В Вологде Митя расстался с друзьями и залез спать на верхнюю полку. За окном шумел ветер, снежная крупа, дребезжа, била стекла. Слипались глаза. Покачивало.
Во сне он увидел солнечный Ярославль, зеленеющую набережную, странные пароходы с громадными трубами, что весело гудели, выплескивая белый пар, и гонялись по Волге взапуски. А он с Аней рука об руку. Стоят и хохочут. Как посмотрят друг другу в глаза, так сразу и смешно. На нем белая короткая гимнастерка и фуражка драгунского образца, тульей вверх. А по набережной идет хор, и все в нем кадеты и гимназистки. А голоса мужские — что колокол с медью, а женские — медь с серебром. Окружили, поют и смеются. А Мите стыдно, и чего стыдно — сам не знает. Видит, показывают все на его фуражку. Он на нее — нельзя снять. Высохла на голове и обручем села. И стыдно перед Аней, и нехорошо, и голову давит.
Митя проснулся. Фуражка налезла на лоб. Он ее сдвинул на затылок и улыбнулся глупому сну.
Было тепло. Из соседнего отделения несся женский визг, хохот и звуки гармони. Митя, зевнув, приподнялся на локте, подумал — хорошо бы воды попить, и посмотрел вниз. При свете огарка он увидел, как толстошеий матрос в расстегнутой черной куртке крутил цигарку и рассказывал что-то солдатам. Те слушали его, навалившись друг на друга. На краю скамейки сидел мужик и резал ножом хлеб.
— …А ты думал что, — сказал матрос, — шутить будем?
Мужик отломил хлеб и перекрестился.
— Эй, ты… святой! — крикнул ему матрос с усмешкой. — Святые теперь в вагонах не ездят, святые в поле за кустом сидят. Против такой штуки, — он приподнял рукой кобуру револьвера, — никакой святой, никакая трава не поможет.
Солдаты засмеялись.
Мужик не донес хлеба до рта, испуганно на них поглядел и что-то зашептал.
Жажда пропала. «Увидят — убьют», — подумал Митя, и холодные, противные мурашки поползли по его спине. «А как же мать и Аня?» — подумал он, и ему стало тяжело, как от страшного сна, во время которого нельзя проснуться. Он придвинулся ближе к стене и, подтянув ноги, вспоминал рассказ юнкера. Тоже будет наганом водить, а то вытащит на станции и пристрелит… Бежать надо, бежать… Сердце учащенно билось.
Вагон постепенно стихал. Четко перестукивали колеса. Напротив на полке уже храпел один, подложив под перекладину порыжевшие сапоги. Догорала свеча. Из-за подернутого веткой мороза окна лился холодный и тусклый свет. Было жутко и тяжело.
Митя знал этот путь. Один перегон остался до станции Шеломово.
Он осторожно приподнялся и посмотрел вниз. Флотский уже храпел, открыв рот. Его ноги были раскинуты, лицо замаслилось. Солдаты спали друг у друга на плече. Только один из них что-то бессвязно бормотал во сне.
Митя снял фуражку, втиснул ее в карман и поднял воротник, чтобы скрыть петлицы. Оставались вшитые в сукно погоны. Ножа не было, казенные нитки были крепки. Митя два ногтя обломал до крови, но погон не выдрал.
— Господи, помоги, — прошептал он, но слезть не решился. Опять забилось сердце. Он передохнул, просчитал в уме до трех, перекрестился и осторожно, схватившись руками за края полок, начал, как на параллельных брусьях, спускаться. Сердце нестерпимо билось, высох рот, и от напряжения заболели глаза. Когда его занемевшие ноги коснулись пола, Митя на секунду замер на месте, передохнул и направился к двери. Митя решил выскочить из поезда.
Он надавил дверную ручку, дверь приоткрылась, но дальше не пошла. Лежавший в той половине на полу проснулся и выругался. От неожиданности Митя отскочил назад, ногой задел за винтовку, и она с грохотом упала. Обессилев, он остался стоять и увидел, как матрос открыл мутные от сна глаза. Митя бросился к другому выходу.
— Стой! Ты кто? — схватив его за рукав шинели, крикнул красноармеец.
Митя боком рванулся, сукно затрещало. Он хотел ударить держащего его красноармейца головой под грудь, но его уже схватили за поднятый воротник шинели.
— Держи! Каянная сволочь!..
— Кадет, — сказал кто-то.
Высокие люди его обступили и скрутили назад руки.
— Вот наших товарищей кадеты у Шелони обстреляли, — лениво сказал крайний бородатый солдат.
— А что же, товарищи, мы будем с ним делать?
Митю обдало жаром, горло сковало.
— Пусти-ка меня, — сказал спокойно матрос и рукой раздвинул красноармейцев. Он подошел к Мите и одернул черную куртку.
— Здравия желаю, ваше благородие, — сказал он, улыбнувшись, и неожиданно ударил Митю по лицу так, что у него мотнулась в сторону голова и лязгнули зубы. Чьи-то быстрые пальцы расстегнули его шинель и забегали по телу.
— Не рвись, успеешь, — крикнул кто-то, и снова его ударили по голове.
Туман поплыл перед глазами.
— Чего ждать! Вешай на крюке! По губе Мити лились струйки крови.
— Ишь смотрит, зубы оскаливши! Ищи крюк, товарищи!
Все разом загудели серьезно и деловито, словно готовили не к смерти.
«Господи, неужели конец?» — подумал Митя и, собрав последние силы, рванулся, протащив держащих его за руки солдат.
— Э, что вожжаться, — сказал весело матрос. — Выкинем! Ну, ваше благородие, довольно землю попачкал.
Митино тело забилось в мужицких руках. Он кусал жилистые пальцы, бил ногами, но его вынесли на площадку. Раскачивали его под команду матроса. За шинель забило холодного ветра. Путь быстрой белой лентой бежал внизу.
Перед лицом мелькнули поручни, зеленый угол вагона, донесся хохот, крик, выстрел, а потом его ударило боком о землю, перевернуло в воздухе и зарыло в снег.
Слабо простонав, он сел. Черный хвост эшелона закруглялся на повороте. От удара сапоги в подъемах, кадетский ремень и золотой браслет на руке лопнули. Висок и руки саднили, глаз запухал. На правим колене белели лохмотья. Кровь с лица капала на снег.
Митя, шатнувшись, встал и застонал. Захватив горсть снега, он прижал его к разбитому лицу .
Над серыми снегами и черными пятнами деревень раскинулось тяжелое предрассветное небо. Ветер шумел в ветвях берез, росших на кургане, ветер с шелестом гнал сухой снег по откосу.
В горле накипали слезы, но Митя их проглотил и, почему-то держа в руке ненужный ремень, пошел по шпалам к далекому городу.