Над кровлями пригорода высились окруженные дымами купола. Мимо покосившихся заборов, тихих, почерневших от времени домов Митя пробирался к той улице, где жила ушедшая на покой его старая нянька. Бабы попадались по пути. Ему казалось, что все смотрят на его окровавленное лицо. Он старался не хромать, нести голову прямо, и от этого росла душевная боль. Грязный пот тек по его вискам и, срываясь, замерзал па шинели.
Он открыл заскрипевшую дверь. Молодая женщина с засученными по локоть рукавами возилась с ухватом около русской печи, а на постели у откинутого полога сидела его нянька и, скинув на шею платок, расчесывала гребнем седые жидкие волосы.
— Чего надо? — спросила его грубо молодуха.
Он, не отвечая ей, тяжело опустился на лавку, скинул фуражку и сказал:
— Здравствуй, няня.
Похудевшая, с морщинами, пересекавшими губы, с темными кругами под глазами, его старая няня, не узнавая, долго смотрела на пришельца.
— Митенька… Митенька… — неожиданно бросилась она к нему, заплакала и начала ловить его руку. — Ой, ты мой… баринок… улыбка ты моя милая… — Она целовала его в плечо, плакала и глядела на его лицо. — Богородица милостивая, кто же тебе лицо раскровянил? — сказала она, всплеснув руками.
— Ничего, няня… — ответил он, — это я с поезда плохо прыгнул… расшибся…
— Видно, мать за тебя молилась, — сказала она.
Через полчаса он лежал на кровати с мокрым полотенцем на лбу, молодуха чинила его платье, нянька, сидя у груди, все глядела на него, гладила его руки и говорила:
— Ой, как трудно стало жить… ай-ай!.. В городе все торбочки шьют, а по ночам хоронятся. Ах, милый мой Митенька, мизинчик ты мой, ведь я ж тебя пестовала. Бывало, спросишь: Митенька, хочешь ласыньки? Так за лаской ручонки протянет… И никогда я против слова не говорила, вот и рассердится, вот он большой вырастет и сердитый будет… — Нянька утирала концом платка слезы.
Митя тихо улыбнулся. Словно солнечный луч промелькнул. Засыпая, он вспомнил свое беззаботное детство.
Когда он проснулся, было уже поздно. Баба домывала пол. Замохначенные морозом стекла отходили блинцами, и в них видно было голубое небо, солнце и снег. Петух с отмороженным гребнем важно похаживал по мокрому полу.
Недолгий сон освежил и успокоил Митю. Он поел жирных щей и гречневой каши. Нянька хлопотала и в глаза заглядывала.
Город, где жила теперь Митина мать, находился в двадцати пяти верстах. Нужно было отыскать попутную подводу. Кошелек и бумаги у него утащили во время обыска, но во внутреннем карманчике мундира еще оставалась одна крупная ассигнация.
— Ну, нянюшка, мне пора, — сказал Митя.
— А что я тебе, Митенька, сказать хочу, — прошептала няня и отвела его к окну. — Вот, — продолжала она, развязывая дрожащими руками узел шелкового алого платка. — Я, Митенька, глупенькая, а копеечку я имею, не евши не живу. Гляди, Митенька, какие деньги. Я все равно их попу подарю… Возьми себе, Митенька.
Митя обнял старушку и поцеловал ее.
— Спасибо, нянюшка, у меня деньги есть. В тот же вечер он приехал домой.
Там он, рассказывая, много смеялся, и смеялись все, но никто из них, даже мать, не узнали о том, что он пережил за последние дни.
Город, в котором поселилась Митина семья, отличался от других российских городов тем, что имел две мощенные булыжником улицы, тридцать две церкви со звоном малиновым и далеко слышным и громадное озеро, что бурлило и било в берега волною целое лето и желтело от песчаных растревоженных мелей.
В городе шумели красноармейские балы. Красноармейцы танцевали в дворянском собрании, пьянствовали, носились по ночам на отобранных у купечества полурысаках с тальянками и девками.
Однажды они, перепившись, с колокольни собора открыли по озеру стрельбу из пулеметов, выбрав мишенью рыбаков, рубивших проруби для ловли снетков.
Семья жила под страхом ареста и шальной пули. Приближался голод. Когда подошла масленица, Митя решил поехать в имение за продуктами.