Нет, не житейское «доброе дело» хотелось сделать Шуре. Она, кажется, любила его и отнимала у прошлого для себя. Для себя одной хотелось ей сделать из Алешки достойного человека, которого давно создало воображение. А он никак не хотел принимать идеальной формы. Он приходил к ней и хвастался. Успехами и… очередными грубостями.

— Леша, я тоже, значит?..

— Нет… Ты — моя Шура. Ты — всё!

Алешка прижимался обветренной щекой к ее плечу, смирялся и вдруг начинал орать почти со злостью:

— Ты — беда на мою голову! Отрава! Хорошо, что никто не видит, как я раскис! Пропал бы ни за грош! Съели б живьем!

Потом задумывался, уставив куда-то в темный угол успокоенные, уже не бегающие глаза, рассуждал:

— Только они тоже… рано или поздно! В этот вагон некурящих! У каждого в жизни, наверное, бывает такая беда? — И сжимал ее руки. Сжимал робко и бережно. А взгляд просил прощения за то, что, может быть, сказал не все, не так, как хотелось… Да мало ли за что. За все, что произошло между ними в эти три месяца…

— Я, Леша, знаешь, что хочу тебя попросить? — встала Шура перед ним, не отнимая рук. — Когда ты научишься наконец человеческим языком разговаривать! Девчат разными грубыми кличками… Думаешь — ой как хорошо? Никого ты не уважаешь, ни меня, ни себя! Противно! Я и говорить с тобой не буду!

И хотя Алексей отлично сознавал детскую наивность угрозы, предчувствовал длительную учебу нормальному человеческому языку, он все же был готов подчиниться. Лишь бы ей было лучше с ним, лишь бы сильнее привязать ее к себе, не упустить. Без нее терялся всякий смысл в жизни, казалось Лешке.

Ведь как хорошо пошла вдруг жизнь! Он пойдет в армию (теперь он не сомневался, что заработает эту честь!), будет писать ей, и она будет ждать его с фронта. Эта девушка не изменит, она дождется!

Фантазия его не пыталась даже рисовать иных картин. В их далекой встрече и заключается смысл происходящего, потому что, в сущности, одному ему в жизни требовалось очень мало…

Глаза Шуры ждали ответа. Он не мог не подчиниться ее ждущему взгляду и кивнул в знак согласия своим спутанным золотистым чубом.

И снова — какой уже по счету и все же первый — поцелуй Шуры!

Что скрывать, знал Алешка раньше и женщин и безотказных девчонок, и они любили его за отходчивую, веселую душу, за крепкие бицепсы и крутую, ладную шею, избалованную лаской смыкающихся женских рук. Но все, что было, было не так!

Нынче его навсегда заграбастала любовь, он узнал тихую нежность. Он был счастлив.

…Алешка вышел в белую ночь словно хмельной и плелся к поселку по лужам, брызгая сапогами, низко склонив свою пьяную голову.

Ночь была непривычно теплая, вовсе не северная. Дорогу пересекали ясные полосы света из окон. А совсем рядом, рукой подать, властвовали ночные шорохи леса, и все это одевало странной таинственностью и нынешнюю ночь и огромное счастье Алешкиной жизни.

У самого крыльца его окликнули.

Овчаренко не сразу понял, кому и что от него нужно. Из-за тамбура вышла черная фигура, преградила путь.

— Заснул на ходу, что ли? Или бухой?

Перед Алешкой стоял Иван Обгон, похудевший и злой. Рукав полушубка у него был разорван от самого плеча. Из прорехи клочьями лезла белая шерсть.

— Спать иду, — мирно промямлил Алексей и, шагнув в сторону, попал в полосу света. Обгон мог хорошо разглядеть его блаженно сонные глаза и всклокоченные волосы.

— Втюрился, что ль?

Алексей очнулся. Он был так занят собой, что его почти невозможно было обидеть.

— Не твое дело, — с прежним добродушием сказал он.

— Понятно. Одно беспокоит: деятельности твоей не чувствую, милорд. Поступлений в общую кассу с прошлого года не было.

— Знаешь, маркиз, воровать в окрестностях совершенно нечего, — весело объяснил Алешка. — Вшивая телогрейка вряд ли устроит ваше величество. Паек трудяги для меня свят. Если вас эти козыри не устраивают, сэр, то моя шпага к вашим услугам!

Обгон не давал проходу Алешке. Злился:

— Не брыкайся, когда с тобой человек толкует! Забыл права, рогатик колхозный!

Вот этого Алешка не мог простить. Никаких обидных кличек он не выносил.

— А хочешь? Без отрыва от производства расквашу твой бацильный умывальник? Хошь?! — перед носом Обгона дважды, как напоказ, повернулся граненый, каменно твердый кулак. В глубоком разрезе ворота широко, без волнения, вздымалась высокая грудь Алешки. Под загорелой, похожей на светлую замшу кожей выпирала мощная ключица.

«Вырос, гадюка!» — сообразил Обгон.

— Гляди, не пришлось бы!..

Он пугал не зря, Алешка знал, о чем шла речь. Но и это не удержало его.

— Отхожу! — заорал он. — Отхожу, понял? Надоела вся эта муть!

И шагнул на порог. В тот же миг что-то со свистом прорезало воздух, с хрустом вонзилось в дверной косяк.

Алешка отшатнулся. Прямо перед ним, на уровне шеи, дрожал в косяке нож. Волнистая медная рукоять…

— А-а-а! — как от зубной боли застонал Алешка, чувствуя, что заново валится в темную, безвозвратную пропасть беды. — А-а-ах! Н-ну, держись, г-гадюка!

Обгон шарахнулся от крыльца, побежал.

Он промахнулся. Так промахиваются только раз, последний раз в жизни.

Утром приехал милиционер, прошел с Горбачевым к складу. Отперли дверь. Склад оказался пустым. В перекрытии чердака зиял пролом, посреди пола в беспорядке валялись пустые ящики — развалившиеся подмости, по которым Обгон поднялся к потолку.

Милиционер собирался уже уезжать, когда вышедшие на работу лесорубы обнаружили за поселком Обгона. Бандит лежал ничком в талой луже, меж лопаток торчал нож с волнистой медной рукоятью.

При осмотре Горбачев и Глыбин опознали в нем собственность самого убитого.

Дознание, проведенное милиционером, не дало результатов. Дело поступило в архив, а на языке юриста — в длительное производство.


18. БЕЛЫЕ НОЧИ

Первомай 1942 года по всей родной земле люди отмечали необычно. Они работали не покладая рук в поле, на лесных делянках, в забоях, цехах и на буровых, копали окопы. В эти дни буровики Кочергина и Золотова выполнили полуторный график, землекопы Глыбина дали по триста процентов вкруговую, девчата Катиной бригады — по две нормы на каждую.

Катя была рада, что в эти дни некогда было задумываться. Она с ужасом представляла себя в безделье, в одиночестве, наедине со своим сердцем, переполненным тоской и раскаянием…

Все, что держало ее в сладком томлении надежды, что минутами становилось источником всеобъемлющей радости, — все это теперь рассеялось, угасло, и она почувствовала себя опустошенной и одинокой. И еще одна боль мучила Катю. Ей казалось, что она сделала непростительное — посягнула на чужую любовь. Ведь где-то на фронте была та счастливая и, наверное, прекрасная девушка, которая верила и ждала встречи с ним и, может, ночи проводила без сна, в тревоге над его письмами…

О, если бы она была здесь! Катя не постеснялась бы отнять у нее любимого! Соперница — и только!

Но она была на передовой. А фронт и люди фронта были для Кати священными, они отдавали свою жизнь и имели право требовать верности и жертв…

Весь день на работе она думала об этом, то комкая пальцами концы пестрого платка, завязанного по-бабьи вокруг шеи, то сама брала топор и со злостью принималась рубить и корчевать ельник, чтобы как-нибудь прервать тягостные размышления.

Вечером умылась, переоделась и пришла к девчатам в общежитие. Посидела с Дусей Сомовой — та вышивала накидку на подушку, собиралась замуж. Зина Белкина подсмеивалась:

— Зря стараешься! Придет твой тракторист в мазуте, ляжет — опять стирай!

Жених Дуси был всем известен — Мишка Синявин просиживал в общежитии вечера напролет. Но смутить Дусю было трудно.

— Зато уж ты чистюль выбираешь! Тебя бывший завхоз небось с селедкой под мышкой встречает? У кого для удовольствия, а у тебя для продовольствия!

— Константин Пантелеймонович говорит, мы скоро уедем в город, — с достоинством отвечала Зина. — Его назначают директором фуражной базы.

Катя вздохнула. Легла на Дусину койку вниз лицом.

Разговор подруг доносился к ней глухо, как через воду.

— Твой Пантелеймонович всегда по мышиной части: усушка, утруска, крупа всякая. — Голос Дуси. — А отсидки все же ему не миновать, учти…

— Горбачев по злобе на него.

Заговорили про Обгона. Кто-то знал в точности, что ранение у него было неглубокое, а помер он мгновенно, от разрыва сердца, со страху, значит. Врачи в городе будто бы установили.

— Все же страшно на белом свете, — сетовала Зина. — Страшно выходить вечером на улицу.

— Да кому ты-то нужна, кукла! — сразила ее Дуся. — За Обгоном давно неточеный колун ходил, а ты при чем?

Пришла Шура с буровой. Она искала Катю, чтобы обменять книжку. Села на табуретку, помолчала; видя, что с Катей творится неладное, не выдержала:

— Что с тобой, Катюшка? Обидел кто-нибудь?

Катя подняла с подушки багровое, жаркое лицо:

— Нет, так… голова болит…

Понятливая Шура оставила подругу в покое, а Дуська подмигнула ей, затянула непомерно высоким, тоненьким голоском:

Сердце девичье — не камень,

Боль слезами не уймешь…

А девчата подхватили тоскующими голосами, каждая о своем:

Недогадлив мой парнишка,

Недогадлив, да хорош!

За окном — белый вечер. Солнце теперь заходило всего на два часа, темноты не было. Только тайга по-прежнему замирала под светлым небом, прислушиваясь к властной, глубокой тишине белой ночи. Девичьи голоса таяли, кружились около дома, будто ватой обволакивала их тишина.

Кто-то постучал в дверь.

— Войдите! — дружно и вызывающе ответили девчата. Они обычно встречали так приходивших на посиделки местных остряков.

Но в этот раз вышла ошибка. В проеме двери стоял Илья Опарин с вещевым мешком за плечами, в мокрой порыжелой кепке и грязных резиновых сапогах.

— Здравствуйте! — простуженным баском сказал он. — Веника-то у крыльца нет. Эх вы, хозяйки!

Шура соскочила со скамьи, подала тощий веничек. Другой рукой взялась за ремень заплечного мешка.

— Давай «сидор»! Шею-то натер! Давай…

Илья скептически оглядел веничек и вышел за двери очищать сапоги. И тотчас девушки затормошили Катю:

— Катюха! Вставай, к тебе ведь пришел!

— Она нынче не в духе!

— На горелый пень наступила.

— Вставай, дурочка! Илья раз в месяц является! А потом опять, как бирюк, в лес!

— Мучаешь ты его…

Бригады Ильи прокладывали времянку по старинной торговой тропе на Ново-Печорск, он стал бывать в поселке реже.

— Работать не умеет, боится за день людей без присмотра оставить! Вот и зимует в лесу, как медведь, — с досадой повела плечами Катя, забыв, что сама услышала эти же слова от Ильи двумя неделями раньше.

Илья вошел, ногой отодвинул в угол рюкзак и сел на табуретку, поближе к Кате.

Катя подняла голову, оперлась порозовевшей щекой на ладонь и словно впервые увидела его. Он сидел большой, крепкий, обветренный, в потертом ватном пиджаке и комкал в руках старую кепку…

И вдруг весь его смущенный вид, мальчишеские черты, проглянувшие сквозь огрубелость рано возмужавшего таежника, враз укололи Катю, как неясный упрек.

Так вот он какой, Илья.

Что ж, правду, видать, говорят люди, что друзья познаются в несчастье. Илья ходил к ней, когда Катя была счастлива своими надеждами, когда она радовалась, обижая его этой своей радостью. Он терпел. Теперь Катя несчастна, совсем одинока среди горластых и насмешливых подруг. А он по-прежнему ходит к ней, сидит в терпеливом ожидании, задает пустые вопросы девчатам насчет житья-бытья, хотя все знают, зачем и к кому он пришел, отчего так безжалостно комкает свой рыжий картуз…

— Хорошо ли живете, девушки? — как всегда, спрашивал Илья по-свойски.

— Живем не тужим и время зря не теряем, — слепя блеском зубов, за всех отвечала Дуся и отбросила шитье на койку. — Время не теряем, захватываем вас, голубчиков, в теплые ладошки!

— На свадьбу хоть позови, что ли, — оживился Илья.

— Да то как же! Без партийного руководства что за свадьба! Ты мне поспособствуешь, а потом и я не останусь в долгу, скрутим одну царевну-лебедь, уговорим по-свойски! Ты на нас, на горластых, больше полагайся — мы бедовые!

— Да уж я сам как-нибудь, — смеялся Илья. — Я вот гляжу, политический недосмотр у меня: бригадирша у вас невеселая!

Катя не шевельнулась, зато Шура с досадой махнула рукой:

— А она… сама не знает, чего ей надо!

С тех пор как Шура простила Алексея и у них завязалась теплая и чистая дружба (этой самой дружбой почему-то принято называть теперь любовь), с тех пор как она убедилась, что эти новые отношения, словно наждак, снимают с Алексея корку грязи и грубости, она стала жалеть Катю. Шуре хотелось поделиться со своей лучшей подругой, открыть свою тайну… Но как скажешь? Вот если бы Катя жила тем же, то, пожалуй, ей можно было бы открыться.

Эх, Катя, Катя! Ну, можно ли так жить, обходя самое дорогое, единственное в жизни!

Между тем Илья набрался храбрости:

— Что ж это, Катя? Или постарела в двадцать лет? Что это говорят-то? — улыбнулся он.

Она сидела на помятой койке, свесив босые ноги, опираясь обеими руками на сложенное синее одеяло.

— Ты далеко ушел с трассой, Илья? — почему-то с грустью спросила Катя.

— Времянка на пять километров, а просека — больше семи. — Он отвел взгляд.

— А мы скоро будем туда перекочевывать? Не спрашивал начальника?

— Говорят, надо готовить площадку под четвертую буровую и дорожный ус к ней тянуть. Это вам на целый месяц…

— А вы бы, думаешь, быстрее сделали? — подозрительно спросила она.

«Снова задел за больное!» — с горечью и досадой спохватился Илья.

— Я сейчас не думал об этом.

