Следом за казаками скрипела арба, на которой стояла бочка горилки, а рядом лежали навалом баранки, вперемешку с таранью и ячневыми коржиками. Их пригоршнями разбрасывал во все стороны друг Метлы — казак Ливень, худой, длинный, с голой головой, беззубым ртом и веселыми глазами.

— Ешьте, пейте, братики! — орал он на всю ярмарку. — Поминайте душу казака Покуты, в миру Прокопа. Прощается с миром Покута. Скоро замкнутся за ним ворота Межигорского спаса и навеки монашья ряса покроет казака! Пейте до дна, чтобы и за ваши окаянные души помолился в монастыре прощальник [Прощальник – казак, прощающийся с друзьями перед уходом в монастырь].

Кружка с горилкой обходила толпу и ярко сверкала на солнце.

Седоусый прощальник, кряхтя, слез с коня, опрокинул кружку водки и пошел вприсядку между горшками и кувшинами, лихо приговаривая:


Не теперь, не теперь

Ходить за грибами...


За ним пустились в пляс провожальники, уже прямо по горшкам. Оставив за собой черепки, они повернули всей толпой в молочный ряд, и земля забелела под ними. Прощальник, тяжело дыша, снова взобрался на коня, и на побледневшем лице его заметнее стали рубцы от сабель.

В церкви зазвонили на «достойно». Казаки на минутку стали серьезны, но только чтобы перекрестить лоб, и снова колесом пошли по майдану.

— Ешьте, братики, пейте! — не унимался Пивень. — Покута чистым золотом заплатит. Не одного турка потрусил, собачий сын... Пейте, братики, чтоб он в пекло не попал, тогда Покута и за ваши паршивые души с богом потягается, а с чертями побратается. Он у них свой человек, весь век дарил их вельможными панами!

Седоусый Покута прошел с музыкантами почти всю площадь. Люди расступались перед прощальником — кто с уважением, кто с улыбкой. Не уступил дороги только один казак. Он стоял, широко расставив ноги, и из-под густых бровей насмешливо поглядывал на пьяный поезд.

Выцветшие глаза прощальника вдруг сверкнули, лицо сердито вспыхнуло.

— Не видишь, чертов сын, казак с миром прощается! — закричал он, наступая конем на казака. — Геть с дороги!

— Эва!

— Ишь окаянный! Уж не захотел ли ты кулаков моих отведать? Геть, а то бить буду!

Казак взял коня за повод и потянул его к земле. Степной копь норовисто дернул головой, забил передними ногами, потом застонал и упал на колени.

— Ну, пусть меня матерь божья покарает, коли я не переломаю кости этому черту! — Покута спрыгнул на землю и ударил казака под ребра хоть и сухой, но еще тяжелой рукой.

Казак только улыбнулся и стукнул прощальника по жилистой шее.

Прощальник завертел головой и угостил казака ударом в грудь.

— И теперь устоял, проклятый?

— Устоял, хоть и бьешь ты, братику, как дубинкой.

— Так кого же это я потчую? — замигал седыми ресницами прощальник. — Тю-тю, Максиме, братику?

Они обнялись и трижды поцеловались.

— Ну, тут надо выпить, — сказал прощальник, — а то от твоих кулаков в голове, будто шмели загудели.

Пивень уже храпел возле бочки, и они сами нацедили себе по кружечке горилки.

— Прощаешься с миром, Прокоп?

— Навеки, Максим!

— Не рано ли?

— Пока дойду до Межигорья — будет в самый раз. Ох, братику, большой грех гнетет мою душу. Лежит он камнем на сердце, и ни кровью, ни водкой никак не могу смыть его. Может, в обители святой успокоится моя совесть.

Максим в тон ему ответил:

— И кто от меча смерть примет за веру праведную, за народ наш замученный — тоже славен будет вовеки!

Покута склонил голову, и его оселедец рассыпался серебристым сиянием.

— Кто б не пожелал такой смерти?! Всю жизнь надеялся на поле боя голову сложить, чтоб похоронили меня в степи широкой, на кургане. Утром солнце взойдет и, как мать, приласкает; ветер прилетит, расскажет, где казаки гуляют; кобзарь завернет, веселую песню грянет; чабан о Байде, о море споет... Только, должно, не суждено это нам, Максим, перевелись настоящие рыцари, и померяться не с кем Покуте. Так лучше уж в келье с молитвой умереть, чем за печкой.

— А если бы панам снова кровь пустить? — спросил Максим, хитро прищурившись.

У седого Покуты вспыхнули огоньки в глазах, но он пересилил себя и смиренно ответил:

— Время уже сердце унять, а разум на путь истинный направить. Да и где тот гетман, чей голос услышала бы Украина? Нет его, Максим, одно эхо. Буду молиться, может, бог пошлет, чтоб отомстили проклятой шляхте за нашу кровь.

— А что, если гетман такой уже нашелся? — спросил Максим.

Покута, словно отбиваясь от искушения, отрицательно завертел головой.

— Многие хватались за булаву, пока не сложили ее на лед. Нет, братику, перевелись Байды Вишневецкие. Иеремиями стали.

— Про Хмеля слыхал?

По площади шныряли жолнеры [Жолнёр - солдат] и служки из замка. За голову Кривоноса щедро заплатил бы им воевода киевский. Но Кривонос был осторожен. Услыхав сзади вкрадчивые шаги, он подождал немного и, словно невзначай, оглянулся:

— А ты чего, мосьпане, рот разинул, как птица в жаркий день? Пить охота? Угости его, Прокоп!

Прыщеватый молодой парень испуганно икнул и опрометью бросился в толпу.

У Покуты от услышанной вести о Хмеле пот выступил на лбу. Он сбил шапку на затылок, передвинул ее на лоб, потом и вовсе снял. И без слов было видно, как боролись в нем старый запорожец и «черная ряса».

— Зачем ты мне об этом говоришь?

— Теперь Хмелю остается одно, — настойчиво продолжал Максим, — за саблю браться.

Покута ударил шапкой о землю.

— Ты дьявол в образе запорожца. Не искушай меня, иди себе прочь!

— Вот увидишь, как еще оживут леса и буераки до самой Вислы! — воскликнул Кривонос и повернул к валу.

Покута упал на колени и застонал.

— Боже праведный, молю тебя, даждь мир и кротость рабу твоему... — Острые глаза, прикрытые навесом лохматых бровей, затуманились слезами, но и сквозь слезы он заметил, как к Кривоносу подошел казак и они вместе двинулись к корчме. Одиноко стало у него на душе. Вокруг бурлила ярмарка, с голубого неба жгло солнце, а Покуте было тоскливо и холодно.

Он снова посмотрел на Максима. Сердце его всегда радостно билось, когда видел он таких казаков — собою статных, силы немереной что в бою, что на гулянке...


Поймав себя на мыслях о грешном мире, Покута, стремясь освободиться от них, помотал головой, пошевелил молитвенно губами и начал бить поклоны, обратясь к церкви.

Рядом играла музыка. Выше лошадей взлетали на упругих ногах казаки. С завистью смотрели на них бурсаки, высыпавшие из Братского монастыря. Только Покута не переставал молиться. Но чем дальше, тем больше приближались поклоны его к плясовому ритму. Смущенный прощальник с не высохшими еще на щеках слезами наконец вскочил, выпил кружку горилки, пристукнул ногой и с гиканьем, с диким свистом пошел вприсядку, приговаривая:

Будет пан, будет лях

Побит казаками!


VI


В корчме было тесно от людей и темно от табачного дыма. Окрестная шляхта, съехавшаяся на ярмарку, заняла все лавки, развалилась за длинными столами и вопила изо всех сил:

— Виват! Виват!

Кричали с одинаковым пылом, поднимая тост и за короля польского, и за отчизну, и за своих приятелей. Звенели кружки, на стол проливались напитки. Шинкарка, отбиваясь от бесцеремонных приставаний, не успевала подавать сулейки с водкой и кувшины с медом.

Реестровая старшина, не находя для себя места, с виноватым видом топталась в углу, возле перевернутой бочки, заменявшей стол. Стараясь не привлекать к себе внимания, казаки разговаривали вполголоса и с завистью косились на соседей, развалившихся за столами. Только один казак, с посоловевшими глазами, паясничал и на каждый возглас шляхты кричал:

— Кукареку, кукареку!

На завалинке под окном кобзарь заиграл веселую песню. Сварливый казак, которого уже держали за плечи, одним движением сбросил с себя чужие руки, перепрыгнул через бочку и пошел к двери вприсядку.

Максим Кривонос зашел в корчму с казаком корсунского полка Захаром Драчом. Драч подмигнул шинкарке, что-то шепнул ей на ухо, и она провела их в комнатку с колченогой кроватью у стены и маленьким окошком на речку. Максим Кривонос устало присел к залитому вином столу и вздохнул так, словно сбросил с себя на мокрый пол тяжелую ношу.

— Спрашивал?

Драч безнадежно махнул рукой.

— Не подмажешь — не поедешь, а кое-что она должна бы знать: Чапа из Чигирина ей водку доставляет.

— Позови сюда.

Пока Драч ходил за шинкаркой, Максим Кривонос, задумавшись, смотрел на быстроводную речку. Как вода в Роси, уплывали дни, а об Ярине — живой или мертвой — не было ни слуху ни духу. Прискакав в Чигирин в ту памятную ночь, они с Веригой и с теми, кто еще был у хорунжего Лавы, обыскали все местечко, вычерпали почти все колодцы, реку на версту волоком прошли — и все напрасно. Тайной оставался только замок старосты, в котором в тот день было полно гостей. Кривонос на следующий вечер и туда пробрался. Он переоделся поручиком отряда надворного войска князя Иеремии Вишневецкого и сообщил, что якобы был в Диком поле в разведке и обнаружил у Ингульца татар. Ему даже не пришлось кривить душой: у Кучугур давно уже стояла орда и охотилась за казацкими табунами.

Коронный хорунжий Конецпольский с радостью встретил это известие: явилась возможность блеснуть булавой региментаря [Региментарь, рейментарь - военачальник] перед самым носом князя Вишневецкого, который тоже стремился захватить булаву польного гетмана. Конецпольский был уверен: пока Иеремия Вишневецкий узнает о случившемся, он успеет двинуть экспедицию против татар, легко разгромит орду и завоюет себе славу. Мнимый поручик, воспользовавшись расположением к нему хозяина и его свиты, пустил в ход всю хитрость, чтобы узнать, что творится в замке и его службах, но следов Ярины и здесь не нашел. Он только узнал, что прошлой ночью отсюда, после долгого пребывания в гостях, выехал коронный стражник Лащ, а на рассвете — князь Четвертинский, хотя молодая княгиня осталась еще гостить у пани Конецпольской. Мог что-нибудь слышать Чапа — его корчма стояла при выезде из Чигирина, и туда все заглядывали.


Содержатели корчмы долго прикидывались, что они пана Лаща даже не знают, — пока не треснула под рукой Кривоноса доска на столе.

Тут Чапа начал припоминать какие-то давнишние приключения с паном стражником и хитро закончил:

— А он щедрый пан.

Кривонос бросил ему два золотых.

— Куда он поехал?

Чапа нагло улыбнулся, спрятал деньги в жилет и равнодушно сказал, что видел, как прошлым вечером проехал по дороге на Черкассы рыдван, но, кто был в рыдване, не мог разглядеть — окошко было занавешено. Два гайдука из свиты пана забегали в корчму выпить меду и почему-то хохотали.

— А уж если слуга смеется, то, наверно, пан доволен, — заключил он, хитро прищурив глаза, но, посмотрев на Кривоноса, испуганно замолчал.

Шинкарка тоже испугалась и, чтобы предотвратить беду, заслонила собой Чапу.

— Зачем ваша милость слушает его? Что он может знать? Возможно, пан староста ехал прогуляться по свежему воздуху. Разве у него времени мало или некому лошадей запрячь? Ну да, я теперь уже вспомнила, правда-таки, то был пан староста.


Коронный стражник Лащ обычно жил в Абакарове, возле Киева. Но ему же принадлежал и Стеблев под Корсунем. Может статься, что именно на ярмарке среди шляхты будут какие-нибудь разговоры об очередной выходке коронного стражника. Кривонос не имел доказательств, но чувствовал, что в исчезновении Ярины непременно повинен Самуил Лащ.

Лукаво улыбаясь, в комнатку снова вбежала хозяйка с водкой. Суровый взгляд казака охладил шинкарку, и она льстиво спросила:

— Вашмость звали меня?

— Говори, что ты слыхала о пане стражнике? Какой еще пани вскружил он голову?

Шинкарка молча пожала округлыми плечами. Тогда Кривонос вытащил из-за пояса мешочек с червонцами.

— Говори, о чем тут шляхта болтает?

— Может, вашмость знают ту пани, — заговорила она сразу же. — Ох, бедная пани, как она его здесь, на этой постели, умоляла, а сама такая хорошая, черные косы до самой земли: «У меня, говорит, муж — уроджоным шляхтич, он меня убьет, если узнает».

— Я о дивчине спрашиваю, о казачке из Чигирина!

— Но ведь то уже недели три назад было. Пан стражник привез ее из Черкасс, ну, так она на другой же день утопилась. Софией звали?

Кривонос наклонился через стол.

— Яриной! Ты и о ней знаешь. Что ты слышала от Чапы?

Шинкарка попятилась к двери.

— Если пан думает о той дивчине, что убежала из-под венца в Чигирине, так пусть там и спрашивает, а я откуда знаю! Может, она не хотела выходить замуж за вдовца.

— Врешь, кабацкое семя!

Кривонос трахнул кулаком по столу, кружки подскочили выше головы и упали на пол. Шинкарка опрометью выскочила за дверь, а в комнату вошел Драч.

— Я думал, ты сына женишь! — насмешливо сказал он.

Лицо Кривоноса вспыхнуло, словно освещенное пожаром. Разве он уже не имеет права на собственное счастье? Много ли он его знал? Врагам бы его столько! От первой жены есть у него сын, уже на Сечи начал славу наживать. Ну и пусть себе казакует. Мать слезами умывалась, все хотела у сердца подержать ребенка и мужа не отпускать от юбки. Что же это за казаки были бы! Вот и умерла прежде времени, может, от тоски, что одной пришлось сидеть в гнезде. Такова уж судьба казацкой жены.

Кривонос не сказал Ярине, что он вдовец. Может, и на самом деле она только теперь узнала об этом. Наверное так, если и шинкарка вспомнила о вдовце, — ведь шинкарки, как эхо, передают людскую молву. Стало стыдно за тайное намерение урвать у судьбы хотя бы клочок счастья для себя. Захар Драч, наверно, не догадывается, какую бурю он поднял в его сердце.

