, и нет…

— На фронте? — догадался старик.

Николай молча кивнул в ответ. А старик замкнулся, не зная, как теперь выйти из трудного положения. Ему ведь искренне хотелось, чтобы вокруг жили счастливые дети, чтобы хоть в сердечном деле им улыбнулась жизнь в это трудное время. Хотелось помочь…

Мутный прибой тайги катился с обеих сторон на разбитую тракторами, залитую водой и грязью лежневку. Серая хлябь тумана кутала зеленеющую по весне гущу елового подлеска.

— Располагающая обстановка, нечего сказать! — выругался Николай и неожиданно почувствовал, как под сердце подступила расслабляющая тоска. Писем, писем не было уже с прошлого месяца! Где отец и мать, что стряслось у Вали?..

…Дома, на рабочем столе, Николай нашел рапорт Шумихина о прогуле Алешки Овчаренко.

Он недоверчиво пробежал глазами бумагу, прочел вторично и с досадой отбросил в сторону.

Ну что же это за люди такие? Останин упирался в сто двадцать процентов, как бык, покуда не дорвался душой до милых коняг, Глыбин мутил воду больше месяца. Теперь этот!

Этот, впрочем, сегодня внес на доброе дело полный месячный заработок, неделю назад нырял под трактор… А теперь вот — прогул, подсудное дело.

Вечером Николай вызвал Овчаренко к себе.

Разговор предполагался непохожий на прежние. Алешка в кабинете начальника утерял былую лихость и неуверенно топтался с ноги на ногу у порога. Мял шапку в руках, а глаза бегали затравленно: он, по-видимому, знал о рапорте Шумихина.

И Николаю не понравилась его затравленность.

— Садись! — сказал он холодно.

«На сколько лет?» — хотел было дурашливо спросить Алешка, но вовремя сдержался. Аккуратно, на носках, будто боясь запятнать пол сапогами, прошел к окну, присел на краешек табуретки. «Ого! Такой и по морде может съездить, и очень даже просто!» — заключил он.

— Комсомольскую организацию, значит, не признаешь? — задал Горбачев довольно мирный вопрос, но сметливый Алешка без труда усмотрел в нем каверзную сердцевину.

— Вы меня на эту мушку не берите! Я в политике не разбираюсь. Темная она для меня, политика! — не моргнул он глазом. — Я людей знаю! Опарин — это партейный для меня человек, ясно. А насчет Шумихина — мне дела нет, что он у вас членские взносы платит. И навряд ли кто в этом деле меня уговорит! То же самое — и с комсомолом!

— Я о людях именно и речь веду! — перебил Николай. — Не уважаешь людей! А они тоже живые! Взаимно платят тебе — рублем за копейку!

— Люди — сволочи! Они друг другу даже по пустякам не верят, чего их уважать? Вон тот раз приехал я с городу, похвалился: мол, чай пил с новым начальником. На смех подняли. А зачем? Я, может, сказал это не из своего интересу, а по другой причине…

Какая причина заставляла Алешку хвалиться, Николай не стал выяснять.

— Как же ты думаешь дальше? — спросил он.

— Дальше… все так же, по волнам, по морям! — с какой-то грустной лихостью ответил Алешка. — Не везет в жизни…

— Так кто же хозяин в твоей жизни, скажи? Дядя? А такую истину не слыхал: «Человек — творец своего счастья»? Хотя и пышно сказано, и все же, по-моему, верно!

— Эта истина для красного словца.

— Нет, это правильно сказано, только надо понимать слова не по-свински, когда ничего не видишь дальше своего корыта, а малость шире! Сообща действовать!

Алешка засмеялся, подумал и дерзко спросил:

— Может, и верно. Но ведь вы, к примеру, когда учились, добивались своего, то, наверное, не обо мне же думали?

— В самую точку! — засмеялся Николай. — Я-то учился для себя. Для того чтобы делать полезное дело, понял? Работать! Что и требуется от каждого. И стараюсь, чтобы выходило как следует. А другой вроде тебя — изо всех сил мешает. Как же это получается?

— Это вы насчет нынешнего? — схитрил Овчаренко.

— Насчет прогула, — прояснил существо дела Николай.

— Говорю, душа болит, товарищ начальник.

— Да как бы ни болела, а уж врагу помогать…

Алешка взвился, будто его пронзили раскаленным железом:

— Вы мне этого слова чтоб…

— Сядь! — властно ударил кулаком по столу Горбачев. — Не нравится? А бузу тереть в военное время — это как назвать?!

— Не могу я тут больше! — вскричал Овчаренко. — Три раза просился на фронт… Не берут!

— И опять дядя виноват? В игрушки играешь?

Алешка помрачнел, с досадой махнул рукой: «Эх, разве вам это понять?!» Черные глаза его загорелись диковато, злобно.

— Да я на всю жизнь смотрю как на игрушку! Как на дурной сон! Потому — она больше не стоит! Один раз споткнулся, а теперь мне и рук не вяжут, и ходу не дают! Кол, выходит, сколько ни поливай, дуба не вырастишь. Что мне осталось-то? Чудить? А почему все же не берут на фронт, вот непонятно, а?

— Почему — не знаю, наверно, не доверяют.

— Чепуха! — обиделся Овчаренко. — Ваше дело, конечно, не доверять, проверять и все такое прочее… Это ваше дело! Но… я вот что у вас спрошу… Вас батька когда-нибудь, пацаном, порол?