Катя замолчала. Она задумчиво смотрела в окно, на березовую ветку, упруго вздрагивающую от порывов ветра. Почки березы налились вешней силой, разбухли, вот-вот лопнут…

— Ты долго задерживаешься в поселке? — опять спросила она.

— Нет, уезжаю, — отвечал Илья, тщетно пытаясь понять ее любопытство. — За инструментом приехал и майские карточки отоварить.

Катя снова задумалась, пальцы ее подобрались, сжали ватную мякоть одеяла. И вдруг вскинула на Илью заблестевшие решимостью глаза:

— Сегодня какой день? Вторник? В воскресенье пойдем на охоту, Илья! Давно уж я не бродила по лесу так, для себя! Пойдем? За Пожемское болото! Там керка, старые токовища, знаешь?

Илья встал. Растерянно зашарил по карманам, не находя бумагу на завертку. Он не думал о том, как неожиданно и странно было это предложение. Не думал даже, что в эту весеннюю пору, когда линяет пушной зверь, а птица забилась на гнездовья в самую чащобу, никто не ходит на охоту. Она зовет его, его будет ждать в лесу! Целый день вдвоем — это ли не счастье для заждавшегося сердца!

Он пойдет на охоту и будет бить линяющего зверя и пугливых, отгулявших свое глухарей, поведет Катю в самые таежные места, чтобы она забыла участок, свою библиотечку в «скворечнике», начальника и подчиненных, чтобы вспомнила деревню, старое, две березки на крутогоре…

* * *

«Вот так, Коля! Я решил твердо: не надо никаких жертв! Жизнь такая вещь… Не надо их делать, не нужно уступать никому своего и пуще — не принимать чужих жертв…»

Николай в третий раз перечитывал письмо Саши Жихарева, третий раз двоились чувства и мысли, перемежались отчаяние и решимость, мужское самолюбие и человеческая слабость.

Александр лежал в Москве в госпитале, с парализованными ногами. Он лишился возможности ходить, но в остальном чувствовал себя здоровым человеком, затеял уже переговоры насчет сотрудничества в Нефтяном институте, усиленно читал литературу о новом, турбинном методе бурения. Он не хотел сдаваться без боя.

«Ноги, конечно, нужная вещь, трудно свыкнуться с той простой мыслью, что ты, возможно, навсегда лишен возможности двигаться, ходить в атаку и бродить в скверах, бегать на работу и спешить на свидание, — писал Сашка. — Но, черт возьми, есть еще и голова, и глаза, и руки. Когда-нибудь я еще и женюсь…

Валя отнеслась ко мне более чем по-дружески, спасибо ей. Она предложила даже, чтобы я ехал к ее родным, и это было как обещание…

Но я же мужчина, Николай, и не пошел на эту удочку. Я прекрасно все понимал еще в Москве. Не надо жертв!..»

И вот еще, может, самое главное для Николая:

«Мы были друзьями, трое, и я надеюсь, останемся ими и в будущем. Ты, Колька, не расстраивайся из-за всей этой истории, из-за моего несчастья. Довольно и того, что оно мне не дает забыть о себе ни на минуту. Посмотрел бы ты на Валю тогда! Любовь из чувства долга — это, наверное, самая несуразная и страшная вещь…

Не буду на эту тему. Ты должен вернуть все на старое место. Потому что, в сущности, ничего не изменилось, это говорю тебе я — и ты верь. Ты напиши ей, скажи, что ждешь ее, любишь — и все. Потому что, когда я узнал от нее о том, что она написала тебе, я выругался по-окопному, и на этом все кончилось. А потом меня отправили сюда, в Москву…

…Пиши, Колька! И выручай Валю, потому что, думаю, ей сейчас тяжелее, чем нам с тобой. И имей всегда в виду, что им, женщинам, в жизни почему-то всегда труднее, они — чище нас…»

Да, в жизни все трудно. Любовь из чувства долга… Но все же любовь?

Все перепуталось.

Валя одна, ей действительно тяжело. Сашка поступил как мужчина, он отлично знал, кому принадлежит ее душа.

И, в общем, ничего не изменилось. И она в самом деле чище и лучше, чем он, Николай. Но почему же тогда так больно?

Писать письмо или нет? Писать! Откуда взялся этот эгоистический вопрос? Сколько же в человеке еще темного, непонятного!

Надо еще одуматься, перечувствовать все заново. Почему она — не жена ему, тогда все было бы по-другому!

На столе дожидались еще два нераспечатанных письма, и пальцы машинально потянулись к ним, чтобы оттянуть время и немного разрядить душу.

Одно было местное, из управления. Генерал Бражнин уведомлял Николая, что матери его, Наталье Егоровне Горбачевой, выслан вызов и пропуск для проезда по железной дороге. Одновременно генерал дал знать своему представителю в Сталинграде, чтобы он разыскал старуху и помог выехать.

Слава богу, хоть одна, личная, забота долой! В последние дни Николаю часто вспоминалась посадка на Северном вокзале, сутолока и настоящая битва у подножки. И маленькая старушка в заплатанной кофте, что сидела тогда на старинной окованной укладке, с безнадежным укором созерцая толчею. Ее, помнится, увел куда-то безрукий солдат… Матери предстояло тоже нелегкое путешествие по фронтовым дорогам. Хорошо, что генерал нашел время, спасибо. Надо написать ему…

Третий конверт был огромный, заклеенный мучным клейстером. Обратный адрес: «Воркута, шахта «Капитальная»…» Кто же это?

Разорвал конверт. Писали спутники-украинцы, которых он когда-то оставил в вагоне, что уходил дальше, в Заполярье. Вспомнили, значит!

«…Друг Микола! Привет с конца света! — начиналось письмо. — Не ругай за корявую строку, бо я нынче навернул на двести семьдесят процентов в шахте, и малость дрожит рука… Петро, тот покрепче, но он сейчас в забое.

Ну и заехали ж мы, братушка, далеко! Никогда не думали такие края обживать! Голая, белая пустыня — ни конца ни края. Ветрище — спасу нет, первое время канаты протягивали от барака до барака, иначе унесет в поле, как соломенное чучело. Теперь, правда, веселей стало: обстроились добре и день наступил. Тут ведь порядочный рассвет один раз в году бывает. Остальное — так, одно баловство: не успеешь оглянуться — ночь. Занятная сторона, что ни говори. Называется — тундра. А насчет уголька, прямо скажу, хватает. Хотя и военная тайна, но такую тайну можно особо не хранить, пускай почухаются, кому надо. Не хуже нашего Донбасса.

Живем, сам знаешь как, иной раз туго приходится, вечная мерзлота! Но про сговор наш не забыли. А ты помнишь? Думаем, что ты нас обогнал, бо тут спервоначалу вовсе тошно было. Теперь легче стало. Инженер у нас тут бедовый один есть, молодой, как ты. Даем с ним добычу по всем правилам! Заработки хорошие, цингу спиртом и кислой капустой угробили: жить можно.

А сейчас новые машины пришли. И вот, как глянул я на эти машины, так на душе отлегло. Трехжильное у нас государство, в этакую пору в тундру пригнать новую технику! Поглядел, значит, я на эти машины, и подумалось, что скоро Донбасс опять нашим будет, ей-богу!..

А пока углем по фашисту будем жарить. Вот и все. Пиши, как твои дела, ждем. Привет от Петра. Даст бог, еще увидимся и споем добрую песню, с горилкой…»

Николай сложил письмо, задумался.

Уже дают уголь! А он, Горбачев, все еще копается… Ведь у них там в десять раз труднее, голое Заполярье, а они справились!

«Как только опробую скважину, обязательно нужно ответить ребятам, — подумал Николай. — А письмо неплохо бы прочитать на общем собрании всем…»

Все складывалось как будто неплохо. Только Сашкино письмо на столе лежало раскрытым, ждало…

* * *

Положительно не везло в жизни Илье!

В полночь под воскресенье зарядил теплый дождь, обложило небо. За окном хлюпала вода, безветренная теплынь доедала остатки снега. А под утро дождь усилился, полил будто из ведра.

Илья появился в поселке на рассвете в брезентовом дождевике, с ружьем, постучал к Кате в избушку.

Она была готова, пережидала затянувшийся ливень.

«Не везет…» — прочел Илья в ее грустных глазах.

Что ж, пусть льет, — целый день Илья будет рядом с нею, не в лесу, так в ее комнатке. Катя заботливо помогла ему снять плащ, стряхнула огрубевший брезент у порога, повесила на гвоздик у притолоки.

Он закурил, устроился в уголке с книжкой, спешить было некуда.

— Чай согреть? — сцепив на груди оголенные полные руки, спросила Катя.

Он кивнул утвердительно.

Пусть греет чай, Илья помолчит. Так будет еще долго у них. Пока успокоится ее сердце, пока не почувствует всю силу его тоски. А сейчас покуда нужно молчать…

— Катя! — вдруг неожиданно для себя сказал Илья и встал.

Она возилась в печурке, не подняла головы. Только сказала невнятно, торопливо:

— Помолчи, помолчи, Илья.

— Катя! А ведь я третье заявление в военкомат отправил.

Она обернулась, в руках у нее горел пучок тонких лучинок, пламя обожгло пальцы.

— Да ты что?!

— Так нужно.

Катя повернула лучинки кверху, пламя разом убавилось, село, прогоревшие концы свертывались, чернели и блекли на глазах.

— Не возьмут тебя, — успокоенно сказала Катя.

— Возьмут, пора…

Она задумалась, без труда уяснив тайную сердцевину его слов. Помолчав, сказала:

— Участок не отпустит. Горбачев.

— Горбачев, возможно, не отпустит. Но ты ему скажешь, чтобы отпустил.

Она вся вспыхнула, словно иссушенная лучинка:

— Я?!

— Ты. Ты все знаешь. Хватит с меня. Слышишь?

В печке гудело. Тонко шипели на плите капельки воды с крышки чайника. Катя захлопнула дверцу, веселый трепет огня на занавеске у двери и на стене пропал. Выждав минуту, Катя сказала:

— Илья, в воскресенье пойдем на охоту, куда я сказала. Кончится дождь, будет в самый раз… Через неделю.


19. НАПАДЕНИЕ

Солнечным майским днем, под воскресенье, на станции Чибью с поезда Москва — Печора сошла сухонькая, пожилая женщина с усталым морщинистым лицом, в теплой деревенской кофте, с облезлым фанерным чемоданом и тяжелым заплечным мешком. Обута она была по-зимнему в строченые ватные бурки с калошами.

— А лесу-то, лесу сколько! — выдавая исконную степную тоску, с хозяйским простодушием удивилась она. — Благодать какая!

И, подхватив чемоданишко, заторопилась коротким шажком к огромной избе, увенчанной вокзальной вывеской.

У дверей она остановилась, достала из-за пазухи клочок бумаги, прочла нужное, потом окликнула дежурную, девушку в форменной красной фуражке:

— По телефону бы мне слово сказать… Помоги, дочка.

Женщина, как видно, держалась из последних сил, дорога измотала ее. И вещи были тяжелые, громоздкие, — она то и дело ставила к ноге чемодан, почти волочила его по земле.

Дежурная строго глянула на старуху, помогла преодолеть скрипучую дверь с пружиной — чемодан задел углами поочередно оба косяка. Они кое-как пробрались через зал ожидания, битком набитый людьми и вещами, зашли в боковую комнату.

— Куда вам? В управление комбината? — с некоторым удивлением спросила дежурная и набрала нужный номер.

Старуха с видимым волнением, неумело взяла телефонную трубку, совала ее под платок.

— Горбачева я… Горбачева мать. Мне сказали, позвонить с вокзала вам… — торопливо, сбивчиво изъяснялась она, крепко держа руку с трубкой у самого уха. — Знаете? Ну вот и слава богу… Подождать, значит, мне тут? Приедете? А то я и вправду измоталась совсем, спасибочки вам, милые мои…

После всех потрясений этого года, после страшной дороги с беженцами по волжским степям и смерти мужа, не избалованная вниманием Наталья Егоровна Горбачева попала вдруг в какой-то сказочный мир, полный добрых людей и надежного порядка. Еще в Сталинграде ее нашел какой-то важный, толстый человек в дорогом пальто и новой шляпе, без всяких хлопот усадил на эвакуационный поезд и снабдил бумагой с лиловым штампом и непонятной печатью, при виде которой любое железнодорожное начальство становилось заботливым и расторопным. С этой бумагой и пересадка в Москве совершилась за одни сутки, хотя люди сидели там неделями, как в карантине. Человек дал ей также бумажку с телефонным номером.

Наталья Егоровна попала будто в другой, неизвестный ей мир, где человека ценили, помогали ему, где не было паники по поводу военных неудач, не было слез и бабьих причитаний. В этом мире никто никуда не бежал, не бедовал с быками в ночной зимней степи, не долбил пешней и лопатой мерзлой глины у станции Гумрак…

В поезде ехали занятые, но добрые люди, говорили о ленинградской блокаде и какой-то Воркуте, уверенно рассуждали о скором разгроме немцев, о резервах Сибири, Урала и Крайнего Севера. С этими людьми ей было легко. Узнав о бедах женщины, о том, что сын работает в их «системе», они как могли помогали ей, приглашали разделить дорожную еду, припасали чай, заботливо вытащили багаж при высадке из вагона.

Чудеса продолжались и здесь, в маленьком таежном городе. Стоило позвонить по нужному адресу — через какой-то час к вокзалу подкатил на легковой машине молоденький парень в полувоенном костюме, схватил вещи, усадил ее на мягкое сиденье, повез в гостиницу.

— Николай Алексеич Горбачев это ваш сынок, значит? — осведомился он в пути. — Чудесный работник, представьте себе! Генерал на активе очень хорошо отзывался! Далеко пойдет, имейте в виду! Молодой, но инженер с творческим огоньком. Это генерал сказал! Имейте в виду!

Наталья Егоровна никогда не ездила в легковой машине, не знала, что такое «актив» и «творческий огонек», но ей было хорошо с этим расторопным и словоохотливым пареньком из важной канцелярии. «Ох, высоко сынок летит, слава богу! Жаль, отец не дожил, порадовался бы», — вздыхала мать.

Из гостиницы паренек позвонил на какую-то каротажную базу, вызвал инженера по фамилии Бейлин, закричал неожиданно резким, начальническим голосом:

— Исак Михайлович?.. Ага, тебя и нужно! Вот какое дело! Ты завтра едешь испытывать Верхнюю Пожму? Точно? Так вот, захватишь в гостинице женщину. Мать Горбачева, имей в виду! Ясное дело, в кабину! Ехать-то семь верст до небес — и все лесом!

Трубка что-то бормотала в ответ, но паренек кричал свое:

— Черноиванова просили подбросить? Ну, так что ж? Втроем и доедете. Распоряжение генерала, имей в виду!