— Ладно, это мое дело! — сказал Кривонос, как бы оправдываясь. — Но только чует мое сердце, что она жива...

— Ты скажи лучше: когда будет конец польской администрации? Позором покрыли казаков!

— Когда казаки разуму наберутся, человече! — Он выпил кружку горилки, за ней другую. — Одно к одному. Видишь, как паны-ляхи разлеглись на столах, от спеси вот-вот лопнут, а казацкая старши́на спинами стены вытирает, да еще и сабельками позвякивает. Глаза б мои не глядели! Неужто и Филон Джалалий вот так же выстаивает, когда приходит в корчму?

— Пан сотник знает себе цену и умеет беречь казацкое имя: он не пойдет туда, где шляхтой пахнет.

— Застану ли я его дома? Не уехал ли он в полк?

— Слыхал, будто дома, на хуторе.

— Ну, а ты как, пан Захарко, в случае чего?

Глаза казака блудливо забегали.

— Говорят, не высовывай головы, уши будут целы. Вот так и я.

— Слыхал, слыхал я, что ты все богатеешь, в паны лезешь.

— Благодарение судьбе, теперь я имею и кусок хлеба и кое-что к хлебу.

— А что люд украинский стонет?

— Пробовали уже брыкаться, да еще хуже стало, и Филон говорит: «К высочайшему не дойдешь, а ближайшему цена — грош».

— Не только силы, что у казаков, есть еще и посполитые, они кровью умываются на барщине. Пусть кто за них заступится, в порошок можно стереть не то что шляхту, но и турок.

— Обрубили нам руки-ноги на Кумейках и на реке Старице. Кто теперь осмелится голову подставить? Лучше не зарываться...

— А слыхал, что с Хмелем учинили?

— Говорят, поехал к гетману коронному, к пану Потоцкому, управу на Чаплинского искать. И, говорят еще, староста Конецпольский только посмеялся над его жалобой.

— Так же утешит его и коронный гетман. За саблю нужно браться. Это закон и право казака!

— Снова начинается, а я думал, что уже утихомирились.

Сквозь сизый дым корчмы они вышли на площадь. Навстречу мальчик вел Кладиногу. Чуб свешивался на правое ухо, касался плеча. В руках кобзарь нес, как труп ребенка, раздавленную кобзу.

— Кирило! — удивленно крикнул Кривонос. — Что же это ты струны порвал? Челом тебе, бродяга!

Кобзарь остановился и часто замигал глазами, потом лицо его прояснилось.

— Были бы жилы целы, Максим. Челом! Ты обо мне спрашивал?

— Думал, что ты уже чертей в аду тешишь.

— Тебя поджидаю.

— Меня в пекло не пустят: с панами не уживусь.

— Что-то не очень они тебя боятся: сами живут как в раю, а пекло для нас устроили.

— А ты у Захарка спроси, как с ними надо ладить.

Драч обиженно ответил:

— И у Захарка душа не из мочала, да только знает он, что мушкеты без курков. Хмель попробовал сопротивляться...

— Надо, чтобы о Хмеле все люди узнали, — сказал Кривонос, понизив голос. — Об этом я и хотел тебе сказать. От села к селу иди, Кирило. — И еще тише добавил: — Пусть готовят косы: скоро пригодятся.


VII


Проходя мимо церкви, Кривонос увидел толпу крестьян. Женщины над кем-то причитали, мужчины хмуро и злобно смотрели на церковную паперть.

На паперти стоял, широко расставив ноги, панок в рогатой шапке и раздраженно помахивал плетью. Перед ним, заслоняя панка от толпы, вертелись пахолки [Пахолок - слуга], размахивая плетьми, отгоняя русого парубка, который изо всех сил рвался к пану. Селяне старались его удержать. Рубаха на парубке была разорвана, на губах у него выступила пена. Он силился что-то выкрикнуть, а из горла вырывался только стон, будто его жестоко пытали.

На крик парубка и причитания женщин начал cбeгаться народ с ярмарки. Насмешливая улыбка сошла с лица пана — он встревожился, побледнел даже и с остервенением закричал гайдукам:

— Плетью их, пся крев! Чего рты разинули?!

Толпа немного отодвинулась, но сгрудилась еще теснее.

— Побойтесь бога, пане! — выкрикнул кто-то из толпы. — Грех на вашей душе.

— Вы ж ее до смерти довели, — сказал другой. — Хоть к мертвой будьте милостивы!

— Бейте их! — подталкивал панок пахолков, не решавшихся дразнить толпу. — Жолнеров сюда, здесь бунт!

На башне замка стража застучала в железные плиты. Пахолки, почуяв подмогу, замахали плетьми во все стороны, стегая и мужчин и женщин, как скот.

Люди втянули головы в плечи и подались назад. Тогда Кривонос увидел на земле белую, как из мрамора, женщину. Под мокрой одеждой вырисовывалось ее стройное тело и длинные ноги, обутые в постолы. В остриженных волосах запутались ржавые водоросли и зеленая ряска. От воды земля вокруг тела стала черной. Видно было, что женщину только что вытащили из реки, но зеленые мухи уже смело ползали по ее закрытым глазам.

С первого взгляда Кривоносу показалось что-то знакомое в лице утопленницы — с горбинкой нос, раскинувшиеся крыльями брови, светлые волосы. Он вздрогнул и весь подался к распластанной на земле женщине. От страшной мысли, которую он до сих пор старался отогнать от себя, лицо утопленницы двоилось в глазах, и он никак не мог в него вглядеться. Он протер глаза, посмотрел вокруг: панок в рогатой шапке уже ушел с паперти, за ним исчезли и пахолки. Кривонос снова посмотрел на женщину. Теперь он не нашел в этом восковом лице дорогих ему черт, но тут же подумал, что смерть, возможно, исказила его, и, как бы ища подтверждения, он вопросительно посмотрел на окружающих. Русый парубок уже лежал на земле, уткнувшись лицом в пыль и схватившись руками за голову. От удара плетью рубаха на спине лопнула. Он вздрагивал от рыданий.

Кривонос поднял его на ноги и внимательно всмотрелся в мокрое от слез, совсем еще молодое лицо.

— Что здесь случилось? Что за женщина? — спросил он, готовый уже услышать страшную для себя весть.

Парень печально качал головой и прижимал кулаки к груди. Глянув на утопленницу, он снова схватился за взъерошенную голову.

— Зося! Зося! О проклятые, о проклятые!.. Дайте мне его!..

Толпа снова окружила их стеной, и люди зашумели.

— За панскими собаками больше ходишь, чем за своими детьми.

— Пан собаку пожалел, а женщину на поругание выставил...

— А что случилось? — снова спросил Кривонос. Его тревога понемногу утихла: на правой щеке у женщины белел давнишний рубец, которого не было у Ярины.

— Уже и любить друг друга нельзя без денег.

— «Плати куницу [Так назывался выкуп за разрешение жениться], — говорит пан. — Тогда и жениться разрешу». А где же его заработать, тот злотый, когда хлоп изо дня в день на барщине?

— Очень ему был злотый нужен! На блудное дело подбивал дивчину. А Зося блюла себя честно, хотя и в покоях служила — может, слыхали? — у пана Щенковского. Так он, подлюга, силой ее взял. «А теперь, говорит, я тебя еще и ославлю». Обрезал девушке косы и на посмеяние выставил у церкви, чтобы ей плевали в глаза.

— А я бы отстояла, да и пошла, — сказала женщина с суровым лицом, — люди бы над катом смеялись, а не надо мной.

— У кого какой норов, — ответил ей старичок. — Ни за что искалечил, да вдобавок еще и в глаза плюют. Сердце не камень.

Парубок стоял над утопленницей на коленях и, как заведенный, безумно отгонял рукой мух. Плотно сжатые губы со следами присохшей пены сдерживали крик, который рвался у него из груди. Кривонос спросил:

— Пахолок?

Парубок поднял голову и, увидев перед собой казака, промолчал.

За него ответил кто-то из толпы:

— Ну да, пахолок! Пана Щенковского.

— Вот какая вам честь от пана. Где он сидит, этот пан?

— На Драбовке. Ну, это такой пан, что на десять миль вокруг духу его боятся.

— Таскал волк, потащат и волка. Слушай, парубче, если хочешь отплатить своему пану за Зосю, хорони ее и приходи вон к тем возам, которые под разбитой вербой. — И Кривонос бросил в шапку, лежавшую на земле, несколько серебряных монет.

Парубок, увидев такую щедрость, хотел поцеловать казаку руку, но Кривонос сурово сказал:

— Ишь что сделали с человеком! Как прозываешься?

— Яцько Здирка, — поспешно ответил пахолок.

Кривонос посмотрел на его разбитые лапти, на латаную спину и горько улыбнулся.

— Будешь Яковом Дыркой прозываться. Это больше пристало тебе... На возах найдешь еще семь Яковов, все одинаковы: как бьют — плакать не дают. — И он пошел дальше.

— А то, что я поляк, — ничего? — бросил вдогонку Яцько Здирка, в глазах которого засветились уже мстительные огоньки. — Кого же спрашивать? Кто ты будешь?

— Буду крестным отцом твоего пана. А спрашивай Савву из лесу, Гайчуру, — бросил через плечо Кривонос, не останавливаясь.


VIII


Казак Захарко Драч жил на хуторе Пересветном в одной миле от Драбовки. Вокруг лежали хутора пана Щелковского; на землях сидели его хлопы, которые отрабатывали за это барщину, платили оброк, подымное [Подымное – налог с дыма, дымовой трубы], покопытное, зверьевое, осыпь и рыбное. Захар Драч был вольным казаком, а казаки никогда не подчинялись пану, податей не платили, и потому хутор Драча для Щенковского был как бельмо на глазу.

На ярмарке Захарко Драч купил себе жеребца, привязал к возу и направился домой.

Путь лежал через Драбовку, но, чтобы посмотреть на свои поля, Драч объехал слободу степью. Драбовка была разбросана по буграм и выглядела, как нищий в заплатах: маленькие хатки стояли облупленные, соломенные крыши ободраны ветром, улицы заросли сорняками. Еще более жалкий вид имели люди, которые попадались навстречу. Они были худые, черные и угрюмые.

Панский хлеб почти весь уже стоял в стогах, а на маленьких хлопских нивках до сих пор жито было не сжато, и, хотя сегодня был праздник, драбовцы с самого утра гнули спины в поле. А тут еще падеж скота начался.

— А почему это вы, пане Драч, здесь едете? — спросил крестьянин, присевший отдохнуть на меже. — Разве дорогу забыли?

— Да в Драбовке такой народ, — ответил Драч, — не видишь — душа мрет, увидишь — с души рвет. Теперь так: чем дальше, тем ближе.

Крестьянин проводил казака злым взглядом и громко сказал:

— Высматривает, что бы еще себе захватить.

Возле панского двора Драча обогнала бричка, в которой сидел Щенковский. Казак предупредительно снял шапку, но Щенковский, не отвечая на приветствие, крикнул:

— Продавай коня!

— Для себя купил, вашмость. Змей, а не аргамак!

Жеребец в серых яблоках дико поводил налитыми кровью глазами и не мог устоять на месте.

— Кобылу с лошонком дам и деньги верну.

— Зачем мне деньги? А кобыла и у меня есть, вашмость.

— Так, так, хлоп уроджоного шляхтича уже не хочет уважить. Ну, так ты еще пожалеешь!

Щенковский покраснел, огрел жеребца плетью и, поднимая пыль, покатил к себе. Драч тоже разозлился и сердито, но так, чтобы его не услыхали в бричке, крикнул:

— Руки коротки на казака!

Кони Драча все лето паслись в балке возле пруда. Охранял их хромой Свирид, вооруженный от волков мушкетом. Когда в табун пустили жеребца, Драч каждую ночь сам наведывался на пастбище: боялся, чтобы не случилось чего с конем. На третью ночь он не нашел жеребца в табуне, а Свирид, укрывшись свиткой, спал под копной сена.

Драч сапогом разбудил пастуха, но Свирид только хлопал глазами. Никогда еще не случалось, чтобы он уснул возле лошадей.

— Это он меня, паночку, со смертной свечой обошел, — оправдывался Свирид.

— Кто? — кричал взбешенный Драч.

— Должно, нечистый.

Свирид клялся, что ни одного человека не видел, а «тот», очевидно, превратился в сову и летал у него над самой головой.

Жеребец был стреножен и далеко уйти не мог. Верно, почуял кобылу и туда поскакал. Драч послал людей в разные стороны, а сам взял в руки недоуздок и пошел через поле к Драбовке. Ночь была темная и душная, в хлебах звонко били перепела, волнами наплывал аромат то свежего жита, то зеленой конопли.

Возле самой слободы Захарко Драч увидел сначала какие-то огоньки, потом что-то темное — не то стадо, не то людей. Он пошел напрямик и услышал нестройное пение молитвы, а дальше увидел на фоне звездного неба хоругви, кресты. Степью в темноте шла сельская процессия. Впереди женщины с распущенными косами несли какое-то чучело. Когда он приблизился, из толпы кто-то крикнул:

— А это там что за нечистая сила бродит?

К нему подбежали несколько парней.

— Ты что здесь делаешь в темноте?

— Может, он мор на нас напускает?

— Что ты, дурак, я коня ищу!

— Глаза отводишь. Перекрестись! — Жесткая рука схватила его за грудь.

Захарко Драч, и без того встревоженный, сердито отбросил чужую руку.

— Я тебя так перекрещу!..

— Слыхали? Да ведь это упырь, который кровь пьет.

— Да уж верно что пьет, сатана!

— Он и днем почему-то вокруг села ездил.

— Бей его!

— Колом осиновым!

Драч по голосу узнал крестьянина, который днем сидел на меже у дороги, и вспомнил, что за потраву этот хлоп отрабатывал ему целую неделю.

— Вы одурели!.. — уже перепугавшись, крикнул Драч, но в этот момент кто-то ударил его колом по голове.

Он зашатался, но устоял на ногах. Второй удар, уже кулаком, пришелся под ложечку. У него захватило дыхание.

От процессии бежали темные фигуры и кричали:

— Где упырь? Вот кол осиновый!

— Бей его под сердце!

Захарко Драч бросился бежать. Кто-то упал под ноги, он споткнулся, и пока успел вскочить, в него уже вцепились десятки рук.

Очнулся он на жнивье. Земля была скользкая, наверно от крови, одежда изорвана в клочья. В голове гудело, как в улье. Превозмогая боль, он поднялся. Было еще темно, но уже тихо: процессия, очевидно, разошлась.

Жена Драча, увидев мужа, всплеснула руками. Скривив распухшие, будто чужие, губы, он произнес:

— С соседями побеседовал.