— Это ты к чему?

— Нет, вы скажите, только правду!

— Ну, допустим… Влетало!

— Так вот. Когда тебя лупят, до смерти обидно. Злой бываешь, что правда, то правда! Наказания — его, товарищ начальник, никто не любит и каждый боится. Но если сосед по пьянке придет бить вздорного батьку, ты что же будешь делать, сынок?

— Дальше что?

— Так что же вы думаете, что я фашистам продамся, что ли? Наказан, мол, в прошлом! В прошлом! — с ненавистью повторил он последнее слово. — А этого прошлого — кот наплакал! Ну какое у меня прошлое?

Не любил Алешка оправдываться, а все же приходилось. Выпалив все свои доводы, ждал.

— Как же быть-то? Надо, по-видимому, чтобы за тебя поручились, рекомендовали на фронт! — обнадеживающе сказал Николай. — К примеру, начальник участка, рабочком, комсомол.

— Товарищ начальник! Будь человеком! — обрадовался Овчаренко.

— Погоди, погоди! Все здорово получается, кроме главного. Ручаться-то за тебя опасно, вот в чем дело! Приду я в военкомат: возьмите, дескать, на фронт Овчаренко, он хороший парень. «А чем, скажут, он проявил себя, что вы за него хлопочете?» А мне и сказать нечего, рот на засов! Вот, брат…

— Как же мне дальше быть? — нетерпеливо спросил Алешка и встал, весь потянувшись к Горбачеву.

— А я тебе этот вопрос вначале задал.

— Я теперь ничего не знаю… — признался Алешка.

— Я давно вижу, что ты не знаешь. Для этого и посылал к Тороповой. Она бы наверняка подсказала, понял?

Алешка молчал. Николай почувствовал, что пора говорить о главном.

— Я лично вот что тебе посоветую, — сказал он. — Иди работать верхолазом. Это работа денежная, и главное — заметная. Ты не улыбайся: заметная не оттого, что сидишь наверху, а потому, что тяжелая и опасная. На нее не каждый пойдет. Глянь, сколько верхолазов в районе? Раз, два — и обчелся! Поработаешь, чтоб о тебе добро заговорили, — буду ходатайствовать об отправке на фронт, и ручаюсь — пойдешь. А не хочешь — живи — живи как знаешь, я не нянька. Ну?

— Я работы не боюсь. — Алешка вплотную подошел к столу. — Завтра же за себя работой скажу, перечисляйте к Шумихину! Но ежели и тут у меня ничего не выйдет, то…

— Выйдет! — прервал Горбачев. — Выйдет, если перестанешь выкидывать номера. Смотри, держись! Высоты-то не боишься? — И засмеялся, вспомнив старый разговор в гостинице — про говядину. Потом достал из ящика шумихинский рапорт, показал Алексею и медленно, свернув, разорвал надвое. — Гляди, это — в последний раз! И придется отработать этот день, в выходной. Запомни!

Алешка весь подобрался, начал вдруг тереть ладонью лоб, скрывая глаза. Он же ожидал, что его наверняка отдадут под суд.

— Спасибо тебе, Николай Алексеич! Спасибо! Ты — человек! — сорвавшимся голосом вдруг заорал Овчаренко и, пятясь, споткнувшись о порог, вывалился в тамбур.

Алексею очень хотелось поделиться с кем-нибудь распирающей душу радостью, и он не задумываясь направился в темноту, на дальний огонек кронблока первой буровой. К коллектору — Шуре Ивановой.

* * *

Снег таял, и окрест поселка обнажались гари — огромные черные кулиги, следы чудовищного нашествия огня.

Говорили, что лес горел прошлой осенью, но иной раз казалось, что пожары и всяческие стихии свирепствовали здесь целую вечность, испепелив зеленое богатство земли. Казалось, не найти на просторах России ни одного самого далекого уголка, куда не заглянула бы война черными глазницами смерти.

И вновь в поселок пришли письма.

Николая встревожил конверт. Нет, письмо было не от Вали, — на конверте стоял сталинградский штемпель, адрес был написан материнскими каракулями.

Значит, его письмо все же отыскало родителей в эвакуации, значит, они у дяди, на Волге!

Он торопливо рвал конверт, бумажки — три листочка — выпали, закружились над полом. Николай схватил их и стал читать так, как они попали в руки, — в материнских письмах всегда трудно было отыскать конец и начало.

Сердце сжималось от ее беспомощных, но сердечных, пропитанных вечной материнской мукой слов.

«…Родимый мой сыночек Коля, шлем тебе наш низкий поклон — твоя мать Наталья Егоровна и дядя твой Михаил Кузьмич с супругой Таисией и детки их Светлана и Володя. Родимый мой сыночек, как мы уж болеем все за тебя, я рада дюже, что ты не попал на проклятую войну и работаешь честно и угождаешь начальникам, это хорошо, дорогой сыночек. Не спорь с ними, с окаянными!..

А еще сообщаем тебе, что отец наш Алексей Кузьмич не дождался тебя, помер по дороге…»

Отец!

Отец с большими, мозолистыми и все же отцовскими, ласковыми руками, что подсаживал его на колхозного стригунка, учил держаться за поводья! Огромный небритый человек с добрыми и строгими глазами, от него пахло всегда пшеницей и по́том, весенней пашней! Ждал все сына-инженера… В детстве не раз порол за ложь, всякий обман и зло к людям… Отец!