Когда паренек из канцелярии устроил Наталью Егоровну в номер и, уходя, откозырял ей по-военному, она с удивлением и страхом проводила его долгим взглядом. «Какой молодец, прямо огонь… — подумала она. — Вот бы на фронте-то таких побольше, сразу бы и погнали неприятеля восвояси… Уж не самый ли он заместитель генерала?»

Из гостиницы она никуда не выходила, будто попала не в мирный дом, а в вагон прямого сообщения. Ей казалось, что стоит оплошать, на минуту отклониться от какой-то единственной стремительной колеи, и она сразу потеряет внимание и поддержку всех этих незнакомых, деятельных, наделенных большой властью людей, которые будто на руках несли ее к сыну. Она пораньше улеглась в чистую, прямо-таки роскошную кровать и спала тихо и крепко, без снов, согреваемая близостью к сыну, скорой встречей с ним.

Часов в пять утра — было совсем светло — за окном внизу прогудела машина. Наталья Егоровна была уже на ногах, складывала вещички.

За нею зашел маленький человек с горбатым носом, в огромных роговых очках и брезентовом плаще. За плечом охотничья двустволка.

— Поторапливайтесь, мамаша, — вежливо сказал он. — Я Бейлин. Где ваши вещи? Давайте…

На крыльце, около автомашины с огромным железным фургоном, их поджидал третий спутник — высокий, черный, стройный военный с кубиками на петлицах.

Он поздоровался с Бейлиным, кивнул Наталье Егоровне, поинтересовался:

— Первую испытывать?

Инженер кивнул.

— У вас же по плану — двадцатого июня?

— Что ж, испытываем двадцатого мая, тем лучше, — непроницаемо ответил Бейлин, сторонясь черного человека.

Военный отбросил окурок, не спеша тронулся с порожка вниз.

— А это… значит, мать самого Горбачева? — словно о неодушевленном предмете спросил Бейлина. — К сыну едет? — И как-то колко усмехнулся: — Веселенькое совпадение! — И, вдруг наддав шагу, первым пошел к машине. Открыл дверцу и, не глядя на шофера, занес хромовый, до блеска надраенный сапог на подножку, нырнул в кабину. — Поехали!

Инженер подсадил старуху в высокую дверь железного кузова, подал вещи. Они устроились на короткой скамье, у окошка, в окружении замысловатых машин и огромных катушек с проводами.

Всю дорогу инженер молчал, клевал своим горбатым носом, рискуя уронить огромные роговые очки. А старуха с любопытством смотрела в низенькое мутное окошко, любовалась таежной глушью, с радостью подчинившись той силе, которая легко и сказочно приближала ее к сыну. И Наталья Егоровна к концу пути совсем позабыла о третьем спутнике, который дремал в это время в кабине, крепко прижав к коленям портфель с уголовным делом о Верхней Пожме…

* * *

Широки таежные болота! На десятки километров раскинулись сочные луга с чавкающей ржавой водой под зеленью трав, под россыпью белых и розовых цветов, под снежной заметью пушицы. К концу мая молодой, зеленый иван-чай заполнил гари и лесные лужайки, начал спускаться к болотам. Черемуха брызнула по зелени белым бахромчатым дождем, полыхнула сквозь свежие запахи торфяников крепким, нежным и пьяным ароматом.

К поселку болото выходило излучиной, за которой красовались на возвышении меднокованые сосны, густохвойные кедры.

В этом году долго не сбывала вода. Катя шла с длинным шестом в руках, перепрыгивая с кочки на кочку, выбирая опытным глазом самые верные моховые шапки. Ей нужно было добраться до соснового урочища, где в молодом подлеске в начале весны токовали глухари. Там, над болотом, стояла охотничья избушка-керка. К ней с другой стороны выйдет Илья.

Балансируя на кочках, девушка скользила от куста к кусту, минуя опасные, зыбучие чарусы. Когда под моховинами звенела текучая струя, Катю охватывал страх.

«Ему ко мне по сухой, твердой тропе идти, — думала Катя. — Потому что он со всей душой ко мне идет. А мне — болотом, пропастью, потому что я сама не знаю, зачем все это придумала. Его ли помучить, себя ли заставить заново подружить с ним? Старое-то вряд ли свяжешь теперь кончик к кончику… Любви-то ведь все равно не будет…»

Вдалеке, за сухостоем и редкими березками, густым белопенным валом заклубилась черемуха. Болото кончалось.

Катя оглянулась вокруг, подняла глаза к небу, в безмятежную синь. Ее вдруг ослепило, обрадовало утреннее солнце.

«Любви все равно не будет…» Нелепой показалась ей недавняя мысль. Как же так, почему не будет? Жизнь так хороша, так полна молодости и цветения! Такой бурной была весна, так неожиданно распахнулся мир навстречу теплу и солнцу! Почему же у нее не будет любви?..

Она последний раз взмахнула шестом и прыгнула на песчаную кромку, под серебряную бахрому черемухи. Тяжелая белая гроздь приятным холодком коснулась ее пылающей щеки, брызнула росой. Тонкий запах заволновал душу.

Катя бросила шест, медленно спустила тонкую косынку на плечи, заложила за голову руки и сладко закрыла глаза.

Закинув голову, она почувствовала тяжесть косы за спиной, тугой обхват пояса, силу своих молодых рук…

Вверху, на угорье, звенел в косых солнечных лучах вековой кедр. Он звал к себе, шептал что-то, волновал весенней силой, тайной прожитого. И Катя тронулась вверх, разводя руки с зажатыми концами косынки, не боясь колючей хвои и росяных, мягко уступающих ей веток…

* * *

Рано, часов в пять, Горбачева разбудил телефонный звонок. Он трещал долго, до тех пор, пока Николай, протирая глаза, не протянул руки, не снял черной, тускло блестевшей трубки с рычага.

— Золотов говорит! — донеслось издалека, и Николай уловил тревогу в голосе мастера, насторожился.

Золотов что-то кричал, но голос его тонул в непонятном постороннем шуме.

— Товарищ начальник! — наконец разобрал Горбачев. — Николай Алексеич! Необходимо ваше присутствие… Желонку выбило, газ…

Сон разом пропал.

— Давление? — закричал Николай в трубку.

— Ничего не слышу…

— Давление, спрашиваю?!

— Фонтан грязи — до кронблока!

— Наводи фонтанку, арматуру ставь. Иду!

Клацнул рычаг телефона. Николай схватил со стола графин, окатил голову водой. Холодные капли, неприятно обжигая, покатились за ворот, между лопаток. Быстро натянул клетчатую ковбойку, рывком вздернул застрекотавшую застежку ворота и, накинув брезентовую куртку, выбежал на крыльцо.

Солнечное половодье, затопившее тайгу, на миг ослепило его. Все пылало утренним праздничным огнем, весь воздух, казалось, был наполнен роем золотых пчел, и в этом богатом блеске, вдали, властно и дико ревела скважина.

За два километра было слышно стихийное извержение глубинных пластов, к которым так настойчиво два месяца прогрызалось долото. И Николаю казалось, что там, у буровой вышки, трещит лес и качаются зеленые штыки елей.

Почему до сих пор не навели фонтанную арматуру? Или так велико давление?..

Чем ближе он подходил, тем напряженнее становился глухой рев потревоженных недр. Николай явственно чувствовал уже, что ветер переменил направление — дул прямо в лицо, от буровой.

Что, если сейчас — искра от небрежной папиросы, от удара по металлу?

Он не выдержал, бросился бегом по скользкому настилу времянки.

Рев прекратился неожиданно. Стало так тихо, что Николай услышал мирный лепет листвы, посвист зяблика, пролетевшего поперек просеки. Вздохнул с облегчением. Навели арматуру!

Остановился, вытер вспотевшую шею платком, закурил.

В этот миг с запада налетел порыв ветра, по верхушкам леса пробежал новый приглушенный гул… Тайга зашумела весенним, звонким и разнобойным шумом. К лесным шорохам примешивался, однако, другой какой-то чуть слышимый, посторонний гул. Самолет?

Николай внимательно оглядел взъерошенную кромку вершин и насторожился.

Звук почему-то больно задевал память. Было в нем что-то надрывное, злобное, чужое, будто в ближних елях кто-то растревожил шмелей.

Николай еще раз с недоумением огляделся. Назад, к поселку, все так же убегала пустынная просека, впереди маячила головка безмолвствующей буровой. Глянул на часы — пять утра, тайга только-только просыпается…

И вдруг в какой-то миг моторный гул усилился, над синей вязью вершин можно было разглядеть три быстро растущие точки. Сомнения не было — шло звено самолетов.

На миг вспомнились подмосковные укрепления прошлой осени, исковерканные линии проволочных заграждений, ад огня, пепла и дыма, вздыбленной, комковатой земли и этот незабываемый вой вражеских стервятников… Но откуда и зачем появились они здесь?

Тревожные, сбивчивые вопросы и догадки роем поднялись в голове.

Десант? Как они сюда прорвались?

Зачем? Ведь здесь ему верная смерть!

Аэросъемка?

За каким дьяволом?

Просто разведка? Диверсия?

Слишком глухой тыл…

Не находилось ни одного сколько-нибудь логичного ответа, но факт был налицо: на далеком Севере, где-то между Котласом и Нарьян-Маром, за многие сотни километров от передовой, над тайгой выли немецкие самолеты.

Они уже миновали поселок, пролетели над головой и развернулись над зеленой равниной болота.

Будут садиться?

Внезапно под фюзеляжем переднего самолета мелькнул черный комок и через минуту расцвел серым шелковым венчиком. За ним раскрылся второй, третий, четвертый…

Сомнений не оставалось: это были немецкие парашютисты.

Самолеты сделали круг, ушли вверх и скрылись на западе. Но этого Николай уже не видел. Забыв о газовом фонтане на золотовской буровой, он со всех ног бросился обратно. Хлопнула дверь, и Николай почти упал на стол, сорвал телефонную трубку.

— Алло! Срочно, оперативный отдел!

— Занято, — через мгновение, показавшееся вечностью, прозвучал лаконичный ответ скучающей в утренние часы телефонистки.

— Выключите абонента! Немедленно, слышите?! — срывающимся голосом закричал Николай.

По-видимому, его тон убедил телефонистку. В трубке послышался шорох, Николай услышал мужской возмущенный голос:

— Центральная! Кто там мешает?

— Кто говорит? — резко перебил Николай.

— Майор Леонов. Что вы кричите?

— Это начальник Верхнепожемского участка Горбачев. В районе болота высажены парашютисты. По-моему, немцы!

— Горбачев? — чему-то удивился майор и разом переменил тон: — Спасибо. Я как раз говорил по этому поводу…

Пока он изъяснялся, Николай успел тысячу раз проклясть его спокойствие.

— Что им тут надо? — снова загорячился он.

— По данным контрразведки, десант с целью диверсии на Северопечорской магистрали. Взорвать мост на Печоре, изолировать блокированный Ленинград от воркутинского угля. Не волнуйтесь, боевая группа наготове, ждала сведений с места высадки. Теперь ясно. Ваша задача — всеми силами помешать им с выходом к железной дороге до подхода ликвидационной группы.

— Задача ясна, товарищ майор. Но у меня почти нет никаких сил для этого: все вооружение — личный револьвер, — откровенно признался Николай.

— У вас есть люди, — сказал майор и подчеркнул: — Люди! Продержитесь два-три часа…

— Да, люди у меня есть, — повторил про себя Николай, чувствуя, как по спине залегает, прилипает к лопаткам рубашка. Потом подумал еще, прикинул что-то и сказал в трубку сухо, по-военному: — Слушаюсь, товарищ майор. Задержим!

* * *

Все приготовления заняли полчаса.

Суматохи не было. То, что именовалось участком Верхняя Пожма, ни в какой мере не походило на обычный заводской поселок, где, по старинной традиции, отгорожены и разъяты дворы и семьи. Это была единая трудовая бригада, способная на военные действия, движение и понимание команды. Это было своеобразное ополчение при одном существенном отличии от фронтовых ополчений — у жителей Пожмы не было боевого оружия.

В поселке набралось семнадцать охотничьих ружей и три допотопных шомпольных дробовика времен русско-турецкой войны. И личный револьвер начальника участка. Это было все, что можно противопоставить вооруженным до зубов диверсантам, не считая кольев, ломов и кирок из инструменталки.

Но главное было настроение людей, их настороженность, острое сознание опасности, их неожиданно четкое, доверчивое единение вокруг Николая.

И он не сомневался в своих людях, хотя, в сущности, прожил с ними каких-то три невеселых месяца, в тяжелом труде, незаметных, крошечных победах и горьких потерях. Он не сомневался потому, что проверил их в нелегкой борьбе за одно общее дело, не сомневался даже в таких темных душах, как Глыбин или конюх Останин.

Неожиданную поддержку оказал Сергей Останин. Он зашел в кабинет, когда Николай и Шумихин заканчивали беспримерную утреннюю летучку, все наличные силы были учтены, и каждый бригадир уже получил необходимое наставление.

— Взрывчатку и толовые шашки прошу мне! — сказал Останин, стараясь не глядеть на Шумихина. — И двух-трех охотников… на взрывные работы!

Николай обрадовался. А Шумихин вдруг настороженно вскинул голову, щетина на его небритом лице от волнения, казалось, встала торчком.

— Аммонит? Всю взрывчатку в одни руки? — запротестовал Шумихин, неумело скрывая существо своих возражений. — Гляди, Николай Алексеич… С Опариным такие дела нужно б согласовать. Я, одним словом, отвечать не берусь!

С Опариным поговорить об этом невозможно: палатку дорожников только что перенесли в конец трассы, не успели поставить телефоны. Да Николай, впрочем, знал заранее точку зрения Ильи. Его возмутил паникерский крик Шумихина, стыдно было перед Сергеем.

— Семен Захарыч… Иди отсюда, строй народ в колонну. Ждут тебя, слышишь?

И коротко кивнул Останину:

— Пошли!

Пока двигались к складу взрывчатых веществ, оба успокоились. Николай отпер двери с тяжелой накладкой кузнечной работы, пропустил в полумрак Останина. В дальнем углу невнятно желтели бумажные кули с аммонитом. Сергей вскрыл один, молча подтянул на свет, к двери. Зачерпнул горсть яично-желтого порошка, со сноровкой истого пекаря пропустил гремучую мучицу меж пальцев и снова пошел в глубь склада.

— Бикфордов шнур отсырел у вас малость… — сказал он из темного угла. — Кто же так хранит дефицитные материалы?

Ключи от склада «ВВ» с самого основания участка и до последних дней были у Шумихина. Но Николай промолчал, осведомился с беспокойством:

— Вовсе не годится, что ли?