Присыпав землей раны, которые все еще кровоточили, он прилег на лавке. Едва закрыл глаза, жена вошла в комнату и удивленно сказала:

— Прискакал от пана Щенковского дворовый, спросил, жив ли ты, и, словно его кто шилом уколол, повернулся и поскакал назад.

— Наверно, и Щенковский был с процессией, — ответил Драч.

Утром крестьяне на работу шли мрачные и молчаливые.

Скот не переставал падать, а пан все требовал свое: давай ему третьего вола, десятого барана. А нечем платить — иди на гумно, отрабатывай. Обо всем этом говорили между собой уже громко, «только бы не услышали дозорцы».

— Пусть слышат, — сказал Карпо, сердито ударяя цепом по снопам, — все равно придется пятки смазать — уже конец терпению пришел!

— Так иди сюда, хлоп! — послышался за спиной голос дозорца. — Получай! — И он ударил молотильщика нагайкой. — А остальное от пана Щенковского получишь: он тебе смажет пятки. А вы почему остановились, пся крев?

Молотильщики молча, стараясь не смотреть друг другу в глаза, еще ожесточеннее замахали цепами.


IX


Брат Карпа, Микита, жил на краю села. Намахавшись за день цепом над панской рожью, он, как только пришел домой, упал на постель и заснул. Разбудили его какие-то голоса. В хате было темно, но на фоне маленького окошка он увидел фигуру человека и спустил ноги на землю. Думая, что это дозорец пришел выгонять на работу, Микита недовольно сказал:

— Еще и петухи не пели.

— Так оно и лучше, — ответил кто-то от двери.

— Ночь — казацкая мать, — добавил второй.

Голос был незнакомый.

— Вставай, Микита! Гостей привел!

— Матушки! Это ты, Яцько?..

— Очухался?

— Откуда ты взялся? Пан по всему селу тебя ищет. Лучше не показывайся.

— А теперь мы сами поищем пана, — снова послышался незнакомый голос.

Микита взялся за кресало, чтобы зажечь лучину, но его удержали за локоть.

— Не надо. Что у вас тут стряслось?

— Драча избили. Говорят, упырь был. А может, и врут. Где упырю выдержать такое: кол в руку толщиной изломался, а он только ругается. Стерва человек, а еще вроде бы и свой казак. Ну, ему ночью всыпали... А ты, Яцько, лучше не объявляйся. Вчера с гумна забрали нашего Карпа, говорят, в яму бросили, — а за что? Что только на судьбу хлопскую посетовал. А кто же это с тобой? Что-то не узнаю...

— Говори, говори, Микита: эти люди пришли за хлопа заступиться. Я же тебе рассказывал, как на ярмарке казак учил меня уму-разуму. Теперь пойди к соседям, шепни им на ухо: тот казак зовет на пана идти. Пускай собираются!

— Что это ты надумал, Яцько? — встревоженно спросил Микита. — А как не придет тот казак, тогда всех на кол?

— Он уже ждет на выгоне, а вот его товарищ.

— Иди, иди, человече! — сказал незнакомый голос. В свете окна Микита увидел казацкую шапку. — Наш атаман ежели пообещал стать крестным отцом вашего пана, так тому и быть. А то вчера Зосю утопил, сегодня над казаком поглумился, а завтра хлопа борзыми псами затравит.

— И затравит, как есть затравит! Наш Карпо света не увидит. А за что? Только за то, что на долю хлопскую пожаловался.

— А может, пусть его лучше бог покарает, того пана? — отозвался с постели голос жены. — Страшно, еще людей под виселицу подведете.

— Паны о боге не думают. Ну, а коли ты, Микита, боишься, так подремли еще, а мы пойдем.

— Чего мне бояться? Вот только шапку найду. А гуртом и батька бить легче. Вы мне только покажите сначала того казака, ведь на панском дворе и милиция и оружие... На них бы Максима Кривоноса. Он, слыхал я, на кого разгневается, тому уж по земле не ходить. А ты, Яцько, лучше не объявляйся. Где ж это шапка?

— Пошли, Мартын. Вижу, не туда я тебя привел...

— Почему же? Я вас догоню, вот только шапку... А ну, жена, ищи и ты!

Темные фигуры с вилами, с косами, а кое-кто и с оглоблей в руках сходились под деревьями, склонившимися над валом. Слышно было, как в кустах фыркают кони. Максим Кривонос и Савва Гайчура с лесовиками сидели на траве, свесив ноги в ров. Подошел Мартын, джура Кривоноса, и присел возле них на корточки.

— И этих уже хватит.

— А сколько? — спросил Кривонос.

— Человек тридцать, а остальные, наверно, подойдут на огонек.

— Коли будут все, виновных панам не найти.

Подошло еще человек десять, Яцько сказал:

— Больше не будет.

— А Микита пришел?

— Все еще шапку, верно, ищет.

— Еще на панский двор побежит искать. Он такой — с перепугу и на себя донесет.

— Зовите людей сюда!

Максим Кривонос встал.

— Люди, кому жаль пана, или у кого душа уже в пятки ушла, или кому и так хорошо живется, — пусть возвращаются домой. Таких нам не нужно. А мы пойдем да спросим пана-ляха: какие он имеет привилеи, что нашей землей владеет? По какому праву он людей православных мучает? Почему заставляет на себя по пять дней в неделю работать? Что он, сражался за эту землю, как мы с вами?

— За что сжил со свету мою Зосю? — крикнул Здирка.

— И спросим!

— А почему это он пристал к Драчу?

— А тебе жаль? Пусть не лезет в паны.

— Куда девал Карпа?

— Спросим!

— Ну, так двинемся, люди, святую правду защищать. Много ли нас?

— Все, все пойдем! Мы его спросим, мы теперь с ним побеседуем!


Во дворе у Щенковского сторож стучал в колотушку. Яцько Здирка, отобрав десяток парней, пошел вперед. Еще десять человек с Гайчурой заходили со стороны сада, а Максим Кривонос с остальными направился к воротам. У ворот была сторожка, в которой бодрствовала надворная служба. Темная ночь укрыла строения, только на фоне неба вырисовывались то крыша, то купы деревьев. Сторож все еще постукивал по ту сторону дома, в сторожке было темно. У самого двора густо запахло сеном. Кто-то шепотом сказал:

— А жеребца так и не нашли.

— Дозорец увидел. «На что, говорит, такой хлопу?» — «Может, говорю, на войну пойдет». — «А разве он рыцарь или уроджоный? Пускай за возом ходит».

Вдали что-то жалобно застонало.

— Душа покойника!.. — прошептал испуганный голос.

— Наверно, и на том свете не сладко хлопу.

— Сова, должно быть.

Но стон вдруг прорвался коротким криком и затих. Не стало слышно и колотушки, вместо нее со двора донесся голос сыча.

— Беду или смерть предвещает?

— Гайчура нас опередил, — сказал Мартын и нажал на ворота.

С той стороны кто-то гремел засовами.

— Заходите, — позвал Яцько, — в людской всех гайдуков заперли. А мне бы только пана поймать — я из него душу вытрясу, я у него блуд со штанами вырву!..

Савва Гайчура уже стоял на крыльце и молотил кулаком в дверь, а крестьяне кольцом окружили дом. В сенях послышался чей-то голос.

— Пан! — злорадно прошептал Здирка, но невольно отступил за Кривоноса.

Савва Гайчура засипел:

— Принимай гостей, вашмость!

— Пришли с того света, — подхватил Яцько, — и Зося, и Свирид Гедзь. Еще не забыли, пане?

Из предосторожности Гайчура отошел за стену и повернул ухо к двери. Но за дверью было тихо.

— Наверно, обмер пан.

— Берегитесь, берегитесь! Он еще придумает что-нибудь.

В сенях снова послышался шорох, вслед за ним какой-то визг, потом громко залаял пес. Крестьяне шарахнулись от крыльца.

— Это же волкодав, он сразу за горло хватает! Ей-ей, задушит!

В это время за углом зазвенело окно, сверкнул огонек, и крестьяне закричали:

— Лезет, лезет, черт!

За угол с криком бросилось еще несколько человек, но Кривонос не сдвинулся с места. Он стоял на крыльце и сосал свою люльку. Когда у крыльца стало пусто, дверь вдруг открылась, из нее выскочил рассвирепевший пес, а за ним следом кто-то в длинном халате, с пистолями в руках.

Пес сгоряча перескочил через ступеньки, но Мартын, стоявший за точеной колонной, успел огреть его по спине клинком. Максим Кривонос стоял на крыльце. Услышав, как от неожиданного удара пес пронзительно взвизгнул, Максим захохотал так громко, что выскочивший в халате пан с перепугу выстрелил из обоих пистолей куда попало. Кривонос загремел еще сильнее и угостил пана кулаком по затылку так, что тот слетел со ступенек и растянулся на земле.

— И этот гавкнул, как псина, — сказал Гайчура, спускаясь к нему по ступенькам, но Мартын уже упал на халат сверху и проворно отнял пистоль.

— Умен, чтобы пакостить, а стрелять, вашмость, не умеешь!

На выстрелы, на вой искалеченного волкодава к крыльцу уже бежали, перекликаясь, крестьяне.

— Обманул, и тут обманул, окно разбил, а не лезет!

— А может, удрал уже — такая темь, хоть глаз выколи.

— Тут кто-то стоит...

У ворот вспыхнул желтый язычок, он пополз, словно золотая змейка, вверх, потом взметнулся, рассыпался и осветил гребень крыши на сторожке.

На землю упали длинные тени, во дворе стало светло, но вокруг темнота сгустилась еще больше.

Огонь осветил Савву Гайчуру, который за воротник халата поднял с земли растрепанного пузана и поставил на ноги.

— Пан! — пронеслось по толпе. Из разбитого носа у пана Щенковского текла кровь.

Яцько Здирка бежал с пучком соломы. Увидев своего пана, он молча размахнулся и ударил его в лицо.

На секунду испугавшись своего поступка, Здирка смущенно пробормотал:

— А зачем же он... я за Зосю!

Щенковский от удивления и ярости выпучил глаза и визгливо прокричал:

— Быдло, пся крев! В яму всех!

— Я уже там был, вашмость, — сказал кто-то сзади и огрел пана по голове суковатой палкой.

— Карпо! Карпо!

— Ну да, Карпо. Из подвала вытащили, — зашумело несколько голосов одновременно.

— Покажи им кандалы. Как пса, на цепь посадил человека. Ух, палач! Пустите, ударю...

Но Щенковский уже лежал на земле и глухо стонал.

— Надо спросить, подожди... Мы спросим, какие имеет он привилеи... Погодите, погодите, мы спросим!..

— Мы ж и спрашиваем, видишь, не говорит!

— Теперь уже не скажет...

Сторожка у ворот горела, как свечка. Часть крестьян вбежала уже в дом, и оттуда раздавались крики, смех, треск мебели, звон разбитого стекла.

— Ловите маршалка [Маршалок - дворецкий], ищите его!

Мохнатые тени метались по двору, поднимая все больший и больший шум. Возле челядницкой люди сбились в одну кучу. Кого-то тащили к огню, но на полдороге бросили на землю и начали топтать ногами: кусается, проклятый!

Яцько уже носился из одного конца двора в другой и всюду выкрикивал какую-то команду. За ним гурьбой бегали хлопцы, в их глазах отражалось полыханье огня.

— Сначала надо скот выгнать. Скот не виноват!

Люди побежали на голос. Ржали кони. Сверкая перепуганными глазами, они шарахались от огня.

— Конь, люди, жеребец!.. Вот он!

От конюшни серый в яблоках жеребец тащил за собой Карпа, ухватившегося за чепрак.

— Люди, вот жеребец Драча! — кричал Карпо. — Пан припрятал!..

— В огонь пана! Вор! Сжечь его!

Окна дома осветились изнутри. Огонь переливался, трепетал, ежеминутно усиливался. На крыльцо выбежал хлопчик в женском чепце и, передразнивая пана, запищал:

— Быдло, схизматы, на конюшню! Тридцать горячих!

— Эй, люди, маршалок удрал!

— Беда будет, если маршалок уйдет. Догнать нужно!

Все гурьбой бросились к лошадям.



ДУМА ЧЕТВЕРТАЯ


Ты, земля турецкая, вера басурманская.

Ты — разлука христианская,

Уже не одного ты за семь годов разлучила войною:

Мужа с женою, брата с сестрою,

Малых деток с отцом и матерью.


СТРЕЛЫ И САБЛИ


I


Возле хаты Вериги толпились люди, вытягивали шеи, чтобы заглянуть в маленькие оконца. Из хаты доносился то слабый стон, то надрывный плач.

— А он молчит.

— Окаменел человек!

— Мать родная так не убивалась бы, как Христя: словно не в себе стала.

— Видно, прогневили мы бога! Жили тихо, никому ничего. Откуда только эти лащевцы взялись? От них все и пошло.

— Крест надо поставить: из-за этой могилы все несчастья. Хоть и не православные, а все божья тварь.

— Пана или корчмаря убить — что богу свечку поставить, а вы — «крест». Собакам их надо было бросить!

— А Верига что говорит?

— Молчит! Будто речь отняло. Я сразу догадался, только увидел, как он к хутору подскакал. Конь шатается, весь в мыле, и Верига точно пьяный: смотрит на меня и не видит. Говорю: «Поздравляю, Гнат, дай боже внуков дождаться!» А он: «Ярина дома?» — «С вами ж, говорю, поехала». — «Вернулась она домой?» — «Кабы вернулась, говорю, видели бы люди». Христя заслышала разговор, выбежала заплаканная из дверей. «Осиротил, говорит, ты нас, на день бы хоть еще привез дитя». Гляжу я на Веригу, а он побелел, руками ворот рвет, видно, духу не хватает, и как подбитый упал на завалинку. «Ой, думаю, верно, с дочкою случилось что недоброе!» И Христя уже почуяла беду, слезы так и полились из глаз. «Где она? Что случилось с Яриночкой? Ради бога, скажите!» — «Нету дочки, — прохрипел Верига. — Сам отвез на погибель. Не скакать уж ей по степи, не услышим мы ее голоса... Ярина, Ярина!» — и затих. От горя речь отняло. А Христя где стояла, там и упала. Насилу отлили.

— С ними ведь и Гордий был?

— Был.

— Так он приедет еще или тоже пропал? Может, их волки разорвали? Может, татары повстречались?

— А кто его знает. Отляжет от сердца — тогда, может, заговорит, а сейчас не надо и тревожить человека. Души в дочке не чаял. Думал внуков за ручку водить, а теперь — вот вам...

— Что — «вот вам»?

— А я знаю? Вижу, что беда одолела человека. С радости люди не стонут.

Из хаты вышла Мусиева жена с красными, заплаканными глазами.