«…А станицу нашу немец-супостат сжег до основания, и на пожарах отец несчетно обгорел, и везли его с беженцами мы на колхозном возу, быками, и не уберегли, не было фершала, и он отмучился в степе, к закату, а похоронили его вместе с председателем нашим Макаровым у станции Гумрак, недалече от Волги, и в это время нас бомбил немец… И я молилась, дорогой сынок Коля, а убиваться некогда было. И ты за молитву мою меня не вини, старую, потому — не сказать словом, как мы умаялись все…

А еще прописываю тебе, что город здешний бомбят денно и нощно и не знаем, когда конец будет. Сидим в погребах, и надо ехать дале, за Волгу, собирается и Михаил Кузьмич с семьей. И вот, сыночек, я и не знаю, откуда буду писать тебе в другой раз, и боюсь, что не свидимся, не увижу я тебя, мово родного.

За меня пока не тревожься, паек нам назначили и берут в госпиталя за ранеными солдатиками ходить, и я рада, что могу им чем-нибудь помочь, все такие молодые и горем убитые, и все на фронт просются…

За тем остаюсь твоя мать и родные наши с детишками».

Николай машинально сунул письмо в нагрудный карман, подошел к окну, отодвинул рыжую бязевую шторку.

За окном было черным-черно, с крыши лилась вода. Разбухшее небо навалилось на крыши, на обгорелые леса — было душно и тягостно.

Расстегнув ворот, он вернулся за стол, посидел, собираясь с мыслями. Снова достал письмо, посмотрел число и месяц.

…Они двигались в огромном таборе беженцев глубокой зимой, по вьюжной степи, днем и ночью. Падал скот, и умирали люди, и в санях с бычьей упряжкой мучился на соломе от ожогов отец. И рядом умирал председатель колхоза Макаров — тот, что приехал в станицу и организовал в тридцатом году колхоз «Красное Сормово». Они спасали от огня колхозное добро, а потом пришло время бросать все…

…Под станцией Гумрак в мерзлой глине старики и старухи долбили братскую могилу. И немец бомбил, а старухи молились…

Всё. Нет слез, только покалывает веки, спирает грудь.

Пойти к людям, сказать им? Облегчить душу?

Зачем? У них своего горя непочатое море…

«Мать — куда поедет она, одинокая, слабая старуха?»

Он написал заявление начальнику комбината с просьбой вызвать ее на Север, к нему, выхлопотать пропуск. Снова посидел, ссутулившись, над заявлением, соображая, что делать дальше.

Очнувшись, увидел у порога Илью Опарина. Тот мял в руках ушанку, медленно шел к нему, сутуля плечи. Сказал, не разжимая зубов:

— У Золотова сына убили. Танкиста…


17. ПОВЕРИТЬ ЧЕЛОВЕКУ…

Похоронная — не письмо. Тайну ее нет нужды скрывать конвертом. Тайна эта становится явной, как только в печатный бланк, размноженный тысячами экземпляров, чья-то рука впишет одну-единственную фамилию.

После извещения к Золотову как-то сразу переменились люди. Жил в поселке одинокий, хмурый человек, его сторонились и не очень-то любили — и вот оказалось, что человек жил все это время в тревоге за единственного сына, в тревоге человека, растерявшего семью и снедаемого одиночеством.

В эти дни бригада работала как часовой механизм, чтобы не причинять Григорию Андреевичу даже тех малых огорчений, к которым он давно привык. Даже Шумихин на разнарядках заботливо подвигал ему табуретку и, словно извиняясь за прошлые недоразумения, приглашал:

— Садись, Андреич, уходился небось? Закури крепачка, отсосет малость от души. — И доставал жестянку с махоркой и бумагой.

Кочергин перед концом разнарядки подошел к Золотову, взял под локоть:

— Ты, Григорий Андреич, того… Может, отпуск бы взял на неделю, пока душа угомонится? Я бы присмотрел за бригадой, один черт не спим по ночам… А?

— Что ты, парень! — отказался Золотов. — Без работы вовсе с ума сойдешь!

На буровых мастеров со своего места пристально посмотрел Горбачев.

— Это верно, Григорий Андреич, без работы мы тут голову потеряем, — задумчиво сказал он. — Одно у нас спасенье — люди и труд.

А когда расходились, попросил мастеров задержаться.

Назревала новая неувязка. Монтаж третьей буровой подходил к концу, а управление пока не могло выделить участку третью бригаду.

— Душа не потерпит, чтобы готовая, смонтированная установка стояла, — сказал Николай. — А что делать — хоть убейте, не знаю.

— Что же управленцы думают? — возмутился Кочергин.

— Через месяц обещают, — вяло пояснил Николай. — А за месяц много воды утечет.

— Графики мы здорово перекрыли, вот и нет резерва, — угрюмо заметил Золотов. — Что же, на месте готовить, что ли? Но и для этого время надо немалое!

Все разом замолчали. Выхода не было. На столе Николая громко тикал будильник.

— Пятнадцать буровиков! Не шутка! — первым заговорил Кочергин. — Я как-то прикидывал, что у нас в каждой бригаде можно по три человека сократить. Верховой занят лишь на спуске-подъеме, а во время проходки делать ему вроде бы и нечего. Но это все мелочи: с двух бригад — шесть человек средней квалификации… А надо бурильщиков, помбуров, где их возьмешь?

Золотов сидел горбясь, жадно курил. Голова его утонула в густом дымном чаду.