— Почему не годится? — отвечал Сергей, появляясь с мотком шнура в руках. — Подсушим — пустим в дело. А хранителю при случае все же не мешало бы всыпать! Это не инвентарные телогрейки, не лопаты и кирки…

Николай положил руку на плечо Останина:

— Ну, Сергей Иванович, на тебе обе скважины. Возьми у отца лошадей под взрывчатку, сколачивай из буровиков саперную группу, чтобы до скважин ни при каком случае, не допустить сволочей! Поселок сами как-нибудь… Бери ключи!

…Через четверть часа все мужчины поселка двинулись к болоту, где намечался «передний» край.

Глыбин в расстегнутом ватнике облюбовал густой куст черемухи, залег с пешней. Полупудовый инструмент не раз выручал его в карьере, и, как видно, землекоп и здесь возлагал на него немалые надежды.

— Тю, Степан! Ты вроде чертей глушить собрался! — окликнул его бригадир Смирнов.

Степан понял нарочитую веселость соседа, но простил ему: значит, и тот понимает, что дело нешуточное.

— Ермак, сказывают, с таким оружием воевал… — хмуро прохрипел Степан в ответ, поддержав этот зряшный, но отвлекающий от расслабляющих мыслей разговор.

— Зато у татар в те поры автоматов не было, — предостерегающе заметил Иван Останин, пристраиваясь позади Глыбина. И спросил осторожно: — Как, Степан, думаешь, не сделают они нам капут?

Глыбин тяжело ворохнулся под кустом:

— Тут с хитростью надо, потому — у них сила. Не мешает знать тоже, сколь их сверзилось на нашу голову. А толку — один черт, вряд ли они добьются, раз через пару часов войско прибудет. Понял?

Останин мелко, колюче засмеялся:

— Я и то думаю: за каким бесом я тут торчать буду, когда войско есть?

Глыбин не понял сразу, о чем хотел он сказать, обернулся, чтобы переспросить, но Останин исчез, как сквозь землю провалился. Позади грустно покачивалась ветка черемухи, отягощенная гроздьями цвета.

Не понимая еще, почему Останина не оказалось на месте, Степан задержался взглядом на раскидистом кустике. Черемуха распушилась, разнежилась в янтарном утреннем воздухе, распространяя чистый, нежнейший запах. Цветы, пронизанные солнцем, походили на расплавленное взбитое серебро.

Давно Степан не замечал такой земной красы, не вдыхал этого первозданного, святого запаха. А сейчас голова у него мягко кружилась, он понял всю прелесть душистого цвета, ощутил радостное тепло солнца, неудержимый рост иван-чая на лесной прогалине.

«Хор-рошая земля, Степан! Куда ты глядел раньше? Ведь из-за этого они и лезут к нам, сволочи!..»

И прямо в душу кольнуло прямее, обнаженнее:

«Может, нынче придется лапти вытянуть под этим кустиком? Не пожалеешь ли, Степан?»

Тут все существо его воспротивилось минутной слабости, закричало против, несогласно и остро.

Случалось, не раз в жизни решал Степан, что уж очень долго зажился на этом трудном свете, что пора кончать. Было такое и перед Беломорканалом и, в особенности, после потери семьи, но в эту минуту прежние мысли показались ему бесконечно далекими, пережитыми и, прямо говоря, чужими. В этот день нельзя было умирать, надо было начинать жизнь сызнова.

— Пожалею! — прохрипел Степан. — Пожалею!

И ежели станет так дело, чтобы постоять за себя и за землю свою, убью семь гадов, хоть они и с автоматами, а там… «А там, — слепой сказал, — увидим!» Там — жить буду! Буду жить на этой земле!

* * *

…Алешка Овчаренко с топором в руках помчался времянкой на участок Ильи Опарина. Поручил ему предупредить Илью с бригадами сам Горбачев.

Трудно передать тот азарт, который охватил Алешку, когда он узнал о предстоящем «порядочном деле».

Алешка способен был крепко привязываться к людям, наделял их в этом случае невероятно высокими качествами. Сейчас для него таким авторитетом стал Горбачев. И Алешка считал излишним беспокойство за успех в схватке с диверсантами. Передохнут ли фашисты сами, убьет ли их гром среди ясного неба, уничтожат ли трудяги из семнадцати ружей, — но все будет в порядке. А в заварухе он, Овчаренко, как раз и покажет, на что способен. Нужно только не хлопать ушами и быть в самых горячих местах…

Поручение начальника показалось ему сейчас наиболее важным в сложившихся обстоятельствах. Во-первых, потому, что оно и в самом деле имело большое значение, а во-вторых, поручено могло быть только сметливому и расторопному человеку. В-третьих, связного на пути могли подстерегать те самые диверсанты, о которых следовало известить Опарина.

Последнее опасение ввергало связного в боевой трепет, но, к счастью, оно не оправдалось.

Дорога была пустынна, и, если не считать колющей боли в груди от непрерывного бега, все шло отлично.

Далеко в лесу, на зеленой поляне, стояла белая палатка, сохранявшая со вчерашнего дня обидно-мирный вид.

У входа дымил костер. На треноге — артельный закопченный котел. Над котлом безмятежно стоял здоровенный детина без рубахи, самодовольно поглаживал ладонью смуглые полушария хорошо развитой груди. Алексей с ходу растоптал остатки костра (дым мог привлечь внимание немцев!) и, оттолкнув удивленного кашевара, влетел в палатку.

— Где Опарин? — с трудом выдавил он, задыхаясь после сумасшедшего бега.

Опарина не было, он с рассветом ушел на охоту.

— А ну, все наружу, сюда!

Заскрипели топчаны, поднялись нечесаные головы. От стола обернулась намыленная физиономия:

— Ты чего?

— Давай выходи! Собираться живо! — со злобой закричал Алешка, чувствуя, как неумолимо летит дорогое время.

— Пожар, что ли?

— Хуже! Десант военный, немцы! — заорал Овчаренко.

Стало тихо. Тихо было в тайге, вокруг.

— Ты чего, мак ел? — окликнул Алешку кашевар.

— Перехватил лишку, парень, ради выходного!

— А говорят, мол, водки нет…

У Алексея гневно дрогнул подбородок.

— По приказу начальника, слушать беспрекословно! Некогда убеждать! Зарублю любого за волынку! — Топор выразительно блеснул в его руках. — Живо! В засаду, к болоту!

И вдруг, словно в подтверждение его слов, невдалеке, у болота, тревожно грохнул одиночный ружейный выстрел. За ним треснула, прокатилась трещотками автоматная очередь, и снова повторился выстрел.

Тайга отозвалась глубоким рокотом, охнула. Потом стало тихо.

* * *

Весеннее утро всегда особенно чутко к звукам.

Выйди за черту поселка, на опушку, — и ты услышишь чуть внятный шепот нарядно позеленевшей хвои, прозрачный, едва слышный звон упавшей с дерева сосульки, в которую обратилась в полночь бисерная капля росы, запоздалый вскрик старого косача на ближнем токовище, шорох ранней, до смешного торопливой белки на вершине старого кедра. И даже вкрадчивый треск сухой ветки под собственной подошвой ощутишь с новой, неясной значимостью.

Чего-то ждущая, чуткая тишина над родимой землей!..

Всю ночь Илья не спал, думал о предстоящей встрече с Катей. Он не питал никаких надежд, ибо знал о существовании девичьих причуд. Но она звала его, ждала его. Первый лед тронулся, оставалось любить и ждать.

Ружье можно было не брать вовсе, но все же она приглашала его на охоту, ружье было как пароль… Да и с тех пор как Илья попался на дорожной трассе в лапы медведя, он никогда не расставался с централкой.

Часов в шесть утра палатка зашевелилась. Илья бросил ружье на плечо, обстоятельно, по-охотничьи подтянул пояс, наполовину вынул кривой отцовский нож из чехла, большим пальцем на пробу коснулся лезвия и, удовлетворенно крякнув, посадил обратно. Можно было выходить.

Тишина в лесу была покоряющей, славной. За полчаса он миновал беломошный бор и голубичную низину, волнуясь, ускорил шаги.

У охотничьей избушки Кати не оказалось.

Илья заглянул в полуоткрытые, вросшие в моховину двери. Внутри было пусто, темно, пахло плесенью. Стены керки обросли мхом, столик почернел и покосился, как и сама избушка. С тех пор как начались горные работы в этом крае, ушел зверь глубже в тайгу, ушли за ним охотники, избушка опустела. И не было в ней уже традиционного запаса дров и соли для всякого случайного путника, разрушился очаг…

Илья отошел, присел на пень. Тоскующе скользя глазами вокруг, достал из нагрудного кармана часы. Половина седьмого.

Тихо вздыхала тайга. Родная, синяя, туманная тайга…

Все, что знал Илья в жизни, все, что успел испытать и преодолеть, прошло под раскидистыми, узорчатыми ветвями леса, все было окрашено и овеяно мощным, таинственным дыханием пармы, своеобычной прелестью лесных запахов, журчаньем холодных, звонких родников, лепетом берез в белые июньские ночи.

Березки, березки, березки… Они как серебристые струйки в гуще чернолесья, среди ельника и кедра. Словно свет надежды в душе, теряющей веру.

Илья представил вдруг себя в лодке, на быстром перекате, с шестом в руках. Так же вот в конце весны плыл он серединой реки с охоты, спешил в деревню, к Кате. А в устье какого-то безымянного ручья, на песчаной узкой косе, неподвижно стоял молодой лось и умным взглядом невозмутимо провожал лодку.

Да, но где же Катя? Судя по часам, ей давно уже надо быть здесь. Может, приходила, не дождалась, ушла?

Илья поднялся и, тревожно осматриваясь, пошел краем болота. Отойдя шагов сотню, он заново вернулся к избушке и тут, под кустом черемухи, остановился. На мокром песчаном откосе ясно отпечатались следы маленьких сапог.

Это были ее следы!

Ну конечно же она ломала здесь ветки с цветами черемухи! Как же он сразу-то не заметил!

Зоркие глаза охотника теперь без труда различали в траве, на подушках серебристого ягеля отпечатки ее каблуков — вверх по угору, к назначенному месту, к избушке…

Он пошел по следу, как привык ходить в тайге, словно выслеживал чуткого, скользящего над землей оленя.

Около керки рядом с ее следами отпечатались еще другие — большие, окованные, грубые каблуки. Мужские!..

Что такое? Илья определил направление и почти бегом двинулся вслед.

Шагах в тридцати, на кустике можжевельника, казалось еще раскачивающегося от прикосновения, висела газовая смятая косынка. Ее, Катина!

Здесь произошло что-то неладное.

Испытывая острую тревогу, Илья устремился в самую гущу сосняка по едва заметному следу.

* * *

Старика Кравченко с дочерью Николай оставил в конторе, у телефона. При них для связи и помощи врачу состояли девушки Катиной бригады.

Федор Иванович на всякий случай внес в погребок несгораемый ящик с документами и высунулся в окно, нетерпеливо всматриваясь в дальний конец времянки, хотя хорошо знал, что подмоги ждать еще рано.

Аня все порывалась выйти к бригадам, но старик одергивал ее, помня наставление Горбачева. Да, по правде, он и опасался за дочь…

Кравченко встревожился, может быть, сильнее других. В противоположность легкомысленному Алешке Овчаренко, старик не возлагал покуда особых надежд на несомненную организаторскую одаренность начальника участка. Старик нервничал в ожидании оперативной группы, проклинал здешние расстояния, измеряемые сотнями километров, и весеннее бездорожье.

В этот-то момент в конце времянки показалась тяжелая машина с автобусным кузовом и, разбрызгивая воду, стала приближаться к поселку.

«Что за притча? — удивился старик. — По воздуху, что ли, она? И почему только одна?»

Кравченко выскочил на крыльцо. Машина затормозила, обдав нижние порожки волной грязи. Дремавший в кабине человек в военной фуражке очнулся, приоткрыл дверцу, брезгливо осматриваясь, выбирал место, куда поставить начищенный сапог: кругом плескалась стоячая лужа. Из-за кузова вынырнул другой человек с двустволкой за плечами, в огромных роговых очках и брезентовом плаще. Он безбоязненно прошлепал кирзовыми сапожищами по грязи, легко одолел ступени и дружелюбно потряс руку Кравченко.

— Здравствуйте! — сказал он. — Я из каротажного отряда. Как буровые? Сегодня простреляем? Начальник не говорил?

Вслед за инженером появилась сухонькая старуха в шерстяном платке, с чемоданом и тяжелой котомкой. Она поставила чемодан к ногам Кравченко, напряженно оглядываясь по сторонам.

«Не те…» — сообразил старик и все-таки спросил:

— А как же группа?

— Какая группа?

— Военная. На ликвидацию диверсантов…

Услыша последнее слово, военный разом выпрыгнул из кабины. Потеснил старуху и инженера.

— Каких диверсантов?

Кравченко провел всех в контору и коротко рассказал о событиях нынешнего дня.

— Когда сообщили? — спросил военный.

— В начале шестого.

— Понятно. Мы выехали раньше, — огорчился военный. — Дорога скверная, скорее, чем к полудню, не будут… — И вдруг с сумрачным видом сказал Кравченко: — А бдительности у тебя никакой, дед. Чего ж ты у нас документы не спросил и выложил все разом? Вдруг мы и есть десантники?

Кравченко как-то весь осунулся, поник. Махнул рукой:

— Виноват… не сообразил.

И вдруг длинно, несообразно возрасту, начал ругаться:

— А, будь она трижды проклята, вся эта жизнь! Никому доверять нельзя! Разве уследишь! Вижу — свои будто.

Военный довольно усмехнулся:

— На этот раз не ошиблись. А все же поосторожней советую.

Инженер между тем сбросил плащ и остался в стеганом ватнике, перепоясанный новым, щегольским патронташем.

— Вот что, старик, — картавя, сказал он Кравченко, — приюти женщину пока и скажи мне, где искать Горбачева. Пойду помогать.

— Я покажу… — раздался неуверенный голос. На пороге стояла Аня с зеленой санитарной сумкой на боку, умоляюще смотрела на отца.

Федор Иванович насупился:

— Куда тебя несет? Начальник запретил совать нос на передовую — сиди!

— Не могу, — сказала Аня. — Сидела — не могу! Там уже выстрелы…

— Гляди сама, — смягчился старик.

Инженер вышел из конторы, сняв с плеча двустволку, близоруко щурясь сквозь толстые стекла очков. Аня последовала за ним.

Шофер, слышавший весь разговор, тоже достал из-под сиденья малокалиберку, направился за Бейлиным и Аней.

— Тайга за нас! — бодро крикнул он, потрясая винтовкой.

Только человек в военной форме никуда не спешил. Он достал из кобуры наган, прочистил его, пострекотал барабаном и присел за стол, к телефону. Пораздумав немного, поднял трубку и связался с оперативным начальством.