— Пускай дядько Гаврило поговорит — может, надо спасать человека. Еще в степи светло. Коли татары — далеко не ушли...

— Сам бы сказал, когда б наша помощь была нужна. По всему видно, что уже ничего не поделаешь.

— Будет вам! Коли татары, так и сюда могут заскочить. Хлопцы, а ну собирайтесь в степь!

— Берите лучших коней и скорей — к Высокой могиле, а двое — на Черный шлях.

Мусий Шпичка пригладил нависший надо лбом выцветший чуб и протиснулся к двери.

— Погодите, может, хоть доведаюсь, где оно случилось, а то заедете невесть куда, а татары из ковылей под самым хутором вынырнут.

Он шагнул в хату, стараясь не шуметь, точно там лежал покойник. Верига сидел за столом, вцепившись узловатыми пальцами в сразу поседевшие волосы. Сухие, невидящие глаза, не мигая, смотрели в угол, где стоял пучок жита с восковыми колосками. Христя металась по хате, слепая от слез, била рукой в старческую грудь и громко причитала:

— Свет ты божий, места на тебе мало, что ты губишь людей? Зачем меня тогда не возьмешь? Пусть бы дитя тешилось солнышком, ветром пахучим, шелковою травою, а я бы лежала в сырой земле. Голубонька, кто же очи тебе закрыл? Зачем меня не покликала, не я ли тебя, малую, выходила? Так и теперь бы собой заслонила!..

Ее трогала за плечо то одна, то другая женщина и шепотом уговаривала:

— Не плачь, не убивайся так, Христя, ей на том свете легче будет. Бог дал — бог и взял, на то его святая воля.

— Чуяло мое сердце!.. Так чего-то жаль стало дивчину, когда ее за руку взял тот казак. У нее, как у ангелочка, глазки, а у него — точно жар, горят. Гляжу, и чудится мне — кровь из них капает...

— Что кровью началось, тому кровью и окончиться.

— Чего каркаете? — прикрикнул на них Мусий. — Разве такое уж несчастье, что свечку надо ставить? Так пускай Гнат скажет, мы люди православные. Слышишь, Гнат, хотим дозор высылать. Может, хоть молвишь, откуда ждать беды?

Верига перевел на него мутные глаза, беззвучно пошевелил запекшимися губами. Серое от пыли лицо его судорожно искривилось, в горле словно щелкнуло что-то. Все затаили дыхание.

— Откуда, говорю, ждать беды на хутор? — повторил Мусий.

— А кто его знает, где она тебя настигнет, — произнес наконец Верига. — Ждал ли, что е́ду дочке беды искать?

— Татары или шляхта?

— А я знаю? Кабы знал, ветром бы полетел, чтобы вызволить дитя. А ей, видно, сердце предвещало. «Тетечка, говорит, гайдук идет, тот, которого убили на пруду». Все чудился ей гайдук пана стражника.

— Может, убежал который из них.

У Вериги в глазах засветилась какая-то мысль, они ожили, но только на миг, и опять погасли. Он безнадежно махнул рукой и снова уставился в угол.

Мусий пожал плечами и вышел из хаты.

— В Чигирине что-то случилось, — бросил он в толпу, все еще заглядывавшую в окно. — А всех ли мы гайдуков порешили?

— А что такое?

— Говорит, что Ярине один привиделся в Чигирине.

— А сколько их было?

— Как будто шесть со старшим.

— Ан семь, — сказал хлопчик, стоявший тут же, с пальцем во рту.

— А ты видел?

— А то нет? Я спрятался в лозняке. Мы с Васьком купались. Вдруг как загрохочет что-то, как гром. А то кони едут по мосту. Я говорю — семь, а Васько говорит — шесть. Он не видел, как один поскакал к Веригам во двор, а я видел.

— Что ж он там делал?

— Я уже не глядел. Мы с Васьком выскочили из воды и запрятались в лозняк. Мы напугались.

— Я не напугался, — обиженно сказал другой хлопчик. — Это ты напугался, что татары на аркан возьмут. А я не напугался, я от кого хочешь удеру!

— Так сколько же их было?

— Три и три, и еще три, и один.

— Нет, еще трех не было, а только один.

— Он не видел того, что во двор поехал, он напугался. Один был усатый, тот, что бился.

— Сам ты напугался... Я вон и сегодня в вашу курицу как гвозданул камнем, аж перекинулась.

Старший хлопчик дал тумака Ваську и шмыгнул со двора.

— Стану я врать!.. Он и в колодец плевал...

Но на детей уже никто не обращал внимания. Всех точно громом пришибло, во дворе наступила тишина.

Молча смотрели люди друг на друга, и каждый читал в глазах соседа ту же мысль: «Теперь жди беды». К Гаврилу первому вернулась речь. Голос его звучал глухо, и потому, может быть, еще более тревожно.

— Грех посеян на этой земле. Бежим, люди, пока кара господня не пала на наши головы.

— Куда бежать?

— Только бы из этого проклятого места...

— Всюду оно проклято, где ступит панская нога. Десять лет землица эта кормила нас, а мы ее по́том поливали. Теперь бросать? У нас что, силы не хватит, чтоб гайдуков прогнать? Надо только глядеть, чтобы врасплох не застали. Дозоры на шлях послать надо.

— Против коронного стражника идти — о смерти думать. Ладьте возы, пока не застукали. Идите, бабы, идите, не мешкайте...

Среди женщин поднялся вой, некоторые с плачем побежали со двора, другие еще стояли, словно оглушенные, и часто крестились.

— Царица небесная, сохрани и помилуй!.. Да ведь гречка только зацвела, — как же ехать? Где спасенья искать? Тут шляхта, там ордынцы. Где же для нас место, для православных?

— В Московию надо уходить, там люди нашей веры, царь православный, ляхам неподвластный, и скажут что — поймешь. Так же, как они, хлеб сеем. А земля призна́ет и полюбит труженика везде.

— На Дон лучше бы всего. Может, и своих встретили бы.

Мусий стоял молча и тупо смотрел в землю, словно оттуда должен был прийти к нему ясный ответ. Наконец поднял голову. Во дворе осталось несколько соседей, которые еще колебались и стояли, переминаясь с ноги на ногу.

— А ты, Мусий, как думаешь?

— Дождаться лащевцев здесь, тогда и решать. Лебедин-лес недалеко. А сейчас дозоры надо выслать в степь.

Оставшиеся соседи молча разошлись.

Наступил уже вечер. Встревоженный хутор гудел, как улей. От хаты к хате перебегали бабы с узлами, во дворах стояли у порогов возы, на которые складывали домашний скарб, кое-кто еще торопливо стучал цепом, варился ужин на очагах, и запах дыма перебивал сладкий дух гречихи. Возбужденные общей суетой дети носились по улице. Те, что забежали на плотину, с криком примчались назад.

— Кто-то едет верхом!..

— Много?

— Далеко?

— Один, от шляха!

— Вот и не один, сзади что-то чернеет!

Мужчины с мушкетами выбежали на улицу. Всадник повернул к первой хате, за ним пустая бричка протарахтела во двор к Вериге.

— Так то ж Гордий, из Чигирина вернулся.

Гордий устало слез с коня. Его обступили соседи.

Увидев в их руках мушкеты, он удивленно спросил:

— Что тут такое?

— А ты ничего не слышал?

— Беды ждать нужно: говорят, будто один гайдук выскользнул. Но как оно случилось? Хоть бы ночью, а то ведь день был.

— Как бы ни случилось, а надо до утра хоть на Черный шлях выбраться, там не узнают, если и встретимся.

— Что вы надумали?

— Уходить будем. Лихо одно не идет, беду за ручку ведет. Собирайся и ты, Гордий.

— А Верига?

— Не спрашивали еще.

Мусий Шпичка в сумерки зашел к Вериге в хату. Тот все еще сидел за столом и сам себе кивал головой. Сухие, погасшие глаза бездумно смотрели куда-то за окно. Мусий сел напротив.

— Слышь, Гнат, наши бросают хутор. Говорят, объявился один гайдук из тех, которые набег делали.

— «Тетечка, говорит, гайдук мне привиделся», — пробормотал Верига как бы про себя. — Чуяло ее сердце.

— Правда это, один утек. Может беды натворить. И Гордий слышал. Ты что думаешь делать? Люди вон уже ладятся в дорогу.

Но на Веригу известие о гайдуке не произвело никакого впечатления: может, он недослышал, а может, и не взял в толк. Мусий еще раз спросил:

— Ты слышишь? Как бы стражник коронный не послал сюда милицию.

— От беды не уйдешь. И я думал: лучше Ярине переждать в Чигирине, от беды убежал, а вышло — за нею гнался.

— Так ты не поедешь?

Верига покачал головой.

— Где ж дочка будет меня искать? Может, по степи бродит, как пташка, в старое гнездо прилетит, а я его покину? И люди пусть не думают двигаться. Куда?

— Да ты не слышишь, каждую минуту может милиция набежать: это всем верная смерть! На Московщину хотят пробиваться.

— А гречка?..

Мусий махнул рукой и пошел прочь.

На хуторе всю ночь не гасли в окнах огоньки и не затихал гомон. Хотя некоторые из хуторян и прожили здесь все десять лет, но не очень-то разжились: хатки из хвороста, обмазаны глиной, сундуки некованые, а добра — что на плечах да у печки, только и всего.

На сборы времени много не понадобилось, больше пошло на уговоры. В Гавриловой хате стоял крик, слышный даже на другом конце хутора. Старый Гаврило хватался уже за плетку, хватался и за скалку, но сын Семен стоял на своем: «Поеду на Сечь!»

С того дня, как на хуторе побывали запорожцы, среди хлопцев только и разговору было, что про Сечь. Семен был статный парубок, и не раз ласково улыбалась ему Ярина. От взглядов этих у Семена сердце точно теплом заливало, но разве можно было хлопу мечтать о казачке, да еще такой красивой, как Ярина? А тут ему как с неба свалился конь, да еще с седлом. С этого времени Семен твердо решил непременно стать казаком. О его любви не знал никто, не укрылась она только от материнского глаза. Пока отец уговаривал Семена, бранился, грозил, мать только молча вытирала глаза, а под конец вставила и свое слово:

— Разве ты ей пара? Куда тянешься, сынок? Да и просватали уже девку.

Семен даже глаза вытаращил: мать словно заглянула ему в самое сердце, об Ярине он думал все это время. Поедет в Московию, никогда уже не увидит дивчину, а может, она еще где объявится... Семен вспыхнул и без слова выбежал из хаты.

Шум доносился и из хаты Мусия Шпички, который никуда не хотел уезжать, а жена его уже тащила к возу домашнюю утварь.

Когда на востоке начали гаснуть звезды, потянулись первые возы, с верхом нагруженные хлебом и детьми. Покачивая головами, шли привязанные к возам коровы, черным клубком катилась отара овец. Хлопцы с мушкетами и копьями носились верхом от одного двора к другому. Мусий стоял на мосту у мельницы, по лоткам которой шумела вода. Когда весь обоз миновал греблю, люди кучкой вернулись к хате Вериги. Шли молча, терзаясь стыдом, что бросают человека в беде, а ведь прожили вместе почти десять лет. Но страх уже крепко держал их души. Они все чаще поглядывали в степь и рады были уже дать волю ногам, чтобы скорее выбраться за хутор, если б не стыдно было глядеть друг другу в глаза.

Верига, с опущенными плечами, с посеревшими, впалыми щеками, сгорбившийся за ночь, вышел к воротам. За ним, как тень, плелась Христя. Люди остановились и молча потупились. Впереди стоял Гаврило, подстриженный под горшок. Он снял шапку и низко поклонился, коснувшись ею земли. За ним низко склонили головы и остальные.

— Прости нас, коли чем провинились перед тобою. И ты, Христя!

— Бог простит! — поспешила отдать поклон Христя.

— А гречка? — спросил Верига, глядя на людей бессмысленными, погасшими глазами.

Кое-кто покачал головой.

— Прощай, Гнат, да не поминай лихом, может иной раз косо и посмотрели, так ведь жизнь прожить — не поле перейти. А теперь в далекий путь тронулись, просим тебя как отца благословить нас.

Верига перекрестил их сложенными щепотью перстами, будто зерно сажал в борозду.

— Ну что ж, прощайте, люди! Мне уж ничего не надо, а вам дай бог счастливой доли, где бы вы ни пристали. Чтоб всякая тварь у вас плодилась, чтоб дети счастливы были, к чужой вере не склонялись, воле не изменяли и свой край не забывали. И меня простите, коли в чем виноват перед вами.

Все ответили вместе:

— Бог простит!

— Поклонитесь еще земле нашей родимой, возьмите по щепотке, она, как мать, охранит в беде. И с хутором попрощайтесь.

Бабы в толпе всхлипывали, мужчины начали шмыгать носом. Все двинулись к возам.

Хлопцы верхом на конях — а впереди них Семен и Кондрат — тоже подъехали к Вериге, сняли шапки и низко поклонились.

— Прощайте, дядько Гнат. Мы на Сечь уходим! — Повернули коней и поскакали вслед обозу.

На востоке занималась заря, серебром заблестела степь от росы, но возов на ней уже не было видно. Верига, опустив голову, все еще стоял у ворот. Христя прижалась к столбу. Подошли Мусий с Гордием и молча присели возле Вериги на корточках...


II


Христя никуда не ушла с хутора Пятигоры, хотя Верига и велел ей бежать вместе с остальными. Ее связывало с Веригой горе, которое она носила в сердце почти двадцать лет. Ярину она вынянчила с младенчества и полюбила, как родное дитя, хотя любовь эта никогда не могла заслонить ее материнской любви к сыну. Его отца засекли насмерть гайдуки корсунского подстаросты за потравленный хлеб, и Христя осталась одна с маленьким Касьяном. Напуганный отцовской смертью, хлопчик стал заикаться, особенно трудно давалось ему слово «тато». Всегда он у Христи перед глазами как живой: продолговатое личико, голубые глазенки, и на голове волосики — чистый лен. Вылитый отец.

Однажды, когда панский дозорец приказал селянам выходить на панщину, Христя заперла хату, а Касьяну велела играть во дворе и поросенка покормить. Для сына положила на завалинку краюшку хлеба и пучок зеленого луку, сама пошла с серпом в поле, за две мили от Стеблева. Жали панское жито, погода стояла хорошая, от речки Роси приятно тянуло прохладой, над полем звенели на все голоса косы, шоркали серпы. Между тем люди были хмуры и молчаливы. Какое-то беспокойство давило и Христю. Еще как уходила из дому, споткнулась на пороге, и с той поры точно камень лег ей на сердце. Захватит пригоршню стеблей, а кажется ей — не жито, а теплая ручка сына; подрежет серпом солому, а в сердце что-то как иголкой кольнет. Дважды полоснул плетью по спине лановой: «Чего отстаешь, чего копаешься?» Впереди жала Оришка, красивая и гибкая, как тополь, снопы точно сами падали к ее ногам. А Христю словно кто заворожил — возьмет пук теплой соломы и улыбается ей, как живой.