И вдруг он выпрямился.

— Николай! — неожиданно назвал он начальника по имени. — Выход есть. Но… против всяких правил! Тут и профсоюз и медицина будут против. Сказать?

— Говори.

— Мы, буровики, меньше работаем, чем, скажем, в лесу, в карьере. У них фронтовой день по десять часов, а у нас — восемь! Смена! У нас и войны вроде бы нет! — с каким-то внутренним ожесточением сказал Золотов. — Считается: смены, мол, нельзя ломать! А что… если на две смены перейти по двенадцать часов, а?

— Полсуток! — озабоченно воскликнул Николай.

— Если надолго не разрешат, то временно, на один месяц! Люди ведь добровольно возьмутся! Должны! Тогда у нас по одной смене освободится, соединим их в третью бригаду, а?

Николай замер, пораженный простой и верной мыслью Золотова. Как же сам-то не мог додуматься?! Ведь можно, можно все это провернуть! Дать людям особое питание, полуторный заработок против прежнего, попросить Кравченко освидетельствовать буровиков, найти замену слабым из тех, что предложил Кочергин! Выдержать месяц, выдержать до подкрепления!

— Это правильная идея, спасибо, Григорий Андреич! — сказал Горбачев. — Только приказом этого проводить нельзя, нужно снизу решить. Я не боюсь, но само дело так указывает. Не административная это мера. Завтра же мы с Ильей пишем в управление и профсоюз. С Тороповой надо потолковать, с буровиками заранее. Потом соберем открытое партсобрание. Пойдет?

— Все сделаем, — кивнул Золотов. — Но где бурмастера взять?

— Найдем! — взволнованно воскликнул Кочергин. — У меня бурильщик Лебедев — хоть сейчас бригаду давай! Выдвинем его, а Кравченку шефом, чтоб помог следить за оборудованием!

Золотов вновь потонул в облаке дыма, жадно курил, не замечая устремленного на него восторженного взгляда Кочергина. Он снова ушел в себя.

Николай отпустил Кочергина отдыхать, а сам подсел к Золотову, положил ему на плечо руку с тем виноватым видом, с каким близкие люди обычно пытаются успокоить друг друга в большом несчастье.

— Ты выговорись, Григорий Андреич, освободи хоть немного душу, — начал он доверительно. — Ведь она у тебя в страшном котле кипит… Слышишь? Пойми, что… нечем нам друг другу помочь. Надо самим крепиться, всеми силами! Надо выдержать нам, выдержать до конца, пойми! Не мы одни!

Понял ли Золотов, что Николай говорил не только о нем, Золотове, но и о себе? Слышал ли вообще что-либо в эти тягостные минуты?

Николай накинул ватник, снова тронул Золотова за плечо:

— Пойдем, Андреич, провожу…

— Так вот она какая, война-то, Николай, — тряхнув головой, невнятно, словно спросонья, сказал Золотов и встал. — Вот она какая злая, гадюка! И не отведешь ее никакими словами на легкую-то дорожку… Может, она последняя, эта война?

Они вышли. Сильный ветер налетел откуда-то сверху и так раздул огонек золотовской цигарки, что красные искры, как от огнива, брызнули в сторону, а газетная бумага вспыхнула одним зеленым огнем, багрово осветив глубокие морщины его лица.

— Ветер. Ветер в мире, — подавленно сказал Золотов и, бросив цигарку, вдавил ее каблуком в грязь.

Тайга и ранней весной не знает тонких ароматов, цветочного нежного дыхания. Вспухшие паводком болота, торфяные подушки и мокрая хвоя гуляют, словно в огромной деже, курятся синим парным теплом перебродившей к сроку брагой земли.

Но хоть и нет здесь живых весенних запахов, и ветер не разбрызгивает над землей пьянящего аромата цветущей степи, весеннее оживление заметно во всем, дышит теплом солнце, природа живет предчувствием цветения.

На пригревах, будто по команде, за одну белую ночь рассыпался коврик лютиков, в тени, у ручьев распустились глазастые венчики мать-мачехи. Целое море желтых цветов. Они без запаха, но краски их чисты, свежи и ярки.

И комары… Монотонный злой гул, нашествие истязателей. Северный комар, не в пример южному, не признает и дыма, лезет чуть не в огонь костра, лишь бы вонзить хоботок в живое тело.

З-з-з-ум… — поет воздух.

Только Шумихина вовсе не беспокоили комары. То ли он привык к укусам, а может, просто презирал накомарник, но работал с открытым лицом.

— Несъедобный я для всякой нечисти, — похвалялся он в эти дни.

У монтажной лебедки он стоял в особой командирской позе, выставив здоровую ногу, размахивал костылем. Издали посмотреть — дирижер, а не десятник.

Николай плохо спал ночью, подходя к вышке, задержался у ручья, чтобы малость прийти в себя. Сорвал несколько венчиков знакомой с детства мать-мачехи с клейкими, чешуйчатыми стебельками и, не почуяв запаха, удивленно растер податливую зелень в пальцах. Лепестки подхватило ветром. Сорвал зелень иван-чая, поднес к лицу. Все чужое, северное… и к этому еще надо привыкать!

Отсюда ему хорошо было видно двух верхолазов на расшивках недостроенной вышки. Овчаренко и Пчелкин пришивали «галифе». Это самый ответственный и опасный момент в работе плотника-верхолаза. Сумей удержаться на поясе вышки одной, согнутой в колене ногой и, изогнувшись всем телом на высоте двадцати пяти метров, еще прибивай доски и брусья!