— Покамест сведений от болота не было, — доложил он. — Поселок брошен на одного старика и девушку-врача. Оба без оружия. Беру эту точку на себя, буду регулярно информировать о ходе операции… где группа? С шестерки звонили? Далековато… Ну что ж, придется держаться…

Кравченко с неудовольствием посмотрел в спину, перетянутую ремнями, увел старуху в другую комнату.

— Что за человек-то? — кивнул он на двери.

Старуха разматывала платок, тревожно озираясь по сторонам.

— А бог его знает. Угрюмый какой-то. Уполномоченный, сказывают, по воровству…

И вдруг вскинулась, схватила Кравченко за руки:

— Коля-то, Коля мой где?!

Федор Иванович задержал ее руку, тревожно кивнул в окно, на болото.

* * *

Если бы у Кати были часы, она бы знала, что пришла слишком рано, что целый час у нее в запасе. Она присела на тот самый пень, на котором позже сидел Илья, и стала ждать.

Она немного злилась на него. Не мог прийти пораньше! Мало ли, что она сама назначила в шесть часов, — парень, по обычаю, должен приходить первым, мучиться ожиданием: придет она или не придет? Так, во всяком случае, полагалось в книжках про любовь. А у нее выходило наоборот…

Но сидеть Кате пришлось недолго. Со стороны болота донеслось грубое мужское бормотанье, чужой, резкий голос. Кто-то ругал болото.

Катя насторожилась, но даже не успела встать.

Из-за кустов появилась огромная фигура в комбинезоне, с вороненым автоматом в руках и туго набитым рюкзаком за плечами.

Катя потерла глаза и щеки ладошками, будто пробуждая себя от дурного сна, а детина уже заметил ее, наяву вскинул на нее автомат и дружелюбно проговорил:

— Стой, стой, девушка! Доброе утро… Как раз тебя-то нам и не хватало!

Катя поднялась, растерянно опустила руки. Что за человек, откуда? Почему на нем странная одежда, а в руках военное оружие? Почему он тычет автоматом прямо ей в лицо?

Меж тем из-за плеча незнакомца вывернулся другой — кривоногий, низкорослый человек, забормотал на чужом языке, весело поглядывая на спутника.

«Вир хабен… руссиш» — эти слова Катя знала еще в школе, с пятого класса. Она с ужасом узнала язык… Она не понимала смысла всего сказанного, но чужие слова больно поразили ее — это были немцы!

Они, впрочем, и не таились. Высокий приблизился к ней почти вплотную, объяснил все:

— Так, фрейлейн… Нам нужно выбраться из этой паршивой местности. Не правда ли, вы нам не откажете в маленькой любезности: указать направление к… же-лез-ной дороге? Да?

Он ничем не угрожал ей. Растерянность Кати вдруг сменилась надеждой. Ведь ничего страшного еще не произошло, скоро придет Илья, нужно лишь как-то оттянуть время…

Но почему до сих пор нет Ильи?

Катя прислушалась к размеренному мощному дыханию тайги. Все было тихо, только внизу, с болота, по временам доносились шорохи и всплески воды.

Высокий перехватил ее движение.

— Вы тревожитесь за тех, кто в болоте? — любезно улыбнулся он ей, и его улыбка будто предлагала «фрейлейн» понять, что с нею просто заигрывают, что она обязана поддерживать эту игру, если не хочет навлечь на себя беды. — Будьте спокойны… Это наши друзья, они пойдут следом. Болото, к счастью, проходимо.

Катя молчала, до конца еще не представляя, что ей следует делать.

— Вам надо железную дорогу? — Она переступила с ноги на ногу.

Немцу, кажется, не понравился ее вопрос, но он снова улыбнулся ей:

— Да, да, очень… Это путь к цивилизации, домой.

Его настойчивые улыбки не достигали цели: они лишь помогли ей взять себя в руки, а минутная растерянность уступила место злой настороженности.

Немцы — чужие здесь, их пугает зеленая громада тайги, ее просторный весенний шум. Катя — дома, и тайга для нее спасительна и понятна вся, от высокого неба до последнего брусничного кустика. И скоро придет Илья!

— А как вы сюда попали? — собравшись с силами, задала она бессмысленный вопрос из желания оттянуть время.

— О, любопытство глупости… — усмехнулся немец и, шагнув к ней, повел автоматом: — Пошли! Выведешь нас на железную дорогу! Слышишь?

Катя не двигалась.

— Ну?!

Она покачнулась, отступила назад.

Тысячи решений, одно безрассуднее другого, вскипали в сознании.

Попытаться убежать? Прямо в кусты, — может, удастся?! Броситься на них? У нее даже ножа нет!

Или… вести снова в болото?

Она пошла. Нет, не в болото, пошла в гущу подлеска, чувствуя спиной холодок автомата. Она дрожала от бессилия и страха, не заметила даже, как куст цепкого можжевельника, захватив колючей лапкой конец ее косынки, стащил с плеч.

Медленно ступая по хрусткому валежнику, Катя двигалась в глубь тайги. Двигалась, не разбирая дороги, искала случая надломить каблуком валежину, чтобы делать больше треска, оставлять следы. Вела преследователей буреломом, сухим кустарником, перепрыгивала через еловые лапы, по одной ей понятным ориентирам. И вряд ли она когда-нибудь вышла бы по этому пути к железной дороге…

Через час она уже сильно устала. Устала от бесцельного блуждания по бурелому, от наведенного в спину автомата… А идти было нужно! Куда-то дальше, в глушь, в медвежью берлогу, но надо было идти!

Она устала от мыслей, тщетно ищущих выхода.

И вдруг острая догадка заставила ее остановиться. Немец даже ткнул ее автоматом, но она не почувствовала боли.

Дура! Дурочка! Как же она сразу не догадалась? Ведь надо немедля вести на палатку Ильи! Там больше десятка охотников, есть ружья! Полсотни мужчин!

Она резко повернула влево и уже быстрее, увереннее зашагала вперед, стараясь наверстать упущенное время. Волосы ее растрепались, свисали золотыми прядями с плеч, расстегнутые полы куртки болтались, а глаза наполнились сосредоточенной решимостью, — с этой минуты она почувствовала себя хозяйкой даже под прицелом автомата.

Неожиданно впереди послышался гомон, треск сучьев, знакомый запах хвойного дыма ударил в ноздри. Палатка!

Катя испугалась, что преследователи заставят ее молчать раньше, чем она успеет что-то предпринять, закричать. И тогда, обернувшись к немцам, она громко, во весь голос, крикнула:

— Все! Пришли! Ребята, Илья! Сюда!

Немец, идущий последним, резко шагнул в сторону, недоумевая, почему его рослый спутник, щуря глаз, медленно и выразительно поднимает автомат на уровень бровей девушки…

Выстрел, грохочущий, ружейный, ударил сзади, в упор. Великан покачнулся, выронил автомат…

Но в тот же миг второй немец кошкой прыгнул за дерево, присел и, юлой поворачиваясь на полусогнутой ноге, полоснул вокруг себя, поперек Кати, автоматной очередью.

Катя, охнув, присела на мох, обняла жиденький ивовый кустик и сникла. Она не слышала нового ружейного выстрела, не видела, как второй автоматчик ткнулся в корневище сосны.

Неловко подвернув руку, она пыталась встать.

Небо всколыхнулось над нею, стало гаснуть. И сквозь багровую муть совсем близко она вдруг увидела лицо Ильи.

— Катя! Катя-а-а! — издалека, чуть слышно донесся до нее его зовущий крик, страшная боль пронзила ей живот, и все куда-то исчезло.

«Меня нет…» — умиротворенно сказало что-то в самой душе Кати, земля качнулась, как самолет, понесла ее к облакам.

— Катюша… — дрожа всем телом, лихорадочно и неумело рвал Илья рубашку со своих плеч. — Катя, милая, постой! Погоди…

Он кое-как приподнял ее обмякшее тело, начал бинтовать раны. Белое полотно тяжелело, кровянилось, набухало. Он держал ее на коленях, боясь пошевелиться, отупев, смотрел на ее бледное, мученическое лицо.

Потом снова зашумели кусты, Илью окружила толпа дорожников.

Алешка с топором в руке метнулся к Илье, склонился над Катей.

— Неужели совсем, а?

Его испугали поблекшие веки закрытых Катиных глаз. Схватил за руку, припал чуткими пальцами к запястью. Затаил дыхание.

— Т-с-с!.. Братцы! Стучит… Носилки, ж-живо! Стучит, Илья!

Две жерди скрепили ремнями, постелили ватники.

Когда Катю понесли в поселок, Овчаренко осмотрел убитых немцев, взял автоматы, пистолеты и обоймы патронов и, не оглядываясь, пошел над болотом, к поселку.

У самой прорвы, под черемуховым кустом, он нашел Глыбина. Тот замаскировался ветками, сжимая в руках длинную пешню.

— Эй, человек! — окликнул его в спину Овчаренко. — На-ка немецкую бадягу! Это получше твоего дреколья!

Глыбин с готовностью перехватил из его рук автомат.

— А скольки зарядный?

— Гитлера спроси! Можешь и сам глянуть, видать, не меньше сотни. Двух фрицев уложили… Да они-то, гады, Катю Торопову ранили, — трудно выговорил Алешка.

— Да ну?!

— Боюсь, как бы не начисто…

— Горбачеву донес? Нет? — встревожился Глыбин. — Так чего же ты болтаешь тут без толку? Валяй мигом, ну?!

Горбачева удалось отыскать поблизости, в окружении бригадиров стройучастка. Здесь же оказалась и Аня Кравченко. Алешка встревожился, бросился к ней, минуя Горбачева:

— Вам, докторша, в поселок надо скорей! Туда Катю понесли! Тяжело ранена она!

Аня бросилась к дороге, не сказав ни слова.

Уже подходя к поселку, задыхаясь от бега, она услышала далеко справа частые автоматные очереди и шум. Потом у первой буровой грохнули взрывы, поднялся дым.

«Это у Золотова. Там отобьются, — уверенно подумала она. — Там взрывники… Но Катя! Только бы успеть к ней! Только бы успеть!..»


20. ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ЭКЗАМЕН

На этом тишина кончилась. Не дождавшись своих разведчиков, встревоженные выстрелами, немцы обрушились на левый фланг заслона, шумихинский. Они обстреляли опушки из автоматов и бросились вперед цепью, прочесывая тайгу. Судя по редким ружейным выстрелам, Шумихин стал отходить.

И на этот раз Николай вынужден был оценить почти военную четкость его действий. Невзирая на трудность минуты, Шумихин сообразил послать к Николаю связную.

— Шумихин прислал! — захлебываясь, скороговоркой частила Шура Иванова, подбирая свои растрепанные косы. — Немцы отжали нас от болота. Отходим… Семен Захарыч передал, что часа полтора может продержаться и не допустить немцев к поселку…

— Много их?

— Точно не знаю. Семен Захарович еще передал, что человек пятнадцать ушли в сторону, к буровой.

Николай задумался.

Что делать? Он сознавал, что всю группу десантников, собранную в кулак, задержать не удастся. Можно было бы выловить диверсантов поодиночке, в крайнем случае блокировать в болоте, но вот они уже вырвались на простор.

Начальник участка! Мирно работать, заботиться о производстве и людях, вверенных тебе, воспитывать их — это, оказывается, меньшая половина дела. Пришел час, когда нужно думать и действовать так, чтобы плоды твоего труда, бессонных ночей и настоящего сражения с тайгой не пропали даром, не пришлось начинать все сызнова, с первой землянки!

Как быть?

— Сейчас нужно использовать психологический момент, — раздался незнакомый голос.

Кто это сказал?

Пока Николай размышлял, Смирнов, Глыбин, Серегин и другие бригадиры не сводили с него глаз — они надеялись, ждали от него важного решения. А решения пока не было, и это, по-видимому, почувствовал инженер в огромных роговых очках, с которым Николай не успел еще как следует познакомиться.

— Психологический момент, — повторил инженер Бейлин, подхватив Николая под руку. — Пока немцы преследуют группу Шумихина, нам нужно заходить в тыл… Вы ориентируетесь в местности? Куда проще догонять немца, даже если он с автоматом, чем встречать его лицом к лицу с охотничьими ружьями. Понимаете? Надо не упустить острый момент. Можно сесть диверсантам на плечи, даже вполне вероятно…

Николай резко обернулся. Люди ждали.

— Овчаренко!

Алешка оказался рядом, с автоматом в руке. Непривычно-серьезный, будто повзрослевший на десяток лет.

— Лети с Шурой к Шумихину! Передайте, чтобы отходил быстрее, не терял людей, слышишь? Но и отрываться от фашистов не смел! Все понял?

— Так точно!

— На рожон не лезь! Убьют — все дело провалишь. Шура, смотри за ним!

Алешка кивнул девушке и бросился в кусты. Зеленый подлесок зашуршал и, пропустив связных, сдвинулся плотной стеной.

На всякий случай оставив здесь, у болота, засаду из четырех охотников с ружьями, Николай поднял весь заслон — человек в двести.

Автоматные очереди не прекращались, постепенно откатываясь к поселку. Сейчас весь отряд Горбачева был на левом фланге немцев. Оставалось покрыть два километра вдоль болота, чтобы зайти к ним в тыл. Тогда можно внезапно ударить из леса, биться врукопашную…

Впереди бегом продвигались охотники с ружьями, Николай с пистолетом, Глыбин с автоматом и шофер каротажной машины с малокалиберкой. И те, что, по древнему обычаю, держали в руках колья и рабочий инструмент, шли за ними доверчиво, смело.

Треск валежника, шум листвы, усталое дыхание людей вокруг заглушила череда взрывов у первой буровой.

— Нажмем, братцы! — с тревогой закричал Николай, оборачиваясь к людям. И, пока он на секунду замешкался, многие опередили его.

Лес расступился неожиданно. Начинались вырубки в полукилометре от поселка. Выскочив на опушку, Николай придержал шаг.

Большая группа диверсантов рвалась по времянке к домикам поселка. Пестрые десантные плащ-палатки трепыхались за их спинами.

— А ведь заберут поселок! — проскрипел зубами Николай.

Но Шумихин, как видно, дальше отходить не собирался. Ружейные выстрелы участились, немцы вдруг залегли в кучах пней, оставшихся с осенней корчевки.

— Вот ведь! Дойми их теперь! — выругался Глыбин.

— Пусть сидят! Главное, не они нас прижали, а мы их…

Часть немцев переползла назад, к пням, обнаружив в тылу отряд Николая. Человек пять привстали, короткой перебежкой двинулись к лесу. И не успел Николай положить людей, как откуда-то сверху, с неба, треснула автоматная очередь. Словно парусину кто разорвал: длинно и яростно. Нескольких автоматчиков выкосила одна меткая очередь.

Стреляли почти в упор, но кто и откуда — понять было никак невозможно.