Расправила натруженную спину, глянула на солнце, оно было уже над головой. Скоро ударят на обед. Христя решила: пускай будет голодная, но непременно сбегает домой взглянуть на ребенка. Вдруг Оришка испуганно вскрикнула и отскочила от полосы. Христя подняла глаза — из жита выползла змея толщиной со скалку и быстро двинулась через покосы в сторону хутора. За первой извивалась вторая. Христя оглянулась вокруг, в жите что-то зашуршало, и прямо ей под ноги выскочил заяц. Он тоже поскакал в сторону хутора.

Оришка уже опомнилась от испуга, улыбнулась.

— Будто их кто гонит, улепетывают как!..

Христя тоже улыбнулась. Беляк на минуту присел, забавно выставил уши и дернул дальше, но в это время один из косарей громко затюкал.

— Ты на зайца? — спросил кто-то.

— Да нет, волк, да еще какой!

— А мне чуть не под косу сайгак выскочил!

Тютюканье и выкрики послышались и в других концах поля.

— Сколько этого зверья! Но то диво, что все бегут в одну сторону!

Среди косарей был пожилой казак, звали его Приблуда. После очередной ординации он не попал в реестр, и теперь его гоняли на панщину, как и всех посполитых. Приблуда тоже увидел в жите желтую зверюшку, напуганную людскими голосами, звоном кос. Таких в этих краях не водилось: она прибежала, должно быть, откуда-то из степи, и казак от этой мысли застыл на месте. Надсмотрщик уже замахнулся на него плетью: задние на пятки наступают! Но казак властно поднял руку и стал прислушиваться.

— Давай заступ!

Надсмотрщик опустил плеть: от казацких слов повеяло какой-то тревогой, она светилась в глазах казака, пристально вглядывавшегося в степь. Когда достали заступ, Приблуда срезал стерню и припал ухом к земле. К Приблуде стали подходить косари: недаром старый казак прислушивается, и звери, верно, чем-то напуганы! Косари стали кругом и уже с нетерпением ожидали, что он скажет. Он предостерегающе поднял палец и еще крепче прижался изукрашенной шрамами щекой к черной заплатке на стерне.

— Тише! Теперь слышу, топочут кони, много копыт... может сто, может тысяча...

Христя первая догадалась о неминуемой беде. Она сорвала с головы белый платок и, размахивая им, что есть силы закричала:

— Татары!

Казак Приблуда поднялся на ноги.

— Может, и татары. На Стеблев идут.

Косари застучали брусками о косы, лановой выстрелил из пистоля, а бабы разом заголосили.

— Ведь услышать могут. Тихо! — крикнул Приблуда. К щеке его прилипли комочки земли, но он даже пот со лба не вытер. — Надо хорониться, пока не увидели душегубы, прячьтесь в траву, она выше, и в ней надежней, чем в жите. А кто на коне — скачи в Стеблев. Народ надо предупредить. Видишь, проворонили где-то караульные или дозора не выставили!

Христя не дослушала казака. Она опрометью кинулась бежать домой, где один оставался Касьянко.


III


Крымские татары чуть не каждый год наведывались в Польшу или в земли московского царя, точно собаки на кухню. Не появлялись крымские — так набегали татары буджакские, которые кочевали в своих кибитках между Днестром и Дунаем. Иногда набеги эти совершались из мести за разорение казаками улусов; без пленных татары никогда не возвращались.

Из года в год займища польской шляхты на Украине уменьшали на Диком поле пастбища, на которых татары пасли свои конские косяки. Речь Посполитая не могла остановить татар своими силами и старалась не раздражать вассалов турецкого султана. И хотя в казне всегда не хватало денег, тем не менее татарам платили дань. Но этой убогой податью нельзя было умилостивить всех мурз. Их манила добыча. Полонянами они торговали, как скотом, и от этого всего больше терпела Украина, граничавшая с татарами.

В тот год перекопский мурза Умерли-ага собрал около четырех тысяч татар, большинство из них было на конях, и еще по паре в запасе имели, по очереди меняя их в пути. Низкорослые лошадки с длинными хвостами и длинными гривами хоть и были неказисты, но легко пробегали без отдыха тридцать верст. Татары в походах тоже не знали у́стали. Они были коренасты, широки в кости, смуглокожи, с узкими щелками глаз и коротким носом на плоском лице. В жару и в холод носили они тулуп и баранью шапку, только мурзы одевались в суконный халат на лисьем или куньем меху. Казалось, надвигается черная туча, когда татары шли всем кошем.

У Христи от одной мысли о неверных стыла кровь в жилах. На ее памяти они уже третий раз доходили до Стеблева. Добравшись до Украины, татары углублялись верст на восемьдесят и дня три отдыхали где-нибудь в глухой балке. Затем головной кош подавался немного назад, где и разбивал лагерь, а боковые отряды кидались вперед на местечки и хутора. Чтоб сбить со следа дозорных, они разъезжались во все четыре стороны. Пробежав верст двенадцать, отряды эти снова делились на равные части и снова разъезжались в разные стороны.

Завидев хутор или местечко, татары окружали его со всех сторон, выставляли караулы, чтобы ни одна живая душа не могла ускользнуть, и начинали грабеж. А если случалось это ночью, поджигали крайние хаты и при свете пожаров перво-наперво хватали людей. Стариков они убивали на месте, убивали и тех, кто сопротивлялся. Хлопцев, дивчат и детей вязали сыромятным ремнем или лыком и, прикрепив конец к седлу, гнали в неволю.

У Христи кололо в боку, сердце стучало, как молот, но страх за сына не давал ей остановиться ни на минуту. Вдруг одна нога провалилась в сурочью нору, которыми изрыта была вся степь. Христя сразу не ощутила боли, но когда хотела подняться, на ногу уже встать не могла. Пересиливая боль, она поползла напрямик. Вскоре Христя услышала топот копыт и хриплые выкрики: «Джаур, джаур!..» Кто-то плакал. Христя от страха припала к земле, но желание увидеть, что происходит, пересилило страх, она на мгновение подняла голову из травы. Стежкою скакали двое всадников. С поясов у них свисали сабли, а в руках были луки со стрелами. За собой они тащили, как собак на поводу, двух женщин, третья билась в седле. Христя узнала Оришку.

За всадниками бежали пешие татары, они были в полосатых штанах и таких же рубахах. Ни сабель, ни сагайдаков со стрелами у них не было, в руках белели только увесистые дубины с конской костью на конце; ими они и орудовали. Был еще у каждого пучок лыка, чтобы связывать полонян.

Где-то позади слышался топот лошадиных копыт. Перепуганная насмерть Христя притаилась в траве.

Еще в степи Христя увидела пожар. Пылали крайние хаты, ветер перебрасывал огонь на соседние, и скоро запылал весь Стеблев. От жгучей боли в ноге и от страшной мысли о Касьяне она потеряла сознание.

Когда Христя пришла в себя, на степь уже спускался вечер. Трава поседела от обильной росы, небо стало сиреневым, а даль заволокло дымом. Он тянулся клочьями от Стеблева, где вместо хат чернели только пожарища, а над ними, как съеденные зубы в старческом рту, торчали печные трубы.

Опираясь на палку, поднятую на улице, Христя доковыляла до своего двора. Она его узнала по кривому столбику от ворот, который хоть и обуглился, но не сгорел. От хаты и хлевка остались только глиняные стенки, по которым еще перебегали золотые змейки огня, вылизывая остатки дерева. Она стала звать Касьянка, заглянула в погреб, обшарила садик, но нигде не нашла, а спросить было не у кого: в соседних дворах даже собак не осталось на пепелищах. Она вспомнила о старом Кенде, который не в силах уже был ходить на панщину и оставался дома. Христя поковыляла за три двора, оттуда несло, как под рождество, жареным салом. Позади хаты была клуня, она уже вся сгорела, но из середины еще вырывались длинные языки пламени, в котором и в самом деле шипело сало. Татары, как правоверные магометане, не ели свинины, а потому не терпели свиней. Нападая на село, татары прежде всего сгоняли всех свиней за какую-нибудь загородку и сжигали.

Старого Кендю недолго пришлось разыскивать: он лежал без головы возле ворот, а рядом валялся окровавленный заступ. По улице всюду было разбросано тряпье, домашняя утварь и пучки обгорелой соломы.


IV


Неделя уже миновала, как опустел хутор Пятигоры, а люди, оставшиеся в нем, все еще ходили как окропленные мертвой водой. Гнат Верига совсем поседел, стал скуп на слова и все поглядывал на дорогу. Помрачнел и Мусий Шпичка. Пора было уже яровые косить, а он все еще тянул. Как только вечерело, садился на коня и ехал в степь — слушать. Так он говорил своей Горпине, хотя она хорошо знала, что Мусий бежал в степь, чтоб не видели его тоски по Кондрату, который отправился с хлопцами на Сечь.

Христя не скрывала своего горя. Хлопоча в хате или во дворе, она громко вздыхала и что-то шамкала старческими губами. Теперь и Ярина и Касьянко в ее мыслях стояли рядом, как святые мученики, а за их светлыми ликами выступала страшная морда ордынца. Она знала, что Касьянка неверные угнали в Крым.

Несколько лет назад вернулся из неволи казак Приблуда. Выкупили его сечевые браты за две тысячи талеров, он и рассказал, что не одна душенька тогда загинула, не одна и в Орду пошла — сколько тысяч! А детей душ семьдесят погнали тогда из одного только Стеблева. Среди них видел он и маленького Касьяна. Всех полоненных пригнали в Карасу-Базар, а там разлучили.

— Может, Касьянко уже и имя свое утерял? — говорила себе Христя. — На то ж они и хватают детей, чтоб их обрезать и в басурманов превратить. Не приведи, господи, чтоб Касьянко еще стал потурнаком [Потурнак - отуречившийся] да на своих руку поднял. Вот и Ярину куда-нибудь в гарем продадут. Такую турчанин, собака, и в жены возьмет. Она как ясочка, как вишневый цвет. — Христя умолкла, прислушалась, истово перекрестилась. — В церковь благовестят... — Но тут же опомнилась. — Что это мне почудилось?

Утром ей тоже послышалось было, будто Ярина кличет. Христя задрожала от радости:

— Вернулась-таки дивчина!

Выбежала на порог — никого, одна Горпина по́лет бурачки у себя на огороде.

— Горпина, что бы оно значило, — спросила Христя, приковыляв на огород, — вдруг слышу, Ярина зовет.

— Свечку поставь перед образом, может, упокоилась.

— И сердце так что-то сжало, будто тисками.

— Кто-то наслал на нас беду. На Гната больно глядеть. Вот снова за ворота поплелся... Что он там увидел?

Гнат Верига, спотыкаясь, не шел, а бежал к пруду, словно завидев дорогих гостей. Женщины тоже посмотрели на дорогу. Там, где дорога скрывалась в травах, к хутору катилось облачко пыли. Гордий и Мусий были дома. Они услышали встревоженные голоса и тоже выскочили на улицу. Теперь уже видна была голова всадника. Он что есть мочи гнал коня.

— Верно, с нашими людьми беда приключилась.

— Может, на гайдуков наскочили?

— А может, с хлопцами что?

Мусий замахал руками.

— Они уже, верно, за Крюковом.

— Яринка, донечка, едет! — закричал Верига. — Дождался-таки! А они — «ехать, ехать»! Как же так ехать? Вот прискакала б Яринка, а кругом пусто. У кого спросить, куда податься?

Верховой приближался. Горпина не сводила с него глаз и вдруг побледнела: верховой качался в седле то в одну, то в другую сторону, как камышинка на быстрине.

— Кондрат! — выкрикнула она и кинулась навстречу.

Когда конь, весь в мыле, с оборванным поводком, стал посреди улицы, Кондрат раскрыл помертвелые губы, но из них вырвался только стон. На щеке у него виднелся кровавый шрам, на груди была вторая рана. Кондрата положили в холодок под вербами и какую-то минуту молча вопросительно смотрели друг на друга. Гнат Верига первым пришел в себя. Он точно проснулся, выпрямил спину, внимательно осмотрел раны Кондрата, отвернул ему веко и сказал:

— Отдохнет и поднимется, а нам следует гостей поджидать. Сказано: беда идет, другую ведет... Это татарские стрелы хлопца поцарапали. Прячьте скорей что под рукою, надо укрыться в овраг. А ты, Гордий, скачи на Высокую могилу, да с конем не высовывайся! Следите за степью, а то басурманы вот-вот могут вынырнуть из ковыля. Кондратов след наверняка приведет их на хутор. Да бросьте вы плакать! Приложите к ранам золы с горилкой.

От холодной воды, которой побрызгали Кондрата, он пришел в себя, обвел все еще испуганными глазами склонившихся над ним мать и Христю и прошептал:

— На отряд наехали, их, может, двадцать было, а нас пятеро. Конь вынес. А Грицька и Семена, видел, догнали, и Василь упал с коня... Они сюда... — Кондрат вздохнул, замолк и снова не то обеспамятел, не то уснул. Не проснулся даже, когда его укладывали на воз.

Гнат Верига оставил хутор последним. Он уже свернул к оврагу, когда на дороге замаячили всадники. Их было человек десять. Верига упал в траву, но через минуту до его сознания дошло, что всадники не скакали лавой, как это в обычае у ордынцев, а ехали кучкой, и кони не похожи были на татарских лошаденок, которых и из травы не видно. Он осторожно высунул голову. Теперь уже ясно можно было разглядеть, что скакала надворная милиция, в таких же жупанах, как и те, что наехали в первый раз. Гнат Верига инстинктивно втянул голову в плечи, будто смерть уже замахнулась над ним косой. Если гайдуки так смело едут на хутор, пренебрегая даже предосторожностями, значит, место это им уже знакомо. Ему припомнились слова Мусия: «Правда это, один утек». Слова эти только сейчас дошли до его сознания. Ясно, что дворовых гайдуков пана Лаща, коронного стражника, привел сюда для расправы гайдук, что удрал, а какая она будет, эта расправа, уже видно.

Взыграла в Вериге казачья кровь. Пускай бы и больше наехало их, он не поступится своими правами перед панами. Теперь ему помогут и Гордий и Мусий, и Кондрат еще стрельнет в случае чего. Вспомнив о Кондрате. Верига совсем растерялся. Выходило, что гайдуков привел на хутор только Кондратов след, а коли так, то они, может, и не знают о судьбе первого отряда.