Шумихин и подсобные плотники снизу, задрав головы, глаз не спускали с верховых.

Пчелкин работал осторожно, привычно. Тщательно проверял опору, хорошенько уравновешивался перед каждым движением. Работал молча, предохранительным поясом не пользовался из принципа, как все бывалые верхолазы. Но, издалека заметив фигуру начальника, он торопливо пристегнулся прочной петлей к укосу, чтобы не заслужить выговора.

Овчаренко не прибегнул к этой наивной хитрости: по его соображению, менять тактику на глазах начальства было унизительно.

Да и работал он отчаянно, стараясь не уступать напарнику. На лету хватал подаваемые доски и сноровисто вколачивал гвозди, требовательно и властно покрикивая на подсобников.

На Пчелкина нельзя было крикнуть, у него надобно было учиться. А низовые все стерпят. И Алешка орал:

— Каким концом?! Куда тянешь, пенек?!

— Запили «ласточкин хвост»!

— Уснул там? Не тяни мертвого!

И его терпели. Отчаянная лихость новичка была им по сердцу. И даже Шумихин его не трогал, не одергивал: как и всякий русский человек, старик любил красивую работу с разумной лихостью, особенно если ее исполнял вчерашний лодырь и бузотер.

Только дождавшись, когда Алешка забил последний гвоздь и, выпрямившись на перекладине, как всадник, победно глянул вниз, Шумихин не выдержал.

— Сукин сын! — закричал он. — Ты что же это, в котлету хочешь? Пристегнись мигом, не то назад, к Глыбину, спишу!

Алексей вытер вспотевший лоб рукавом, сорвал с головы ушанку и швырнул вниз. Она черным подбитым вороном перевернулась в воздухе, мягко упала на мокрые кусты шиповника, выпускающего первые листочки.

— Шумихин, за вышку — благодарность, за верхолазов — выговор! — сказал Николай, приблизившись к лебедке. — Почему без поясов?

— Не подчиняются, товарищ начальник! — не чувствуя вины, сказал Шумихин. — Причем у одного в исправности…

— Давно? — Николай подозрительно усмехнулся. — Смотри, Семен Захарыч, за Овчаренко ты мне головой отвечаешь. Ты понимаешь, что получится, если он полетит?

— Убьется, — глубокомысленно согласился Шумихин.

— Эк его! — досадливо покрутил головой Николай.

Алешка слышал их разговор.

— Провались земля и небо, мы на кочке проживем! — заорал он сверху.

Шумихин возмущенно затанцевал вокруг костыля:

— Хулиган первой статьи! Если и будет из него добрый верхолаз, так всю душу успеет вымотать из меня! — И снова задрал голову: — Слазь! Сегодня с тебя хватит, внизу будешь! А то придется еще акт по технике безопасности стряпать на мою голову!

— У вас там комары заживо сожрут! — отшутился Алешка.

— Слазь, коли говорят!

Алешка, как игрушечный акробат на лесенке, вдруг нырнул вниз головой, перевернулся на руках и, достигнув ногами маршевой лестницы, бросился по ней вниз, скользя локтем по перилам. Через полминуты он стоял уже на земле. Отряхнув шапку от росы, нахлобучил ее на самые глаза.

— Ну как дела, верхолаз? — с усмешкой спросил Николай.

— Учусь, — уклончиво ответил Алешка.

— Работа как?

— Люди скажут…

Шумихин делил пайковую махорку: с куревом опять стало туго, его распределяли по бригадам.

Тут-то Горбачев извлек из кармана спецовки непочатую пачку махорки «белка», той самой, от которой с двух затяжек бросало в пот, и протянул Алешке.

— Из моих сбережений, — сказал он.

И Алешка взял, все было вполне законно. Да и пачка издавала какой-то свежий, неуловимо приятный запах, и трудно было удержаться, не взять.

Николай присел к костру, поднял сетку накомарника, обмахиваясь мокрой зеленью иван-чая.

— Семен Захарыч, когда, говоришь, вышку сдаете?

— Послезавтра, думаю, можно начинать монтаж силового оборудования.

— Значит, фонарь за декаду? А помнишь, на первой — три недели требовал?

Шумихин, будто не доверяя себе, оглянулся на завершавшийся фонарь, сказал:

— Первый блин, известно. Потом, зима была, многих приучали сызнова. А теперь во всей бригаде один ученик, да и тот черту не брат!

— Вечером собрание будет, — заметил будто бы между прочим Николай. — Поговорим о фронтовых новостях, обсудим предмайские обязательства. Надо бы провести фронтовой декадник по всем участкам!

— Эта бригада целый фронтовой зимник провела, какой там декадник! — важно вставил Овчаренко.

— А ты откуда знаешь?

— По всему видно — львы, а не плотники.

— Неплохо потрудились, — согласился Николай. — Все работали как надо, и особенно бригада Тороповой.

— Это девки-то? — Алешка вытер губы тылом ладони.

— Напрасно! — перехватил его усмешку Николай. — Они за месяц расчистили пять гектаров бурелома и дорогу протянули почти на километр — ровно по сто восемьдесят процентов на каждую…

— Проценты, может, мелкие были?

— Самые настоящие, без потного лба не взять. А у вас на вышках больше ста пятидесяти еще не было. Собираются к Маю вас на соревнование…

— Что-о-о?!