Наступила минута затишья. И Николай из кустов вдруг заметил, что весь шумихинский отряд переползает к пням, окружая немцев. Вместе с Шумихиным оказался Опарин. Он куда-то указывал, протянув руку вперед. Видят ли их немцы?

— Куда ползут? Куда лезут, черти? — выругался Николай. — Не нужно сейчас это…

Отвлечь немцев на себя?

— По пенькам — огонь! — неожиданно во все горло закричал Николай.

Там заорали «ура», сотня шумихинцев бросилась к пням, мелькнули широкие плечи Опарина, и Николай вдруг увидел, как навзничь упал Шумихин.

Убит? Ранен?

Люди бросились к нему, в воздухе замелькали колья и ломы, страшная брань потрясла небо.

— За мной! — дико закричал Николай, уступив наконец сдерживаемой ярости, метнулся вперед.

«Шумихин! Как же ты?..»

Перестрелка сбилась, стала беспорядочной, слепой. Трещал валежник. Кто-то натужно, с хрипом дышал у плеча, намереваясь обогнать Николая. Тяжело топали сапоги.

У самых пней человек в один прыжок вырвался все же вперед, расстреляв магазин, перехватил автомат в руку, как палицу.

Он успел еще ударить раз и два и вдруг начал валиться, все еще шагая вперед.

— Глыбин! — закричал Николай.

Тупой и страшный удар в плечо потряс Степана. Но он встал на ноги, услыша окрик Горбачева. Он сделал еще два шага вперед…

Ох как не хотел в эту минуту умирать Глыбин!

Протянутыми вперед руками он ухватился за землю, но земля вздыбилась черным смерчем, рассыпалась, и руки провалились в пустоту. Последним усилием Степан сделал еще третий шаг и начал валиться в торфянистую растоптанную мякоть.

Николай выстрелил наугад в ближайший куст. Стал на колено, схватил Глыбина за руку. Кто-то склонился рядом, рвал застежки на груди Степана.

Свалка впереди почему-то прекратилась. Немцы врассыпную бежали к лесу.

Вдоль дороги шквальным огнем ударили ручные пулеметы. Тяжело переваливаясь по лежням времянки, приближались автомашины ликвидационной группы.

— Живой еще Степан… — услышал Николай голос Смирнова.

В глазах зарябило от усталости и пережитого волнения. На мгновение смешалось все: пестрые плащ-палатки бегущих диверсантов, брызги грязи, летящие из-под колес, чавканье лежневого настила, невообразимый гвалт кругом. Николай устало прислонился спиной к шершавому стволу старого, густохвойного кедра, чудом уцелевшего на вырубках. Отер рукавом спецовки вспотевшее лицо, ждал, сдерживая непонятную и неожиданную дрожь в коленях. К нему, спотыкаясь, шел Илья Опарин.

— Отойдите малость, Николай Алексеич, — раздался вдруг откуда-то сверху знакомый голос. — Не век же мне тут сидеть на птичьем положении…

Из хвойной, бархатной гущи свесились ноги в новых кирзовых сапогах с заворотами и болтающимися ушками. Треснула ветка, и, едва не задев Николая, на землю спрыгнул Алешка Овчаренко, на шее которого болтался автомат.

— Ты чего тут делал? — нелепо спросил Николай. — Кровь у тебя…

— Отстал при отступлении Шумихина, — виновато пояснил Алешка, размазывая по лицу кровь. — А это… сучком, когда лез, с перепугу…

— Стрелял ты?

Алешка ничего не ответил и, ссутулившись, устало побрел вслед бойцам ликвидационного отряда, в сторону золотовской буровой. Он давно потерял из виду Шуру, боялся за нее.

Илья Опарин остановился в двух шагах, поникший, с тусклым, погасшим взглядом.

— Катя смертельно ранена, — глухо сказал он.

Постояли молча. Опарин закурил.

— Глыбина ранили, — зачем-то сказал Николай, осилив удушье. И вдруг стал напряженно всматриваться вдоль дороги.

К ним приближалась подвода. Лошадью правил Золотов, а на телеге лежал кто-то прикрытый грязной, изорванной шинелью. Шинель вся была в разводах копоти, за десяток шагов нанесло запахом паленого.

Золотов оставил подводу на лежневке, сам торопливо шагнул через канаву, побежал навстречу.

— Буровая? — нетерпеливо спросил Николай.

— Спасли…

Золотов остановился вполоборота к подводе:

— Сергей Иванович… подорвался… Не успел отойти: шнур подвел, и — протез. Восемь человек из тех — в дым, двух раненых обезоружили.

— Останин? Как же так? — будто с недоверием спросил Опарин.

— Шнур гнилой был…

Николай подошел к подводе.

Из-под рваного, обгорелого края шинели торчал ботинок. Удушающий, пронзительный запах горелого забивал дыхание.

«Бикфордов шнур отсырел у вас… — вспомнились утренние слова Сергея. — Это же ключ к аммониту…»

За сохранность взрывчатки и шнура отвечал персонально Шумихин. А может, Шумихин вовсе ни при чем? Может, он получил его уже отсыревшим, гнилым?

Илья шумно вздохнул рядом и, будто очнувшись, тревожно оглядел кучи пней:

— А где старый Останин? Не видал я его весь день! Куда он девался?..

…Иван Останин был в это время далеко.

Когда он в начале дня оставил Глыбина и перешел на вторую линию засады, им руководило единственное желание — избежать опасность, сохранить жизнь, а заодно собраться с путаными и разноречивыми мыслями о войне, прошлой жизни, сыне, обидах и радостях своих…

Иван с ужасом представил вдруг, что вражеский десант мог спуститься сюда лет десять назад, — чего бы тогда мог натворить он, Останин, полный неутолимой злобы и яростной жилистой силы…

Теперь все прошлое перегорело, а новое душевное равновесие еще как следует не окрепло. Он не хотел воевать, и если бы не страх подвести и опорочить сына, Иван, по-видимому, ушел бы в барак и пролежал там до конца свалки, терпеливо ожидая неминуемой кары за дезертирство. Но сын взялся за опасное, ответственное дело, ему верили, Иван хорошо сознавал это, и поэтому он не сбежал, а лишь подался к тылу, в сторону, и попал в группу Шумихина.

Когда бежали к поселку, Иван вместе со всеми падал, вставал…

Но тут на глаза ему попался один из диверсантов.

Сообразив, видимо, что дело плохо, тот боком-боком скользнул в низкорослый ельник и, никем не замеченный, исчез за дорогой.

Останин шагнул следом, в кусты. Треск то пропадал, то возобновлялся все дальше и дальше, и Останин наддавал шагу.

Кое-где на моховине еще заметны были отпечатки кованых каблуков, местами гибкие побеги можжевельника еще раскачивались, потревоженные проскочившим беглецом. А выстрелы позади звучали тише и тише, потом и вовсе смолкли. Иван вдруг с особенной остротой почувствовал глубокую, властную тишину леса. Когда шорохи впереди тоже угасли, он потерял след. Лесная дремотная, настороженная тишина хлынула в уши, Иван забеспокоился.

Страшная мысль вдруг пришла ему в голову: сбежавший немец может нечаянно выйти к буровой и убить сына.

Мысль была почти нелепой, случайной. Но у Ивана ничего не оставалось в жизни, кроме сына. И чем нелепее была сама мысль, тем больнее тревожила сознание, захватывала всю его малую, пересохшую от невзгод и потерь душу.

А немец как в воду канул.

Иван устал, перешел на быстрый шаг, настороженно скользя взглядом по моховым подушкам в поисках следа. Останавливался, переводил дух, слушал тайгу и снова трогался вперед.

Прошло часа два. Поднимаясь на взгорья, минуя сырые пади, продираясь в подлесье, Иван двигался как одержимый.

— Не может быть! — упрямо твердил он шепотом. — Не может он уйти этак, не ему хитрить в этой чертовой карусели!

Шли часы, день подходил к концу, таяли силы, таяла надежда. И вдобавок он почувствовал, что потерял ориентировку, заблудился. Слишком велика и труднопроходима была тайга, — она была как жизнь…

Перед ним круто поднималась сопка, косо освещенная заходящим солнцем. От земли повеяло прохладой ночи.

Останин засунул топор за пояс и полез по крутому скату вверх. Ели и пихтач становились на дыбы, густой щетиной ломились навстречу кусты. Но он пробирался все выше, достиг вершины, выпрямился и… затаил дыхание.

У подножия сопки, из логовины, отвесно поднималась едва заметная лиловая струйка дыма.

Иван забыл про усталость. Бегом ринулся по скату, вниз, выставляя вперед руки, защищая лицо от веток. Обостренным чутьем голодного человека он уловил сырость низины, близость ручья и запах паленой бересты — огня.

Меж двух березок, у черного, обгорелого пня, потрескивал костер. Бледные языки огня были почти невидимы, но костер горел, трещали сучья.

У костра сидел человек в пятнистом комбинезоне, спиной к Останину, и, позвякивая ложкой в котелке, спокойно хлебал варево. Иван с осторожностью кошки скользнул ближе.

Немец, видать, совершенно успокоился и расположился на ночлег, хотя в этом немыслимом крае почему-то не полагалось настоящей ночи.

— Проголодался, гад! — взвинчивая усталые нервы, прошептал Останин, не сводя с него глаз.

Он видел даже, как у немца двигались острые уши, напрягалась тонкая, жилистая шея. Иван забыл, что сзади, за поясом, был топор, вытянув грабастые руки, шагнул вперед. Под ногой предательски хрустнула сухая ветка.

Немец испуганно обернулся, схватился за рукоятку ножа, у пояса. Иван увидел два распяленных от удивления и ужаса совершенно белых глаза и прыгнул.

Корявыми пальцами обхватил горло. Немец дернул ногами и последним усилием ткнул ножом Ивану в бок. Резкая боль полоснула, как удар тока, но Останин еще раз давнул податливую шею, с замиранием чувствуя, как под пальцами слабеют жилы и голова немца медленно запрокидывается назад.

Минутой спустя Иван отполз чуть в сторону, скорчился, зажимая рану. Силы покинули его…

Далеко за сопкой, чуть слышно, загудела сирена центральной котельной. Иван обрадованно поднял голову, сверяя направление, потом успокоенно замер на влажной моховине, закрыв глаза. В голове шумело, он слабел.

Земля мягко качала его на своих руках, и он вновь увидел себя в темном трюме в ту незабываемую качку посреди Баренцева моря. Кто-то хилый, очкастый совал ему бутылку, но из бутылки текло что-то теплое, густое, как кровь.

«Погибли мы, слышишь? — торопил человек. — Бросай бутылку! Все пошло к чертям! Бросай! Там все написано!»

А Иван зажимал пальцами истекавшее кровью горлышко, противился, сжимался в клубок, тянул колени к подбородку. И никак не мог понять, почему горло бутылки оказалось у него в боку, почему он никак не зажмет теплую, бегущую из нее струю?..

«Врешь! Живем мы! Живем!» — кричала душа Ивана. И призрак бледнел, отодвигался в сумрак трюма, в непроглядную муть времени…

…Утром по следу Останина прошел проводник со служебной ищейкой. Иван был мертв.

* * *

— Так что ты можешь сказать? — Спрашивал черноволосый, с недобрыми, глубоко посаженными глазами, уполномоченный Черноиванов.

Отвечал с другой стороны стола, с табуретки подследственного, начальник участка Горбачев. Он путался, терял способность здраво мыслить.

Все, что произошло после полудня, ошеломило его, потрясло душу.

Только что он обнялся с матерью, вытер ее слезы, отдал кое-какие распоряжения и позвонил в санитарный отдел управления, чтобы немедленно выслали хирурга. Несколько успокоившись, вызвал Кочергина и Золотова, чтобы договориться об испытании и перфорации скважин.

Но буровых мастеров он не дождался.

В кабинет пришел уполномоченный, сурово глянул на старуху и инженера Бейлина, сказал бесстрастно:

— Гражданин Горбачев, я должен вас арестовать. Пройдемте.

— В чем дело? — шагнув так, чтобы загородить мать, спросил Николай. Движение его было, наверно, смешным.

— Пройдемте. Узнаете после.

Николай пожал плечами, успокоил, как мог, старуху, пошел впереди Черноиванова.

Уполномоченный облюбовал под кабинет хибарку Кати. На столе у него лежали две папки: одна — по делу жуликов-снабженцев (Ухов с компанией уже сидели под замком), другая, тощая, в три листа, содержала в себе анонимный донос на Горбачева и нужные справки.

Черноиванов обыскал, Николая, изъял личное оружие, приказал сесть. А сам положил перед собой форменный бланк с огромными буквами: «Протокол допроса» — и началось…

Началось что-то невообразимое, какая-то бредовая смесь фактов и липкой, вымышленной злым и беспощадным сознанием грязи. Фактов с невероятными домыслами и полнейшим отсутствием какой бы то ни было логики.

— Для начала вы забудьте, что вы начальник участка, — потребовал Черноиванов. — Так у нас пойдет разговор легче. Кто назначил бывшего кулака Останина на материально ответственную должность завгужа?

— Я назначил. С ведома секретаря парторганизации…

— Вашего секретаря я знаю, не о нем речь… — нахмурился Черноиванов. — А бывшего социально опасного бандита Глыбина кто назначил в бригадиры?

— У него был паспорт советского человека! И он ранен в бою!.. Как можно, товарищ Черноиванов!

— Я тебе не товарищ! Пора знать!.. — повысил голос оскорбленный следователь и закурил с досады. — Ну… а кто дал распоряжение морозить советских людей в сорокаградусный мороз? Отчего умер лучший лесоруб Канев? На это что ты ответишь?

В самом деле — что ответишь, Горбачев? Ты горишь от возмущения и злобы, но ты уже не человек, ты — преступник. Ты должен отвечать по возможности спокойно.

— В актированные дни люди выходили добровольно. Канев простудился и умер от воспаления легких и истощения, — по возможности спокойно отвечал Николай.

— Да! Инициатива низов, значит! — с прежней всезнающей усмешкой затянулся папиросой Черноиванов. — Старая уловка буржуазных спецов! Заморозить людей в каком-нибудь кессоне, а потом свалить на их же инициативу! Знаем эти штуки, Горбачев! Тогда, может, скажешь, кто виноват в падении верхолаза? Кто тут отвечал за технику безопасности?

— За технику безопасности отвечал я. За голод — война и жулье, которое орудовало у вас под носом.

— При чем тут голод?

Николай не ответил.

Что за чертовщина? Кому понадобилось порочить честного человека, почему должностное лицо, облеченное чрезвычайными правами, с чудовищным умыслом схватилось за ложный донос, не хочет ни в чем разбираться, упорно старается доказать и себе и Горбачеву, что он враг?

До полуночи шел этот чудовищный разговор. Бланк допроса остался чистым. Черноиванов, опытный человек, не спешил с документацией. К тому же он очень устал в течение этого дня. Надо же было высидеть у телефона, не дрогнуть, когда к поселку вырвались диверсанты.