Всадники были уже у него во дворе, заглядывали в окна и, как видно, располагались на долгий отдых. Верига облегченно вздохнул: покуражатся себе, может, даже побесчинствуют и поедут прочь. Хлопцы, встретившись, верно, задрались с гайдуками. Никаких татар они не видели. Сам себя успокоив, Гнат Верига поднялся и зашагал к дому. Влекло его к гайдукам и еще одно неугасимое желание: расспросить, не слышали ли они случайно чего-нибудь про Ярину, — весь Чигирин о дивчине шумел, слух пошел и за Чигирин.

Первый, кого встретил Верига, был гайдук с приплюснутым носом. Он стоял на гребле и испытующе оглядывал пруд: вода в нем снова поднялась и с шумом падала на лотки, а на середине от всплесков рыбы расходились широкие круги, теряясь в осоке. На другом конце утки с утятами прошивали носами зеленую ряску. Заслышав шаги, гайдук обернулся. Если бы Верига видел всех гайдуков первого наезда, он сразу узнал бы в нем Юзека, надворного казака коронного стражника. Верига снял шапку и учтиво поклонился.

— Помогай бог, казаче!

Юзек молча окинул взглядом Веригу, покраснел от злости и ответил, подражая пану Лащу:

— Я казаков, чтоб ты знал, под ноготь беру, как гнид!

Верига с шумом втянул в себя воздух и невольно прикоснулся к сабле.

— Ты бы обхождением лучше похвалился. Что, паны разве уже в турок обратились из шляхты? Мы у себя в доме каждому гостю рады и обидеть его не посмеем.

— Попробовал бы ты, галаган, обидеть! Поди к пану старшому, пусть с тобой побеседует. Куда девался ротмистр пан Дзик и все остальные?

Верига не ошибся. Теперь спасение было только в сабле да в умении ею орудовать. А он не раз мерил силы с самим Богуном, лучше которого не было бойца на свете. И потому Верига ответил уже спокойно:

— Так пан ведь сам знает.

— Что пан знает? Пан поехал с цидулою к пану стражнику, как только девка подняла свару, а те шестеро и по сю пору не вернулись.

У Вериги екнуло сердце.

— Как это не вернулись? — удивился он с деланным простодушием. — Правда, было-таки чем позабавиться, и они тут заночевали, но утром отправились благополучно.

— А куда поехали?

— К югу от нас еще есть один хутор, миль пятьдесят будет.

— Большой хутор?

Никакого хутора дальше Пятигор и не бывало. «Пускай поедут, поищут», — подумал Верига.

— Хат двадцать будет.

— Пан ротмистр туда поскакал?

— Говорил, что поедет непременно!

— Пане Ян, — закричал Юзек, обрадованный тем, что обнаружился след ротмистра Дзика, — слышишь, что говорит этот галаган: тут есть еще один хутор, туда, говорит, поехали... А ты не брешешь?

Ян ничем не отличался от остальных гайдуков, разве что был за старшого и больше походил на шляхтича. Он держал в руках копье и, пристально глядя в глаза Вериге, язвительно спросил:

— А чье это копье?

Верига на миг растерялся, но, окинув взглядом гайдуков, решил, что, на худой конец, половину порубит, а половину уложит кулаком.

— Копье пана ротмистра! — ответил он вызывающе.

— А пан ротмистр где?

— Захватил мое копье, а свое поганенькое бросил и бес его знает куда поехал.

— Ты это, лайдак [Лайдак – бродяга, бездельник], припомнишь на дыбе, а потом еще на кол тебя посадим.

— Не таков казак Верига, чтоб верещать на дыбе, как поросенок, даром только время потратите, лучше уж сразу на кол!

Услышав его имя, гайдуки переглянулись, а кое-кто боязливо попятился.

— Так ты Верига? — спросил Ян. — Это славно! Такой бунтовщик не меньше двух дней кол глотать будет.

— Я такой кол вытешу, что и на три дня хватит, только бы панам удовольствие сделать!

Верига был коренастый, в плечах широкий, но не выше среднего гайдука. Однако, когда он подошел к рубленой коморе, плечом приподнял один угол и выдернул круглое бревно, гайдуки бросились от него врассыпную, как испуганные воробьи.

— Для кола лучше и не найти, — сказал он, улыбаясь. — Только, ваша милость, казак перед смертью должен выпить, так, прошу, уважьте мою волю, пускай кто-нибудь нацедит в погребе горилки.

Гайдуки полезли в погреб. На дворе остались только Ян и Юзек. Если б Верига захотел, он мог бы запереть погреб, а с этими управиться играючи, но, чтоб услышать хоть слово о дочке, он готов был принести какую угодно жертву. Все еще держа в руках бревно, спросил:

— Не толста ли будет дубинка, пане старшой?

— Примеряй на себя! — огрызнулся Ян. — Погоди, еще заплачешь.

— А бывает, что чеботарь шьет чеботы на одного, а носит другой.

Ян замигал глазами, затем подозрительно оглянул хутор. Мертвая тишина заставила его насторожиться, он нетерпеливо поглядел на погреб. В это время во двор вошел Гордий. Он с кургана видел, как с хутора выехал воз к оврагу, видел, как скакали всадники, а когда двинулся к оврагу Гнат Верига, он тоже спустился в балку. Но Верига все не приходил, и Гордий пополз обратно к хутору. Он заметил гайдуков и уже догадался, что за гости, но не мог понять: с чего это Верига вздумал, тесать колоду? Это будничное занятие успокоило его, и он отважился выйти из засады.

— Кто ты такой? — спросил Ян.

— Сосед, пане старшой, — ответил Верига. — С поля возвращаются люди. Теперь, должно быть, и все скоро придут.

— А что, много тут хлопов?

— Да вам не придется трудиться закапывать кол и меня подсаживать, сами управимся. Начинай, Гордий, яму копать. Не верят паны-ляхи, что ротмистр поехал от нас на другой хутор, который к югу.

Гордий украдкой взглянул на Веригу, кое о чем догадался по его злой усмешке и кивнул головой.

Ян начал нервничать, крикнул гайдуков. Из погреба доносился шум, но никто не выходил. Юзек подождал еще немного и сам полез в погреб.

Уже надвигался вечер, а Верига, прислушиваясь к тому, что делается в погребе, все еще тюкал топором, старательно вытесывая острие, локтя в три длиною. Ян чем дальше, тем все больше беспокоился: распряженные кони разбрелись, оружие гайдуков тоже было раскидано по двору, а сколько на хуторе могло быть людей и что за люди, он не знал. Они могли вернуться каждую минуту, кто-то уже шел по гребле. Тревожило его и поведение Вериги, который спокойно пересмеивался с Гордием.

Маленькая фигурка в белой свитке и белой косынке повернула ко двору. Это была Христя. Она, как и Гордий, никак не могла взять в толк, почему не идет Верига, а потом застрял и Гордий. Ян подошел к погребу и сердито приказал, чтоб все выходили.

Первый гайдук, который выбрался на свет, сразу затянул песню, покачнулся и тут же распластался на земле. Второй и третий смогли еще выйти на середину двора, а остальные не в состоянии были даже вскарабкаться по лестнице, только Юзек, хотя и пошатываясь, держался еще на ногах.

— Ну, пане Ян, — сказал Верига, расправляя спину, — пощупай руками — гладенький вышел кол? Три дня проскулишь?

Ян побелел, глаза у него стали круглыми и забегали, как мыши, но вкрадчиво улыбнулся и даже примирительно потрепал Веригу по спине.

— Но пан бардзо шутить умеет. Верно, для мельницы кол тешет?

Верига ничего ему не ответил.

— А ты, лупоглазый, давно в Чигирине был?

Юзек напыжился.

— Это так галаган с паном разговаривает?

Ян перебил его:

— Лайдак, напился хозяйской горилки, да еще нос дерешь. Пан спрашивает — так отвечай!

— А что? Был. За неделю до Петра был, когда твоя девка... Слышь, пане Ян, ну и краля... О-о... Юзек молчит, уже молчит!

Верига даже кулаки стиснул, но только заскрипел зубами и про себя сказал: «Ничего, ты у меня заговоришь. Теперь я знаю, у кого спрашивать про Ярину».

Христя подошла и сказала:

— Или мне почудилось, что-то за прудом будто перед самым носом перебежало. Ваши все тут?

— Тебе то послышится, то привидится, — сказал Верига. — Иди собери ужинать. Видишь, холуи устали с дороги и на ногах не стоят, а мы татар поджидали.

Христя покачала головой и направилась к крыльцу. Над хутором уже спустились сумерки, и пустые хаты, казалось, утопали в зеленом тумане. Вдруг в одной из крайних хат блеснул огонек. Верига по привычке подумал, что это Маланка затопила печь, но тут же вспомнил, что в том конце никого не осталось, уехала и Маланка, а Мусий еще не возвращался из оврага. Через минуту хата уже горела, как свечка, и багровые отсветы заиграли на белых стенах соседних хат, на побледневших лицах людей. Верига опрометью бросился к дубовым воротам и задвинул засов, а Гордий стал поспешно заряжать мушкет. Ян истерически завопил:

— Пане Верига, ради бога, сжальтесь! Я же...

— Дурень! Татары набежали, поднимай своих лайдаков!

В это время вспыхнула еще одна хата, а вокруг хутора, точно шакалы, на разные голоса завыли и закричали ордынцы.

Ров с частоколом вокруг Веригиного двора был надежной защитой от верховых, даже от пеших, если бы всюду стояли люди хотя бы с косами. Но гайдуков невозможно было растормошить, а вчетвером нельзя было толком оборонить даже ворота. В них уже били кулаками и кольями, а несколько островерхих шапок разом показалось над оградой справа и слева от ворот. Во двор полетели стрелы. Верига выстрелил, одна голова с криком провалилась в темноту.

Выстрелы из ружей напугали, должно быть, татар. Они перестали ломать ворота, не лезли уже на вал, даже не слышно стало их хриплых выкриков. Но Верига знал, что теперь ордынцы ринутся через сад, где между деревьями уже невозможно будет за ними уследить. Оставив у ворот двоих. Верига с Юзеком побежали за хату.

На пороге хаты стояла, как привидение, в белой свитке и белой косынке Христя. В руках она держала икону и громко повторяла обрывки молитв:

— От врага и супостата... сохрани...

Верига тоже бессознательно начал шептать:

— От врага и супостата... — и тут же что есть силы рубанул какую-то тень, выросшую как из-под земли.

Татарин пискнул и упал, рассеченный надвое, но в руках другой тени блеснула под огнем сталь, и теперь на траву упал Юзек. Гнат Верига увидел, что вишенник был уже полон ордынцев. Они копошились между деревьями, точно раки в миске.

— Джаур, джаур!.. — раздавалось вокруг.

Верига стал отступать под защиту амбара. Пока он пятился, несколько ордынцев уже мелькнуло во дворе. Верига услышал один выстрел, другой, потом вскрик Гордия, а за ним возглас:

— Кусаян. Кусаян!

Верига наконец уперся спиной в рубленую стену. На него наступали с саблями трое степных разбойников, а четвертый пытался, как на дикого коня, накинуть на него аркан. Прямо перед его глазами чернели двери хаты, где на пороге все еще стояла с иконой Христя. Пожар стал погасать, и на дворе сгустилась тьма. Верига успел уже зарубить первых трех татар, а остальные накинулись на гайдуков, которых нашли в погребе. Но тут стрела пронзила Вериге щеку, от другой он успел уклониться, упал на четвереньки и исчез под амбаром, откуда можно было скрыться в степь.

Теперь во всем дворе оставалась одна Христя. В свете загоревшегося сарайчика ее белая фигура вырисовывалась, как на иконе. Высокий, статный ордынец бросился к хате, но Христя подняла навстречу образ и, как заклятие, произнесла:

— Сгинь, басурман, яко дым, перед господом!

Ордынец, пораженный ее решительностью, а может быть, и непонятными, но магически звучащими словами, остановился. Он не похож был на остальных татар ни лицом, ни волосом. У татар черные, жесткие космы торчали, как конская грива, а этот ордынец был светлый, из-под шапки выбивались белые, как лен, пряди. Он хотел что-то сказать, но, заикаясь, с трудом произнес только одно какое-то непонятное слово. Христя вздрогнула, упустила икону и, вцепившись в ордынца руками, стала всматриваться в каждую черточку его лица. Сзади захохотали, кто-то сказал:

— Баба бабу держит, ай, Кусаян!

Христя вдруг припала к его руке.

— Касьянко, сыночек!

Но у Касьяна глаза уже налились кровью. Он выхватил из ножен кинжал. Христя отшатнулась.

— Сын, отуречился? Прокляну!

Но тут подбежал другой татарин и ударил ее кривой саблей. Христя упала на землю. Касьян, как бы проснувшись, наклонился над ней и диким взглядом уставился в закрытые глаза, но татары уже толпой ворвались в сени и закружили его в черном вихре.



ДУМА ПЯТАЯ


Как сошлися побережцы, думают да судят:

— Уходить на Луг мы, други, верно, нынче будем.

На Лугу засядем в шанцы, станем защищаться.

Чтобы вере христианской не погибнуть, братцы!


НА КИЕВСКИХ ГОРАХ


I


На краю неба показалась туча. С каждой минутой все выше выплывала она из сизой мглы и точно наливалась свинцом. Замолкли птицы, ветер притих, и, хотя еще светило солнце, на землю легла мертвая тень.

Максим Кривонос огляделся вокруг: по обе стороны дороги зеленели орешник, терн и дикая груша, за перелеском тянулись над речкой Стугной луга. К лесу бежала дикая кабаниха с поросятами. Несколько женщин устало ковыляли дорогой и тоже тревожно оглядывались на тучу — гребень ее клубился седыми барашками.

— Град будет, — сказал джура.

— Ну так не отставай.

Припав к гривам коней, всадники взлетели на пригорок. Стайка напуганных куропаток выпорхнула из-под копыт и опустилась в высокий бурьян. Перед ними, посреди зеленого ковра, как каравай на столе, лежал в сизой дымке замок. За валами тускло блестели на солнце купола трех церквей.

Во всех замках и городищах, бывших ранее опорою казаков и часто только им известных, теперь хозяйничали паны-ляхи, упорно прокладывая путь на Запорожье. Ляхи расставляли всевозможные заслоны, повсюду охотясь за теми, кто решался выбраться с Низа на волость.

Единственной опорой казаков был Славута-Днепр, но и за ним теперь следили из Кодацкой фортеции. Вздумает кто пробраться без паспорта водою на Низ, за пороги, или с Низа на волость, в него стреляют из пушек, а казаки не мыслили себя без батьки Днепра, без речки Самары, без Орели и Псла, воды которых придавали им силы, как детям материнское молоко.