Всех словно ветром к костру подвинуло. Алешку же последние слова начальника прямо-таки хлестнули по лицу.

— Нас на соревнование? Г-га-га-га!

— Ох, холера их забери, крашеных, а?

— Ха-ха-ха! Держите меня!

— Не орать! — вдруг завопил Шумихин во все горло. — Не орать, как в овечьей отаре! Вы передовые люди, дьяволы, а орете, как бараны! Говорите с умом и порядком! — И значительно вознес костыль к небу.

— Летучий митинг объявляю. Кто хочет высказаться по данному недоразумению в масштабах участка?

Воцарилось общее замешательство. Говорить «с умом и порядком» желающих что-то не находилось. «А кто его знает, как оно выйдет?»

Наконец кое-кто осмелел:

— Чего говорить-то? И так ясно!

— Высоко берут!

— Это начальник — на пушку нас!

— Он такой!..

Алешка вскочил на обрубок бревна, с сердцем ударил шапкой оземь.

— Сделаем, братва, вышку завтра к вечеру, хоть лопнуть! А потом я… Чего вздумали! Верхолазов вызывать!

— Буровики-то, слыхали? — завопил чей-то молодой голос. — Буровики по полсуток берутся трубить!

Шумихин недоверчиво оглянулся на Николая: верно ли? Кто придумал-то?

— Золотов, — ответил Николай на его немой вопрос.

* * *

Немеркнущий вечер северной весны смотрел в туманное окно. На столе в беспорядке лежали книги, которыми в последнее время пришлось очень много заниматься. Теперь они казались чужими и ненужными.

Золотов лежал на койке, сосал окурок. Крепости табака не чувствовал, была только горечь, притупляющая душевную боль.

Казалось странным, что после случившегося в его жизни вокруг все оставалось прежним, напряженным, деловым и даже целесообразным, как было вчера и неделю тому назад. Привычно рокотала за окном буровая, вахты сменялись дважды в сутки, в полдень все сильнее пригревало осмелевшее солнце. И елка в обновленной зелени скреблась мокрыми лапами в стекла. И все это, совершавшееся в определенном порядке и темпе, называлось жизнью. Ничто не могло остановить ее течения и порядка…

Эта мысль росла в сознании, исподволь вытесняя горечь потрясения, и Золотову становилось легче. Она, казалось, не только смягчила прежнюю боль, но в ней присутствовало нечто большее, огромное и всеобъемлюще важное. В ней таился скрытый приговор самой войне, нашествию чернорубашечников, идущих остановить ход жизни. Сама жизнь таила в себе победу, и потому люди, отстаивающие ее, эту горькую и сладкую жизнь, должны были победить.

Золотова потревожил неуверенный стук в дверь. Он привстал, одернул гимнастерку, включил свет.

Стук повторился, неуверенно открылась дверь, и в комнату тихо вошли трое: Катя Торопова, Шура Иванова и Алексей Овчаренко. Они смущенно остановились у порога, девушки переглянулись, Алешка молча комкал в руках шапку.

— Что же вы как побитые? — угрюмо проговорил Золотов. — Садитесь, раз пожаловали.

— Мы к вам, так… по пути, — смущенно сказала Шура. — На собрание вместе хотели…

Золотов грустно усмехнулся. Дети! Не умеют даже скрыть своих добрых намерений! Ну, пришли, чтобы избавить от одиночества, помочь участием… Разве он не понимает? Это Шура, наверное, привела их, иначе зачем бы тут оказался Алешка? Ах, девушка, девушка! Ведь когда-то он не хотел брать ее к себе на буровую!

Три месяца прожили люди рядом, а вот уже и свои, будто породнились…

Он встал, накинул на плечи заношенную куртку. Жалея ребят, сказал:

— Так что же? Пойдемте в поселок. Невесело мне одному, да и дело ждет.

Горбачева застали в одиночестве. Он сидел за столом над кипой бумаг и даже не обернулся, когда они вломились толпой в кабинет.

Разговор поначалу не клеился, потом появился Кочергин и, как всегда, взбудоражил всех новостями из бригады.

На нем была промасленная брезентовая роба и болотные сапоги с отворотами. Он походил бы на старого морского волка из какой-то забытой приключенческой книги, если бы не типично русская курносая физиономия, каленая ветрами и северной стужей.

— Вот хорошо, и Торопова здесь! Мы сейчас обсуждали с ребятами… Не укладываемся с проходкой. Золотова никак не догоним! Лебедев удумал: Первомай отработать в Фонд обороны! Чтобы двое суток-то праздничных — в копилку!

— А Золотов, по-твоему, стоять разинув рот будет? — удивился старший бурмастер. — Этого еще не было, чтоб на месяц позже забуриться и догнать. Носы у вас прямо-таки генеральские!

Николай понемногу включился в общий разговор, отлегло. Любуясь Кочергиным, обратился к Кате:

— Торопова! Удар по комсомольскому комитету. Периферия сама намечает праздничные мероприятия, без вашего идейного руководства!

Катя порозовела от счастья: Николай все же заметил ее!

— Такие дела, Николай Алексеевич, с низов и начинаются! — сказала она.

— Запишем, значит: собственными ресурсами забуриваем третью скважину — раз, неделей раньше завершаем проходку обеих скважин — два. Еще?