— На сегодня хватит, — устало потянулся Черноиванов. — Завтра поговорим вплотную. Пошли!

Они вышли в белую, неправдоподобно мутную ночь.

— Куда же? — не оборочиваясь, спросил Николай.

— Руки назад и не разговаривать! Куда надо!

Сзади щелкнул курок, и Николай подчинился. И только когда за ним звякнул засов бывшего склада дефицитных товаров, Николай вдруг понял, что подчиняться не следовало. Черноиванов посадил его вместе с Уховым, Сучковым и Самарой.

Здесь было достаточно темно, чтобы разбить голову о стеллаж, наступить на голодную крысу. И все же Николая сразу узнали. На верхнем стеллаже, который служил теперь нарами, завозились, поднялась плечистая тень — Ухов пристально всматривался сверху, тихонько хихикал.

— Кажись, товарища начальника бог послал? Ребята! Вставайте! — заорал он ликующе. — Встреча на тонущем корабле!

Николай стоял в полосе света, что падала из маленького вентиляционного окошка у самого потолка, и не двигался, не уходил в тень. Так было спокойнее — стоять, прижавшись лопатками к стене, лицом к лицу с жульем.

«Какой негодяй!» — помянул он следователя, не спуская глаз с темных фигур в дальнем углу.

— Проходи, проходи, начальник, не бойся! Двум смертям не бывать, а одной не миновать! — издевательски приглашал голос Ухова. — Может, договоримся так, без боя, все равно сидеть теперь долго!

«Чего им надо? Выдержать бы до утра без сна!»

Убить его они не решатся, не те характеры, но потасовка, видать, будет немалая…

Он все еще стоял в полосе света, прямой и высокий, с заведенными за спину руками, — ждал чего-то.

Ухов тяжело спрыгнул с нар, во тьме было слышно, как он скинул тужурку.

— Морду мы тебе набьем, начальник, с этим придется примириться. А насчет шкуры не бойся, нам и своя дорога. Понял, сволочь?

Николай не двигался.

«Что же думал этот негодяй с полномочиями? Или ему так нужно? Чтобы смять, растоптать Горбачева перед решительным допросом?»

В темноте с шумом пролетел, шмякнулся о стену около Николая сапог. Николай склонился, поднял его, сжал кирзовое голенище в кулаке…

Значит, и это надо выдержать. Трое сволочей!..

В этот момент тренькнуло, посыпалось стекло в окне у потолка. Ночной луч, косо пыливший в темноте, разом пропал, окошко загородила круглая ершистая голова, потом протиснулась короткая рука с узелком.

— Николай Алексеич, тут вы? — шепотом прохрипел человек. И громче: — Это я, Алешка! Не тушуйтесь! Меня ребята послали, поесть вам… Возьмите-ка, а то уроню!

Ухов затаился в темном углу, ждал.

Николай чувствовал, как краснеет от стыда и горечи.

— Спасибо, Алексей! И так бы обошлось. А ты вот что, ты пойди к следователю, скажи, что утром он кого-нибудь недосчитается. Бой будет, и не на шутку!

Алешка повис в окне, просунул во тьму обе руки.

— Кто? Какая тварь? — завопил он. И вдруг догадался: — Ухов, сука! Слышишь? За один волос Горбачева темную сыграем! Два раза не спрашивай, а то слезу, рикошет сделаю! Повтори приказание!

Костя кашлянул. Он понимал, что такое «темная»…

— Подходи, подходи, Николай Алексеич, лови узелок-то! Тут хлеб с пайковой селедкой, больше пока не сообразил. Держись! Завтра, ежели не обойдется, опять прибуду! От тюрьмы и от сумы, брат, никак не откажешься. А этих… — Убрав руки, он напомнил для ясности: — За Горбачева, падлы, душу выну! Глядите! Именем покойного Ивана Обгона!

Потом окошко освободилось, легкий ночной свет разогнал кромешную тьму. Николай присел на краешек нар, сунул узелок в угол и, облокотившись на колени, задумался.

Черные фигуры в дальнем углу шептались, двигались, но ни один не рискнул подойти, даже окликнуть Горбачева.

Николай вздыхал, нервничал.

Что ж она такое — жизнь? Как понять всю эту сумятицу одних только суток?

* * *

Зимой в тайге все сковано морозом и завалено глыбами снега. Тайга мертва, земля проморожена насквозь, ветки, отягощенные инеем и подушками снега, приспущены вниз. На первый взгляд жизнь кругом замерла совершенно… И все же где-то в расщелине, под торфяником, чуть слышно звенит и булькает чистая, как слеза, живая струйка воды. Она упорно пробивает свой путь в мерзлоте, под снегом и коркой льда. И вот где-нибудь в низине слабый ручеек наводнит глубокое русло, подмоет снеговую толщу и выступит жирным плесом на поверхность, наперекор трескучему морозу, наперекор полуночной колючей звезде. А весной окрепнет, забурлит слабый ручей, заиграет неудержимым, бурным потоком, промоет себе широкое ложе, и каждая капля в нем будет алмазно гореть под солнцем, звенеть в вешнем шуме, прославляя силу и радость жизни.

Так скупо и незаметно теплилась жизнь Кати Тороповой в недвижном теле, в едва различимом пульсе. Аня Кравченко не отходила от нее ни на шаг ночь напролет. Рано утром прибыл в машине генерала Бражнина главный хирург. Огромный лысеющий человек в пенсне с поразительной быстротой прошел в медпункт, молча облачился в халат, двинулся в сопровождении Ани в палату.

Одну рану он осмотрел мельком, назвал царапиной, а другая его встревожила.

— Готовить операцию! — сказал он. На испуганный взгляд Ани ответил хмуро: — Сердце молодое, отличное, выживет! Быстрее поворачивайтесь, дорогая!

Меж тем легковая машина генерала прокатилась дальше, к конторе. Начальник комбината был, с виду, настроен великолепно. Он легко вылез из тесной «эмки», проскрипел хромовыми сапогами по ступенькам, вошел в контору. Кабинет начальника участка, однако, озадачил его. В уголке, на кровати, лежала старуха с мокрым полотенцем на голове, у стола застыли в плащах Илья Опарин и инженер каротажной базы.

Генерала на комбинате уважали и боялись — он был справедлив и крут. Обычно его приветствовали по-военному, готовились к встрече заранее. Сейчас же люди почти не обратили на него внимания, только сидящие у стола вяло поднялись, освободили ему место. Бражнину не понравилась встреча.

— В чем дело? Где Горбачев?

Люди в плащах промолчали, бабка в углу простонала, всхлипнула. Бражнин начал накаляться:

— У вас что здесь — контора или… Где Горбачев?

— Горбачев арестован, товарищ генерал, — ответил глухо Илья Опарин.

— Как арестован? За что? Стряслось вчера что-нибудь?

— Нет, по старому делу, — ответил Илья.

— Да?

Генерал успокоился. Что-то вспомнил.

— Где у вас следователь?

Илья провел Бражнина в Катину избушку.

В тесной комнате весело пылала печка с распахнутой дверцей, было уютно, тихо.

Черноиванов поначалу недовольно вскинул глаза и вдруг взвился над столом, козырнул, отрапортовал в одно дыхание: лейтенант такой-то проводит допрос арестованного Горбачева… Недовольство в его глазах мигом сменилось подобострастием, готовностью услужить.

— Вы пока идите в контору, — отослал генерал Илью. — Потом я приглашу вас.

И остановился посреди комнатушки, высоченный, грозный, доставая папахой до потолка. Отсвет пламени из печурки дрожал на складках его генеральской шинели.

— Садитесь, Черноиванов. Вы тоже садитесь, — кивнул в сторону Николая. — В чем обвиняется Горбачев?

Черноиванов вскочил:

— По статье пятьдесят восемь, пункт одиннадцатый и двенадцатый, а также по статье сто восьмой!

— Конкретно? — сурово переспросил Бражнин.

— Пособничество недобитым кулакам, нарушение техники безопасности, повлекшее за собой тяжелые…

— У вас было заключение комиссии комбината по этому поводу. Где оно?

— В деле, товарищ генерал!

— В каком деле? — вдруг рассердился генерал. — Я вам лично приказал по телефону прекратить его! Вы помните?

— Никак не мог, товарищ генерал, поскольку оно зарегистрировано по первой категории! — объяснился Черноиванов, вытягиваясь в струнку. Он бледнел.

— Значит, затем и стало, что проставлен регистрационный номер? А вы исполнительный человек, Черноиванов!

Бражнин уселся спиной к следователю, погрел у печки руки и колени, неторопливо протянул руку.

— Дело-то, может, и в самом деле серьезное? Дайте-ка!

Черноиванов сунул первую попавшую под руки папку. Генерал покрутил головой, брезгливо швырнул ее назад.

— Не то! Ослепли вы, что ли! Всякую амбарную мразь суете! Руки у вас дрожат, дорогой… Ну?

Тощая папка увлекла генерала. Он читал каждую страничку, фыркал, задумывался, поглядывал то на Горбачева, то на следователя.

— Значит, говорите, номер поставлен? — переспросил к чему-то генерал. — Дело это действительно опасное. Настолько опасное, что ему… одно место…

И тут генерал с неожиданной прытью склонился и сунул картонную папку в печь. Сам все с той же гибкостью распрямился, загородив собой творило печурки.

За дверцей возликовало пламя. Печка загудела. И по мере того как набирал силы огонь за спиной, все сильнее наливалось кровью лицо генерала, багровело. Толстая, лоснящаяся жила вздулась у виска.

— Вы… не-го-дяй, уполномоченный Черноиванов! — в гневе кричал генерал. — Мерзавец! Вон отсюда! И чтобы по приезде в город я не видел вас на комбинате! И нечего пачкать честных людей из-за собственной служебной импотенции! Валяйте…

А Горбачеву сказал:

— Приступите к обязанностям! Из Москвы на днях пришла шифровка. Торопят нас. Нужна нефть! Нужна Волховскому фронту. И если мы не дадим ее, тогда с нас действительно надо будет снять головы! Вы поняли?

* * *

Утром, заполняя наградные листы в кабинете Горбачева, Шура слышала, как Николай рассказывал генералу про похождения Овчаренко, не утаил даже о ночном появлении Алешки с передачей. Генерал хохотал до слез:

— На фронт хочет? Дайте ему медаль «За отвагу» и пишите в райвоенкомат! Пусть катится в разведчики, — видно, подходящий парень!

И Горбачев с генералом подписали при ней наградной лист. Но хорошую новость Алешка принял с грустью, тревожно. Потом стал целовать Шуру ожесточенно, совсем не так, как раньше. И прижимал к себе так стыдно, по-мужски, будто расставался на всю жизнь.

— А я уеду скоро, — наконец нашлась она. — Следом за тобой, Леша!

— Ты-то куда настроилась? — удивился Алексей. И отпустил ее руки.

— В горный техникум. Николай Алексеич сказал, что я способная.

Алешка задумался.

— Это хорошо, — тихо заметил он. — Про меня один раз тоже сказали: этот, мол, на все способен…

И вдруг вскочил, накинул ватник. Резко сорвал крюк с двери.

— Слушай, Шура… Идти мне надо! К Горбачеву! Нельзя мне медаль, понимаешь? Душа хлюпает другой месяц! Прости…

Она встревоженно пошла следом.

— Что стряслось-то, скажи? Леша!..

Он молча зашагал от порога, потом побежал. Шура долго смотрела ему вслед и думала о нелегкой своей любви…

Алешка нашел Горбачева в кабинете одного, если не считать больной старухи на кровати. Распахнув дверь, без приглашения протопал к столу и сел, подавшись всем телом к начальнику.

— Еще чего? — уставился на него Николай.

Алексей был возбужден, под всклокоченным рыжим чубом выступила испарина, руки дрожали, будто он только что выбрался из жестокой свалки.

— Еще чего отколол? — повторил свой вопрос Николай.

— Николай Алексеич! Отмените награду! Пока не поздно! Нельзя мне ее… Не хочу людей подводить!

— Да что стряслось, говори! Губы Алешки немели:

— Я… убил…

Николай вскочил, окаменел лицом. «Шумихина?..»

— Ну? Говори!

— Обгона приколол я!

Николай упал на стул, у него вспотели ладони. Торопливо схватил, смял папиросную коробку. Почти с ненавистью сказал:

— Дьявол, напугал как! — И добавил опустошенно: — На, закуривай. Нашел время исповедаться! Кури, ну!

Алешка потупился, ждал. Старуха горестно вздохнула в углу, перевернулась на другой бок.

— Сидеть придется. Фронт — жалко, — вяло сказал Алексей.

Горбачев возмущенно заходил по комнате.

— Ты вот что, Алексей! За каким дьяволом пришел ко мне с этим? Что я, поп тебе? Грехи твои прощать? И доносить не берусь, хотя и обязан. Валяй-ка сам куда надо.

— Николай Алексеич! — вскричал Овчаренко.

— А что мне делать? — безжалостно перебил Николай. — Судить будут. Но не за убийство, а за тяжелые телесные повреждения, понял? Эта сволочь подохла от потери крови и нервного шока. Кравченко говорила. К этому и готовься.

— Николай Алексеич! — опять взмолился Алешка.

— Ну?

— Не хотел я его трогать, сам начал! Поверьте на всю жизнь! Честное слово! И нож его был! Заступитесь, вся жизнь пропадет из-за падали! Не хотел, честное слово! — У Алешки в глазах кипела, навертывалась влага.

— Пойми: это суд будет решать. Суд! — сказал Николай. — Кабы моя воля, я бы вовсе тебя не тронул, пойми!

Алешка замолчал, ссутулился, потом без спросу достал короткой рукой из пачки Николая папиросу. Долго высекал огонь. Затянувшись, закрыл мокрые глаза.

— И Шура… на веки вечные! Все, — прошептал он.

Николай все ходил по комнате, жевал папиросу. «К генералу, что ли, с ним? — подумал он. И отогнал эту слабую мысль. — Не годится. А все же человек гибнет. И что это я? Уж не Черноиванов ли повлиял со своими идиотскими подозрениями? «Вы с ними тут заодно, душа в душу…» Сволочь!»

Теплая волна дружеского участия и благодарности к Алешке вдруг захватила его душу.

— Ты не падай духом, Алексей. Характеристику дам. С адвокатом буду говорить, — сказал Николай. — И в суд поедем с Опариным, слышишь?

Алешка взбодрился, задавил в пепельнице окурок.

— Спасибо… Духом падать я не умею, Николай Алексеич, а душа кричит! Но… теперь ей легче. Утром рвану в город, в милицию.

— К характеристике копию наградного листа приложим, — добавил Николай. — А представление к медали уже подписано генералом, я его задерживать не имею права.