Чтобы не вступать в беседы с замковой службой, Максим Кривонос избегал заезжать в городища или под стены сторожевых замков, поэтому-то он возле Триполья и завернул к знакомому казаку на пасеку. Седой пасечник раньше всегда с радостью принимал гостей с Зеленого луга, но сейчас он не мог скрыть смущения. Максим Кривонос даже не успел доведаться, что беспокоит деда, как на пасеку прискакало из замка трое надворных казаков.

— Дед, угощай медом! — сказал один.

— А это что за бродяги? — спросил другой.

— Мед для каждого сладок, — уклончиво ответил пасечник. — Покажи им, Максим, грамоту, пускай почитают, тогда они поедут себе прочь.

— Мою грамоту, дед, трем парам глаз не прочитать, — вымолвил Кривонос, равнодушно попыхивая люлькой.

— Ишь, пава! — сказал жолнер, надувшись. — Криштох таких Семенов по три левой рукой кладет... Покажи паспорт!

Кривонос насупил брови, по лицу пробежала тень, а глаза сразу покраснели.

— Пан, коли не сбрешет, ему и в голове тяжко, — и взялся за рукоятку сабли.

— Беги, пане, а то Кривонос до пупа расколет! — испуганно крикнул пасечник.

Жолнеры вытаращили глаза, потом попятились к воротам, а когда Кривонос шевельнул плечом, повернули лошадей и опрометью ускакали с пасеки. Он еще раз затянулся из люльки, которая не успела и погаснуть. Дед закашлялся.

— У тебя, Максим, и табак такой же, как характер: всех пчел мне передушишь.

— Пчелы жалко, она — божья тварь, а тебя помог бы удушить. Хотел переночевать на пасеке, да, вижу, и ты уж хвост на сторону. Не чихнул ли, часом, какой пан, когда у тебя в носу засвербило?

Пасечник, отгоняя руками дым, виновато сказал:

— Одна нас недоля одолела, Максим. Видишь сам — их сила, их право.

...Васильков принадлежал Киево-Печерскому монастырю, и казаки без опаски повернули коней к замку. Когда они переправились через речку Стугну, солнце уже скрылось за тучей, по небу стали хлестать золотые молнии, загремел гром, и крупные капли дождя, точно пули, посыпались в пыль, оставляя в ней темные ямки.

Крепость стояла на высокой горе. Ее окружали тремя кольцами валы со рвами, острым частоколом и рублеными башнями.

Максим Кривокос свернул на нижнюю улицу, к Карпу Закусиле, который женат был на Веригиной сестре Катерине. Карпо Закусило был когда-то реестровым казаком, после ординации 1638 года не попал в реестр, должен был стать послушным и, чтобы не превратиться в крепостного какого-нибудь пана, приписался к селянам Печерского монастыря. Летом он работал в поле, а зимой у печи в винокурне. Его жена Катерина, такая же плотная, как и брат ее Верига, спасаясь от дождя, только что прибежала с виноградников. Они зеленели на южных склонах не только в садах, но и за стенами города. Красное вино с монастырских виноградников поставлялось во все церкви Украины.

— Спасибо дождю, — говорила Катерина, приводя в порядок одновременно и себя, и хату, и малых своих детей, спрятавшихся под стол, — а то вы, может, и не заглянули бы. Мы ведь теперь в понижении, казак едет и «здравствуй» не скажет, а посполитый еще и насмехается.

Катерина сказала это с горькой обидой в голосе, но приветливая улыбка не сходила с ее лица. Сожженное солнцем, загрубевшее от ветра, оно все еще было красиво. Большие серые глаза и сейчас переливались, как свежая вода в ручье.

— Чего вы так на меня смотрите, дурна стала? А еще недавно маляр приходил списывать.

Максим Кривонос не сразу отвел взгляд, хотя и смутился от ее вопроса. Дорогой на Киев он, не переставая, думал о Ярине. Не могла она руки на себя наложить: не из такого рода, и нрава дивчина смелого. Может, надумала пойти мощам печерских святых поклониться? А Ярина коли надумала, так тому и быть. Но тогда б она зашла к родной тетке.

Кривонос спешил к Василькову с дрожью в сердце, страшась лишиться последней надежды. Только он переступил порог Закусиловой хаты, как уже увидел, что Ярины здесь не было, но каждая вещь чем-то неуловимо напоминала о ней. Теперь он понял почему: Катерина была похожа на Ярину. Может, поэтому хозяйка стала сразу как родная.

— Гляжу на тебя, Катря, а вспоминаю твою племянницу. Гнатову дочку.

— Как видела еще дитем, так после и не довелось. Верно, большая уже выросла?

— Выросла, да не в добрый час.

Глядя на Яринину тетку, Кривонос с какой-то особой силой почувствовал свое горе, мир, казалось, опустел, а одиночество представилось ему вдруг так явственно, что он даже застонал, вздыхая.

Катерина встревоженно посмотрела на него. Во взгляде ее влажных очей, в испуганной улыбке полных губ, в движении красивых рук было столько материнского сочувствия и женской ласки, что у Максима перехватило горло, и он, может быть впервые, не сдержал своего сердца.

— Вишь, и на казака случилась беда, — сказал он, не скрываясь. — Лихо стряслось с Яриною.

— Матушки, может, это Ярину я и видела? Три дня назад мимо виноградника ехал рыдван на Киев. Позади штук десять гайдуков тряслось. Мало ли их тут, панов, катается. Заглянула ненароком в карету, а из оконца смотрит на меня дивчина молодая, и точно в самое сердце кольнуло: ну, вылитый Гнат, как был парубком, и — может, то показалось мне — слезы на глазах, а рядом пан толстый сидит. Должно, спал. Кабы я знала... Ну нашего же рода! Верно, замуж вышла племянница?

Максим слушал ее с широко открытыми глазами, а догадки, как пчелы в улье, роились в голове. Катерина не могла сказать даже примерно, чьи могли быть казаки: в коротких жупанчнках, широких шароварах, а на голове кабардинки с малиновым верхом и султаном спереди. За плечами у них были мушкеты и сабельки на боку, а у седел — деревянные ведерки. В такое платье одевал надворную милицию и князь Иеремия Вишневецкий и киевский воевода Тышкевич. В таких же жупанах ходили и гайдуки коронного стражника Самуила Лаща, налетевшие на хутор Пятигоры. У Кривоноса от этой мысли перехватило дыхание, и невидящий взгляд его застыл на лице Катерины. Она, только теперь догадавшись, осторожно спросила:

— Может, есть казак, которому моя племянница по сердцу пришлась?

Кривонос, углубившись в свои мысли, спросил в свою очередь:

— Где тут поместья коронного стражника?

— Говорят, в Макарове, за Киевом, сидит стражник коронный.

— Надо спешить. — И он начал прощаться.

У Катерины на глазах вдруг выступили слезы, она глубоко вздохнула и от этого покраснела так, что Кривоносу даже жалко ее стало.

— Только всего и утехи... Побудьте еще хоть немного, после работы придет Карпо, рад будет увидеть запорожца, а завтра у нас храмовой праздник святых Антония и Феодосия печерских, — и снова взгляд ее проник словно в самую душу Кривоноса.

Казак замотал головой, как бы отгоняя сон; ему уже начало казаться, что домашний уют и ласковая хозяйка куда желанней, нежели скитания по свету сиротою, но об этом он не сказал никому.

К храмовому празднику готовились в каждой хате: женщины белили стены, дети подметали дорожки, срезали спорыш во дворах, украшали ворота зеленью. На улице показалась стайка детей в беленьких сорочках. Они остановились под окном и тонкими, точно серебряные колокольчики, голосками, запели тропарь.

Катерина собрала хлеба, отрезала кусок сала, из-под лавки достала три утиных яйца и подала детям в окно.

— У нас еще мало, — сказала она казакам, — а сколько этих сирот по другим селам! Да еще поветрие тут приключилось. У вас тоже был такой мор? Здесь чуть не половину людей задушило.

Кривонос смотрел вслед детям. Они были чистенько умыты, в длинных сорочках, только выцветшие волосенки давно уже не знали ножниц, Таких сирот он видел в каждом селе, пеклись о них церковные богадельни, а плодила война. Она длилась без перерыва вот уже полстолетия — затихала на Диком поле с татарами, начиналась на волостях с панами. Отцы ложились костьми по берегам Днепра, а дети ходили под окнами и пели тропари.

Солнце уже садилось за горою, когда зазвонили сразу в трех церквах. Максим поднялся и пошел вверх по улице. Омытые дождем сады тоже как бы принарядились к празднику, сочная листва сверкала чистым глянцем, меж деревьями белели хатки, хоть и кривобокие, но свежеобмазанные, кое-где во дворах бродили стайки гусей — домашних и прирученных диких, шагали журавли, ворковали голуби, а в вечернем небе сплетался перезвон трех церквей.

Церковь святых Антония и Феодосия была деревянная, с большими окнами и наличниками на точеных колонках, а над входом вздымались граненые купола, крытые листовым оловом. Деревянный резной иконостас просвечивал, как тонкое кружево. Но Максим Кривонос, погруженный в свои мысли, равнодушно смотрел на прекрасные образа, украшавшие храм. Только на образе богородицы взгляд его невольно задержался. Он присмотрелся внимательнее и даже мотнул головой: с иконы на него глядели влажные и глубокие, как степные озера, очи Ярины. Владычица была в густо-красных ризах. На темном фоне складки блестели переливами, будто не рисованного, а настоящего бархата. Так же, казалось, колыхался и менял свой цвет покров, обрамлявший чело и спадавший до полу. Лицо и полные губы, в изломе скорбной улыбки, потрясали своей выразительностью, и казалось, образ вот-вот заговорит.

Церковь уже была полна народу. Налево стояли мещане в ярко-желтых жупанах и посполитые в белых сорочках. Направо разместились женщины в кунтушах и вышитых сорочках, в корабликах и намитках на головах и дивчата с косами, уложенными венком.

Носатый дьякон прошел к образу Георгия Победоносца, из кадильницы запахло сосновой смолой. Все расступились, только Максим Кривонос остался на месте. Он не сводил глаз с образа: лицо такое же продолговатое и смуглое, как у Ярины, а очи заглядывают в самую душу.

Звон кадильниц привел Кривоноса в себя, ему вдруг стало душно. Он вышел из церкви. Под раскидистыми ветвями волошских орехов зеленели холмики с деревянными крестами. Он, обессиленный, опустился на крайнюю могилу. Образ богоматери теперь слился с образом Ярины и все стоял у него перед глазами, но уже не в бархатных ризах, а в белой свитке и вместо покрова с платком на голове. Такой вот казалась ему сейчас и Украина. Печать скорби лежала у нее на челе, а уста искривились от боли: силы по казацким кра́инам хватило бы на три Польши, а дети здесь родятся в панской неволе, умирают в ярме. «Доколе же будем терпеть от державцев и рендарей надругательства над законными правами и обычаями нашими?» — думал Кривонос. Лиловая дымка окутывала уже сады и далекие просторы, из церкви долетало торжественное пение, его будто старались заглушить соловьи — они щелкали везде, и от их песен вечер звенел. Тоска все еще давила сердце Кривоноса: то ему казалось, что так оно и будет на веки веков, изведет шляхта казаков, и памяти о них не останется на Украине, то другая вставала перед ним картина. Еще ребенком он с отцом попал в казацкий лагерь на Соленице. Наливайковцев была горсточка, а жолнеров, как воронья, нагнал гетман Жолкевский. И все-таки не могли осилить казаков, пока не прибегли к обычному панскому оружию — к обману. При этом воспоминании кровь взыграла у него в жилах.

Кривонос невольно поднял глаза на кресты, торчащие в бурьяне. На одном была выбита надпись:

«Кому лев пересечет путь, тот нехотя должен отступить».

— И отступит, отступит! — уже уверенно произнес Кривонос. Прочитал надпись на другом кресте:


Здесь Иван Семашко лежит,

А в ногах черный пес тужит-скулит,

А в руках острый меч блестит,

А в головах фляжка водки стоит.

Го-го-го!

Что ж кому до того!


Он рассмеялся.

— Не выпускай из рук меча, пане Семашко, и на том свете — ненароком с шляхтой повстречаешься. Го-го-го! Слышите, паны Потоцкие? Чтоб такой народ ходил в ярме — да ни за что!


II


Когда казаки вернулись из церкви, Карпо Закусило сидел уже у хаты на завалинке, дети играли с выводком куропаток, которых он поднял из-под косы на лугу, а Катерина в саду на печурке варила ужин. Дым сизыми клубочками подымался над вишнями, приятно пахло домашним уютом. На башнях начала перекликаться стража:

— Стереги!

— Стереги!

Кривонос с Мартыном тоже присели на завалинку, обведенную синей каймой.

— Живут как у бога за пазухой, — сказал Мартын, кивнув на хозяина.

Карпо был худой, тонкогубый, с маленькими глазками и обожженным лицом. Он шмыгнул хрящеватым носом и ничего не ответил. Хоть и знались они с Кривоносом раньше, но сейчас, когда Карпо оказался выписанным из реестра и стал вытирать спиной монастырскую сажу, зависть к вольным и обида на братов-запорожцев, не вставших на защиту городовиков, душила его. Кривонос, подмигнув Мартыну, сказал:

— Ишь как всем пришелся по душе красный жупан! А за тридцать злотых да за кожух в год не ходил душить низовое казачество? Походите в лычаковых жупанах, пока не додумаетесь, против кого следует встать, а то: «Король наш пан, а мы его дети!..»

— Хоть бы и додумались, так кармазины [Кармазины – так называли запорожских казаков, носивших красные жупаны] же городовиков за людей не считают, — отозвался Карпо.

— А ты спроси посполитых, как они вас понимают!

— Это их гетман Остряница так надоумил!

— Не любил гетман реестровых, это верно, так и говорил: «Берегитесь, как ядовитой змеи, казаков реестровых, выродков и предателей наших, что не думают о бедных, а только о своих выгодах».

— Потому реестровый о службе думать должен.

— У них одна только забота: как бы панской милости не лишиться.

Из сада подошла Катерина и кротко улыбнулась.

— Что это вы напали на него?

— Чтоб не порочил, гнездюк, казацкого обычая. А на кого ж тогда враги наши будут оглядываться?

— Он своей саблей уже в печке мешает.

— Не выдумывай, жинка! — вскипел Закусило. — Как возьму палку, ты у меня узнаешь, как брехать!

— А вы говорите — «гнездюк»!

Катерина засмеялась, засмеялись и казаки.