— Первого и второго мая работать всем, как у себя Кочергин постановил, — добавил Овчаренко, крепко держась за Шуру. — И объявить днями рекордов!

— Уж ты рекордист! — потянула она за рукав Алешку.

А Золотов подсел к Федору:

— Учителя, значит, собрался обштопать? Дело! А вот я тебе одну штуку скажу. О наращивании тремя элеваторами слыхал? Верное ускорение… Приходи, покажу!

…Расходились с собрания за полночь. Вместе со всеми вышли буровые мастера, потом Алешка с Шурой, Илья Опарин и Шумихин. Илья от порога ревниво и удрученно покосился на Катю — она дописывала решение, принятое на собрании.

В прокуренной комнате они остались вдвоем — Катя и Николай. Она старательно нажимала на перо, склонившись к столу. Николай беспокойно ходил взад-вперед, заново переживал недавний разговор с Кравченко.

Сидит рядом девчушка — красивая и влюбленная, ждет, только для вида царапая бумагу. Интересно, что она там напишет…

Она очень красива, она будет еще красивее, едва станет женщиной.

И надо что-то делать, чтобы уберечь и ее и себя… Задача.

Нарочно взял «Справочник по бурению», перелистал, нашел главу «Малая механизация в спуско-подъемных операциях». Завтра наверняка придется консультировать буровых мастеров насчет наращивания тремя элеваторами…

Катя не выдержала, положила тяжелое перо. Подперев ладошкой щеку, тихо спросила:

— Верно, что Овчаренко на фронт пойдет?

— Рано еще об этом говорить, — сухо сказал Николай, не отрываясь от книги.

— Счастливая Шура, — прошептала Катя задумчиво, погрузившись в свое, тайное. — Только тяжело ей будет…

Оттого ли, что в словах ее сквозила ставшая понятной Николаю тайна, оттого ли, что задрожали ресницы ее смущенных глаз, но Николай в эту минуту прямо-таки возненавидел себя.

«Как объясниться с нею раз и навсегда, но меньше причинить боли?» — думал он, а на язык просились самые неприемлемые, мертвые слова.

— Тяжело ей будет, — с той же задумчивостью повторила Катя. — Ведь это ж война…

Кажется, она подала ему нужную мысль.

— В этом тоже есть свое счастье: ждать, — сказал Николай, глубоко спрятав тревогу. — Это хорошая боль, Катя: ждать и надеяться. По себе знаю.

И, уже не раздумывая, не замечая даже, как насторожилась Катя, он быстро достал из ящика Валины письма и положил перед собой:

— Вот. Получишь издалека письмо — знаешь, что все в жизни не зря, знаешь, что есть и счастье в жизни!

Полуопущенные ресницы Кати чуть дрогнули, а Николай больше по движению губ уловил ее вопрос.

— Она… на фронте?

С каким облегчением он кивнул! А ведь, в сущности, как и в первый раз, он говорил Кате неправду. Все наоборот!

Катя бессознательно взяла перо и, ничего не понимая, читала слова, написанные ею же минуту назад.

Сердце захлебнулось от горечи. То, чего она так боялась, о чем отгоняла тревожные догадки, было на самом деле, существовало, вопреки ее чувствам и надеждам.

Катя нагнулась, чтобы скрыть непрошеные слезы. Слезы размывали все, что было перед нею, и Кате казалось, что этот живой и статный парень в клетчатой ковбойке, такой любимый и нужный ей, с каждым мгновением уплывал от нее, становился все более чужим и непонятным.

Она подвинула на край стола исписанный лист:

— Я все написала, Николай Алексеевич… Пойду.

Николай проводил ее на крыльцо и по-дружески, с какой-то благодарностью, пожал ее теплые руки.

Над землей властвовала неуютная, северная белая ночь…

Катя завернула за угол, слезы душили ее. Она прижала к подбородку платочек, всхлипнула. В это время незнакомый человек в белом полушубке вывернулся из-под старой пихты, торопливо взбежал на крыльцо конторы.

Катя всхлипнула еще раз и вдруг насторожилась. Ей почудилось, что внутри дома глухо звякнул дверной крючок.

«Вернуться? Может, что случилось?»

«Ни за что!» — вскричала душа.

Катя побежала от конторы к общежитию. Потом вдруг остановилась и, подумав, свернула к бараку, в котором жил Шумихин.

* * *

— Ну, так и есть!

Николай с жалостью сунул Катину грамоту в ящик стола.

В самом низу, последним пунктом было вписано только одно неровное, огромное слово: «Люблю».

— Разрешите! — неожиданно раздался за спиной Николая вкрадчивый хриплый голос. — На прием, так сказать? Хоть и в неурочное время!

Николай обернулся.

Перед ним стоял, улыбаясь, странный человек в щегольском полушубке, до зеркальности начищенных сапогах, с папироской во рту. Лицо было испитое, желчное, плутовато-наглое.

Незнакомец кокетливо вынул папироску изо рта, отставив мизинец. Улыбнулся, показывая золотой зуб.

— Надеюсь, договоримся втихую, господин начальник, — сказал он и, шагнув вперед, развалился на стуле. — Хотя толковище предстоит нелегкое!

— В чем дело? — Николай сел, машинально выдвинул ящик стола.

— Не думаю, что вы не слыхали в здешних местах о моем концерне. Преступный мир, между прочим, тоже немало наслышан о вашей героической деятельности и сугубо встревожен ею. Прибыл я, таким образом, для наведения контактов. Я — Обгон.