— Езжай. Хороший ты парень, Овчаренко. За передачу-то спасибо… — у него дрогнул голос. — Счастливо тебе!


…Вечером хоронили тринадцать погибших при ликвидации вражеского десанта.

У первой могилы, где стояли три гроба с телами Шумихина, отца и сына Останиных, наскоро соорудили трибуну. Генерал сказал речь. А Николай, слушая генерала, пристально смотрел с трибуны вниз, на мертвые, торжественно-строгие лица своих недавних помощников, думал о них. Думал о Шумихине, который при жизни не смог ни в чем разобраться, растрачивал силы и нервы на зряшную грызню. И никто не мог его переубедить…

Теперь лежать ему вместе с людьми, под одним фанерным обелиском с красной звездочкой. И будут приходить живые, оправлять братскую могилу, возлагать по праздникам цветы, и никто не узнает, что погребены здесь непримиренные в чем-то люди. В чем? Почему?

Прощай, Семен Захарыч! Многого не понимал ты, путался. Но был ты прям и прав в чем-то своем! И, не дрогнув, грудь в грудь, встретил врагов. Вечная слава тебе, горячему, стойкому, верному человеку!

Прощай, Сергей! Мы не успели как следует еще разглядеть тебя, но ты был храбрым воином, верным человеком, и ты уложил восемь гитлеровцев на подступах к буровой, отдал жизнь за наше общее дело. Слава тебе!

Прощайте, товарищи! Плотники, лесорубы и землекопы, честные люди! Слава вам!

Трижды ударили залпом семнадцать охотничьих ружей и три допотопных шомпольных дробовика. Трижды дрогнула, затрепетала вершинами тайга.

На первой буровой тягуче, надрывно завыл гудок…

Потом опустили на железных тросах гробы в могилу.

Генерал Бражнин опустился на колено, первым бросил горсть глинистой земли — она рассыпалась, глухо застучала по сосновым крышкам.

Николай коснулся рукой земли — она была груба, неподатлива, тяжела, эта северная, от века не паханная земля…

* * *

Земля открыла свои недра на следующий день.

На буровой Кочергина собрался чуть ли не весь поселок. В генеральской машине привезли раненого Глыбина и мать Николая. Только Аня Кравченко не рискнула оставить очнувшуюся после операции Катю…

Николай отвел мать в сторонку, попросил девчат из Катиной бригады помочь Глыбину выбраться из машины.

Только что вскрыли продуктивный пласт, Кочергин заканчивал оттартывать желонкой воду из скважины. В колонне бурлило, пенилось, наготове была фонтанная арматура.

Генерал кивнул Николаю:

— Ну!..

Внезапно сильный подземный толчок содрогнул вышку, опорные брусья. Скрипнули под ногами мостки. В устье колонны загудело, и вверх хлестнула грязь. Новый толчок поднял столб жидкости метров на шесть. И вдруг тяжелая струя жирной нефти с ревом ударила в высоту.

Там, над люлькой верхового, она развернулась, точно крона огромного сказочного дерева, и хлынула вниз, заливая блестящими потоками вышку.

В солнечных лучах струя нефти оживала, переливалась радугой. Дробилась на золотые и лилово-синие брызги и снова свивалась в черный водопад, шумела по стойкам и штангам на мостки.

Подземные толчки следовали один за другим, рев скважины глушил крики людей и работу машин, а сказочное дерево вырастало все выше, клубилось над кронблоком…

— Как по-вашему, каково давление? — сквозь рев газа и нефти кричал в самое ухо Николаю Бейлин.

Оглохнув от рева скважины, от счастья, Николай не слышал его.

— Федор! Кочергин! — кричал он. — Наводить фонтанку! Держите золото! — Он бросился сам в нефтяной водопад, к горлу колонны, чувствуя, как непередаваемая радость захлестывает все его существо.

В буром ливне метались люди в брезентовых капюшонах, зажимая горло бушующей скважины.

Через десять минут она подчинилась.

Вышка заблистала под солнцем, как антрацит. Весь черный, сверкая зубами и белками глаз, на мостки буровой вышел Федор Кочергин. Не боясь забрызгать высокое начальство, он лихо ударил рукавицей о рукавицу, огляделся счастливо и засмеялся:

— Дельно дала! Никогда такого фонтана еще не видел, братцы!

И генерал пожал его испачканные мазутом руки, потом обратился к Николаю:

— Великолепно, Горбачев! Герои у тебя здесь, по-фронтовому двинули!.. Теперь срочно получайте металлические вышки, стройте механический цех, клуб. Хватит кустарничать! Людьми поможем. Дел у нас теперь впереди непочатый край!

— Дела еще только начинаются, — подтвердил Николай, удовлетворенно оглядывая толпящихся вокруг людей. Три месяца всего прошло, а впереди — годы и непочатая тайга! Впереди еще — целая жизнь!

А рядом с ним старуха тихонько вытирала концом платка глаза. Сказка все еще продолжалась вокруг нее…

Степан Глыбин, поддерживаемый под руки Дусей Сомовой, кренился к Смирнову.

Бригадир прослышал где-то о допросе пленных диверсантов. Командир ихний, офицер, будто бы заявил на допросе, что он ни за что не рискнул бы высадиться в столь глубокий тыл Советов, если бы его не ввели в заблуждение. Советский Север, сказали ему, населен исключительно огнеопасными элементами, только и мечтающими о свержении большевиков. Десант готовился, стало быть, в расчете на поддержку…

Смирнов рассказывал об этом с усмешкой, с небрежением, будто это никак не касалось ни его, ни Глыбина. А Степан мрачнел, вспомнил вдруг давний рассказ Ивана Останина о его неладах с жизнью.

«Значит, нашли все же, паразиты, ту проклятую бутылку в море тогда! — сокрушенно думал Степан, сжимая кулаки от боли и сожаления. — Нашли-таки! Не свои нашли, чужие. И побили Ивана вместе с сыном. Вот ведь как она обернулась, та бутылка!»

А половодье все играло, било в небо. Шумела лиловая струя нефти, орали о чем-то люди, бросали шапки, пьянели от усталости и счастья…

* * *

Поздней ночью генерал говорил по прямому проводу с Москвой. А утром загудела трасса, в который раз охнула сокрушаемая тайга — сто тракторов двинулись к Пожме, груженные техникой, продовольствием, витаминами, спиртом техническим и медицинским.

Пришел приказ о реорганизации участка в разведрайон. Горбачев назначался главным инженером.

…Возвратившийся из комбината Илья в полночь разбудил Николая, почему-то с грустной шутливостью поздравил с повышением и долго сидел молча, сосредоточенно посасывая папиросу, ждал, пока друг его продерет слипающиеся от усталости глаза, стряхнет сон. Сказал:

— Начальником района знаешь кого назначили? Старостина!

— Из-за этого и разбудил? — недовольно пробурчал Николай.

— Ну да! Ты его не знаешь, а я знаю. Номенклатура!

— Дай, ради бога, выспаться! — взмолился Николай. Разговор был ему неприятен.

— Нет, ты погоди! — с озлоблением бубнил Илья. — Ходил он в начальниках Красноручейского участка — не справился. Я там был, знаю. Послали учиться и переучиваться — вернулся, занял свободную вакансию в снабжении. Теперь, видать, нужно его там освобождать, суют подальше с глаз, на Пожму. Это дело?

Николай, не слушая его, снова улегся. Не столько известие, сколько возбуждение Ильи его встревожило, но он не хотел вступать в этот неподходящий разговор.

— Тут у нас, по-моему, большая политическая ошибка из года в год кочует, Николай Алексеич, а ты!..

— Насчет чего?

— Насчет оценки людей. Вобьют такому деятелю преувеличенное мнение о себе, а потом не знают, куда деть. Провалится — посылают либо учиться, либо в новую должность, как будто временный карантин… Я битый час ругался в партбюро, доказывал, что не нужно нам нового начальника, говорят: молод, мол, Горбачев!

Николай не выдержал:

— Брось, Илья, слышишь? Молод — это верно! Приедет Старостин, и будем взрослеть, понял? Может, это специально так делается, чтобы мы скорее взрослели. Уходи!

Опарин неподвижно сидел в углу, курил, и Николай докончил свою мысль:

— Жизнь еще только начинается, Илья. Кого бы к нам сюда ни послали «в карантин», мы в ней останемся хозяевами. Нам еще продолжать ее и выводить дальше, в гору…


Жизнь только начиналась, новый главный инженер по суткам не снимал мазутной спецовки. И по этой причине его никак нельзя было захватить в кабинете в дневное время.

…Неделю спустя поздно вечером к нему пришла Шура Иванова. Она смущенно присела к столу, опустив голову, теребила косынку. Николай не ложился, отодвинул недописанную бумагу, ждал.

— Николай Алексеич, отпустите на сутки в город. Надо, — попросила Шура. И вдруг осмелела, выпустила из пальцев скомканную, измученную бахрому косынки. — Ну, вы все знаете… Лешу судили. Три года условно, с заменой передовой. Завтра уезжает на фронт, провожу его…

Николай заволновался, утвердительно кивнул в ответ. Зачем-то полез в ящики стола, заглянул в тумбочку, потревожил мать в дальнем углу. Однако то, что ему требовалось, не нашел. Вернулся к столу, сказал Шуре:

— Ехать, конечно, надо. Только зайди утром, я что-нибудь приготовлю ему. Не чужой человек он нам. И вот еще что… Письмо в городе бросишь в ящик — мне надо. Утром зайди обязательно!

Шура поблагодарила и тихонько вышла. А Николай устало опустился в кресло, подвинул к себе стопу чистой бумаги. Перо замерло над страничкой, нервные пальцы левой руки вцепились в спутанную, давно не стриженную шевелюру.

Письмо! Письмо Вале… Как долго не писал он ей!

Казалось, не дни прошли — годы. Что-то сломала и усложнила война, заронила боль и тревогу в сердце. Но сердце-то было прежнее, живое, оно не мирилось и верило. И тот же свет — призывный и ясный — наполнял душу и освещал будущее.

Выпала наконец минута, когда он может, должен написать. В жизни надо побеждать обиды и разлуки, не поступаться сердцем.

«Здравствуй, Валя, здравствуй, далекая любовь моя… До скорой, неизбежной встречи, любимая!..»


Утром следующего дня радио передавало о кровопролитных боях в излучине Дона, впервые было названо Сталинградское направление. О Севере в последних сводках не упоминалось…


ГОД ПЕРВОГО СПУТНИКА


1

В августе совсем не ко времени зарядили осенние дожди. Еще не обсеменились лесные травы, не отпылал жаркий кипрей, осины еще не бросили в стоялые болотца первого золоченого листа, но по всему видно, лето свернулось. По ельникам, по мягким болотинам и серебряному шитью березовой молоди с прошлой недели пошел плясать злой, изморосный косохлест. Болота пучились, из-под каждого мореного корневища высочилась тайная до того ржа.

К полудню, когда на стоянке бульдозеристов пересмена, вроде бы разведрило. Но в тесном балке́ — дощатом жилом ящике на полозьях, с железным прицепом — было темно и знобко. В распахнутые двери тянуло моховой сыростью.

Павел захлопнул уложенный чемоданчик, ощупью скатал свою брезентовую спецовку — замазученную куртку и столь же замызганные штаны — и стянул скатку проволокой. Привычно закрутил пальцами пружинящие стальные концы. За спиной, у дегтярно-черного столика, пропитанного соляркой, возился старший сменщик.

— Так… Уезжаешь, значит? — невесело спросил Селезнев.

— Все, — сказал Павел. Нашел помятое ведро, вышел наружу, к костру, мыть руки.

Гасший костер сипел и чадил под мелким накрапом дождинок. Чуть поодаль мирно рокотал на малых оборотах бульдозер. Привычно подрагивали створки капота и чуть перекошенная кабина с распахнутой дверцей. Высветленный до блеска отвал тяжко вдавился в моховину.

— Учиться надумал, значит? — Селезнев вышел на порог. Дверь по его росту была низковата, он сутулился, опустив чубатую голову. — Что ж, учиться — дело нужное. Иные ловкачи всю жизнь… это самое, по три академии кончают на казенных харчах.

От мыльной пены пощипывало в глазах. Павел ополоснул лицо, оглянулся.

Он вытирался коротеньким вафельным полотенцем и смотрел вдоль мглистой просеки, в самый конец ее, откуда ожидалась вахтовая полуторка. Слесарь Степка Могила привезет с нею запчасти, и с нею же Павел отправится домой, в поселок — не на выходной, не в отпуск, как бывало не раз, а с о в с е м, на другую работу.

Он смотрел вдоль просеки, потому что не хотел в эту минуту смотреть на старшего сменщика. Об отъезде немало уж было переговорено, пора бы свыкнуться с неизбежным, но в самые последние минуты на душе заскребли кошки и, главное, явилось смутное чувство вины перед этим человеком.

Павел отводил глаза, но Селезнев сам подошел, здоровенный, обросший, со своим угрюмым лицом, и схватил Павла за шиворот. Схватил вроде бы дружелюбно, по-отцовски, и все же чересчур крепко, всей пятерней, так что Павел разом почувствовал весь свой вес, все шестьдесят восемь килограммов, не считая сапог и телогрейки.

— Твердость показываешь? В мужика заиграл, окурок?

Он толкнул Павла в домик. Перешагнув высокий порог, стукнул бутылкой в стол.

— Садись, посидим. И по малой пропустим ради такого случая. Ведь целых пять лет… Скотина ты, Пашка!

Немного отлегло на душе. Павел засмеялся открыто, дурашливо. Верно, мол, скотина, но куда деваться? Он и сам привык за пять-то лет к Селезневу что к родному отцу, но за каким бесом так уж открыто душу ворошить? Не поймешь этих пожилых людей, ей-богу. Железный человек Селезнев, двужильный, а вот же…

— Витька мой — ровесник тебе, — продолжая свое, сказал с застарелой и уже равнодушной тоской Селезнев.

Они редко разговаривали о детях Максимыча, Витьке и Сашке, но Павел все же знал о них все. Знал, что Селезнев семнадцать лет не видал сыновей. С сорокового, как ушел на финскую.

Жена к нему все же приехала недавно, а дети за эти годы повырастали, разлетелись кто куда. Один под Барнаулом, другой где-то за Акмолинском. И не помнят они, поди, отца и в лицо не знают, хотя писал он часто им и деньги с каждой получки слал — немалые деньги с Севера.

Один раз вслух читали смешное письмо в балке: жена уговаривала его не отрывать от себя все, а то бабы в колхозе удивляются, кем он там, на Севере, устроился, не в министры ли попал. А удивляться, по правде, было чему, если переводы иной раз по полторы, а то и две тысячи сельскую почтовую кассу в неудобное положение вводили.

Загрузка...