— Кому охота спотыкаться на борозде? — сказала она уже грустно. — За панщиной этой и света не видишь. В других местах уже в хлевах молятся и без попа, да чтоб униаты не видели. А у нас и попы есть и церкви богатые, да молиться в них некогда. Все из-за податей из-за этих! На замок полстога сена да пять возов дров надо отдать, да четыре дня паши, да десять коп жита дай, лед вози, пять грошей на ладан дай, а на Печерский монастырь кадь меду, да тиуну печерскому, что дань собирает, еще два ведерка. Вот только что храм, а и завтра бы пошла в поле. Таким разве был Карпо? А теперь дети растут... У всех, панове, душа воли просит, так что вы уж не сердитесь на простых людей за слово, хотя бы и за жесткое.

— Одних слов теперь мало, Катря, надо сердце ожесточить, — сказал Кривонос. — Захара Драча помнишь, Карпо, что на полонянке женился?

— Он хитрый казак!

— Все панам угождал, а над хлопами сам стал паном. Ну, лежит там теперь, в себя приходит. Может, слышали, как соседи его отделали? Чуть живого выпустили. А пан жеребца у него украл.

Катерина перекрестилась.

— Говорят, упырь был.

— Какой там упырь! Не обижал бы людей, так и не искали бы на него расправы. Один жадюга, а другой еще чище!

— А у нас на прошлой неделе ведьма объявилась. Карпо сам видел, как топили.

— Ведьмы не тонут, а эта камнем ко дну пошла и пузыри пускать стала.

— Может, и не ведьма, а так кто-нибудь наплел.

— Кто ж наплел? Пан Дружковский и раззвонил, она деньги с него искала. Это здесь недалеко, в Копыченцах. С самой весны там засуха. Паны давай допытываться — с чего бы это засуха взялась?

— Везде плохо, потому что панов много, — сказала Катерина.

— А верно, что так. К примеру, наш сотник: придешь к нему с прошением, подарок неси — два червонца, да еще курицу, да еще и утку, а свадебный выкуп — пять злотых. Кто же станет своих детей женить?

Такие разговоры вели они до той самой поры, пока не улеглись спать. Надежда застать лащевцев в Киеве и, может быть, разузнать от гайдуков что-нибудь о Ярине не давала Кривоносу уснуть. Только стало рассветать. Казаки выехали за ворота Васильковского городища. Дорога шла буераками, рощицами и левадами, усыпанными белой ромашкой, точно снегом. Леса остались позади еще за речкой Стугной, и казаки, привычные к широким просторам, теперь дышали полной грудью. В кустах проснулись птицы, и воздух звенел от их пения.

— А люди думают, что нет краше пышных палат, дорогой одежды. Чуешь, Мартын?

Джура к чему-то прислушивался. Доносились крики иволги, удода, коростеля на лугах, вавакали перепелки, а где-то стрекотала сорока.

— Должно, вепря заметила, — сказал он. — А по мне, так я бы все города развалил. Говорят, человек разумнее зверя, а зверь хоть в золотую клетку его посади, подохнет без воли.

Закуковала кукушка. Джура повернул в ту сторону голову и громко крикнул:

— Кукушка, кукушка, сколько мне жить?

Кукушка откликнулась еще один раз и точно подавилась. В глазах Мартына проглянуло испуганное ожидание. Кукушка молчала.

— Один год! — с деланным равнодушием произнес он, но тень грусти, точно крылом, осенила его лицо. — Врут кукушки, все кукушки врут!

— А мне так насчитала тридцать восемь, — как бы поддразнивая, отвечал Кривонос.

Всадники выехали из оврага и остановились пораженные: впереди, в зеленом мареве, на холмах серебром и золотом сияли купола церквей. Казаки сняли шапки и перекрестились. Почти месяц думали они об этой минуте, когда поднимет перед ними, как гетман булаву, свои златые главы Киев. В восхищении они не заметили даже, как из оврага вышли четверо босых, оборванных людей и встали у них на дороге. У Мартына было в сумах больше десяти фунтов серебра, которое они везли из Сечи в Печерский монастырь на оклады к образам. Максим Кривонос схватился за саблю:

— А ну, геть! Чего вам нужно?

Четыре человека стояли в пыли посреди дороги. Волосы у них были всклокочены, лица заросли щетиной, сквозь грязные отрепья виднелось еще более грязное тело. От сурового окрика они растерялись.

— Уж и просить нельзя...

— Чего ж вы хотите?

— Хлеба хотим!

Запавшие глаза болезненно поблескивали.

— Второй день росинки во рту не было, — прибавил самый старый и несмело протянул руку.

Максим Кривонос с сердцем отбросил назад ножны сабли, но Мартын все еще смотрел на них недоверчиво и каждую минуту готов был оружием расчистить себе дорогу.

— Монастырские? — спросил Кривонос.

— Бискупские были [Бискуп – католический епископ], вашець, — ответил старик. — Думаете, я не носил оружия? Царствие небесное гетману Павлюку, что под Кумейки водил нас...

— А вы его до виселицы довели. Ну, что лучше: с панами-ляхами биться или мириться?

— Только дайте оружие! Научили народ паны, голыми руками душил бы.

Младший предостерегающе толкнул товарища локтем. Кривонос заметил и сказал:

— Мы не из таких. А оружие будет, человече, собирайте компанию. Дай им, Мартын, что там у нас осталось.

— Куда пробираетесь? — спросил Мартын.

— Может, даст бог, до Сечи дойдем.

— Нам назад ворочаться нельзя, — сказал другой. — Мы шляхтича убили.

— В Черном лесу таких, как вы, полно. Туда и направляйтесь!

Еще за версту до монастыря начались зеленые сады. Высокие волошские орехи чередовались с маслинами и сливою, виноградными лозами и раскидистыми яблонями. Это была монастырская слобода. В каждом садике белела хата, крытая гонтом или камышом, а под окнами хат поднимались высокие мальвы и пышные георгины.


III


До обедни оставалось еще довольно времени, поэтому казаки направились к Антониевым пещерам, поклониться мощам древних святых. Деревянная церковь с двумя высокими куполами стояла на склоне горы. В притворе собралась кучка богомольцев со свечками в руках. Старенький чернец пошел впереди, и все они по узкой лесенке, высеченной в известняке, спустились под землю.

Мрак и сырость охватили богомольцев, как только перестал проникать к ним дневной свет. Головами они касались свода, а плечи кое-где едва протискивались между гладкими стенами из желтого известняка. В стенах вырыты были кельи и ниши, где, казалось, не уместиться бы и ребенку. Но чернец глухо сказал:

— Дивен бог во святых своих, и все хотения его — в них. В сих пещерах пустынники проводили годы своего жития без хлеба, без света, а питались только злаками. Некоторые закрывались в своих кельях, и им подавали пищу в щель. Господи, внемли их молитвам! Иван Многострадальный выкопал себе яму до пояса. В ней провел несколько лет, так и помер, но и доселе продолжает стоять, как живой.


Черные, мохнатые тени перебегали по стенам, заглядывали в ниши, а когда туда достигал свет от свечек, видны были гробы. В них лежали голые и одетые в мантии или в черные рясы бородатые чернецы, опоясанные железными поясами. Лица чернецов иссохли, потемнели, такими же были и руки, выставленные из-под покровов. Не изменились только волосы.

Чернец шел вперед по извилистым ходам пещер и монотонно говорил:

— А Иван Преподобный затворился в пещере и провел в ней многие годы. Его брат Феофил тоже жил пустынником на Святой горе. Когда он пришел проведать Ивана, то не застал уже его в живых и поселился в его келье. Так и жил пустынник до конца дней своих. После смерти понесли его хоронить, и свершилось чудо. Славен господь бог, иже на небеси! Яма была тесная, и его брат, уже несколько лет как умерший, чтобы дать место единокровному, повернулся на бок. Так и доселе лежит, нам во удивление и во славу господа бога, с поджатыми коленями.

Тут же была подземная церковь, в которой Антоний и Феодосий отправляли службу, а теперь служили по субботам чернецы. На низеньком иконостасе образа до сих пор сверкали, как новые.

Следом за чернецом шла старенькая бабуся, повязанная платком.

— Пан-отче мой добрый, — сказала она, — прости меня! Про Чоботка ты бы еще... Он, говорят, наш заступник был перед супостатами. Где он, сердечненький, упокоился?

Чернец не обратил внимания на бабусины слова и продолжал:

— Святые отцы Антоний и Феодосий по приходе сюда выкопали под горою церковь, а сами поселились в пещерах и долго вели жизнь пустынников вместе со своими учениками, а когда надумали заложить здесь монастырь, явилась им на горе среди леса пресвятая дева в огненном сиянии, а деревья вокруг охвачены были пламенем. И сказала им пресвятая дева: «Воздвигните здесь монастырь и большую церковь во имя мое!» Тогда святые отцы вышли из пещер и сотворили церковь, небесам подобную. А вот в сей пещере лежат нетленные кости двенадцати строителей праведных, своими трудами воздвигших сей храм во славу божию.

Максим Кривонос осветил пещерку свечой. В ряд лежали скелеты из мелких, должно быть детских, косточек, между которыми попадались и вовсе не похожие на человеческие. Он удивленно поднял глаза и встретился с недобрым взглядом монаха. В следующей пещерке лежали мощи человека огромного роста. На левой руке заметен был след от раны. Это, верно, и был Чоботок, по прозванию Илья Муромец. Рассказывали люди, напала как-то на Илью Муромца вражья рать, как раз когда он обувался. И так как не мог он в поспешности ничего захватить, то стал защищаться чеботом, который не успел еще обуть, и одолел всех врагов. Кривонос хотел спросить у чернеца, где же эти чеботы, но ни монаха, ни богомольцев впереди уже не было, даже не слышно было их шагов. Кривоноса обступила тишина, и только где-то время от времени звонко капала вода, как бы отбивая минуты. Он, ошеломленный, оглянулся; ходы в пещерах были путаные, и выбраться из них на свет без поводыря было невозможно. Язвительная усмешка искривила его губы: «Пускай бы какой-нибудь шляхотка над казаком посмеялся, а то чернец».

Он свистнул с такой силой, что огарок свечи у него в руке погас.

Где-то поблизости послышался такой же свист, а может, то отозвалось эхо, но Кривонос все же, держась за стенку и неуверенно ступая, двинулся вперед. Сзади чудились какие-то шаги, словно за ним гнались скелеты монахов, святость которых он взял под сомнение. Волосы зашевелились у него на голове: только теперь Кривонос понял недобрый взгляд монаха. Страшной карой надумал покарать его чернец. Должен верить, хоть и видишь перед собой овечьи кости вместо человеческих!

Наконец впереди забрезжил огонек, и послышались возбужденные голоса. Мартын держал чернеца за подрясник и, казалось, не знал только, чем его лучше прикончить. Чернец торопливо клал на него кресты и кричал:

— О господи, за грехи ты караешь нас гладом, мором и казаками! Сгинь, сатана!

Кривонос захохотал так, что богомольцы даже съежились, а чернец стал креститься и того чаще.

— Брось его, Мартын! Хочешь мучеником сделать? Да он спит и во сне это видит.

Вырвавшись из рук казака, чернец поспешил по ступенькам наверх, и через минуту на богомольцев повеяло погожим, душистым воздухом. Солнце слепило глаза, лазурь струилась над садами, и в небе, как тонкое кружево, плыли прозрачные облака.

— Не божеское это дело, — сказал Кривонос, — бежать при жизни света белого, солнца ясного!

— Нечистый, верно, прислал тебя из пекла! — сказал чернец, глядя на него испуганными глазами.

— Хуже, пан отче, из самого Запорожья. Что ж, и отцы начальники понимают так казаков?

— Каждому воздается по его заслугам.

— На за твои заслуги, чернече! — Максим Кривонос высыпал ему на ладонь несколько серебряных монет. — Поди к владыке, скажи: от пана кошевого есть дело, и приношение товариство прислало. А меня найдешь в большой церкви.

Растерявшийся чериец снова принял смиренный вид и низко поклонился.

— Да благословит тебя бог, но только преподобный отец митрополит давно уже никого не принимает, за него архимандрит наш Иосиф правит.

Кривонос слышал, что митрополит Петро Могила болен, а Иосиф Тризна, игумен Печерского монастыря, может вскоре стать киевским митрополитом, и сказал:

— Иди к отцу игумену, к нему-то и относится мое дело.

Возле церкви мордастый чернец с копною черных волос на голове торговал «святой водой», потчуя богомольцев из ковша в форме креста. Кривоноса томила жажда, и он тоже взял ковш — и залюбовался. Ковш был золоченой бронзы, старинной византийской работы, с драгоценными инкрустированными изображениями святых и с греческими надписями. Прозрачная вода колыхалась в голубом корытце и еще больше возбуждала жажду. Кривонос попросил и себе «святой воды» и, вместо того чтобы пригубить, как делали другие, выпил три полных сосуда.


IV


Через сад казаки вышли к верхней лавре. Над главными воротами точно висела церковь с высоким многогранным куполом и множеством круглых окошечек. Два привратника охраняли железные ворота, которые сейчас были открыты, и в них свободно проходили богомольцы. Прямо перед ними тянулась широкая дорога к большой церкви, которая снаружи похожа была на белый иконостас, а по обе стороны дороги стояли опрятные кельи монахов с палисадниками под окнами.

На площади перед большой церковью поднималась в небо деревянная колокольня, рубленная в четыре угла. Мартын вынужден был придержать шапку на голове, чтобы разглядеть на колокольне крест. По витой лестнице внутри колокольни можно было подняться наверх, где висело пять малых и больших колоколов, но самый большой колокол — «Балык», в двести пудов, — висел на другой колокольне, пониже. Она тоже стояла на площади, через дорогу.

Когда казаки вошли в подворье, над головами у них прозвучал мелодичный звон часов. Часы помещались на высокой колокольне и отбивали каждую четверть одним ударом в малый колокол, а когда проходил час, били четыре раза, затем большой колокол отбивал количество часов, и его звон разносился далеко по окрестностям.

Снаружи на колокольне были еще солнечные часы. В ясные дни тень от шпенька ходила по кругу и тоже показывала время.

Вечером [По-нынешнему около восьми часов] часы били в большой колокол двадцать четыре раза. На этом кончался день. Тогда еще одни часы, висевшие на меньшей колокольне, у ворот, несколько раз ударяли в железное било, чтобы все, кто оставался еще где-нибудь за пределами монастыря, вошли и замкнули за собой ворота.

По монастырскому подворью, как грачи по стерне, сновали монахи: они были в черных рясах, с черными скуфьями или клобуками на головах. Кривонос как будто насквозь их видел, и, когда мимо прошел чернец, смиренно опустив долу очи, он тихонько сказал:

Загрузка...