— Обгон? И что же?

— Ежели вы недооцениваете наши усилия, то напрасно, — терпеливо заметил Обгон. — Кругом темный лес, милиции на сто верст ни души, и все может, как говорят, случиться… — Тут он снова показал мокро блеснувший золотой зуб. — С другой стороны, мы гарантируем поддержку, в том числе и мобилизацию части населения — я имею в виду жулье — на титанический труд в пользу социалистического строительства. Будут пахать как гады.

— Что надо-то, не пойму я? — спокойно сказал Николай. Ему уже надоела цветистая болтовня гостя. Впечатления, на которое тот рассчитывал, не получилось: Николай был сильнее его и при нужде мог управиться без милиции. — Что надо? И без выкрутасов! — повторил Николай.

— Вот и портятся отношения, горят связи! — притворно огорчился Обгон. — А ведь все наши просьбы ломаного гроша не стоят в рамках вселенной!

И вдруг, сгорбив спину, неприметно шевельнув рукой, с силой вонзил перед собой в край стола огромный нож.

— Этак будет понятнее, — спокойно пояснил он. — Теперь поговорим всурьез.

В третий раз сверкнула коронка.

— Просьба такая, — сказал Обгон, — вернуть бывшего завхоза на старое место, не мараться об это дело. Повод у вас есть, поскольку высшее начальство против! Высшее! Понятно?! И все. И полная неприкосновенность вашей светлой личности. Иначе… — Обгон выразительно повернул ножом, выщербнул из стола щепку. И так умело, что она отлетела Николаю в лицо.

Николай взорвался. Все накипевшее за последние дни: боль утраты, разделенное несчастье Золотова, жалость к Кате, тоска по безмолвствующей Вале, — все разом нашло выход. Да можно ли было терпеть, чтобы на этой измученной, распятой невиданной болью земле ползали гады, сосущие силы и кровь честных людей?

— Св-волочь! — страшно и тягуче выругался он и выхватил из ящика револьвер. Сухо щелкнул взвод.

Обгон мгновенно убрал нож, по-звериному отскочил к двери.

— Бадягу имеешь?! — заорал он. — Бадя…

Николай застрелил бы его на месте. Но в этот миг дверь рванули, звякнул сорванный крючок, и огромная палица с зарубками обрушилась на голову бандита. Тот вскинул руку для защиты и сполз на пол. Шумихин схватил его за шиворот, потянул через порог.

— Постой, погоди, Семен Захарыч! — кричал Николай, спуская взвод, засовывая револьвер в карман. — Погоди, обыскать надо!

Шумихин был уже на крыльце.

Когда втащили Обгона обратно, у него не оказалось ножа. Не было у него и документов.

— Нож гони, гнида! — нервничал Николай. — Слышишь? Убью!

Обгон понемногу приходил в себя. Ощупав голову, волком посмотрел на Шумихина, потом процедил Николаю:

— Не было ножа, это тебе привиделось со страху, падло! А бадягу ты имеешь, значит? Та-ак… Не ждал. Не знал, что ваш брат обороняется от трудящих… Ну да ничего, три дня тебе жить и с бадягой…

Обгона заперли под замок в пустой склад дефицитных продуктов, в котором еще недавно обитал Ухов. Николай вызвал по телефону милиционера. Шумихин написал акт и ушел, налегая на хромую ногу.

— Может, хоть один мой акт в дело пойдет за это время, — с упреком сказал он Николаю. — Стрелять надо эту сволочь, а с ней все цацкаются.

— Надо, — согласился наконец Николай.

* * *

На первой буровой, при кернохранилище у старшего коллектора Шуры Ивановой была своя комнатка — два с половиной шага в глубину — с чугунной «буржуйкой».

Теперь в эту комнату Алешка получил негласный допуск. Вот уже второй раз глубокой ночью приходил он сюда, к Шуре. И она безбоязненно впускала его и даже сама запирала изнутри двери.

Его парализовала доверчивость девушки, и он от необычности ситуации рассматривал толстые книжки на косоногом столике у окна, в которых ни черта не понимал. Там были замысловатые схемы земных пластов, глубокомысленные слова: археозой, палеолит, девон, продуктивные толщи…

Они целовались, и, чтобы не ошалеть вовсе, Алешка вел совсем неподходящие рабочие разговоры.

— А эти, деше… марьянки-то, — известил он Шуру на этот раз, — чего вздумали? Вызвали нас на соревнование! Слыхала?

Когда он сказал это, то вовсе не ждал, что она обиженно и грустно глянет ему в глаза:

— Алешка, зачем ты только приходишь? Я тоже, значит… марьянка?

— Ну… — растерянно возражал он, — при чем тут ты?

Ее пальцы ласково перебирали его вьющиеся, жесткие на ощупь вихры. В словах Шуры была просьба, ласка и обида — три вещи, которые сроду не встречались ему в жизни. Ее дружба и недосягаемая близость подчиняли Алешку и сбивали с толку. Все это было так странно, непривычно и, главное, дорого, что он терялся и не знал, как вести себя.

Шура поняла его, а понять поступки Алешки значило — простить. Любовь непримирима и зла, но она всепрощающа и великодушна. Алешкино сердце достучалось до Шуры, — может, поэтому кроме обиды в ее душе прижилась жалость к его судьбе (только к судьбе, сам он не нуждался в жалости!), желание уберечь его от прежних дрянных поступков.

Загрузка...